«Прости меня, Отче, ибо я согрешил:
хотел забыть, но помнил каждое прикосновение»
― последняя запись в дневнике перед смертью.
...гроб слишком лёгкий. Разве так бывает? Дождь. Все, кто отважились присутствовать на похоронах отца Лазаруса перешёптываются между собой, что это — «промывание грехов», но Николас знает, что это просто дождь. Такой же холодный и бессмысленный, как слова седого священника, сгорбившегося у могилы. ...он ненавидел этот псалом. Почему они поют именно его? Катенька в чёрном платке. Она не плачет. Смотрит на гроб, будто ждёт, что крышка приподнимется, и Лазарь сядет, улыбнётся, скажет: «Это шутка». Николас тоже ждёт. ...пахнет сырой землёй и... мёдом? Странно. Лазарь всегда крал мёд в трапезной... Когда гроб опускают в яму, Николас замечает на крышке гроба царапину. Тонкая, как от... ногтя? ...если постучать, он ответит?... Кто-то суёт Николасу в руку горсть земли. Он бросает, но крохотные камешки не стучат по дереву, а падают бесшумно. ...а если он там не один?... После похорон, вечером, в пустой церкви, Николас прикладывает ладонь к холодному полу. Снизу тишина. ...но он же обещал не уходить... За окном мелькает тень. Знакомая походка. ...Лазарь?... Запинаясь об собственные ноги, Николас бежит наружу. Но на могиле никого. Только венок, перевёрнутый ветром, и на мокрой ленте буквы, слившиеся в одно слово... Николас резко подскочил с постели, облитый холодным, липким потом. Пересохшие губы судорожно ловили тяжёлый воздух, пропитанный терпким ладаном и приторным ароматом малинового варенья. Неподалёку у зеркала замерла Катенька — вздрогнув от внезапного движения, она едва не выронила старый ясеневый гребень, которым только что вычёсывала колтуны из своих длинных, светло-русых волос. —Да что ж такое-то... — сквозь зубы пробормотал Николас, потянувшись через смятую простыню к прикроватной тумбочке. Пальцы нащупали на самом краю маленький пузырёк с парой белых таблеток. —Опять кошмар? — не оборачиваясь, тихо спросила Катенька. Она стояла перед потускневшим зеркалом, ловко заплетая волосы в тугую косу. —Ага... — хрипло буркнул Николас, в отчаянии проводя рукой по взъерошенным тёмным прядям. —Который час? —Без пятнадцати восемь, — ответила девушка и аккуратно положила гребень на резное трюмо. —Утреннее правило вот-вот начнётся — ты не успеешь. Возьми машину Лазаря... ключи на полочке у двери. С усилием выкарабкавшись из-под тяжёлого одеяла, Николас запустил ноги в тёплые, меховые тапочки и, зевая, побрёл в ванную комнату. А Катенька, поправив причёску, отправилась на кухню. Там, за большим обеденным столом заканчивал завтракать пятилетний Дмитрий Лазаревич. Наугад добравшись до ванной комнаты, Николас толкнул плечом дверь и щёлкнул выключателем. Тесная, обычная, особо непримечательная комнатка тут же озарилась ярким, холодным светом, и Николас охнул и прищурился: свет больно ударил по глазам. Сгорбившись над раковиной, он сбрызнул лицо прохладной водой и только тогда осмелился взглянуть на себя в зеркало. Темноволосый, как смоль, он казался порождением полуночи среди выбеленных семинарских стен. Его волосы, чёрные и непокорные, всегда чуть падали на лоб, будто намеренно скрывая слишком пронзительный взгляд. Глаза — глубокие, тёмные, словно бездонные колодцы, в которых тонули все, кто осмеливался заглянуть в них. Губы — тонкие, часто поджатые в насмешливой ухмылке, но когда он курил, они расслаблялись, обнажая что-то почти беззащитное. Он курил жадно, затягиваясь так глубоко, будто пытался проглотить сам дым, как последнюю исповедь. Одежда на нём всегда казалась небрежной: подрясник расстёгнут у ворота, чётки болтаются на запястье, а не в руках. Он нарушал правила, но делал это так естественно, что даже строгие наставники лишь вздыхали: Николас был тем, кого нельзя перевоспитать, только сломать. Настоящее его имя — Николай. Обычное, простое, словно вырезанное из грубого дерева — такое носил его дед, прадед и все те суровые мужчины из его рода, что жили, не смея мечтать ни о чём, кроме тяжёлого труда и водки по праздникам. Но в шестнадцать лет он увидел фильм с Николасом Кейджем — тот самый, где актёр играл безумного романтика, готового сжечь весь мир ради одной женщины. И что-то в нём щёлкнуло. —Николас, — попробовал он прошептать перед зеркалом, и имя вдруг заиграло новыми красками. Оно звучало как вызов, как обещание другой жизни — не той, что ему уготовили. С тех пор он отрезал от себя прошлое, как ненужный хвост.
