Непробиваемый

NC-17
Завершён
17
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
196 страниц, 83 730 слов, 40 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
17 Нравится 4 Отзывы 7 В сборник

Часть 13

Настройки
Прогресс был обманчив и коварен, как первый лед ранней зимы. Сверкающий, твердый на вид, хрустально-чистый, но таящий под тонкой поверхностью бурное, холодное течение, готовое разорвать хрупкую корку при первом же внутреннем напряжении, при первом ударе извне. Давление, как это и бывает в их мире, пришло по самому предсказуемому каналу — в виде короткого, безличного звонка. Уён, сидевший в кресле с планшетом, заметил, как Хонджун, мирно читавший на диване, вздрогнул и потянулся к загоревшемуся телефону на столе. Он поднял палец в предупредительном жесте, голос его был тихим, но не допускающим возражений: «Помни протокол эмоционального регулирования. Глубокий вдох. Пауза. Не позволяй тону голоса диктовать твою реакцию». Хонджун кивнул, почти машинально. Его пальцы, уже привыкшие к дисциплине, сжали гладкий корпус аппарата. На экране, как приговор, горело одно слово: «Отец». Он провел пальцем по стеклу, поднося трубку к уху. «Алло?» Голос Ким Дэчжоля был ровным, монотонным, лишенным даже тех остаточных, дежурных интонаций, что бывают у голосовых помощников. «Хонджун. Завтра, пятнадцать ноль-ноль. Мой офис в башне «Глобал». Подписываем документы о переводе твоих пакетов акций в «Соломон» и «Ханул Индастриз» в слепой траст на время до достижения твоего совершеннолетия и окончания всех сопутствующих судебных разбирательств. Это формальность, технический момент, но твое личное присутствие и подпись обязательны. Адвокат объяснит детали». Хонджун почувствовал, как привычная, знакомая пустота внизу живота резко наполняется ледяной тяжестью, которая поползла вверх, к горлу, сдавила грудную клетку. Акции. Последние клочки его наследства, которые юридически все еще носили его имя, пусть и были под замком. Теперь и их отнимали. Не просто контролировали — отчуждали в пользу безликого, слепого механизма траста. «Почему?» — его собственный голос прозвучал странно, как будто издалека, хрипло и глухо. «Зачем сейчас? Ты же знаешь, я не буду ими распоряжаться, я даже не…» «Это не предмет для обсуждения по телефону, — отрезал отец, и в его тоне не было раздражения, только усталая констатация факта, как если бы он говорил о погоде. — Все будет разъяснено завтра. И, Хонджун…» — здесь последовала микропауза, едва уловимая, но значимая. — «Пожалуйста, постарайся обойтись без эмоциональных всплесков. У меня запланированы важные встречи, и у меня нет ни времени, ни желания разбираться с твоими… демонстрациями». Щелчок. Связь прервалась. Отец положил трубку, не дожидаясь ответа, не сказав «до свидания». Хонджун стоял посреди гостиной, уставившись в безупречно белую стену перед собой. В ушах звенело — высокочастотный, назойливый звон, заглушающий все остальные звуки. «Формальность». «Технический момент». «Без эмоциональных всплесков». Он был для них настолько незначительным, таким ничтожным винтиком в их гигантской машине, что даже лишение его последних символических прав собственности считалось «техническим моментом», о котором нужно лишь «постараться» не плакать. «Что произошло?» — спросил Уён. Его голос прозвучал неожиданно близко. Он подошел, его радар опасности, настроенный на малейшие изменения в состоянии подопечного, сработал мгновенно. «Они забирают акции, — прошептал Хонджун, не поворачивая головы. Голос его был плоским, лишенным окраски, как у отца. — Последнее, что еще хоть как-то было связано с моим именем. Слепой траст. Ты знаешь, что это значит, Уён? Это значит, что я даже не буду в курсе, что с ними происходит, кто ими управляет, куда идут дивиденды. Они стирают меня. Полностью. Окончательно. Я становлюсь… чистым листом. Нет, хуже — конвертом, в котором лежат чужие бумаги.» Он медленно повернулся к Уёну, и в его глазах, обычно уже научившихся скрывать глубину, бушевала та самая, знакомая Уёну до боли смесь ярости, панического страха и всепоглощающей, детской обиды. «Ты понимаешь? Мне даже не оставили иллюзий! Ни тени самостоятельности, ни намека на то, что я когда-нибудь смогу этим распоряжаться! Меня просто… обнуляют! Делают прозрачным!» «Это стандартная юридическая процедура для защиты активов несовершеннолетнего бенефициара в условиях высококонфликтного развода и…» «НЕ ЗАЩИТА!» — закричал Хонджун, и его голос, сорвавшись, ударился о высокие