Часть 3
22 декабря 2025 г., 00:00
Фома приходит в себя, захрипев и схватившись за грудь, и несколько томительно долгих мгновений не понимает, где находится. В комнате темно — он сам задернул шторы перед тем, как лег, и сгустившийся в углах мрак сейчас пугает его ничуть не меньше, чем насыщенная темнота, привидевшаяся во сне и оказавшаяся в конце концов маслянистой черной жидкостью плотнее воды, в которой он тонул, но захлебывался при этом кровью, ощущая разрывающую боль от пулевых ран. Даже спустя несколько лет Фома снова и снова проводит второй осенний месяц в режиме выживания, и у него часто бывают непростые ночи: снятся кошмары, или что-то болит, но в основном и то, и другое. Фома иногда думает, что с каждым годом ему становится только хуже; осени он боится — стоит датам на календаре приблизится к середине октября, как время для Фомы словно идет вспять, возвращая его в восемнадцатый год, в тот день, когда его жизнь разделилась на до и после; разве что Фома теперь точно знает, что произойдет: за ним придут — убивать, но все выпущенные пули не отправят его в вечное забвение; он выживет каким-то чудом и будет, наверное, до конца своих дней мучиться последствиями — наедине с болью, не позволяя никому видеть себя такого. Здесь, в спрятавшемся среди леса доме, Фома все еще верен этой привычке, потому и лежит сейчас на кровати в гостевой комнате, а не в своей спальне вместе с Пашей, откуда ушел несколько часов назад, как только почувствовал, что его начинает накрывать.
В одиночестве паршиво, но Паша не должен проводить с ним очередную бессонную ночь, у него своих хватает — Фома тогда тоже не спит, однако последние недели полторы Пашу вроде бы ничего не беспокоит, в отличие от Фомы, чьи старые раны реагируют еще и на пришедший на полуостров циклон, что не добавляет ему ни физического, ни психического здоровья. Так не должно быть: Фома на самом деле неплохо восстановился после всех ранений, но его тело слишком остро продолжает помнить, что произошло в далеком октябре чуть позднее Пашиного дня рождения, и эти воспоминания причиняют Фоме ничуть не меньше страданий, заставляя сейчас вздрагивать и постанывать от боли — и страха: год назад, еще в Петербурге, он откровенно загибался и в отчаянии попробовал было напиться до беспамятства, но измученный организм отказался воспринимать спиртное, и Фому судорожно рвало, ночь он провел в ванной, где его рано утром и обнаружил Толя: Фома даже встать сам не мог после нескольких часов, проведенных на холодном кафеле; он совсем слабо осознавал, что происходит, и бредил, видя в каждом человеке рядом вооруженного врага — что могло быть весьма травматично для окружающих, но боль и обезвоживание совершенно обессилили Фому, и он едва ли представлял угрозу. Толе пришлось вызванивать врача; Фома пришел в себя только через сутки: слабым, но в абсолютно ясном сознании, словно ничего не было; доктора объясняли ему что-то про «годовщину травмирующего события», но Фома особо не вслушивался. Пережил — хорошо, до встречи в следующем году, пусть каждая мысль о повторении этого отвратительно пугающего опыта заставляет всё внутри него сжаться, особенно теперь, когда в первую очередь Паше придется разбираться с ним-безумцем, случись что.
Поэтому сейчас Фома старается выровнять своё прерывистое дыхание, пытаясь успокоить собственное набатом бьющееся сердце, но сделать это почти не получается: Фому пробивает дрожь, мелкая и неконтролируемая, словно от холода; пальцы трясутся так, что он едва-едва дотягивается до лежащего в изножье свернутого одеяла, кое-как разворачивает его и укрывается поверх толстого пледа, под которым спал. У него болезненно сжимает затылок, давит в висках, в груди всё нехорошо пульсирует, спина и рука справа огнем горят, а выпитая пару часов назад пригоршня лекарств мало помогла — Фома периодически проваливается в странное полузабытье, но даже не надеется хотя бы спокойно подремать, не то, что полноценно заснуть до самого утра, и сильнее обхватывает себя руками — от этого хуже; Фома стонет в голос, перехлестнутый чудовищной волной, но лязгает зубами, прикусив язык, когда дверь в комнату вдруг открывается. Паша заходит, не постучав, и Фома не вскидывается на его появление только потому, что боится резко дернуться — за этим последует боль; он это знает наверняка; Паша тоже, для него такая нарочитая неподвижность Фомы — самый верный сигнал о том, что ему плохо, и Пашино лицо мрачнеет — Фома не может это полноценно видеть в темноте, но чувствует чужую тревогу и злится сам на себя.
