Это осквернение?
4:11
***
Лето в монстыре Святого Августина было особым видом пытки. Воздух, густой от запаха воска, ладана и тысячелетней каменной пыли, не охлаждался даже ночью. Длинные коридоры, казалось, впитывали дневной зной, чтобы медленно излучать его в предрассветные часы, когда сон был самым беспокойным. В этих стенах время текло не линейно, а по кругу, отмеченному ударами колокола и строгим распорядком, который дробил сутки на одинаковые, выверенные до секунды отрезки. Два мальчика вращались в этом механизме, как шестерни разного калибра, никогда не соприкасаясь. Шерлок Холмс, шестнадцать лет, был скипетром без короны, заключенным в эти стены за «неподобающее поведение» и «разлагающее влияние» на других учеников престижной школы, откуда его в конце концов изгнали. Здесь он был гвоздем, который всё время пытался вылезти из доски. Его руки, изящные и длиннопалые, идеально созданные для скрипки или тончайших химических экспериментов, были вечно в царапинах, ссадинах и бинтах — свидетельства стычек, попыток сбежать через колючую проволоку за яблоками из соседского сада или просто от невероятной, кипучей скуки. Его черные кудри, не поддававшиеся никакой дисциплине, торчали во все стороны, словно ореол статического электричества вокруг его бледного, острого лица. Он носил рясу как арестантский халат — мято, небрежно, с расстегнутым воротником, из-под которого проглядывала старая, серая от частых стирок рубашка. Он ненавидел ладан, ненавидел монотонное пение, ненавидел притворное смирение. Единственным местом, где он нахдил подобие покоя, была библиотека — не из-за книг (хотя и они были его убежищем), а из-за одного темного угла за стойкой с ветхими фолиантами по средневековой теологии, куда не доходил ни один луч солнца. Там, при тусклом свете керосиновой лампы, он курил украдкой пронесенные Ватсоном папиросы, читал запрещенного Дарвина или просто смотрел в темноту, слушая, как в тишине рождается мелодия — сложная, хаотичная, его собственная. Он был живым воплощением гнилого яблока, яркого, притягательного, но с червоточиной бунта и тления внутри. Уильям Джеймс Мориарти, шестнадцать лет, был его совершенной противоположностью. Тюдоровская роза, лишенная шипов, но с лепестками цвета запекшейся крови. Его родители, по слухам, погибшие при загадочных обстоятельствах, оставили его на попечение церкви в младенчестве. Монастырь был ему не тюрьмой, а утробой, школой и домом одновременно. Он не подчинялся правилам — он был их реализатором. Его белокурые волосы, прямые и шелковистые, всегда были безупречно уложены. Ряса сидела на нем, как облачение на святом с фрески — безупречно, стерильно. Он говорил тихо, вежливо, его алые глаза, цвет которых многих смущал и отталкивал, всегда были слегка прикрыты, будто в постоянной молитве или глубоком раздумье. Он организовывал расписание, помогал в подсчетах монастырской казны, наставлял младших, играл на органе и пианино так, что даже самые черствые монахи чувствовали душевный трепет. От него исходил едва уловимый, но стойкий аромат — смесь мыла, старой бумаги и чего-то тяжелого, сладковатого, похожего на миндаль. Он был свежим, идеальным яблоком на серебряном блюде. Но в этой безупречности была леденящая пустота. Он выполнял ритуалы, но, казалось, не чувствовал их сути; помогал другим, но без тепла; молился, но его разговор с Богом напоминал скорее больше решение сложной логической задачи. Он давно, очень давно умер внутри, замуровав свою душу в этих каменных стенах. Они никогда не пересекались. Их группы, их обязанности, их мирки были разными. До того дня. Это случилось в трапезной, во время полуденной молитвы. Шерлок, изнывая от скуки, водил взглядом по рядам согбенных голов, подсчитывая трещины на противоположной стене. И вдруг его взгляд наткнулся на другой. Алый, пронзительный, изучающий. Уильям смотрел на него не с осуждением, не с любопытством — с холодным, аналитическим интересом, словно Шерлок был неожиданной переменной в давно решенном уравнении. Шерлок замер. В этих глазах не было привычной ему неприязни или страха, а может он просто не успел ощутить их за баррикадой? Ну нет же, там был интеллект. Острый, как лезвие. Исключительно интеллект. И глубокая, бездонная тишина. Они смотрели друг на друга, будто через толщу воды или стекла, несколько секунд, которые растянулись в вечность. Молчание между ними гудело, как струна. Потом колокол прозвенел к началу трапезы, и Уильям, не моргнув, опустил глаза. Контакт прервался. Но щелчок в механизме мироздания прозвучал.***
