***
Арсений бился в тисках собственного решения. Держать дистанцию оказалось в тысячу раз мучительнее, чем её нарушить. Потому что теперь он не просто видел Антона, он чувствовал на себе его взгляд. Постоянный, тяжёлый, полный немого укора и неутолённой жажды. Это был взгляд голодного пса, которого однажды накормили, а потом захлопнули дверь перед носом. И этот пёс теперь день за днём сидел у порога и молча смотрел. Каждый урок превращался в противостояние. Арсений строил баррикады из формул, выстраивал ряды из примеров, заполнял пространство доски расчётами, лишь бы не оставалось пустоты, в которую мог провалиться его собственный взгляд и встретиться с тем, другим. Он стал строже ко всем, его холодность достигла полярных температур. Класс затихал под его голосом, даже Ваня Абрамов отвечал с чуть большей осторожностью. Но это не касалось Шастуна. Тот был за гранью этого холода. Он был как чёрная дыра, которая поглощала весь исходящий от Арсения холод и отвечала на него своей собственной, леденящей пустотой. Однажды, проверяя тетради дома, Арсений наткнулся на ту, что принадлежала Антону. Работы почти не было, лишь несколько неверных формул, кривой график. Но на последней странице, в уголке, было нарисовано что-то. Не похабный рисунок, не имя. Просто несколько резких, перечёркнутых линий, сходившихся в клубок. И вокруг бесконечные, мелкие круги, нарисованные с таким нажимом, что бумага протерлась насквозь. Арсений смотрел на этот рисунок долго. Он видел в нём не вандализм, а крик. Немой, яростный крик в пустоту. Его рука сама потянулась к красной ручке, чтобы вывести привычное: «Небрежно!». Но он остановился. Вместо этого он просто закрыл тетрадь и отложил её в сторону. Его сердце колотилось с нездоровой частотой. Он чувствовал себя соучастником. Молчаливым свидетелем чьего-то медленного самоубийства. И его молчание, его профессиональная холодность были его виной. Он попытался писать. Открыл файл с романом. Его герой-инженер стоял перед зеркалом и пытался вызвать в себе эмоцию, чтобы понять, как описать её в дневнике. Арсений написал: «Он сжал кулаки. Приказал себе: «Почувствуй боль». Но боль не приходила. Приходило лишь осознание её отсутствия, и это осознание было хуже любой боли». Он остановился. Это было про него. Это было про Шастуна. Это было про них обоих — одного, заморозившего себя до нечувствительности, и другого, горящего изнутри, но не способного вырвать пламя наружу, кроме как через разрушение. Он стёр абзац. Нельзя было писать об этом. Это было слишком близко. Слишком реально. Писательство было побегом, а не исповедью. Он должен был бежать от этого, а не в это. Но убежать не получалось. Образ мальчика с глазами, полными погибших надежд, преследовал его. Даже во сне. Арсений проснулся посреди ночи в холодном поту. Ему снилось, что он идёт по пустому школьному коридору, а из каждого класса на него смотрит Антон. И все они молчат. И он не может ни зайти, ни убежать.***
Вечером того же дня Серёжа устроил «сходку» в их подвале. Было тесно, накурено, пахло перегаром и агрессией. Кто-то притащил бутылку самогона. Лиза сидела в углу, мрачная и отстранённая. Она почти не смотрела на Антона с того дня в землянке. Между ними повисло тяжёлое, неловкое молчание, гуще дыма. Серёжа был на взводе. Дима в итоге не пришёл на ту авантюру со складом. Он прислал сообщение: «Не могу. Работа». Серёжа взбесился. Теперь он выплёскивал злость на всех. — Представляете, этот ублюдок, — шипел он, расхаживая по тесному пространству, — этот Поз! Я его из дерьма вытащил! Я его сделал! А он взял и свалил! На «работу»! Как будто мы тут хуйней страдаем! Он остановился перед Антоном. — Шаст, ты с ним общался. Ты его на эту херню подбил? Все взгляды устремились на Шастуна. Он медленно поднял глаза на Серёжу. Внутри него всё было пусто и холодно после сегодняшнего урока. Ему было всё равно. — Я сказал, что есть вариант, — равнодушно бросил он. — Он сам выбрал. — Сам выбрал? — Серёжа фальшиво рассмеялся. — Да ему мозгов не хватит выбрать, в какую сторону срать! Ты его надоумил! Потому что ты сам уже не наш, да? Ты уже с этим училкой своим… Что, он тебе засветил? Пообещал погладить по головке? Антон не ответил. Он просто смотрел на Матвиенко, и в его взгляде не было ни страха, ни вызова. Была усталая пустота. Эта пустота обозлила Сергея ещё сильнее. — А, понимаю! — он криво ухмыльнулся. — Ты, блять, в него втюрился! Да? В этого холодного мудака! Смотри-ка, Шастун наш оказался педиком! В подвале наступила тишина. Даже Лиза подняла голову. Антон почувствовал, как по его щекам разливается жар. Но внутри лёд не растаял. Серёжа сказал вслух то, что он сам боялся признать. Это не было правдой. Или было, но не в таком похабном, примитивном ключе. Это было сложнее, грязнее, трагичнее. Это была не влюблённость. Это была потребность в якоре. В любом якоре. И Арсений, в своей ледяной, неприступной цельности, казался самым прочным. — Заткнись, Серёж, — тихо сказал Антон. — А что, попал в точку? — Матвиенко подошёл вплотную. — Ну давай, признавайся. Он тебе нравится? Хочешь, чтобы он тебя… учил не только физике? Смешок пронёсся по подвалу. Антон встал. Он был выше Серёжи, но тоньше, и в его позе была такая готовая к взрыву статичность, что смешки стихли. — Я сказал, заткнись, — повторил он, и в его голосе впервые за много дней прозвучала живая, неистовая злость. Серёжа оценивающе посмотрел на него, потом, видимо, решил, что игра не стоит свеч. Он махнул рукой. — Ладно, ладно, не кипятись. Сиди, твоя проблема. — Он отвернулся, к другим. — Значит, так, завтра план такой… Антон не слушал. Он снова сел, опустив голову. Щёки горели. Слова Серёжи висели в воздухе, ядовитые и правдивые. Он украдкой взглянул на Лизу. Та смотрела на него, и в её глазах было не осуждение, а что-то вроде… понимающей жалости. Она знала. Она чувствовала эту же тягу к чему-то невозможному. Только её объектом был не человек, а само уничтожение. Антон закрыл глаза. В темноте за веками вставало одно лицо. Суровое, аскетичное, с тонкими губами и глазами цвета зимнего неба. Он ненавидел это лицо. Он жаждал его. Он хотел, чтобы оно смотрело на него снова. Не как учитель на ученика. Как человек на человека. Даже если в этом взгляде будет отвращение, даже если будет ненависть, лишь бы не это леденящее, убийственное безразличие. Привычка к этой боли, к этой неутолённой жажде, становилась сильнее его. Она заменяла ему всё: дружбу, семью, будущее. Она была его единственной реальностью. И он уже не мог представить, как жить без неё. Как жить, если завтра на уроке эта спина в белой рубашке снова не обернётся.