—Николай? Нет, Николас. Просто Николас.
Он вводил всех в заблуждение — преподавателей, однокурсников, даже Лазаря поначалу. Лишь старый отец Гермоген, просматривая его документы при поступлении, усмехался:
—Так кто же ты, брат? Николай по паспорту, Николас по прихоти?
—Тот, кто я есть, — невозмутимо и беспечно ответил он тогда, закуривая прямо в кабинете.
Как и всегда, на скорую руку почистив зубы, да и в целом произведя необходимые махинации со своим лицом, телом и волосами, Николас плавно переместился в прихожую, мимоходом бросив прояснившийся взгляд в сторону детской. Параллельно ему двигался Дмитрий Лазаревич — единственный сын похороненного почти полтора года назад молодого священника Лазаря Дмитриевича и его фиктивной супруги Катеньки. Николас вздохнул, прикусывая нижнюю губу: он воспитывал сына своего погибшего возлюбленного всего ничего, и за это время успел привязаться к нему, как к родному. Заметив мужчину, мальчик с очаровательной улыбкой помахал ему маленькой, пухлой ладошкой и скрылся в детской, прикрыв за собой дверь. Напоследок пригладив тёмные волосы напротив зеркала в прихожей, Николас захватил с собой немного денег, телефон, ключи от машины и поспешно покинул квартиру. Перед тем, как входная дверь захлопнулась за ним, Катенька крикнула что-то вроде «до вечера!». На небольшой импровизированной парковке, которую обитатели этой старой хрущёвки облагородили сами для себя, стояла одинокая «Волга ГАЗ-24» — машина, которую Лазарь купил почти сразу же после принятия священного сана. Лазарь, как человек консервативный, практичный и не стремящийся к роскоши, сам следил за техникой, поэтому машина, несмотря на внешний вид, могла похвастаться идеальным двигателем. Николас дразнил его, говоря, что это «танк на колёсах», но втайне он любил этот её ретро-шарм. Поздоровавшись с соседкой, Николас разблокировал двери автомобиля и резво запрыгнул на водительское сиденье. В потёртом салоне всё ещё пахло ладаном и любимым ароматическим маслом Лазаря. Заведя эту тарахтелку, Николас вырулил с парковки и торопливо помчал по ещё сонному посёлку, обгоняя на перекрёстках зазевавшихся водителей. Мокрый снег крупными хлопьями падал на лобовое стекло, мешая обзору, но в то же время придавая пятничному утру какую-то рождественскую загадочность. Город стоял на высоком берегу, будто вознесённый самой историей над тихими водами Иртыша. Белокаменный кремль, венчающий холм, глядел вниз на узкие улочки, где время текло неспешно, как река под крутым яром. Здесь воздух был пропитан стариной ― не той музейной, застывшей, а живой, дышащей тихим упорством и верой. Тобольск помнил многое: звон цепей ссыльных, шелест монашеских мантий, проповеди в старинных храмах, где золото икон мерцало в полумраке. Семинаристы в поношенных подрясниках спешили на занятия, их шаги звенели по булыжным мостовым, а из раскрытых окон доносилось мерное чтение Псалтири. Ветер гулял между куполами Софийского собора, срывал последние листья с берёз в архиерейском саду и уносил их к реке, туда, где когда-то плыли струги Ермака. Здесь священство было не просто службой — оно было судьбой. В этих стенах молились, спорили, каялись, шли за Христом через морозные зимы и слякотные весны. А за окнами семинарии, в деревянных домах с резными наличниками, жили обычные люди — те, кому батюшки исповедовали скорби, крестили детей, отпевали