Паша должен отдыхать, а не вытирать ему сопли, но попробуй его останови: Паша подходит к столу, недолго возится с маленькой лампой, шуршит чем-то, накрывая ее, и только потом включает, чтобы даже самый мягкий свет не доставал всей яркостью до Фомы, который следит за Пашей одними глазами, пока тот не подсаживается на кровать: Паша полураздет, в белье и футболке — не своей, явно схватил первое попавшееся под руку и пошел искать Фому, который с трудом выпрастывает ладонь из-под всех одеял и сжимает Пашины пальцы: такое маленькое усилие для Фомы сейчас чрезмерно, он зажмуривается на мгновение, но в эту же секунду Паша удивительно осторожно накрывает его ладонь своей, чтобы Фома не напрягался, и придвигается еще ближе к нему, гладит его бережно по виску вниз, к щеке, где задерживает руку. Фома прикрывает глаза, отвлекаясь на прикосновение; его тело словно тлеет на медленном огне, на миг ему чудится, будто над ним, беспомощным, стоит Веня, уткнувший пистолет ему в лицо и готовый нажать на спусковой крючок, но Фома глуховато рычит сквозь стиснутые зубы, отгоняя наплывающие образы: так ласково к нему прикасается один только Паша, это не убийственный холод металла, но чуткие Пашины пальцы, которыми тот не может не ощущать влажную от пота и слез щеку Фомы — он легонько проводит по коже, собирая влагу, и негромко спрашивает с едва уловимой печалью:
— Надо было меня сразу разбудить, зачем ты сюда ушел?.. — но Фома молчит в ответ, что здесь скажешь.
Он меньше всего хочет перекладывать свою боль на Пашу, однако неожиданно даже для самого себя вдруг слабо выговаривает «ложись тоже»: звучит как мольба; Паша и так не ушел бы, но с него станется провести остаток ночи, дежуря над Фомой, словно оловянный солдатик на посту, а сейчас он кивает и очень осторожно забирается на кровать с другой стороны, за спину Фомы, и прижимается ближе к нему, носом зарывается в макушку и хочет было его обнять — но отдергивает руку, когда Фома крупно вздрагивает, стоит Паше слегка тронуть его плечо, и стонет, не сдержавшись. Паша торопливо бормочет «прости, прости», словно это действительно его вина, а не тот факт, что плечо Фомы представляет собой целый набор старых травм и почем знает заживших ран, от последствий которых его мало спасают все правильно закачанные мышцы; разве что сустав не вылетает — почти никогда, но теперь Фоме становится просто невыносимо терпеть, и боль в груди тоже усиливается. Паша, к счастью, знает, что делать: с момента их приезда в этот дом он время от времени помогает Фоме с перевязками — обычно после небольших травм, полученных в спортзале или на охоте, но со всем остальным Фома предпочитает справляться сам, особенно когда его беспокоят давнишние ранения. Однако сейчас ему никак не обойтись без Паши, который, кажется, только теперь понимает, насколько Фоме на самом деле плохо, и начинает шевелиться активнее: сползает с постели обратно на пол, просит Фому тихонько: «потерпи, я сейчас» и исчезает за дверью. Фома использует эти минуты одиночества, чтобы не пугать потом Пашу — закусывает подушку и сдавленно стонет, заглушая самого себя: он ведь знал, что так будет, но все равно ничего не сделал со своим плечом, понадеявшись, что выпитых лекарств хватит — словно они хоть раз достаточно помогали в очередную мучительную октябрьскую ночь, поэтому теперь Фома пожинает плоды своих попыток самоубеждения — к счастью, не в одиночку.