Следующие три дня были адом занятости. Шерлока заставили отдраивать до блеска каменные плиты пола в длинном коридоре — наказание за найденную под матрасом папиросу. Он делал это с яростной энергией, его мысли возвращались к алым глазам. Кто он? Почему он здесь? Что он скрывает за маской святого? Уильяма же настоятель призвал помочь с ревизией монастырской библиотеки и составлением отчета для епархии. Он сидел над пыльными фолиантами, его тонкие пальцы быстро листали страницы, ум схватывал и систиматзировал информацию, но где-то на периферии сознания маячил образ: черные беспокойные кудри, насмешливый взгляд, руки в бинтах. Беспорядок в идеальной системе. И вот — воскресная месса. Главный неф собора был залит светом, который, проходя через витраж с изображением Распятия, разбивался на кроваво-красные и сапфировые пятна на каменном полу. Воздух колыхался от густого ладана, поднимавшегося к сводам, где терялся в полумраке. Хор, облаченный в белые стихари, готовился к исполнению «Ave Maria» Шуберта. За органом — Уильям, поза прямая, лицо обращено к нотам, освещенное мягким светом свечей. Среди скрипачей, на втором плане, — Шерлок, прижавший инструмент к подбородку, с видом мученика, идущего на плаху. Патер дал знак. Уильям взял первые аккорды, глубокие, проникающие в самую грудь. Хор вступил. Шерлок должен был подхватить мелодию. Но его взгляд снова прилип к фигуре за органом. Он смотрел, как пальцы Уильяма, белые и точные, бегают по клавишам; как при каждом глубоком вдохе тонкая ткань стихаря напрягается на его ключицах; как алые глаза, обычно столь скрытные, теперь прикрыты, лицо отдано музыке, но в уголке губ — тень чего-то нечеловеческого, не святого, а скорее… одержимого. Шерлок завороженно следил за движением его гортани. И зафальшивил. Резкий, диссонирующий звук ворвался в гармонию, как нож. Музыка захлебнулась. Уильям открыл глаза. И повернул голову. Его взгляд, полный ледяной ярости и чего-то еще — оскорбленного совершенства, — вонзился прямо в Шерлока. Это был взгляд или приговор? Шерлок почувствовал, как что-то горячее и соленое хлынуло ему в носоглотку. Кровь. Алая, как глаза Уильяма, капля упала на гриф скрипки. Хаос. Шепот. Патер, багровея от гнева, уже шел к ним. Шерлока грубо оттащили, его скрипка с жалобным стоном ударилась о пол. Уильяма тоже подняли с места — он осквернил службу, пусть и как жертва чужой оплошности. В ризнице, в густом запахе старого дерева и воска, патер, не говоря ни слова, ударил Шерлока кулаком в живот. Тот рухнул на колени, кашляя кровью. «Мориарти, — голос патера был тихим и страшным. — Он осквернил дом Господа. Очисти его. Плетью». Уильям стоял неподвижно. Его лицо было маской из белого мрамора. Он взял тяжелую плеть с рукоятью из черного дерева. Шерлок, сквозь пелену боли, увидел, как его пальцы сжали ее — не судорожно, а точно, почти профессионально. И тогда Уильям взмахнул. Каждый удар был математически точен. Они ложились на спину Шерлока, оставляя на рясе багровые полосы. Шерлок не кричал. Он стиснул зубы, впиваясь взглядом в каменную плиту под коленями, и считал. Один. Два. Три… Двенадцать. Он слышал лишь свист плети и собственное тяжелое дыхание. И видел краем глаза неподвижные, начищенные ботинки Уильяма. Ни тени сомнения, ни трепета. Только холодное исполнение долга. Когда всё закончилось, Шерлока бросили в каморку для провинившихся. Он пролежал там до глубокой ночи, пока все не заснули. Потом, превозмогая боль, каждый мускул в котором горел огнем, он выполз и, как призрак, побрел в библиотеку. В свой угол. Его руки дрожали, когда он зажигал керосиновую лампу. Из кармана, чудом не обысканного, он достал книгу. Не Дарвина. Шекспира. «Макбета». Он открыл ее на знакомой странице. Актом II, сцена I. Ночь.***
Макбет готовится к убийству короля Дункана.«…Или орудье чувств
Закрыть должно, иль чувством лишь одним
Упиться…»