усопших. И казалось, сам город ― это большой храм, где каждый камень, каждый крест на куполе напоминал: вера здесь не угасала даже в самые тяжкие времена. Тобольск не поражал столичным блеском, но в его смиренных улицах, в тихом звоне колоколов над слободами, в суровых лицах старых икон таилась глубокая, неброская красота — красота земли, которая помнит Бога. По мере приближения к зданию семинарии количество прохожих на улицах увеличилось: молодые семинаристы, подгоняемые некоторыми преподавателями и батюшками опаздывали и торопились на занятия. Николас опустил окно, и хрустящий холод ударил в лицо, заставив вздрогнуть. Где-то вдалеке, за снежной пеленой, проехала грузовая фура. Её рёв разорвал тишину, но ненадолго. Пятница. Конец недели. Но пока что — только начало дня, и он встретил семинаристов этим безмолвным, морозным пейзажем, где даже время движется медленнее. Лазарь всегда парковался на одном и том же месте, когда подвозил Николаса на утреннее правило. Затормозив в нескольких сантиметрах от цепочки, натянутой между двумя столбами, Николас обеими руками поднял ручник в автомобиле и вышел, чтобы отстегнуть цепочку. Чертыхаясь и вылезая из машины, Николас мимоходом бросил взгляд на свои наручные часы. Утреннее правило началось десять минут назад. —Какие люди и без охраны! — закричал кто-то, и Николас был вынужден оглянуться. —Кольчужник! Николас улыбнулся и сдержанно кивнул в качестве приветствия, а затем вернулся к своему занятию: отцепив закоченевшими пальцами карабин от колечка в полосатом красно-белом столбе, он обернул цепочку вокруг противоположного столба. К нему подбежал их с Лазарем старый друг — бывший семинарист и чёрный дьякон Владислав. —Здравствуй, — поздоровался он, подходя к ближе и варежкой смахивая пот и снежинки с румяного лица. —Ты не на правиле? Николас сконфуженно потёр затылок. —Проспал маленько, — ответил он. Снова сев за руль, Николас неприлично мягко и аккуратно заехал на парковочное место, затем заглушил двигатель, покинул автомобиль и заблокировал двери. —Замолви словечко, а? Владислав замер, глядя на семинариста с укором, но в уголках губ мелькнула тень улыбки. Взмахнув чёрным рукавом, он жестом пригласил Николаса войти в белокаменное здание Тобольской семинарии. Они брели по пустынному коридору семинарии. Под ногами скрипел вытертый временем паркет. Из-за приоткрытых дверей доносились голоса: где-то спорят о толковании Апокалипсиса, где-то переписывают конспекты. Дьякон шагал неторопливо, его чёрные одежды сливались с полумраком, лишь орарь через плечо белел, как дорожка лунного света. —И сколько раз я тебе говорил: «Блажен муж, иже и азбуку и заутреню знает во время её»? — сухо проронил Владислав. —Ты же сам на втором курсе из окна убегал, когда тебя за «небдение» ловили... Помнишь, как тебя с лестницы игумен снял? — вкрадчиво ответил Николас, напоминая. Владислав закатил медовые глаза от досады. —Ну, отче, ты же не выдашь? Обещаю, впредь буду как часы – ни свет ни заря на правиле! Дьякон усмехнулся, убирая прохладные ладони в широкие чёрные рукава. —Часы, говоришь? А которые — настенные с кукушкой или ручные, что вечно отстают? Они прошли мимо распятия в нише. Николас автоматически перекрестился, дьякон — почти незаметно коснулся пальцами груди, где под рясой скрыт маленький железный крест, и вздохнул. —Ладно... Скажу, что ты мне в ризнице срочно