Паша возвращается в комнату ровно в тот момент, когда перед глазами у Фомы все вспыхивает, напоминая о выстрелах, сердце у него продолжает колотиться так, словно он под прицелом, и воздуха ему критично недостает: Фома пытается вдохнуть поглубже и не может, ощущая, как сильнее накатывает страх, — он боится, что вырубится сейчас и больше никогда не откроет глаза после; для него отключка — это не благословенная возможность не чувствовать боль даже ненадолго, но предвестник гибели, отчего Фома хрипит, задыхаясь, но не старается хоть немного изменить положение своего тела, перелечь удобнее: он так измучен, что едва ли перенесет новую вспышку боли — Фома в этом уверен, но все же слабо вздрагивает, когда Паша вдруг оказывается прямо перед ним, успокаивает негромким: «ничего, ничего» и «сейчас будет легче, держись», а потом вдруг обнимает Фому обеими руками, протолкнув одну из них ему под бок, сцепляет их в замок за спиной у Фомы и бережно усаживает его, срывая на новый стон — от испуга, хуже ему не становится: может быть, потому что всё это у него в голове, а может быть, из-за того что это Паша, Паша рядом: придерживает его, дрожащего, позволяя продышаться, пока Фома не перестает заходиться хрипами, сжимает его здоровую руку, целует ласково в лоб, в щеку, когда Фома сам прижимается к нему, ища успокоение в тепле Пашиного тела. Ему все еще больно, однако осознание, что он не один — и не умирает, брошенный в этом огромном доме, действует едва ли не лучше лекарств, особенно когда Паша позволяет Фоме уткнуться лицом в свое плечо, и мягкая тонкая ткань футболки на нем начинает пропитываться редкими Лёшиными слезами.
Вместе с удушьем уходит и страх смерти, но теперь Фома куда сильнее опасается утратить контроль, причинить Паше боль, поэтому он цепляется за свою, безжалостно заставляющую снова и снова вспоминать, как в его тело попали пули — но все те нестерпимые ощущения исчезли тогда, стоило ему оказаться у Паши на руках. Может быть, это сработает и сейчас?.. но Паша просит негромко: «подожди-подожди», не разрешает лечь — и Фома срывается на мольбу, тонкое «пожалуйста», повторяет его снова и снова, захлебываясь. Кажется, еще минута, и он просто спятит от боли и поднимающегося ужаса, но Паша вдруг перебивает затягивающий его водоворот громким: «посмотри на меня!», и Фома поднимает взгляд, не в силах не подчиниться: Паша одной ладонью стискивает его здоровое плечо, второй обхватывает щеку, заглядывает в глаза и твердо говорит «сейчас разберемся с твоей рукой, и ты сможешь прилечь, слышишь меня?». Он повторяет это снова и снова, пока Фома не оказывается способен воспринять его слова и отрывисто кивнуть, смаргивая слёзы. Он знает, чего Паше стоит сейчас сохранять спокойствие, приводить его в чувство и не позволять закрыться внутри собственной головы, откуда может и не быть возврата — это дорогого стоит; Фома шепчет «прости», на что Паша качает головой и все-таки снова обнимает его, гладит по затылку — от прикосновений его пальцев там словно проходит спазм. Фома сипло выдыхает, отчетливо осознавая, насколько же крепко его состояние завязано на Пашу, и сильнее зарывается лицом ему в шею — Паша бормочет «ничего, маленький, ничего»: а это вообще обращение Фомы к нему, в моменты близости он словно забывает имена, оставляя только нежное «мой хороший», ласковое «дорогой мой» и вот это «маленький», слышать которое из Пашиных уст применительно к себе Фоме странно, но, оказывается, так необходимо: в груди у него разливается новое, мягкое тепло, а не болезненный выжигающий жар, и дышать становится ещё чуть легче.