Он читал шепотом, и слова смешивались с пульсирующей болью в спине и странным, назойливым образом алых глаз, смотревших на него без гнева, но и без жалости, в момент экзекуции. Дверь библиотеки скрипнула. Шерлок не обернулся. Он знал шаги. Тихие, легкие, но уверенные. Шаги того, кто знает, куда идет, даже в кромешной тьме. Уильям появился из-за стеллажа. В предрассветном полумраке он казался призраком. Его волосы, обычно безупречные, были слегка растрепаны, на лбу — тонкая испарина. Он сел на пол рядом со Шерлоком, прислонившись спиной к тем же старым фолиантам, в полуметре от него. Не глядя на него. Они сидели так несколько минут, слушая, как где-то за стенами просыпаются первые птицы. Луч солнца, пробившись через высокое узкое окно, упал прямо между ними, осветив клубящуюся пыль и часть раскрытой книги Шерлока. Волосы Уильяма в этом луче светились, как нимб. Его глаза, когда он наконец поднял их, были как две капли свежей крови на снегу. Шерлок медленно, не сводя с него взгляда, достал из-за пазухи смятую папиросу и спички. Щелчок. Вспышка. Глубокий вдох. Дым, едкий и знакомый, заполнил пространство между ними. Он протянул папиросу Уильяму. Тот не двигался. «Ты оставил на мне свои следы, Мориарти, — голос Шерлока был хриплым от напряжения и дыма. — Двенадцать полос. Двенадцать следов твоего… усердия. Теперь моя очередь. Оставить след на тебе». Уильям молчал. Но его взгляд не отрывался от тлеющего кончика. Шерлок наклонился. Грубо, почти жестоко взял его за подбородок. Пальцы впились в бледную кожу. Он вложил папиросу между его бескровных губ. «Вдохни». Уильям замер на секунду. Потом его легкие сжались в первом, судорожном вдохе. Он закашлялся, глухо, мучительно. Дым вырвался из его рта и носа облаком. Но он не выплюнул папиросу. Шерлок забрал ее обратно, затянулся так глубоко, что грудь его вздыбилась, и выдохнул дым прямо ему в лицо, почти вплотную. Их глаза встретились в сизой пелене. Потом Шерлок снова протянул ему. Уильям взял уже увереннее. Вдох. Выдох. На третий, последний раз Шерлок забрал папиросу, сделал финальную, жадную затяжку и, вместо того чтобы выдохнуть, резко наклонился вперед. Его губы, горячие и горькие от дыма и крови, прижались к губам Уильяма. Он выдохнул весь дым ему в рот в долгом, удушающем, интимном акте. Это не было поцелуем в привычном смысле. Это было причастие. Оскверняющее причастие. Уильям вздрогнул всем телом, его пальцы впились в каменный пол. Но он не оттолкнул. Он принял. Он проглотил дым, смешанный со вкусом Шерлока — кровь, табак, мята украденного зубного порошка, бунт. Шерлок отстранился. «Час ужасный и блаженный вместе», — процитировал он хрипло, глядя на циферблат карманных часов, лежащих на раскрытом «Макбете». Стрелки показывали 4:11. Уильяма будто отпустило. Он тяжело дышал. В его глазах бушевала буря — смятение, ужас, и что-то еще. Нездоровая, лихорадочная искра. Не говоря ни слова, он поднялся, подошел к одному из шкафов, открыл потайную дверцу (он знал все тайны этого места) и достал маленькую, аккуратную аптечку. Вернулся. Сел спиной к стеллажу и потянул Шерлока к себе. Тот, с глухим стоном, опустился спиной на его колени, потом сполз так, что его затылок оказлся на груди Уильяма. Они образовали странную, болезненную пирамиду из тел. Одной рукой Уильям открыл флакон со спиртом. Другой — взял руку Шерлока и прижал ее к своей груди, поверх рясы, точно указав, где должно лежать его сердце. «Держи», — сказал он впервые. Его голос был низким, без привычной вежливой интонации. Он принялся обрабатывать раны. Спирт жёг как адское пламя. Шерлок вскрикивал, ругался сквозь стиснутые зубы, его тело выгибалось от боли. И каждый раз, когда боль достигала пика, он сжимал руку Уильяма у его груди так сильно, что тому перехватывало дыхание. Это было не просто лечение. Это был ритуал передачи боли, ярости, жизни. Рука Уильяма, точная и холодная, двигалась по израненной спине, а рука Шерлока, горячая и живая, сжимала его ладонь, будто пытаясь выжать из него каплю человеческого тепла, эмоции, чего угодно. Было 4:45, когда за окном посветлело. Пора было расходиться. Уильям встал, его одежда была в пятнах от крови и спирта. Он посмотрел на Шерлока, который, бледный и изможденный, поднимался с пола. Ни слова благодарности, ни прощания. Они просто разошлись в разные концы коридора, как два призрака. Но послевкусие осталось. Для Уильяма мир перевернулся. Вкус дыма и крови, жгучее воспоминание о губах на своих, боль в ладони от сжатых пальцев Шерлока — всё это било в голову, как хлыст. Он не мог молиться. Слова молитв рассыпались, превращаясь в обрывки шекспировских строк, которые он теперь, одержимый, искал и читал запоем. Он изучил «Макбета» за день, чувствуя странное родство с темным, одержимым честолюбием и роком шотландским таном. Он стал делать ошибки в расчетах, его игра на органе потеряла бесстрастное совершенство, в ней появились странные, диссонирующие ноты тоски. Он думал о Шерлоке. Постоянно. И