подсобил — парчủнию поправить перед службой. Но!... Он резко обернулся, ткнув пальцем в грудь Николасу. —Сегодня вечером приходи ко мне в келью. Будем «Апостол» читать. Всю ночь. Чтобы дух твой бодр был, а плоть… не мешала. За дверью донёсся голос отца инспектора: «…и духủ твоему!» — хор семинаристов подхватил: «Аминь!». —Спасибо, отче. Ты — спасение, — всё также бесстрастно ответил Николас, приподнимая уголок губ в ухмылке и глядя на короткий палец дьякона, упирающийся ему в грудь. —Молчи. И подотри сапоги — в грязи по уши. Негоже перед ангелами в таком виде представать, — посоветовал Владислав, выпрямляясь. Раздался скрип двери. Дьякон исчез в полумраке коридора, а Николас, крестясь, принялся красться к своему месту в храме, стараясь слиться с тенью. Гуськом протиснувшись между рядами неприлично одинаковых семинаристов, Николас отыскал своё место и поспешил занять его прежде, чем отец инспектор обратит на него внимание. Поющий слева от Николаса рыжий семинарист по прозвищу Кудрявый менестрель усмехнулся и подтолкнул его локтем в плечо. —Проспал, Кольчужник? — догадался он, «выпадая» из хора. Николас даже не скосил глаз в его сторону. —Пой, — сердито буркнул он и подхватил ноту, которую усердно тянули семинаристы, но Кудрявый менестрель расслышал лукавые нотки в его голосе и заметил румянец на щеках.
«Слава Тебе, Царю Небесный, за новый день, за свет очей, за дыхание жизни! Благодарю Тебя, Господи, за все Твои милости: за покой прошедшей ночи, за утро, дарованное мне, за возможность трудиться во славу Твою. Благослови мои дела, слова и помышления в этот день, да буду я угоден Тебе. Аминь!»
После утреннего правила семинаристы засобирались на завтрак. Одновременно крестясь и возбуждённо перешёптываясь о чём-то, они покинули храм и отправились в трапезную семинарии. Николас, закинув на плечо ремешок поношенной серой сумки с учебниками и конспектами, брёл по длинному коридору рядом с Кудрявым менестрелем. Где-то в самом конце мелькнул дьякон Владислав: махнув кому-то рукавом, он скрылся за дверью кабинета, но в щели мелькнул тяжёлый взгляд его медовых глаз. —Доброе утро, брат Николас! —Здравствуй, спящая красавица! Николас криво ухмыльнулся, сдержанно кивая проходящим мимо семинаристам в качестве приветствия: после смерти Лазаря он перенял его привычку здороваться со студентами и преподавателями с помощью жестов. Хотя до Лазаря он всё-таки не дотягивал. —Выглядишь кисло, — шепнул Кудрявый менестрель ему на ухо, аккуратно дотрагиваясь до рукава. Николас очень красноречиво покосился на него, а затем перевёл взгляд на рукав своего подрясника. Ходили слухи о Кудрявом менестреле. Много слухов. Кто-то из семинаристов божился, что застукал его в тёмной кладовке за алтарём в объятиях у какого-то взрослого, бородатого мужчины, предположительно, приезжего купца или даже светского преподавателя. Другие шептались, что его не раз видели поздно вечером в портовом кабаке, где он не пил вино, но зато с лёгкостью обыгрывал зазубренных матросов в кости, а его заразительный смех заглушал даже громкие песни. Третьи утверждали, что он знает наизусть не только псалмы, но и все похабные частушки округи, и что его «духовные песни» для особо доверенной паствы порой звучат двусмысленно и соблазнительно. —Это лицо значит, что что-то пошло не так? — усмехнулся собеседник. —Приснился кошмар, — уклончиво ответил