Паша продолжает поглаживать его уже по всей спине, по напряженной шее; плечо не трогает: боль в нем — не отголосок прошлого, Фома это постепенно понимает. Скорее всего, какое-то затаившееся воспаление усилилось на общем фоне — что неудивительно, но паршиво. Паша осторожно спрашивает: «сделаем укол?», однако Фома отказывается: в нем столько очень сильных обезболивающих, что нет смысла травить себя еще одним — будь он в ладах с собственной головой, то ощутил бы действие препаратов в полной мере, это буквально блок где-то в подсознании, так некстати срабатывающий в моменты срывов. Поэтому Паша откладывает упаковку с ампулами обратно на тумбочку, куда сгрузил все принесенное, и берет вместо неё длинную коробку, из которой вытряхивает большой тюбик с непроизносимым названием; один такой стоит несколько сотен долларов и довольно быстро расходуется, но Фоме он здорово помогает, поэтому приходится тратиться, пусть ему и не нравится вбухивать «лишние», как он считает, деньги, на собственное здоровье. Для Паши (или Тани) — легко, но только не на самого себя, из-за чего они с Пашей периодически ругаются, и Паша с недавнего времени старательно следит за его лекарствами, контролирует, чтобы все запасы вовремя были пополнены, и Фома не остался без нужных препаратов. Он сейчас с усилием произносит «спасибо», пережидая очередной болезненный спазм в груди, но Паша отмахивается — нашел, дескать, за что благодарить, и просит: «не разговаривай, береги силы», пока очень аккуратно снимает с Фомы футболку, плавно и правильно: сначала здоровая рука, потом — больная, и Фома молчит, не двигается сам, никак не помогает, позволяя Паше спокойно разобраться с одеждой, а следом — с мазью, которой Паша мягчайшими прикосновениями растирает Фоме плечо и спину: под его бережными пальцами полыхающий глубоко в теле пожар немного стихает, пока Фома заставляет себя сосредоточиться на этих ощущениях, а не на вспышках в большинстве своем кровавых и болезненных мгновений перед глазами.
Паша немного отвлекает его, бормочет успокаивающе «сейчас получше будет» и что-то еще едва уловимо нежное, Фоме трудно разбирать слова, но он реагирует на интонации, помогающие держаться на плаву, убеждающие, что они оба в безопасности; Фома почти не дрожит, темнота перестает пугать, Паша поглаживает его по груди, сняв специальную перчатку, которой наносил мазь, и впервые за долгое время Фома ощущает себя целым, даже продолжая испытывать боль — однако уже не такую сильную, как сразу после пробуждения. Дыхание у него немного выравнивается, и Паша, следивший за этим, чуть светлеет лицом, на котором от напряжения собрались жесткие морщины — Фома медленно поднимает левую руку и проводит кончиками пальцев от Пашиного носа к уголку губ, прослеживая одну из них, и стискивает зубы до набухших желваков — это из-за него, но Паша не иначе как слышит его мысли: качает головой, сжимает ладонь Фомы и повторяет: «ничего, Лёх, ничего», словно это действительно влияет на что-то, но Фоме становится чуть-чуть легче — и еще немного, когда Паша тщательно бинтует ему плечо, достаточно плотно и в меру туго, после чего надевает Фоме футболку и устраивает его руку на сложной повязке, фиксируя ее к телу: Фома каждый раз ощущает себя спелёнатым, как мумия, из-за всех ремней ортеза, что очень остро напоминает, как он лежал, перевязанный, после тех страшных ранений, но ощущение сглаживается, потому что это больше не маленькая палата с потрескавшимся потолком в отдаленной больнице, и он — не тот полутруп, стонущий от каждого движения, целиком и полностью зависящий от посторонней помощи. И с ним сейчас Паша, который разбирается с последними застежками-велкро, убеждаясь, что рука Фомы иммобилизирована, как надо, и помогает лечь ему самому, уговаривает ласково:
— Ложись, ложись, не бойся, — Паша не отпускает его ни на миг, устраивая в кровати: Фома, скорее, полусидит, обложенный несколькими подушками, — и ему стыдно, что Паша возится с ним, взрослым мужиком, как с калечным.