судьба, будто насмехаясь, снова свела их в 4:11. В библиотеке. На том же месте. «Макбет» лежал между ними, раскрытый на новом месте. «Шахматы?» — предложил Шерлок, доставая из-под стойки старую, потрепанную доску. Фигуры были резные, из слоновой кости и черного дерева, одна из немногих мирских роскошей, уцелевших в монастыре. Уильям, не говоря ни слова, сел за белые. Шерлок — за черные. Белые — цвет невинности, чистоты, порядка. Черные — цвет тайны, хаоса, греха. Уильям начал агрессивно, его игра была безупречной, математической, как его жизнь. Шерлок — хаотичной, интуитивной, полной неожиданных жертв и ловушек. «Ты знаешь, почему шахматы так похожи на жизнь? — говорил Шерлок, двигая коня. — Потому что здесь всё решают не правила, а исключения из них. Гений ломает систему, а не подчиняется ей. Как Макбет. Он был героем, пока играл по правилам. Стал королём, когда их нарушил». «И был уничтожен, — холодно парировал Уильям, беря пешку. — Порядок всегда восстанавливается. Грех наказывается». «Порядок? — Шерлок усмехнулся. — Это скучно, Лиам». Он впервые назвал его так, коротко, почти фамильярно. «Грех — это просто слово. Что есть грех? Желание? Мысль? Действие? Ты вчера желал, чтобы я замолчал. Сегодня думаешь о том дыме. А завтра… что ты сделаешь завтра?» Уильям замолчал. Его пальцы замерли над ферзём. Он проигрывал. Его безупречная стратегия дала трещину. Шерлок, играя черными, вторгся в его позицию, как варвар в цитадель. «Ты хочешь свободы, — продолжал Шерлок, его голос был низким, гипнотизирующим. — Но ты боишься ее. Ты построил себе алтарь из правил и молишься на него, потому что без него ты — ничто. Пустота. Но я вижу, Лиам. Я вижу огонь в твоих красных глазах. Огонь, который хочет сжечь этот алтарь дотла». «Шерли…» — вырвалось у Уильяма. Ответное имя. Признание. Капитуляция. Его король был под шахом. Шерлок сделал последний ход. «Мат». Тишина повисла в воздухе, густая и тягучая. Уильям смотрел на доску, на поверженного белого короля. Его лицо было искажено не яростью, а каким-то страшным прозрением. И тогда он резким движением руки смахнул все фигуры на пол. Звон кости и дерева о камень прозвучал, как похоронный звон. Он набросился на Шерлока. Этот поцелуй уже не был актом причастия. Это было нападение. Голодное, яростное, отчаянное. Уильям кусал его губы, впивался пальцами в его черные кудри, прижимал его к холодному полу, будто пытаясь вобрать в себя всю его хаотичную, грешную жизнь. Шерлок отвечал с такой же силой. Они катались по полу, срывая с себя рясы, их руки искали кожу под грубым полотном, их рты не расставались. Они курили одну папиросу за другой, передавая ее из уст в уста, цитируя Шекспира, Блейка, друг друга. Ароматы смешались: дым, кровь, запах миндаля от Уильяма и дикий, лесной запах Шерлока — мята, кожи, чего-то металического и живого. «Я осквернил тебя?» — прошептал Шерлок ему в ухо, когда они лежали, тяжело дыша, на груде их сброшенной одежды. «Нет… — Уильям смотрел в потолок, его глаза горели лихорадочным блеском. — Ты… освободил. Грех — это ключ. Ты дал мне ключ». «А что есть свобода, как не право выбирать свой грех?» — усмехнулся Шерлок. Это стало началом. Двух месяцев тайных встреч. Они находили лазейки: ранние утренние часы в библиотеке, якобы совместные работы в саду, прогулки в ближайший лес, где было маленькое озеро. Они купались там голыми, смеялись так громко, что пугали птиц, плели друг другу венки из полевых цветов, рисовали на песке сложные логические схемы и тут же стирали их. Шерлок учил Уильяма разжигать костер и ловить рыбу голыми руками. Уильям учил Шерлока сложным математическим построениям и тонкостям контрапункта в музыке. Они были как два полушария одного мозга, наконец соединившиеся. Это было похоже на итальянское лето, на картину ренессансных мастеров, но написанную кровью и дымом вместо красок. Их, конечно, ловили. Наказывали. Пороли. Но теперь они стояли рядом под ударами, обмениваясь взглядами, в которых была тайная усмешка, и потом, истекая кровью, помогали друг другу перевязывать раны, целуя синяки и ссадины, как священные стигматы. «Ты осквернил меня, Шерли?» — спрашивал иногда Уильям, и в его голосе звучала не тревога, а надежда. «Я сделал тебя живым, Лиам. Жизнь — это и есть осквернение смерти. Чувство — осквернение разума». Но Шерлок чувствовал, что процесс не завершен. Уильяму нужно было упасть окончательно. Перейти последнюю грань.***
Поздний август. 27 число. 3:56 утра.
