***
В это же время, на другом конце школы, в пустом кабинете информатики после уроков, сидел Ваня Абрамов. Перед ним на экране был открыт сложный график, но он его не видел. Его мысли были заняты другим. Олеся. После той неловкой сцены с Ирой она была не в себе. Рассеянная, тихая, отказалась идти в буфет разбирать историю. Она что-то пробормотала про головную боль и ушла. Ваню это раздражало. Он не любил, когда планы дают сбой. Его методичное, неспешное сближение с Олесей было важной частью его стратегии. Она была «активом», повышающим его социальный статус, делающим его образ целостным. А теперь какой-то эмоциональный всплеск со стороны этой странной, замкнутой Иры поставил под угрозу его расчёты. Он чувствовал, как под холодной кожей расчётливого стратега шевелится что-то тёплое, живое и очень опасное — ревность. Не к Ире. К нарушению порядка. К тому, что чья-то глупая, неконтролируемая эмоция могла повлиять на его актив. Ваня нахмурился. Нужно было действовать, восстановить контроль. Он написал Олесе: «Вижу, тебя что-то выбило. Если нужна помощь, я тут. Как всегда». Ответа не было долго. Потом пришло: «Всё ок. Просто устала.» Холодно, отстранённо. Это было хуже, чем истерика. Это означало, что она закрылась. Возможно, навсегда. Ваня с силой щёлкнул колпачком ручки. Раздражение перерастало в злость. Злость, которую нужно было куда-то направить. И он знал, куда. Его мысли вернулись к Антону Шастуну. К тому, как тот всё глубже погружался в свой мрачный транс, как его отчаяние становилось всё более… интересным. Ваня видел в этом возможность. Неисправный, перегревающийся механизм можно либо починить, либо использовать, чтобы сжечь что-то ненужное. Например, репутацию того, кто позволил этому механизму сломаться. Арсения Сергеевича Попова. Мысль была изящной в своей жестокости. Если Шастун окончательно сорвётся (а он шёл к этому), и это будет связано с холодным, отстранённым учителем физики… Ваня мог бы направлять слухи, подбрасывать намёки. Не прямо, косвенно. Достаточно, чтобы тень пала на безупречного, стерильного Попова. Чтобы его холодность стали трактовать не как профессионализм, а как причину чьего-то краха. Это ослабило бы одного из немногих взрослых, которые могли представлять собой хоть какую-то, пусть и призрачную, альтернативу хаосу. И укрепило бы позиции Вани. В школе, как и везде, выживает тот, кто умеет создавать управляемый хаос и извлекать из него пользу. Он улыбнулся про себя, холодной, безрадостной улыбкой. Да, это был хороший план. Олеся подождёт. Сначала нужно было убедиться, что Шастун находится на грани. И, возможно, слегка подтолкнуть.***
Вечером Лиза пришла в их подвал. Она не хотела туда идти, но деваться было некуда. Дома мать смотрела на неё молча, с таким выражением, будто видела призрак. В подвале было пусто, только Антон сидел на ящике, раскачиваясь на нём взад-вперёд, ритмично, как маятник. В руках он сжимал и разжимал зажигалку. Щелчок. Пламя. Щелчок. Темнота. — Привет, — хрипло сказала Лиза. Он не ответил. Не посмотрел. — Серёжи нет? — Нет. Она села напротив, на корточки. Тишина давила. — Ты чего? — наконец спросила она. — Ничего. — Врёшь. Шастун на секунду поднял на неё глаза. В них не было ничего. Ни злости, ни боли. Была абсолютная пустота, страшнее любой ярости. — Он сегодня даже не взглянул, — тихо сказал Антон, как будто констатируя погоду. — Прошёл мимо. Как будто я воздух. Лиза сглотнула. Она понимала, о ком он. — И что? Жил же раньше как-то без его взглядов. — Раньше не знал, что они могут быть, — ответил он с убийственной простотой. — А теперь знаю. И не могу без них. Лиза почувствовала, как в её груди сжимается что-то тяжёлое и тёплое. Не ревность. Жалость. Та самая, которую она ненавидела, потому что она делала её слабой. — Шаст, это… это ерунда. Он учитель. Он всем так. — Не всем, — отрезал он. — Ивану Абрамову он улыбается. Спрашивает. А мне… — он снова щёлкнул зажигалкой, поднёс пламя к лицу, так близко, что Лиза вздрогнула. — Мне вот это остаётся. Огонь. Он хотя бы живой. Он меня видит. — Перестань, дурак! — она резко встала, выбила зажигалку из его рук. Та со звоном упала в угол. — Ты что, совсем? Из-за какого-то мудака… — Он не мудак! — крикнул Антон, и в его голосе впервые прорвалось что-то живое, яростное, отчаянное. — Он единственный, кто не врёт! Он сказал мне правду! А теперь… теперь он просто делает вид, что меня нет. Это хуже лжи! Он вскочил, его лицо исказила гримаса боли. — Я не знаю, что делать, Лиз. Я не знаю. Мне хочется… хочется вломиться к нему в кабинет и… — он замолча, не в силах договорить. — И что? Убить? Ударить? Или может, поцеловать? — бросила она ему в лицо, сама испугавшись своей жестокости. Антон отшатнулся, будто она ударила его физически. Он смотрел на неё широко раскрытыми глазами, и в них читался ужас от того, что его тайну, его самый постыдный, невыносимый позор назвали вслух. — Уйди, — прошептал парень. — Антон… — Уйди! - выкрикнул он. Лиза посмотрела на него ещё секунду, потом развернулась и выбежала на улицу, в холодную, промозглую ночь. Она бежала, не зная куда, и слёзы текли по её лицу, смешиваясь с дождём. Она ненавидела себя. Ненавидела за то, что не смогла помочь. За то, что сама была такой же сломанной. Ненавидела Попова за то, что он, сам того не желая, сломал этого мальчика ещё сильнее. И ненавидела этот мир, в котором любовь, любая любовь, была обречена становиться раной, язвой, смертельной болезнью. В подвале Антон остался один. Он поднял зажигалку, снова сел на ящик. Щелчок. Пламя. В его отражении в тёмном стекле бутылки прыгало искажённое лицо — лицо безумца, одержимого одной-единственной, недостижимой идеей. Идеей быть увиденным. Быть признанным в своём существовании. Хотя бы на миг. Хотя бы ценой всего.