Фома ловит Пашу за запястье, гладит бережно и шепчет «прости, что так» — он видит время и Пашины усталые глаза. Сам Паша негромко ворчит: «опять ты за свое», но беззлобно, не раздражаясь, и Фома это знает. Ему бы привыкнуть теперь, что больше нет нужды страдать в одиночестве, и с Пашиной стороны это не неоценимая жертва, но забота — и Фома сделает для него то же самое, если только потребуется, но показывать слабость ему трудно: не приди Паша к нему сам, Фома бы так и промаялся до утра — бог знает, в каком состоянии встретил бы рассвет. От одних мыслей об этом Фому снова пробирает дрожь, заставляя прерывисто выдохнуть, у него подергивается щека, уголок губ и гла́за — лекарства должны были купировать и это, но разум у Фомы сейчас существует словно бы отдельно от тела, отзываясь разве что на Пашины слова и прикосновения, которые не заставляют себя долго ждать. Паша легонько гладит Фому по лицу, от лба до подбородка, сглаживая нарастающий тик, вышептывает «тише, тише», стоит Фоме сорваться на слабый стон, когда его спину справа от позвоночника словно стискивает железными зубцами на высоте воспоминания о первой попавшей в него пуле, но Паша не позволяет ему и дернуться в бессознательной попытке убежать от боли — которой на самом деле нет, а вот по новой растревожить плечо получится на раз-два, и Паше приходится по-настоящему приложить усилие, чтобы Фома остался лежать — что для него раздирающе невыносимо. Он хрипит «не могу», срываясь на каждой гласной; перед глазами у него всё плывёт, подсознание играет злую шутку, превращая Пашу в Веню, и обратно, и еще раз по кругу, и снова, и всем своим существом Фома хочет вырваться, отбиться, но его держат, и он стонет, ощущая на себе руки: не терзающе-жестокие, а настойчиво-осторожные, Пашины, как Фома не сразу, но осознает, и даже представить не может, сколько времени прошло, прежде чем он с трудом моргает и видит над головой не серое небо и верхушки деревьев, а слабо освещенный потолок комнаты.
Фома одними губами произносит «Паша» — тот торопливо отзывается «я здесь», наклоняясь поближе, и сжимает здоровую ладонь Фомы, едва ощутимо трогает губами его висок, прежде чем с заметным беспокойством, замешанным на небольшом облегчении, спрашивает: «насколько тебе больно сейчас?», и Фома на мгновение теряется, пытаясь осознать, что же происходит у него в теле, неохотно обменивающемся обратной связью: Фоме все еще нехорошо, его то и дело прихватывает то тут, то там — довольно сильно, но он старается концентрироваться не на настырно-жгучих ощущениях, а на Пашиной близости, и только поэтому шепчет сейчас: «терпимо»; почти не врет, особенно когда Паша ложится сбоку от него, подпихивает и себе подушку повыше и тянет на них обоих все одеяла, под теплом и весом которых Фому немного отпускает, он кое-как находит Пашину руку своей здоровой ладонью и поворачивает к нему голову — Паша мягко трогает его подбородок, но не позволяет лежать, вывернув шею, сам прижимается поближе, жарко выдыхая в макушку Фоме, который то проваливается в привычное забытье, то выдергивается обратно, едва успев придремать, но неизменно чувствует Пашино присутствие, его чуткие руки и губы, нашептывающие что-то едва разборчиво успокаивающе-мягкое, отгоняя боль и кошмары.
Может быть, дело только в этом, но, возможно, Фому все же нагоняет действием всех выпитых таблеток: в один момент его измученное тело теряет накопившееся напряжение, словно по щелчку — Фома вздрагивает и от этого, слишком уж неожиданно ему стало легче после мучительно долгих часов, заснуть теперь страшно и лежать вдруг становится неудобно: в отсутствие боли беспокойный разум надумывает себе всякое, но Паша понимает это и помогает едва завозившемуся было Фоме для начала перелечь: устраивает его на здоровом боку, заново обкладывая подушками, и сам ложится рядом, обхватывает ласковой ладонью щеку Фомы, гладит его пальцами по скуле, по виску, целует в лоб и просит: «попробуй поспать». Фома медленно моргает в ответ, стараясь сфокусироваться на Пашином лице, но усталость берет свое — и то, что Паша легонько поглаживает его по затылку и шее, чуть ероша волосы, только сильнее убаюкивает Фому, и даже мягкий свет настольной лампы не мешает ему заснуть — уже без кошмаров.
Ему кажется, словно проходит меньше секунды между тем, как он проваливается в сон, а потом вдруг словно выпадает в реальный мир: на миг пугается, что сейчас вернется боль, но в череде наплывающих ощущений её нет — сил тоже. Фома с трудом приподнимает веки, обнаруживая, что снова лежит на спине, укрытый до самого подбородка; зафиксированная рука, тяжелая и неподвижная, пока еще воспринимается отдельно от тела — Фома даже оказывается способен этому слегка обрадоваться, прежде чем понимает, что он в кровати один. Накатывающий липкий страх сжимает сердце, но у Фомы выходит чуть-чуть повернуть голову: и он видит, что Паша стоит у полуоткрытой двери, а перед ним — Таня, которая тихо спрашивает «трудная ночь?», и Паша начинает было «не у…», явно собираясь сказать, что не у него — и наполовину будет честен, но Таня раньше успевает глянуть ему поверх плеча: Фома чувствует на себе ее взгляд, отточено-внимательный, сканирующий, отмечающий каждую деталь: Паша иногда смотрит так же, профессиональная деформация, но к нему Фома привычен, а вот Таня… Она негромко произносит: «как он?», и здесь уже Паша немедленно отвечает «нормально»: в подробности состояния Фомы он не посвящает никого больше, оберегая его абсолютно от всех посторонних, и не намерен откровенничать с Таней в том числе.