За окном занимался рассвет 27 августа. Оставалось три дня до конца лета.
До 4:11. До последнего уравнения.
Келья Уильяма была капсулой тишины, нарушаемой лишь скрипом пера по пергаменту и далеким, призрачным гулом Лондона за толстыми стенами. Он пытался сосредоточиться на толковании Послания к Римлянам, но слова апостола Павла распадались на бессмысленные слоги, превращаясь в назойливый внутренний монолог. «Ибо возмездие за грех — смерть…» — но что есть грех? Мысль? Желание? Воспоминание о губах, обжигающих дымом? О пальцах, вцепившихся в его руку так, что кости хрустели? Он не спал третьи сутки. Разум, этот отточенный инструмент, вышел из-под контроля, превратившись в циклический ад из образов: черные кудри на фоне заката у озера, смех, заглушаемый поцелуем, алгебраические символы, начертанные на песке и тут же смытые волной. Контроль за ними ужесточился после последнего инцидента. Неделя без контакта. Неделя молчания, которое было громче любого диалога. Дверь скрипнула так тихо, что звук мог быть галлюцинацией. Но это был не сон. В проеме, окутанный сизым предрассветным сумраком коридора, стоял Шерлок. Босой, в простой серой рубашке навыпуск и темных брюках, сметавших с пола пыль. Его волосы были еще более взлохмаченными, чем обычно, на щеке — свежий синяк. Он дышал ровно, но глубоко, глаза блестели в полутьме триумфом и чем-то более серьезным. «Как?» — выдохнул Уильям, и его собственный голос прозвучал хрипло, чужим. «Вентиляционная шахта из старой пекарни. Слепое пятно в графике брата Иеремии — он засыпает ровно в 3:40, это можно проверить по равномерности его храпа, меняющейся на четвертой минуте», — Шерлок вошел, прикрыв за собой дверь. Движения его были точны, экономичны, как у хищника. — «И ключ от черного хода, который ты, мой дорогой Лиам, оставил в расщелине камня у старого колодца, думая, что я этого не замечу. Превосходная логика, кстати. Просто и элегантно». Он стоял посреди кельи, изучая Уильяма: его безупречно прямая спина, склонившаяся над текстом, тени под алыми глазами, легкая дрожь в кончиках пальцев, сжимавших перо. Пахло здесь им — миндаль, старое дерево, чернила и подлинный, животный страх, который Шерлок учуял сразу. Не страх разоблачения. Страх самого себя. Страх того, что сейчас произойдет. Шерлок достал из кармана последнюю, смятую папиросу. Щелчок спички осветил его резкие черты. «Последняя. На прощание с этим летом. С этой… иллюзией», — он затянулся и сел на край узкой кровати, в полуметре от Уильяма, протягивая ему. Уильям взял. Их пальцы соприкоснулись. Искра. Он вдохнул дым, и это было уже не насилие, а ритуал. Привычка. Необходимость. Они курили молча, передавая тлеющий окуток туда-сюда, их взгляды встречались и расходились в сизой дымке. Тикали карманные часы Шерлока, лежащие на столе рядом с Библией. 3:58. 3:59. «Ты боишься?» — наконец спросил Шерлок, и его голос был непривычно тихим, без привычной насмешливой нотки. Уильям посмотрел на него. В его глазах бушевала буря, которую он больше не мог сдерживать. Разум, эта последняя крепость, пала. «Нет, — сказал он, и это была самая чистая правда, которую он когда-либо произносил. Страх растворился, сгорел в этом внутреннем пожаре. — Я хочу. Все». Это были не просто слова. Это был выброс. Капитуляция. Признание в самой страшной ереси — в желании. В потребности. Шерлок увидел в его взгляде не просто похоть, а голод. Голод обреченного на духовную диету, который наконец увидел пищу. И этот взгляд снёс последние барьеры. Шерлок резко, почти грубо, толкнул Уильяма за плечи. Тот не сопротивлялся, а лишь ахнул, потеряв равновесие, и рухнул на спину на жесткий матрас. В следующее мгновение Шерлок уже навис над ним, опираясь на руки по бокам от его головы. Их лица оказались в сантиметрах друг от друга. Дымный, горький выдох Шерлока смешался с прерывистым дыханием Уильяма. «Тогда возьми», — прошептал Шерлок. Их губы сошлись в поцелуе, который не был ни нежным, ни исследующим. Это было столкновение. Битва языков, зубов, дыхания. Уильям отвечал с такой же яростью, вцепившись пальцами в рубашку Шерлока, сминая ткань, пытаясь прижать его ближе, растворить в себе. Шерлок спускался ниже, оставляя мокрую, жгучую дорожку по его подбородку, шее, ключицам. Он жадно кусал и засасывал