Николас, поведя плечом, и Кудрявый менестрель был вынужден отпустить его. Они достигли трапезной и оказались в просторном, светлом помещении с огромными окнами, через которые проникали косые лучи утреннего солнца — они цеплялись за пар от мисок с кашей, рисуя в воздухе призрачные фигуры. В углу дымил самовар, его медный бок был покрыт каплями конденсата. Семинаристы расселись молча, перешёптываясь сквозь сонную одурь. Чёрные подрясники сливались с тенями, только бледные лица и шевелящиеся губы выдавали живых людей. Вдоль столов двигался дежурный, разливая чай из жестяного чайника. Жидкость шипела, попадая на блюдца. Кто-то кропил кашу святой водой, читая про себя молитву. Кто-то, отвернувшись, прятал в рукав кусок хлеба для бездомного пса у ворот. На дальней скамье было единственное пустое место. Там всегда сидел Лазарь. Теперь лишь крошки на столе да тонкая царапина от его ножа: «Н.К. + Л.» И до, и после смерти Лазаря Николас опасался занимать его место, поэтому всегда садился с краю. Он провёл пальцем по буквам, но вдруг отдёрнул руку и сам этого испугался: из кухни донёсся смех поварих, слишком громкий, почти кощунственный. Кудрявый менестрель, не рискуя подсаживаться к Николасу, сел за стол напротив него. Дежурный чтец — высокий семинарист с тёмными кругами под глазами — подошёл к иконе в красном углу. Его голос, ещё хриплый от сна, разорвал тишину:
«Благословен Бог наш всегда, ныне и присно, и во веки веков…»
Сразу же, как по невидимому сигналу, все замерли. Руки семинаристов сложились крестообразно на груди, глаза опустились. Даже те, кто секунду назад ковыряли в миске ложкой, резко отбросили её — звонкий лязг разнёсся по залу, но никто не пошевелился.«Очи всех на Тя, Господи, уповают…»
Голос чтеца монотонный, заученный, но в этой монотонности — странное успокоение. Слова падали, как капли в пустой колодец. Николас стоял в третьем ряду. Он не молился — его взгляд был прикован к пустому месту рядом. Там должен быть Лазарь. Но вместо него — лишь узкая полоска света, скользящая по скамье.«…и Ты даешь им пищу во благовремении…»
Где-то сзади кто-то кашлянул — резко, глухо. Николас вздрогнул. Этот кашель... Так кашлял Лазарь — в последнее утро, когда ещё был жив.«Отче наш, Иже еси на небесех…»
Губы семинаристов шевелились в унисон, но Николас не сумел выдавить ни слова. В ушах — шёпот, которого не должно быть:«…если они узнают, они убьют тебя...»
Это его голос. Голос Лазаря. Молитва закончилась. Раздался шорох — крестные знамения, тихое «Аминь». Но Николас стоял в оцепенении, сжав кулаки. —Кольчужник! — зашипел сосед, толкая его локтем. —Садись! Николас механически опустился на скамью. Перед ним — полная миска каши, которая уже остыла. А на краю стола расплывалась крошечная лужица. Как будто кто-то пролил воду... Или слезу.—Лазарус-страстотерпец, передай хлеб, — нарочито громко окликает Николас, толкая семинариста локтем. Лазарь вздрагивает, как от ожога. Бросает ему хлеб сильнее, чем нужно. Николас ловит, ухмыляясь. Он единственный, кто нарочно дразнит его этим именем — чтобы видеть, как тот краснеет.
—Прекрати. — Лазарь отвечает тихо, но ясно. А Николас и вовсе шепчет на грани слышимости.
—А что, Лазарус тебе не нравится? Звучит... торжественно. Как имя святого.
Лазарь не отвечает; его рука нечаянно опрокидывает солонку. Белые крупинки рассыпаются по столу, как несбывшиеся надежды.