На обед будут птицы

NC-21
Завершён
1
автор
Фэндом:
Размер:
71 страница, 27 027 слов, 12 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
1 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник

Глава 8: Затемнение

Настройки
Дата: 22 июня 1941 года. Война началась голосом Левитана. Он прозвучал в тот воскресный полдень не из радиоприёмников в домах, а из репродукторов, вынесенных на улицы. Голос был металлическим, лишённым привычной торжественности, рассечённым треском помех. Слова «без объявления войны», «вероломное нападение», «наше дело правое» падали в внезапно наступившую тишину, как камни в воду, и расходились кругами оцепенения по лицам. Варя услышала его, возвращаясь с рынка, где безуспешно пыталась обменять пару старых книг на карточку жира. Она остановилась среди толпы, замершей у чёрной тарелки репродуктора. Сначала не поняла. Потом поняла — и почувствовала не страх, не ужас. Облегчение. В её голове, отчётливо, как дикторская врезка, прозвучала мысль: «Наконец-то. Наконец-то весь мир понял, что такое настоящий аппетит.» Война с первых же часов надела на город униформу затемнения. Окна крест-накрест заклеивали бумажными лентами, стекла мазали синей глиной, на световые люки надевали чёрные колпаки. Ночная Москва погрузилась в доисторическую, густую, бархатную тьму, нарушаемую лишь редкими лучами карманных фонариков, похожих на светлячков. Воздух пропитался запахом гари — жгли документы в учреждениях, жгли мусор на пустырях, жгли страх. В павильоне №3 тоже стало темнее. Часть ламп демонтировали для экономии энергии. Теперь Варин островок света был меньше, она сидела в нём, как в крошечной, душной капсуле, плывущей в океане черноты. Но эфиры стали чаще. «Доброе утро, друзья!» превратилось в «Будь сильным, товарищ!». Она больше не рассказывала сказки о Морозко. Она читала сводки Совинформбюро, прошедшие жёсткую цензуру, и тут же, своим тёплым, материнским голосом, пересказывала их для детей: «Наши доблестные бойцы дают отпор фашистским захватчикам. Они храбры, как былинные богатыри. А вы, мои дорогие, ваше дело — хорошо учиться и помогать мамам. Это тоже фронт.» Письма изменились мгновенно. Детские послания теперь пахли не карандашами, а копотью и слезами. «Папа ушёл на фронт. Мама плачет. Я больше не боюсь темноты, потому что папа сказал, что в темноте наши бойцы незаметны для врага.» «Мы с бабушкой вяжем носки для бойцов. Колючие, но тёплые. Бабушка говорит, пусть лучше колются, чем мёрзнут.» Варя читала их перед эфиром, и её лицо в эти минуты было непроницаемым. Она видела не слова, а субстанцию. Ту самую плоть и кровь, которая теперь лилась реками где-то там, под Смоленском, под Киевом. Целая страна, целая раса отдавалась на съедение гигантской мясорубке. Масштаб был ошеломляющим. Её личный, тихий, кухонный аппетит казался теперь смешным, ничтожным капризом на фоне этого всепожирающего исторического голода. И сначала это действительно было облегчением. Её уникальность, её чудовищная особенность растворялась в общем чудовищном фоне. Кто теперь обратит внимание на пропажу какого-то вора или спекулянта? Люди исчезали тысячами — на фронте, под бомбёжками, в эвакуации. Следствие, бюрократия, та самая система, что давила её своей слепой подозрительностью, теперь была перегружена, парализована, брошена на решение гигантских задач. Дыры в её безопасности, казалось, затягивались сами собой. Голод в городе стал всеобщим, тотальным. Карточная система жёстко регламентировала каждую крошку. Но для Вари это не было трагедией. У неё были запасы. Не мясные — те кончились ещё весной, — но стратегические: крупы, сухари, немного сахара, банка топлёного масла, спрятанные за фальшивой стенкой в кладовке. Она ела скудно, но не голодала. А её внутренний, истинный голод... он притих. Затаился. Как будто насытился самим воздухом, которым все дышали — воздухом страха, смерти и вседозволенности. Однажды в октябре, когда фронт приблизился настолько, что по ночам был слышен отдалённый гул артиллерии, она стала свидетельницей сцены на рынке. Не того, официального, а чёрного, что стихийно возникал у стенки кинотеатра. Женщина, худая как тень, с лицом цвета глины, пыталась продать детское пальтишко. К ней подошёл мужчина в потрёпанной гимнастёрке, без знаков различия. —Сколько? —Двести, — прошептала женщина. —Хлеба дам, — сказал мужчина. — Полбуханки. Женщина замотала головой,её глаза были полыми. —Мне мясо нужно. Хоть кусочек. Ребёнок... умирает. Мужчина наклонился к ней,и его шёпот донёсся до Вари, стоявшей в трёх шагах: —Мясо есть. Свежее. Не конское. Дорого. Женщина посмотрела на него с немым вопросом.