кожу, помечая его, оставляя багровые печати своего вторжения на этом безупрежном холсте. Это был акт осквернения в его самой примитивной, животной форме — присвоение через боль, через след. Уильям стонал, низко, сдавленно, его пальцы бешено метались — цеплялись за черные кудри Шерлока, впивались в его плечи через тонкую ткань, царапали спину, будто пытаясь зацепиться за реальность в этом водовороте ощущений. Он был погружен в осквернение с экстатическим ужасом, как неофит, принимающий яд вместо вина на причастии. Шерлок, не отрывая губ от его кожи, рванул ворот рубашки Уильяма. Пуговицы, слабые и дешевые, отлетели со щелчком, рассыпавшись по полу. Он не стал возиться с остальными — просто взял обеими руками за полы и рванул на себя. Хлопок разрываемой ткани прозвучал невероятно громко в тишине кельи. Грудь, живот, ребра — всё обнажилось, бледное, почти фосфоресцирующее в полумраке. Шерлок продолжал свою опустошительную работу губами и зубами, спускаясь ниже, к плоскому животу, к линии бедер, скрытой шерстяными монашескими брюками. Уильям извивался, пытаясь подавить звуки, но его тело уже не слушалось разума. Короткий, сдавленный, почти детский стон вырвался из его глотки, когда Шерлок коснулся губами особенно чувствительного места у края бедра. Этот звук — непроизвольный, чистый, лишенный всякого контроля — словно ударил Шерлока током. Он замер. Потом медленно поднял голову, чтобы посмотреть снизу вверх. Уильям лежал, запрокинув голову, его глаза были закрыты, губы приоткрыты, на щеках — нездоровый румянец. Одна его рука все еще сжимала простыню, другая беспомощно лежала на собственном животе. Он выглядел абсолютно разбитым, побежденным, оскверненным. И невероятно живым. Шерлок застыл, глядя на него. Этот сорвавшийся стон был не просто звуком. Это была капитуляция. Ключ. Разрешение на окончательное падение. Уильям, словно почувствовав его взгляд, открыл глаза. Алые, затуманенные влагой, они встретились с серыми. Уильям медленно, почти с благоговением, поднял руку и коснулся пальцами висков Шерлока, провел по его спутанным волосам. Жест был бесконечно нежным, контрастирующим с грубостью всего происходящего. В этом жесте была благодарность. И приглашение идти дальше. Это было точкой невозврата. Шерлок, не отводя взгляда, быстрыми, резкими движениями расстегнул ремень на брюках Уильяма, стянул их вместе с простыми полотняными подштанниками. Его собственные пальцы дрожали — не от страсти, а от осознания. Перед ним была картина. Самая совершенная, самая сложная, самая противоречивая картина, которую он когда-либо видел. Белое тело, помеченное алыми следами его зубов и губ, на фоне грубого серого полотна. Лицо, в котором святость и грех, разум и животное начало сплелись воедино. Он не хотел эту картину пачкать. Он хотел сделать ее свободной. Вырвать из рамы правил, догм, условностей. Освободить заключенного в ней демона и ангела одновременно. «Ты…» — начал Шерлок, но слова застряли в горле. Вместо них он наклонился и взял его в рот. Уильям вскрикнул, его тело выгнулось дугой. «Шерли…» — его пальцы снова впились в его волосы, но уже не царапали, а гладили, обвивали. Шерлок действовал с той же аналитической страстью, с какой разбирал сложный химический состав или музыкальную партитуру — изучая реакции, находя ритм, меняя темп, слушая сдавленные стоны и прерывистое дыхание над собой. Он целовал, лизал, сосал, временами отрываясь, чтобы прошептать обрывок фразы, вплетая физиологию в интеллектуальный контекст: ««…вкуси, и увидишь…» — не из Писания, а из нашего Макбета… «Сомненья кончены…» — почувствуй, Лиам, почувствуй это…» Уильям стонал его имя, теряя остатки связной речи, его бедра непроизвольно двигались, подталкивая, требуя больше. Он был на грани, его глаза, полные слез, смотрели в потолок, но видели, казалось, само небытие. И вдруг Шерлок остановился. Полностью. Он отстранился, сел на колени между его ног, просто глядя на него. В его глазах не было страсти. Там был леденящий, хирургический анализ. Он смотрел на Уильяма, как смотрел бы на улику на месте преступления, на странный симптом в медицинской книге. Воздух в келье застыл. Тишина оглушила. Слышно было лишь бешеный стук двух сердец и тяжелое, свистящее дыхание Уильяма. Это была самая страшная