потолки и разбился на тысячи жалких, дребезжащих осколков. — «Это тотальный контроль! Это гарантия, что я буду сидеть смирно, как мышь, и не пискну, пока они режут торт, который, по идее, должен быть и моим! Чтобы я был удобным, тихим, послушным приложением к их судебным документам!» Он, с силой вырвав из кармана телефон, которым только что говорил, швырнул его в стену. Аппарат с глухим, костным треском ударился о гипсокартон и упал на пол, его экран превратился в сложную паутину темных трещин, расходящихся из эпицентра удара, как трещины по льду. «Хонджун, остановись. Успокой дыхание», — сказал Уён твердо, делая шаг вперед, его тело приняло устойчивую, готовую к действию позу. Голос был низким, властным, но в нем не было угрозы — была команда. — «Этим ты не решаешь проблему. Ты только даешь им еще одно доказательство твоей «незрелости» и «нестабильности». Ты играешь в их игру по их правилам.» «А что решает?!» — Хонджун истерически, беззвучно рассмеялся, и смех его был сухим, как шелест мертвых листьев. — «Сидеть здесь, в этой стеклянной коробке, и покорно ждать, пока они решат мою судьбу? Тренироваться, как цирковая собачка? Быть идеальным, выдрессированным солдатиком для тебя? Чтобы ты потом мог доложить им, какой я стал послушный и управляемый? Может, у них для тебя специальный бонус за это предусмотрен? Премия за успешную дрессуру?» Он видел, как скулы Уёна резко обозначились под кожей, как жевательные мышцы напряглись. Но ему было все равно. Боль внутри была острее, свежее, важнее любого возможного последствия. «Я не составляю отчетов о твоем «послушании». Я докладываю о твоей безопасности. И о твоих срывах, — холодно, словно выкладывая факты на стол, парировал Уён. — И сегодняшний срыв — это именно то, чего они от тебя подсознательно ждут. Ты своими руками подтверждаешь их правоту. Ты доказываешь, что ты — ребенок, с которым нельзя иметь дело.» Эти слова стали последней каплей, переполнившей чашу. Они были не просто правдой — они были той самой, ужасающей, неоспоримой правдой, от которой нельзя было спрятаться. И оттого они жгли в тысячу раз сильнее любой лжи, любого оскорбления. Они лишали его последнего оправдания. «А ты знаешь, что я думаю об их правоте? И о твоей святой, непогрешимой логике?» — с низким, животным рычанием, вырвавшимся из самой глубины груди, Хонджун рванулся к входной двери. — «Я иду напиваться. До потери пульса. До потери памяти. И попробуй только остановить меня! Попробуй применить свою силу!» Он не побежал, не кинулся в бегство, как раньше. Он пошел — тяжелыми, гулкими шагами, полными демонстративной решимости. Часть его, маленькая, испуганная часть, отчаянно надеялась, что Уён все же схватит его, применит свой стальной захват, удержит на месте физически. На боль, на сопротивление, на борьбу — на что угодно, лишь бы заглушить эту новую, леденящую пустоту, эту полную потерю почвы под ногами. Но Уён не стал его останавливать. Он просто развернулся и пошел за ним, на расстоянии трех шагов. Его молчание было оглушительным. Оно кричало, оно вопило: «Я предупреждал. Ты сделал свой сознательный выбор. Теперь ты идешь пожинать последствия. Я буду рядом, но только чтобы убрать обломки.» Это молчаливое, ледяное осуждение, эта отстраненная готовность к уборке за его очередным крушением, добили Хонджуна больше, чем любая грубость, чем любое физическое воздействие. --- Он не пошел в знакомые клубы, не позвал Ёсана. Он нашел самый убогий, самый замызганный бар в соседнем, неблагополучном районе — место, где пахло дешевым сигаретным перегаром, прокисшим пивом и безнадежностью, въевшейся в обивку стульев. Он забился в самый темный угол, заказал виски — не дорогой односолодовый, а дешевую, обжигающую горло паленку — и начал пить. Не смакуя, не растягивая. Он пил, чтобы догнаться, чтобы как можно быстрее достичь той благословенной пустоты, где не будет ни этой боли, ни стыда, ни мыслей о завтрашнем дне, об отце, об акциях, о собственном ничтожестве. Уён вошел ровно через двенадцать минут. Он не подошел. Не сел рядом. Он выбрал столик у самого выхода, в поле зрения, заказал бутылку минеральной воды без газа и уставился на Хонджуна своим непроницаемым, всевидящим взглядом. Он был тенью. Живым, безмолвным укором. Напоминанием о дисциплине, которую тот добровольно отринул. О протоколе, который нарушил. О самом себе, которым он снова предпочел не быть. Хонджун пытался игнорировать его. Он пил еще, пытался завязать бессвязный разговор с