***
Вагон тронулся рывком, и Грика вжалась в скамью. Деревянные доски упирались в рёбра, тугим валиком подступая под лопатки. Разбитая неровность сиденья — как в окопе под Сталинградом, где телогрейка навсегда впитала запах глины и гноя. Она бы выпрямилась, но ветка каждым сучком впивалась в спину, а шея от напряжения затекла, свежая рана под пластырем пульсировала жаром. Ощущения разделились. Колени, сведённые судорогой. Мускулы дрожали мелко, как на морозе, хоть в вагоне стояла удушливая духота. Правая рука, сжатая в кулак, бессознательно сжимала ручку вещмешка, где под скаткой ватника лежала граната. Сухожилия болели от напряжения — ровно столько, чтобы держать сознание на лезвии бритвы. Шея под бинтами: зуд и мерзкое тепло. Знакомая капелька пота скатилась за шиворот — пот пахнет порохом даже через четыре года. За окном проплывали задворки Москвы — обрубки заводских труб, крыши бараков, будто расплющенные чьим-то сапогом. Стекло дрожало, тень от него танцевала на её бинтах: полоски света и тьмы ровно как тогда, в свистопляске ракетниц перед элеватором. В купе заполз дым от соседского "Казбека". Грика вдыхала его, глотая воздух ртом, как рыба, но дым смыкался для неё в трубке немецкого танка, выжженного под Прохоровкой. Нырок в прошлое — незнакомец три ряда впереди кашлянул, звук совпал со щелчком предохранителя СВТ-40 в сознании Волжской. Мозг выдал кадры:Желтая полоска света из-под двери кабинета — там он говорит по-немецки.
Локоть Михаила Юрьевича, вогнанный под диафрагму — хрустнули рёбра, глоток воздуха стал иглой.
Собственные пальцы, ногтями вцепившиеся в паркет — три часа назад, после того как её отшвырнули.
Голова налилась звоном, как после близкого разрыва. Стальные обручи вокруг висков. Она вытащила из пиджака обрывок бланка увольнения — смятый клочок с печатью "…по состоянию психического здо…". Пальцы разглаживали бумагу с маниакальной точностью, пока она не превратилась в жёсткий комок. Бесполезно. Стук колёс ударял затылком о стенку вагона: "фа-шист, гад, фа-шист, гад". Ритм вошёл в кровь, вмёрз в суставы. Она впилась ногтями в ручку сумки, вспоминая его лицо, янтарные глаза, расширенные страхом; как он падал, спутавшись костылями. Его недоумение. Главное — недоумение, словно он не понимал, за что. Ненависть взорвалась фонтанчиком желчи под языком. Ведро бы сейчас. Ведро с ледяной водой, чтобы вылить себе на голову и смыть эту тварь из памяти. Но в поезде только ржавая урна у выхода, и плеваться в неё сейчас — себе дороже. Нога онемела. Грика пнула мешок с провизией под сиденьем — кулек картошки упал. Звон пустой консервной банки. Старый рефлекс заставил её подтянуть ноги, будто готовя прыжок в окоп. Мышцы дернулись, боль от свежих синяков пронзила рёбра волной. Стыд. Она содрогалась от него, как от озноба. Стыдно, что не смогла его тогда, в 43-м, прикончить насовсем. Стыдно, что сейчас, в этом вонючем вагоне, он всё ещё живёт за её глазами. Стыдно перед собой и мёртвыми — за то, что не выстрелила. Кондуктор прошёл по коридору, волоча чёрную ведёрную бадью. Грика замерла, рецепторы уловили запах хлорки. Прямой провод в деревянный барак под Воронежем — и трупы в канаве, посыпанные известью. Спина покрылась ледяной испариной — пуговицы пиджака врезались в рёбра. Первые слёзы подступили как ржавчина, но ресницы будто слиплись от сажи. Она уперлась лбом в вибрирующее стекло, стараясь думать о Волге, но увидела только своё давнее смущение — тот вальс, боже, этот чёртов вальс из XVIII века. Она явно запомнила его навсегда. На следующей станции вагон затрясло на стрелке. Внезапная качка швырнула её плечом в стенку. Большая гамма ощущений. Правая ключица врезалась в деревянную раму — вспышка. Мешок с гранатой отлетел под ноги. Сознание вырубилось на секунду — полная тишина. Потом — только ровное гудение в ушах. Грика собрала себя по частям, проверив пальцами новый синяк под мятой гимнастёркой. Удивлённо моргнула, выискивая в себе боль, но нашла только пустоту размером с кулак, словно из неё вырвали сердце. Вагон покачивало на засыпанных балластом стыках. Мозг наконец устал бороться. Веки опустились на липкой плёнке усталости, но за ними всё ещё мелькали обломки кабинета Михаила Юрьевича. Сознание в секунду отключилось, провалилось куда-то глубоко, где тепло, уютно, где дом родной стоит…***
Костыли звякнули о поручни вагона, когда он втиснулся на узкое сиденье вагона. Мёртвая нога волочилась как мешок с цементом, ударившись о железный обод печи. Боль ударила в мозжечок — тупая, точно такой же тупой пепельницей его били в НКВД, допрашивая про "связи с Берлином". Реальность раскололась: спина прилипла к влажной деревянной стенке. Ключица — горела там, где она вцепилась ему в воротник несколько часов назад. Синяк пульсировал в такт колесам. Уши — ещё звонили от её крика после: "Тварь! Опять немецкая речь!" Голос Грики изнутри резал металлической стружкой, как эти вагоны в 45-м, когда их гнали на восток. Напротив уснула бабка в платке, роняя крошки чёрного хлеба. Её храп совпал с ритмом пулемёта — тот же птичий треск. Вильгельм съёжился, поймав себя на том, что губы беззвучно шепчут: — Nein… Es tut mir leid… Стекло дребезжало. Тень от костылей на полу рисовала виселицу. Жара от печки со временем стала невыносимой. Он расстегнул ворот — на шее выступили четыре синих пятна от её пальцев. В соседнем купе запели "Катюшу". Голоса пьяные, фальшивые — прямо как хор немецких пленных, что рыли траншеи у Кёнигсберга в апреле 45-го. — За Родину! За Сталина! — рявкнул кто-то. Вильгельм инстинктивно вжал голову в плечи. Спина вспомнила удар штыком — там, под Митавой, когда красноармеец не поверил, что он "даётся по своей воле".Своей воле…
Он сглотнул ком горечи. Добровольность — ложь для анкет. Его купили за обещание не стереть Кёнигсберг с карт. Дали новое имя. Заставили выучить гимн СССР, пока его старый дом взрывали квартал за кварталом. Достал потрёпанный блокнот. На первой странице — схема Тевтонской кирхи, которую он достраивал мысленно восемь лет. Ручка задрожала: — Was bleibt von uns? Бумага промокла от капли пота. В тамбуре застучали сапоги — конвой проверял документы. Сержант с лицом, изрытым оспой, тыкнул стволом в его костыль: — Немец? Ишь, шпиён проклятый… Он молчал, зубы сжались до боли — точь-в-точь как тогда, когда в лагере охранник сломал немецкий сборник Канта об его голову: "Твоя философия сгорела в Берлине, свинья!" Конвой ушёл. Вильгельм полез за коркой хлеба, но пальцы наткнулись на потёртый ладанок — там лежала пуля от её ППШ. Хранил с 43-его. — Warum hast du mich nicht getötet? Голос сорвался. Сосед-шофёр вскрикнул во сне — что-то про горящий ЗиС-5.