пауза. Последний акт осквернения — не физический, а ментальный. Превратить экстаз в объект изучения. Лишить его магии, свести к химическим процессам и нервным импульсам. Уильям замер, его тело, пылавшее секунду назад, начало остывать от ужаса. «Шерли?..» — его голос дрогнул. Шерлок не отвечал. Он анализировал. Как в тот первый раз в трапезной. Но теперь он видел не переменную, а целую вселенную, которую сам же и взорвал. Он видел страх в его глазах, непонимание, зарождающуюся боль. И видел ту самую пустоту, которая теперь заполнилась не светом, а тьмой желания. Он понял, что освободил не человека, а силу. Стихию. И эта стихия могла уничтожить всё, включая себя. Уильям приподнялся на локтях. «Что… что ты видишь?» — спросил он, и в его голосе была мольба. Не о продолжении, а о понимании. Шерлок молчал. Он был под водой своих мыслей, а мольбы Уильяма доносились как далекие, искаженные звуки. Что я сделал? Я хотел дать ему жизнь. А дал лишь другую форму смерти. Одержимость. Он не хочет быть свободным. Он хочет быть моим. И это убьет нас обоих. «Шерлок, — Уильям сел, его лицо исказилось от муки не столько физической, сколько экзистенциальной. — Пожалуйста. Скажи что-нибудь. Это… это часть осквернения? Эта тишина?» Этот вопрос, такой рациональный и безумный одновременно, выдернул Шерлока из пучины. Он посмотрел на Уильяма — на его разорванную рубашку, на следы на коже, на глаза, в которых плескалось море отчаяния и любви. Любви. Не одержимости. Любви. И он понял, что эта любовь — и есть самое страшное осквернение для такого существа, как Уильям Джеймс Мориарти. Любовь, а не похоть. Привязанность, а не обладание. Желание счастья для другого, а не для себя. «Нет, Лиам, — наконец сказал он, и голос его был хриплым от сдерживаемых эмоций. — Это не осквернение. Это… осознание». И тогда он двинулся. Не с яростью, а с какой-то отчаянной, обреченной нежностью. Он снова поцеловал его, но теперь этот поцелуй был другим — глубоким, всепоглощающим, попыткой передать через прикосновение всё, что невозможно выразить словами. Он целовал его губы, щеки, веки, шепча прямо в его кожу, в его душу: «Я не хочу тебя осквернять. Я хочу, чтобы ты жил. Чтобы ты чувствовал солнце, даже когда меня не будет. Чтобы ты слышал музыку не в нотах, а в шуме дождя. Чтобы ты был свободен. Даже от меня. Особенно от меня». Он говорил это, продолжая касаться его, но теперь каждое прикосновение было не захватом, а даром. Объятием. Прощанием. Они переместились, их конечности переплелись, их тела слились в единый, горящий клубок на узкой монашеской кровати. Не было больше резкости, только мощное, неудержимое течение, уносящее их обоих. Это было душевно — до слез. Драматично — как последний акт трагедии. Символично — как соединение двух половин распавшегося целого. Интеллектуально — потому что каждый вздох, каждый стон, каждый взгляд был прочитан и понят. Они не произносили больше слов. Они понимали друг друга без них. В расширенных зрачках Уильяма Шерлок читал обреченность и благодарность. В сжатых челюстях Шерлока Уильям чувствовал боль и принятие. Их соитие было не триумфом плоти, а тихой, страшной элегией по тому, что могло бы быть, но никогда уже не будет. Это был не грех, а трагедия. Не осквернение, а жертвоприношение их возможного будущего на алтаре настоящего момента. Когда всё закончилось, они лежали, тяжело дыша, прижавшись лбами друг к другу. Часы на столе показывали 4:45. Скоро рассвет. «Ты оставил на мне не только следы, Шерли, — прошептал Уильям, его пальцы осторожно касались свежих засосов на своей шее. — Ты оставил в меня… вопрос. На который нет ответа». «Есть, — тихо сказал Шерлок, глядя в потолок. — Ответ — в следующем действии. Но мы не знаем, какая это пьеса. Трагедия? Фарс?» «Наша», — просто сказал Уильям. И в этом одном слове была вся грядущая беда. Они встали, молча оделись в разорванные одежды. Шерлок, прежде чем уйти, обернулся в дверях. Их взгляды встретились в последний раз в этой комнате — взаимное признание, взаимное проклятие, взаимная любовь, слишком тяжелая для их шестнадцати лет и каменных стен, которые их взрастили и вот-вот должны были поглотить.«…жизнь — это лишь ходячая тень, фигляр,
На час один паяц на сцене шумной,
И после в повестях не услыхать о нём.