Мужчина кивнул куда-то в сторону пустырей. —Сам принесёшь? — спросила она, и в её голосе не было ужаса. Была только усталая, практичная надежда. —Сам. Ночью. Варя отвернулась и быстро ушла. Её тошнило. Не от отвращения. От оскорбления. Её искусство, её тщательно выверенный ритуал — выбор, заманивание, разделка, приготовление — всё это теперь валялось в грязи, на уровне самой примитивной, животной сделки. «Мясо. Свежее. Не конское.» Кто-то где-то резал таких же, как она, маргиналов, или подбирал трупы после бомбёжек, или, того хуже, убивал таких же отчаявшихся матерей — и продавал кусками, как скот. Без эстетики. Без уважения к продукту. Без любви. Именно тогда она поняла весь ужас своего нового положения. Её уникальность не просто растворилась. Она была обесценена. То, что было для неё тайным знанием, высшим актом соединения с сущностью жизни и смерти, стало рядовым преступлением на почве голода. Её «деликатесы» теперь можно было спутать с этой грязной, отчаянной стряпней. Её возвышенный ужас смешался с бытовым, пошлым ужасом выживания. Это открытие стало для неё ударом страшнее любого расследования. Расследование можно переиграть, систему — обмануть. Но как бороться с опошлением собственной сути? Как вернуть себе чувство избранности, когда каждый второй голодающий в глубине души уже допускал ту же мысль, которую она когда-то лелеяла как свою самую сокровенную тайну? Она пыталась вернуться к своему оправданию — «чистке общества». Но и оно не работало. Теперь «общество» чистила сама война, куда более эффективно и беспощадно. Воры, спекулянты, маргиналы либо были призваны на фронт (где их с готовностью перемалывала мясорубка), либо стали частью общего хаоса, в котором их исчезновение не значило ровным счётом ничего. В её кулинарном дневнике, который она не решалась теперь доставать, последняя запись датировалась началом лета. Больше не было новых «грибов». Не было экспериментов. Не было того трепетного ожидания, того кулинарного любопытства, что двигало ею раньше. Вместо этого была рутина. Эфиры, очереди за хлебом, ночные дежурства на крыше (её назначили дежурной по ПВО), бесконечное заклеивание и расклеивание окон в зависимости от тревог. И внутри — нарастающая, леденящая пустота. Не голод. Отсутствие голода. Она ела свою скудную пайку, и тело было довольно. Но душа... та часть её, что была поваром, художником, охотником, — голодала. И этот голод не утолялся ничем. Однажды ночью, во время особенно сильной бомбёжки (немцы рвались к Москве), она дежурила на крыше своего дома. Рядом с ней стоял старик-сосед, бывший дворник. В небе ползали лучи прожекторов, рвались зенитные снаряды, где-то вдали горело зарево. Старик, весь трясясь, бормотал: —Пожирают... пожирают нас... Целая страна... на корм... Она смотрела на это адское пиршество войны и думала, что старик, сам того не ведая, выразил её самую страшную мысль. Она была не уникальна. Она была лишь крошечной, жалкой частью этого вселенского акта пожирания. Её искусство оказалось не искусством, а ремеслом. И теперь ремесло это стало массовым, поточным, примитивным. Когда отбой воздушной тревоги прозвучал, и она спустилась в свою холодную, тёмную квартиру, её охватила паника иного рода. Не страх разоблачения. Страх небытия. Страх того, что её «я», её страшная, но подлинная суть, исчезнет, растворится в общем кошмаре, и от неё останется только уставшая женщина в очках, которая по утрам рассказывает чужим детям, что всё будет хорошо. Она подошла к заклеенному окну, прикоснулась ладонью к холодному, липкому от клея стеклу. Снаружи была тьма. Та самая тьма, что скрывала теперь не только город, но и её самое. Затемнение касалось не только окон. Оно касалось душ. И её душа, всегда такая ясная для неё самой, теперь погружалась в беспросветный мрак. Война обесценила её ужас. И в этом было оскорбление, которое не могло быть прощено.
1 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник