Двери в окне и трехцветный котенок
10 декабря 2025 г., 10:49
Примечания:
Действия главы первой развиваются за 6 лет до пролога, и в начале они еще не знакомы, и все живы.
А солнце преломлялось в стеклах, открывая странные, красивые миры.
Было давно за полночь. Голубая коробочка с лакрицей покоилась на тумбочке рядом с кроватью вместе с ключами от дома и пресной больничной едой. Тонкие занавески трепыхались на сквозняке открытых окон. Хёнджин лежал, уставившись в потолок, но его внимание было приковано не к трещине, напоминавшей лошадиную голову, а к легкому аромату, пробивавшемуся сквозь больничные запахи. Солод, анис, легкая горчинка. Лакрица. Его любимая. Тетя знала. Он еще не открывал коробочку — берег на потом, как маленький ритуал сопротивления серости.
Сосед по палате, тот самый с неспящими глазами и странным именем Феликс, ворочался. Казалось, тишина ему физически невыносима.
— Ты не спишь, — констатировал он в темноту. — И я не сплю. Мне сегодня отключили капельницу, и энергия бьет ключом. Хочешь, расскажу, что видно в окне?
Хёнджин промолчал, но его молчание было внимательным. Отвернуться теперь значило бы проявить слабость.
— Ладно, расскажу. Видишь отражение луны на стекле? Если смотреть под углом, оно становится не луной, а… дверной ручкой. Да-да. Ночью здесь появляются двери. В другие места. Вот сейчас, например, дверь приоткрыта в город, где идет дождь из лепестков вишни. Чувствуешь запах?
Хёнджин, против воли, втянул носом воздух. Чувствовал только лакрицу и антисептик.
— Бред, — пробормотал он в подушку, но беззлобно.
— Совершенно верно! — обрадовался Феликс, словно получил похвалу. — Бред — лучший друг заточенного в четырех стенах. Я, кстати, Феликс. А ты — Хёнджин. Герой-спасатель, судя по всему.
Хёнджин нахмурился в темноте.
— С чего ты взял?
— Падал не просто так. Падал с груши. С высокой ветки. Цель? Спасение. Объект? Мелкий, пушистый, громко возмущавшийся. Я видел.
Хёнджин резко повернул голову. В синеватом свете он увидел лишь силуэт худощавой фигуры, сидящей на подоконнике.
— Что?
— Вид из этого окна своеобразный. Если приноровиться, виден кусочек Вишневой улицы. И ту самую грушу. Вчера днем было шоу: одно пятно карабкалось вверх за другим, более мелким и шумным. Потом — резкое исчезновение первого пятна вниз. Вечером — твой торжественный въезд на каталке. Логика проста.
Точность была пугающей.
— Ты что, шпионил? — глупо выпалил Хёнджин.
Феликс рассмеялся — звук был мягким и живым.
— Шпионил бы — видел бы лицо. А я только силуэты. Нет, просто наблюдал. Иначе скучно. Я тут на профилактике. Внутренние часы нужно подкручивать, а то встают. — Он постучал пальцем по виску. — Так спас?
— Котенка. Да.
— Почти не сомневался. Хотя зря. Они всегда сами слезают. Просто обожают драму. А люди… люди ломают ноги. Неэквивалентный обмен. — Феликс спрыгнул с подоконника и оказался у тумбочки Хёнджина. Он взял голубую коробочку. — А это? Твой тайный запас силы?
— Положи,— сказал Хёнджин, но в голосе его уже не было прежней жесткости.
Феликс послушно поставил коробку, но принюхался.
— Лакрица. Интересный выбор. На любителя. Напоминает лекарство, которое притворяется конфетой. Ты любитель?
— Обожаю, — неожиданно для себя честно признался Хёнджин.
— Значит, в тебе есть стойкость к странным вкусам, — заключил Феликс. — Это хороший знак. Значит, ты сможешь выдержать и мою компанию дня три, пока тебя не выпишут.
День начался с того, что Феликс, получив утреннюю свободу от процедур, оказался неиссякаемым источником движения и звука. Он разговаривал с уборщицей о качестве линолеума, с медсестрой — о философии расписаний, а с завтраком — как с живым существом, которое нужно уважительно употребить. Но главное — он безжалостно вовлек Хёнджина в водоворот своей реальности.
— Твоя боль, — заявил он, наблюдая, как Хёнджин пытается удобнее устроиться. — На что похожа сегодня? Ночью ты молчал, а сейчас утро, время для метафор. Давит? Ноет? Или, может, поет?
— Глупости, — отмахнулся Хёнджин.
— Никаких глупостей! Боль — это информация. Её нужно расшифровать. Например, моя… моя иногда жужжит, как неисправная лампа дневного света. А твоя?
Хёнджин, поймав себя на том, что действительно прислушивается к своим ощущениям, сдался.
— Тупая. Тяжелая. Как будто в гипс залили свинец.