Рассказ глупца, богатый словом звуком,
Но ничего не значащий…»
***
Утром их выпороли так, что они едва могли стоять. Потом разлучили. Шерлока заперли в камере-одиночке в подвале, Уильяма — под домашний арест в его келье с постоянным надзором. Они не виделись до 31 августа. Их водили на общие молитвы под конвоем, но возможности перемолвиться словом не было. Только взгляды. И в этих взглядах Уильяма Шерлок увидел нечто пугающее. Ту самую пустоту, что была раньше, заполнилась теперь не светом, а тьмой. Безумием одержимости. Святость, оскверненная, превратилась не в человечность, а в нечто демоническое.***
31 августа. Ночь. Шерлок, изможденный, но не сломленный, каким-то чудом снова нашел лазейку. Он должен был увидеть Лиама. Объяснить. Увести. Спасти от него самого. Он пробрался в главный неф собора. И увидел его там. Уильям стоял перед алтарем, освещенный мерцающим светом десятков свечей. Он был один. На нем была белая праздничная риза. Его лицо было прекрасно и абсолютно безумно. «Лиам…» Уильям обернулся. И улыбнулся. Улыбкой, от которой кровь стыла в жилах. «Шерли. Ты пришел. В 4:11. Как и положено». «Уходим. Сейчас. Пока есть шанс». «Куда? — Уильям рассмеялся, и смех его звенел, как разбитое стекло. — Ты подарил мне свободу, Шерли. Показал, что нет греха, нет правил. Есть только желание. И моё желание…» Он подошел ближе. «…чтобы ты был только моим. Чтобы никто никогда не смог тебя осквернить, кроме меня. Чтобы твой смех, твой бунт, твоя жизнь принадлежали только мне». Он поцеловал его. Это был поцелуй-пожирание, поцелуй-заключение. Шерлок ответил, пытаясь вложить в него не страсть, а трезвость, разум. «Лиам, остановись. Это не свобода. Это безумие». «Нет, — прошептал Уильям, целуя его шею, кусая до крови. — Это любовь. Самая чистая. Я освобожу тебя, Шерли. Освобожу от всего мира. От этого монастыря. От будущего. От самого себя». Его рука скользнула за спину. Шерлок почувствовал острую, жгучую боль между лопаток. Он ахнул, и кровь хлынула ему в горло. Он откашлялся, и алая струя забрызгала лицо Уильяма, смешавшись со слезами на его щеках. Нож. Маленький, острый, для разрезания страниц книг. «Ты…» — Шерлок захрипел, теряя силы, оседая на колени перед алтарем. «Я люблю тебя, — плакал Уильям, целуя его в окровавленные губы, в веки. — Я освобожу тебя. Я сохраню тебя таким, какой ты есть. Навсегда. Никто не достоин тебя, кроме меня. Никто не осквернит тебя, кроме меня. Это моя жертва. Моя любовь». Он держал его, пока Шерлок не перестал дышать. Потом, с нечеловеческой силой, вытащил нож, бережно уложил тело на алтарь, как жертвенное агнца, и совершил над ним последний, самый страшный акт осквернения-освобождения, смешивая плотское с сакральным в одном безумном ритуале. Пока все спали, он унес тело в старый, заброшенный фруктовый сад за оградой монастыря и закопал под молодой яблоней. Вернулся, отмылся, надел чистую рясу и пошел на утреннюю молитву. Его лицо было спокойным. Пустым. Как раньше. Но осквернение было не односторонним актом. Оно работало в обе стороны. Уильям Мориарти мог убить Шерлока Холмса, но не мог убить ту часть себя, которую тот пробудил. С каждым днем безумие отступало, уступая место леденящему ужасу осознания. Он вспоминал все. Первый взгляд в трапезной. 4:11 в библиотеке. Шахматы. Озеро. Его смех. Его тепло. И то, что он сделал. Его святой, безупречный разум, оскверненный чувством, теперь был осквернен и виной. Совесть, которую он думал похоронить вместе с верой, грызла его изнутра, как червь. Он продолжал жить как монах, но это была уже не жизнь, а медленная агония. Он молился, но молился не Богу, а тому, кого закопал под яблоней.***
Прошел год. 31 августа. Уильяму исполнялось семнадцать. Ночью, в 4:11, он пришел к яблоне. Она зацвела весной нежно-розовым, а теперь на ней созревали красные яблоки. Он сел на землю у корней, положил голову на свежую, уже поросшую травой землю.«Час ужасный и блаженный вместе», — прошептал он слова Шерлока.
Потом достал тот же нож. И сделал то, что должен был сделать настоящий святой или настоящий грешник — покончил с вечным противостоянием внутри себя. Его кровь, алая, как его глаза, как яблоки над головой, впиталась в землю, удобряя корни дерева, под которым лежал тот, кого он любил и осквернил до самого конца. А в монастыре нашли две пустые кельи и странную легенду о двух гениях, один из которых сбежал, а другой сошел с ума и исчез. И лишь старая библиотекарь иногда, входя в библиотеку на рассвете, чуяла в воздухе едва уловимый запах: дыма, крови и горького миндаля.