Она это понимает, поэтому и не обижается на Пашину внезапную холодность: мягко прикасается к его локтю — с сочувствием, что ли, и говорит «держись»: Фома мутными своими глазами видит, как у Паши мгновенно каменеет спина, и он сжимает кулаки, прежде чем буквально цедит: «я в порядке». Это, очевидно, не так, он тоже вымотался, и Фома хочет сказать ему «иди, отдохни» — или даже, чтобы Таня сама забрала его в другую комнату, но у Фомы не получается издать хоть сколько-нибудь слышимый звук; после таких ночей он подолгу приходит в себя — и злится сейчас на собственное бессилие. Паша это совершенно точно чувствует: он закрывает за Таней дверь и, еще даже не повернувшись, говорит:
— Я отсюда слышу, как ты думаешь, — это могло бы прозвучать резко, в какой-то степени грубо, но Паша не раздражен, он просто спокойно констатирует факт, прежде чем осторожно садится на кровать так, чтобы быть лицом к лицу с Фомой, которого тут же пробирает до самого нутра острой виной.
Бессонная ночь далась Паше нелегко, он заметно бледнее обычного, с припухшими веками и ярче проступившими ниточками капилляров на белках глаз, но всё равно гораздо более бодрый, в отличие от неспособного пока еще ни шевелиться толком, ни разговаривать Фомы, которого Паша снова просит: «посмотри на меня. Фома хочет сказать «прости», у него выходит приоткрыть рот, но неповоротливый язык не подчиняется — а Паша вдруг прижимает палец к его губам, прежде чем указывает на собственное лицо и мягко убеждает: «это все ерунда, Лёх». Фома с этим, разумеется, не согласен — Паша знает и находит под всеми одеялами его здоровую руку, гладит по ладони и наклоняется к Фоме еще ближе, прикасается губами к его переносице, к прикрытым векам, потом говорит: «посплю, и всё пройдет». Фоме хочется отправить его в соседнюю спальню, к блаженной тишине и спокойствию, без него самого, израненного всем пережитым, — и беспомощного сейчас; и он боится: а если Паша действительно уйдет, как тогда? И вдруг окажется, что все это — очередной кошмар и не было последних лет, и их с Пашей вдвоем тоже не существует: потому что Фома в эту минуту не находится в канадском доме, но бредит в лихорадке после тех ранений, а Паша и знать не знает, что он жив.
От одной мысли о том, что ни мгновения их настоящего бытия не существует, Фому сотрясает новой волной дрожи, он мычит сквозь зубы, потому что не может даже застонать, перехваченный ужасом, и почти отчаянно всматривается в лицо Паше — с которого мигом пропадают самые зачатки расслабленности: Паша не мог знать, что переживать отходняк Фоме иной раз труднее, чем саму ночь, и сейчас он на секунду теряется, широко распахнув глаза, но немедленно берет себя в руки — и Фому: крепко обнимает его, устраивая головой на своем плече, сжимает его левую ладонь до боли — которую Фома воспринимает теперь едва ли не с благодарностью: её источник — сам Паша, и это удерживает Фому в реальности, не позволяя дальше проваливаться в чудовищные воспоминания, пусть после такого у него на запястье и останутся синяки в форме отпечатков пальцев — малая плата за здравый рассудок. Паша едва ли понимает, что именно происходит, но не иначе как рефлекторно делает все правильно, удерживает Фому на поверхности: в столь плотном — даже жестком контакте ему легчает с каждым мгновением под чуть сбивчивый Пашин голос: «тише-тише, я здесь», и Фома цепляется за это «здесь», за Пашино тепло, его прикосновения и слова — и за боль, пока несчастное тело Фомы не перестает наконец содрогаться.
fin.