— Свинец! — воскликнул Феликс, и глаза его загорелись. — Отлично! Значит, твоя нога теперь — сосуд для алхимического эксперимента! Из груши, через падение и боль, ты добываешь философский камень терпения!
Он схватил журнал со столика.
— Этому нужно соответствовать! Гипс слишком простой, белый. Его нужно… одухотворить!
И прежде чем Хёнджин понял, что происходит, Феликс вооружился ножницами и начал вырезать из глянцевых страниц абстрактные фигуры, циферблаты, звёзды, карты. Он приклеивал их на гипс кусочками пластыря, создавая на белой поверхности хаотичный, но на удивление гармоничный коллаж.
— Что ты творишь? — только и смог выдавить Хёнджин, но протеста в его голосе уже не было. Было любопытство.
— Превращаю тюрьму в галерею, — не отрываясь от работы, ответил Феликс. — Теперь твоя нога — это не просто сломанная кость. Это арт-объект. «Посттравматические часы без стрелок». Или «Карта неизведанных земель, где X отмечает боль». Смотри, вот здесь, где пластырь отклеивается, — это специально. Это дверь, как в окне. Внутрь гипса. Внутрь твоего свинцового алхимического сосуда.
Хёнджин смотрел на свою разукрашенную ногу и чувствовал, как углы его губ сами собой ползут вверх. Это было смешно, сюрреалистично и… здорово.
Позже Феликс устроил «сеанс акустического анализа» больничного коридора, по звуку шагов определяя, кто и с каким настроением идет. Он предложил сыграть в «угадай, что в тарелке», с закрытыми глазами описывая вкус пресной овсянки как «вкус облаков над Шотландией». Он говорил, говорил, говорил — о звездах, которые видны только в больничных окнах, о том, что тени от кроватей в пять вечера становятся на минуту длиннее, чем должны быть, о музыке, которую можно услышать в ритме капельницы.
И Хёнджин, сначала из скуки, потом из уважения к этой неукротимой, почти магической способности преображать реальность, поддерживал разговор. Он задавал вопросы. Сомневался. Улыбался. Однажды, посреди рассказа Феликса о том, как вентиляция приносит новости из других палат, Хёнджин не выдержал и рассмеялся — громко, по-настоящему, держась за бок. И в глазах Феликса, в ответ, вспыхнуло что-то теплое и победоносное.
Вечером того же дня, когда тишина снова стала сгущаться, Хёнджин потянулся к голубой коробочке. Он открыл её, достал тонкую чёрную палочку лакрицы, разломил пополам. Молча протянул одну половинку через проход между кроватями.
Феликс, который в этот момент что-то чертил пальцем на покрывале, замер. Он посмотрел на лакрицу, потом на Хёнджина.
— Прости, но я... Не люблю лакрицу.
Неделя пролетела в этом странном ритме. Но всему приходит конец. Наступило утро выписки. Гипс сняли, костыли выдали. Хёнджин собирал вещи, чувствуя привычное нетерпение, предвкушение нормальной жизни. Палата, Феликс, эти разговоры — всё это уже казалось сном, ярким, но отступающим на второй план перед реальностью за дверью.
Феликс был непривычно тих. Он сидел на своей кровати, скручивая в сложные узоры провод от наушников.
— Итак, свобода, — произнес он, не глядя.
— Да, — Хёнджин застегнул сумку. В ней на самом дне лежала почти пустая голубая коробочка. — Наконец-то.
Он встал, оперся на костыли, сделал шаг. Остановился. Обернулся. Феликс смотрел на него. В его взгляде не было привычного огня, только спокойная, немного отстраненная ясность.
— Ну… будь здоров, Феликс. Не болей. — Хёнджин улыбнулся своей обычной, задорной, но уже прощальной улыбкой. Он был здесь и сейчас, но мысленно уже уходил. — Спасибо за… за всё. Было не скучно.
Феликс кивнул. Медленно.
— Удачи, Хёнджин. Смотри под ноги. И… наслаждайся лакрицей.
Его улыбка была крошечной, едва тронувшей губы, и почти грустной.
Хёнджин кивнул в ответ, развернулся и вышел. Дверь закрылась. Стук костылей затих вдали.
Феликс долго сидел неподвижно. Потом подошел к окну. Внизу, у выхода, он увидел, как Хёнджин, не поднимая головы, садится в машину родителей. Не оглянулся ни разу.
В палате стало тихо. Пусто. Даже воображаемые двери в окне казались просто стеклом. Феликс вздохнул, подошел к тумбочке Хёнджина. Там лежала забытая, последняя палочка лакрицы, выпавшая, видимо, из коробки. Он взял её, подержал в пальцах, потом аккуратно положил обратно. Она была черной, глянцевой и одинокой на белой поверхности.
Он вернулся на свою кровать, лег и уставился в потолок. Внутренние часы, которые он так старательно заводил смехом и разговорами эти дни, снова начали сбиваться. Тиканье стало неровным, прерывистым. А запах лакрицы, сладковато-горький и стойкий, ещё долго висел в воздухе, как призрак прошедшего, но не забытого мгновения.