соседом по стойке, но его трясущиеся руки, стеклянный, никуда не фокусирующийся взгляд и запах дешевого алкоголя отпугивали даже самых отчаянных завсегдатаев. С каждым глотком ядреная жидкость не притупляла боль, а, кажется, разжигала ее. Ярость внутри закипала, становясь все более концентрированной, едкой. Он ненавидел отца за его холодное равнодушие. Ненавидел мать за ее молчаливое бегство. Ненавидел Уёна за это каменное, всепонимающее спокойствие. Но больше всего, до физической тошноты, он ненавидел себя. За свою слабость. За то, что снова здесь. За то, что не смог удержаться. Через час он был пьян по-черному. Мир качался, как палуба корабля в шторм. Предметы расплывались, звуки доносились будто из-под воды. Он встал, сильно качнулся, ухватился за край стола, чтобы не упасть, и, оттолкнувшись, направился к выходу, намеренно выбирая путь мимо столика Уёна. Он остановился перед ним, покачиваясь, и наклонился, упираясь ладонями в столешницу. Запах алкоголя и отчаяния окутал пространство между ними. «Доволен?» — прошипел он, и его голос был хриплым, сиплым от выпитого и выкриканного. — «Видишь, какой я испорченный? Видишь, как легко я ломаюсь? Как только чуть надавили? Беги, докладывай своему работодателю. Миссия выполнена. Объект нестабилен, непригоден для дальнейшего использования. Списать в утиль.» Уён медленно поднял на него глаза. И впервые за весь этот бесконечный вечер Хонджун увидел в них не холод, не анализ, не профессиональную отстраненность. Он увидел нечто иное. Глубокую, костную, почти физическую усталость. И разочарование. Не то пассивное разочарование, которое бывает, когда что-то не оправдывает надежд. А активное, тяжелое, горькое разочарование, которое бьет больнее, чем гнев, потому что оно подразумевало, что надежды все же были. «Я никуда не бегу, — тихо, но с той стальной твердостью, что режет тишину, сказал Уён. — И моя миссия никогда не заключалась в том, чтобы ты был «стабилен», как робот. Миссия всегда была в одном: чтобы ты выжил. Не как актив, а как человек. Но похоже, — он сделал микропаузу, и в ней было больше смысла, чем в часах разговоров, — ты сам этого не хочешь. Ты выбрал быть жертвой. Это проще.» «А ЗАЧЕМ?» — голос Хонджуна сломался, и в нем, сквозь хрип и алкогольную муть, проступили настоящие, горькие слезы. Они потекли по его щекам сами, без его воли. — «Зачем выживать? Чтобы стать таким же, как они? Холодным, расчетливым, бездушным куском льда? Как… как ты?» Он не помнил, как они вышли из бара. Остались обрывки: сильная рука под локтем, не грубая, но неумолимая, ведущая сквозь темные переулки к знакомому внедорожнику. Прикосновение было твердым, но не карающим. И от этого осознания — что даже сейчас, в самом его дне, Уён не применяет силу, не унижает, а просто… обеспечивает безопасность перемещения — Хонджуну захотелось плакать так, чтобы разорвалась грудь. В салоне машины, в коконе тишины, нарушаемой лишь шумом двигателя, он наконец разразился. Это были не тихие всхлипывания. Это был настоящий, горловой, животный рев боли. Он рыдал о родителях, которых никогда по-настоящему не знал. О своем чудовищном, всепоглощающем одиночестве, которое не могли заполнить ни деньги, ни люди. О своей собственной, осознаваемой сейчас с мучительной ясностью, никчемности. Он бил кулаком по мягкой обивке дверцы, кричал в стекло, что ненавидит весь мир, всех людей, но больше всего — самого себя за то, что не может быть другим. Уён молча вел машину. Его профиль в мелькающем свете уличных фонарей был высечен из гранита — суровый, непроницаемый, вечный. В пентхаусе Хонджун, спотыкаясь о собственные ноги, рухнул в прихожей на холодный мраморный пол. Он лежал на боку, свернувшись калачиком, его тело сотрясали судорожные рыдания, смешанные с позывами к рвоте от перепоя и от стыда, такого острого, что он резал изнутри. И тогда Уён наклонился над ним. Он не стал его поднимать, не стал пытаться успокоить словами. Он просто опустился на одно колено, и его лицо оказалось в сантиметрах от лица Хонджуна, залитого слезами, слюной и горем. И Хонджун увидел. Увидел не холод. Не разочарование. Не профессиональную усталость. Он увидел чистую, несдержанную, первозданную ярость. Она не бурлила, не кипела. Она была тихой, абсолютной, как космический холод. Она заморозила все вокруг. Его глаза, обычно такие темные, стали черными, бездонными дырами, в которых не отражался свет. Они сузились до щелочек. А губы, всегда плотно сжатые в нейтральную линию, исказила едва заметная, но оттого еще более пугающая гримаса — не отвращения к нему, Хонджуну, а отвращения к самой ситуации, к этой беспомощности, к этому добровольному падению. «Ты закончил?» — его голос был тихим, шелестящим, как лезвие, выходящее из ножен. Каждое слово было отточенным, закаленным в тысяче внутренних битв клинком. «Ты закончил это жалкое, саморазрушительное представление для зрителя в одном лице?» Хонджун замер. Слезы внезапно перестали течь. Дыхание застряло в горле. Он никогда не видел Уёна таким. Это был не охранник. Это был некто другой. Воин, видящий дезертира. Хирург, видящий пациента, который рвет собственные швы. «Ты так отчаянно хочешь, чтобы тебя считали жертвой? Чтобы все вокруг были виноваты, а ты — невинный, страдающий младенец, которого все предали?» — Уён говорил почти беззвучно, но его слова входили прямо в сознание, в душу, как иглы. «Твои родители — эгоцентричные, эмоционально ущербные люди. Это факт, как то, что земля круглая. Но ты… ты используешь их ущербность как универсальное оправдание для собственного бездействия. Ты прячешься за своей болью, как за крепостной стеной. Ты не сражаешься. Ты просто скулишь и бьешься в истерике, ломая игрушки в своей собственной, золотой песочнице, чтобы кто-нибудь наконец подошел и сказал: «Бедный мальчик, давай я тебя пожалею». Он схватил Хонджуна за подбородок, не причиняя боли, но с такой железной, неоспоримой силой, что тот не мог пошевелить головой, не мог отвести взгляд от этих черных, пылающих холодным огнем глаз. «Ты орешь о том, что у тебя украли корону. Но корона, Хонджун, — он с силой, почти со злостью, ударил себя кулаком в грудь, в самое сердце, — она здесь! Ее не дарят по наследству, как фамильную вазу! Ее не могут украсть! Ее берут! Силу не передают по завещанию! Ее берут, черт тебя дери,每一天! А ты не берешь! Ты сидишь и ждешь, пока ее тебе поднесут на атласной подушке, с поклоном! И когда этого не происходит, ты закатываешь истерику и пьешь дешевое пойло в вонючем баре!» Он отпустил его, и Хонджун, словно лишенный внутреннего стержня, рухнул на пол. Он был трезв. Чисто, болезненно трезв. Каждое слово Уёна было кислотой, которая выжигала ложь, самооправдания, жалость к себе. Оставляя лишь голую, уродливую, невыносимую правду: он был трусом. Он выбирал самый легкий путь — путь жертвы. Уён встал, глядя на него сверху вниз с тем же леденящим бешенством, которое теперь казалось единственной честной вещью в этой комнате. «Встань. Сейчас же. Прими ледяной душ. Выбей из себя эту дрянь. И завтра, когда мы поедем в офис к твоему отцу, ты не будешь этим плачущим, пьяным ребенком. Ты будешь мужчиной, который смотрит своему страху прямо в глаза. Даже если тебе будет хотеться сбежать. Даже если внутри все будет сжиматься от боли. Потому что это и есть твоя корона. Принятие ответственности за свою жизнь, даже когда ее контролируют другие. И эту корону никто не может на тебя надеть. Ни отец, ни мать, ни я. Только ты сам. Понял? Только ты сам.» С этими словами, произнесенными не как наставление, а как приговор и призыв одновременно, он развернулся и ушел. Его шаги были твердыми, отчеканенными. Дверь в его комнату закрылась беззвучно, но окончательно. Хонджун лежал на холодном полу. Слезы снова потекли по его лицу, но теперь это были не слезы жалости. Это были слезы катарсиса — горькие, очищающие, выжигающие дотла старую, гнилую плоть его души. Больше всего на свете, больше денег, больше внимания родителей, больше чего бы то ни было, он хотел одного — чтобы этот человек, Чон Уён, уважал его. А сегодня он увидел в его глазах не просто гнев. Он увидел ярость от того, что он не оправдывает ожиданий. От того, что он сдается. Эта ярость была страшнее равнодушия, потому что она доказывала: ожидания были. «Силу не дают. Ее берут». Он с невероятным усилием, цепляясь за ножку консоли, поднялся на дрожащие ноги. Он шатался, его тошнило, голова раскалывалась. Но внутри, в самой глубине, что-то новое, твердое и острое, как щепка, застряло в мякоти его существа. Он не знал, как брать эту силу. Не знал, с чего начать. Но он знал одно: завтра, стоя перед своим отцом, глядя в те же холодные, ничего не выражающие глаза, он попытается. Не ради отца. Не ради акций. Ради себя. И ради того ледяного, яростного огня в глазах Уёна, который он сегодня, своим падением, чуть не потушил навсегда. И это «чуть не» было теперь единственным, что удерживало его от полного распада.
17 Нравится 4 Отзывы 7 В сборник