The reason is you

NC-17
Завершён
85
3
автор
Фэндом:
Stray Kids, ITZY, aespa (æspa) (кроссовер)
Размер:
300 страниц, 106 342 слова, 7 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
85 Нравится 36 Отзывы 14 В сборник

Change

Настройки
      Запах кофе — чужой, не её — просачивался под дверь спальни, смешиваясь с утренней прохладой и далёким гулом просыпающегося Лондона. Рюджин лежала на спине, глядя в потолок, и считала удары собственного сердца. Один, два, три. Тишина. Ещё один.       Вчерашний обморок всё ещё пульсировал где-то на периферии сознания — не как воспоминание, а как физическое ощущение: момент, когда мир поплыл, краски смешались, а ноги перестали слушаться. И чужие руки, подхватившие её до того, как она ударилась головой об пол.       Йеджи.       Имя всплыло само собой, и Шин зажмурилась, будто это могло вытеснить его из головы. Не вытеснило.       Она повернулась на бок, подтянула колени к груди. Одеяло сбилось, открывая плечо — холодно. Но вставать не хотелось. Вообще ничего не хотелось. Только лежать, смотреть в стену и не думать. Не думать о цифрах. Не думать о том, что она снова не поела вчера. Не думать о том, что организм, кажется, решил напомнить о себе — не голодом, нет, голод ушёл давно, заменившись глухим, тупым чувством пустоты. А чем-то другим. Тошнотой. Слабостью. Ощущением, что тело живёт отдельно от неё, само по себе, и у него больше нет сил терпеть её правила.       Она села. Голова чуть кружилась — не так, как вчера, но достаточно, чтобы это заметить. Рюджин сделала глубокий вдох.       «Надо поесть», — подумала она. И тут же внутренний голос, тот самый, который жил в ней последние годы, прошептал: «Не надо. Ты не голодна. Ты просто слабая. Слабость пройдёт, если перетерпеть».       Она замерла, сидя на кровати, и слушала этот внутренний диалог, как слушают спор двух людей, ни одному из которых не хочешь верить.       В комнате было тихо. Хван уже ушла — её кровать пустовала, аккуратно застеленная, как всегда. Девушка посмотрела на пустое пространство и подумала о том, что вчера вечером они почти не разговаривали. Просто молчали. Но молчание было другим — не враждебным, а скорее... Осторожным. Как будто обе боялись сказать что-то, что сломает этот хрупкий, не названный никем мир.       Она встала. Ноги слушались лучше, чем вчера. Медленно, держась за стену, она вышла в коридор.       Квартира ещё спала. Из-за двери комнаты Черен не доносилось ни звука — она, наверное, вернулась поздно после подготовки к балу. Из комнаты Джису и Юны тоже было тихо. Шин прошла на кухню, стараясь не шуметь.       Свет здесь был серым, утренним — солнце ещё не пробилось сквозь лондонские облака. Окно выходило на внутренний двор, и за стеклом было пусто и тихо, только мокрый асфальт блестел после ночного дождя.       Рюджин остановилась посреди кухни, обхватив себя руками за локти. Холодно. Она поёжилась и подошла к холодильнику.       Открыла.       Холодный свет упал на полки, высвечивая йогурты, овощи, хлеб, яйца. Нормальная еда. Еда, которую едят нормальные люди. Девушка смотрела на неё, и где-то глубоко внутри, под слоями запретов и правил, шевельнулось что-то — может быть, голод. Настоящий, физический, не заглушённый годами контроля.       Она протянула руку, взяла йогурт. Потом хлеб для тостов. Потом яйцо.       Выложила всё на столешницу.       Тостер щёлкнул, когда она вставила хлеб. Сковородка нагревалась на плите. Шин разбила яйцо — аккуратно, чтобы скорлупа не попала внутрь. Жидкость растеклась по сковороде, зашипела. Запах наполнил кухню — запах еды, настоящей, горячей, которую готовят для себя, когда хотят есть.       Она стояла, смотрела, как белок схватывается, становится белым, как желток подрагивает, ещё жидкий. Нормальное яйцо. Нормальный завтрак.       В тостере выскочил хлеб. Рюджин достала тарелку, положила тост, рядом — йогурт и яичницу.       Всё. Завтрак готов.       Она села за стол, взяла вилку. И замерла.       Рука не поднималась. Вилка застыла в воздухе, не долетая до тарелки. Внутри, там, где должен был быть голод, разрасталась тошнота. Не физическая — та, что приходит, когда тело уже забыло, что еда — это не враг. Когда каждый кусок кажется предательством.       «Ты не можешь это съесть», — прошептал внутренний голос. — «Йогурт — это сахар. Яйцо — это жир. Тост — это углеводы. Ты же знаешь, что будет потом. Ты пожалеешь. Ты всегда жалеешь».       Шин смотрела на еду. Яркую, аппетитную, пахнущую так, как пахнет утро в домах нормальных людей. И чувствовала, как спазм сжимает горло, не давая сделать даже глоток воды.       Вилка дрожала в её руке.       Она опустила её. Положила на стол. Сжала ладони в кулаки, спрятав их под стол, чтобы не видеть, как они трясутся.       «Почему я не могу?» — подумала она. — «Почему это так тяжело?»       Ответа не было. Только тишина кухни и запах остывающего завтрака.       Она сидела, не двигаясь, и смотрела в одну точку на столешнице. Мысли текли медленно, вязко, как патока. О том, что вчера она упала в обморок. О том, что Йеджи держала её голову. О том, что она могла не очнуться. Не от голода — нет, не так быстро. Но от того, что организм, доведённый до предела, однажды просто откажется бороться.       И что тогда?       Она не знала.       Шаги в коридоре заставили её вздрогнуть. Рюджин быстро выпрямилась, попыталась придать лицу нормальное выражение — ту маску, которую носила в университете, среди людей. Но маска не слушалась. Лицо было чужим, застывшим.       Дверь на кухню открылась.       Вошла Джису.       Она была в пижаме — мягких штанах и свободной футболке, волосы растрёпаны, глаза ещё сонные. Она зевнула, потянулась и уже хотела сказать что-то обычное — «доброе утро» или «кофе будешь», — как её взгляд упал на стол.       На нетронутый завтрак. На бледное лицо Рюджин. На её руки, сжатые в кулаки под столом.       Чхве замерла.       Секунду — другую — она стояла неподвижно, и в её глазах что-то менялось. Сонность уходила, сменяясь пониманием. Не вопросом — пониманием. Она смотрела на тост, который уже остыл, на яйцо, на котором застыла белая плёнка, на йогурт, который ждал, когда его откроют. И на девушку, которая сидела напротив всего этого, как перед стеной, которую не может пройти.       Джису ничего не сказала.       Она подошла к холодильнику, достала хлеб, йогурт — такой же, как у Рюджин. Достала яйцо. Включила тостер, нагрела сковородку. Делала всё то же самое, что только что сделала Шин. Молча. Спокойно. Без лишних слов.       Старшая села напротив, когда её завтрак был готов. Точно такой же. Тост, яичница, йогурт. Она взяла вилку, отломила кусочек яйца, положила в рот. Прожевала. Потом откусила от тоста.       — Тёплый ещё, — сказала она нейтрально. — Я люблю, когда тост чуть подгоревший. А ты?       Голос её был обычным. Без надрыва, без жалости, без того давящего «я знаю твою тайну и сейчас буду спасать». Просто разговор. Просто утро.       Рюджин моргнула.       — Я... — начала она и замолчала. Горло сжалось.       — Я тоже люблю подгоревший, — закончила за неё Джису. — Но сегодня он нормальный. Ничего, съедим.       Она снова откусила. Жевала. Смотрела в окно, на серое утро, на мокрый асфальт.       — Дождь ночью был, — сказала она. — Я слышала, как капает. Люблю этот звук. Успокаивает.       Шин слушала. Её пальцы, всё ещё сжатые в кулаки, начали медленно разжиматься. Не потому что она решила — просто тело уставало держать напряжение.       — А ты? — спросила девушка, не глядя на неё. — Любишь дождь?       — Не знаю, — тихо ответила младшая. Голос был хриплым, будто она не говорила несколько дней. — Наверное. Он... Чистит воздух.       — Да, — кивнула Чхве. — После дождя всегда легче дышится.       Она доела свой тост. Взяла йогурт, открыла его, отломила кусочек ложечкой. Просто ела. Без демонстративности. Без «смотри, как это просто».       Тишина на кухне была другой. Не той, давящей, которая висела здесь последние недели. А тёплой, почти уютной. Как будто они сидели здесь не в первый раз. Как будто так было всегда.       Джису отставила пустую упаковку из-под йогурта и посмотрела на Рюджин. Прямо, но мягко.       — Знаешь, — сказала она, и в её голосе появилось что-то новое, более серьёзное, но всё ещё не давящее. — Я тут недавно разговаривала с одной девушкой. На волонтёрстве. И она рассказала мне кое-что.       Шин замерла.       — Она сказала, что организм иногда забывает, что ему нужна еда. Если долго не есть, он перестаёт просить. Но это не значит, что не нужно. Просто ему нужно заново научиться.       Чхве говорила спокойно, без нажима, будто делилась интересным фактом из статьи, которую прочитала.       — Я об этом раньше не думала, — продолжила она. — Казалось, что если не хочешь есть — значит, не голодна. А оказывается, нет. Организм может просто... Сломаться. Перестать посылать сигналы. И тогда приходится учить его заново. Маленькими шагами.       Она взяла свою ложку, повертела в пальцах.       — Как ребёнка, который только учится есть твёрдую пищу. Сначала крошечный кусочек. Потом ещё один. Не потому что голоден, а потому что так надо. Чтобы тело вспомнило.       Рюджин смотрела на неё. Внутри всё дрожало — не от страха, а от чего-то другого. От того, что Джису говорила о ней. Не называя имён. Не тыкая пальцем. Не спрашивая «ты понимаешь, о ком я?». Просто говорила. Оставляя пространство для выбора — слушать или не слушать, соглашаться или нет.       — И что, помогает?       — Не знаю, — честно ответила старшая. — Девушка та сказала, что трудно. Очень. Но она пробует. Маленькими шагами.       Она помолчала, потом добавила, глядя в окно:       — Мне кажется, это храбро — пробовать. Даже когда не уверен, что получится.       На кухне снова стало тихо. Только холодильник гудел где-то на фоне.       Рюджин смотрела на свой завтрак. Остывший тост. Застывшее яйцо. Закрытый йогурт. Всё это уже не имело вида еды — скорее, декорации. Но где-то внутри, под слоями страха и привычки, шевельнулось что-то. Может быть, то самое «забытое», о котором говорила Чхве.       Она медленно протянула руку к тосту. Пальцы дрожали. Она отломила крошечный кусочек — размером с ноготь.       Джису не смотрела на неё. Она взяла свою чашку и пошла к раковине, чтобы помыть. Сделала вид, что занята.       Шин поднесла кусочек ко рту.       Горло сжалось. Внутри всё закричало: «Нет! Не надо! Ты пожалеешь!»       Она сделала вдох. Медленный, глубокий. И положила кусочек в рот.       Вкуса почти не было — только сухая крошка на языке. Она прожевала. Проглотила. Внутри ничего не произошло — никакого взрыва, никакого облегчения. Просто маленький кусочек тоста отправился в пустой желудок.       Рюджин отломила ещё один.       Чхве обернулась от раковины, мельком глянула на неё — и снова отвернулась, делая вид, что моет уже чистую чашку.       Младшая съела половину тоста. Не потому что хотела — потому что решила. Маленький шаг. Как ребёнок, который учится заново.       Она не знала, будет ли есть завтра. Не знала, сможет ли повторить. Но сейчас, в это серое лондонское утро, на кухне, где пахло остывшей едой и тишиной, она сделала выбор. Не громкий, не героический. Просто — попробовать.       Джису подошла к столу, села напротив. Взяла свою ложку, доела йогурт — тот, что стоял перед ней. Просто так. Без комментариев.       — Хороший тост, — сказала она. — В следующий раз чуть подгоревший сделаем.       Рюджин посмотрела на неё. И впервые за долгое время улыбнулась — не широко, не ярко, а краешком губ. Но искренне.       — Давай.       Коридор на третьем этаже корпуса гуманитарных наук в это время дня напоминал муравейник в час пик — студенты сновали туда-сюда, переговаривались, смеялись, спорили, кто-то бежал, опаздывая на пару, кто-то, наоборот, стоял у расписания с потерянным видом. Запах кофе из автомата в конце коридора смешивался с запахом духов, пота и старой бумаги, создавая ту самую, ни с чем не сравнимую атмосферу университетской суеты.       Йеджи шла по этому коридору медленно, но не потому что некуда было спешить — лекция по физхимии ждала её через пятнадцать минут в соседнем корпусе. Она шла медленно, потому что внутри всё ещё было пусто. Не та пустота, которая приходит после ссоры или потери, а та, глухая, выжженная, которая поселилась в ней после той ночи в ванной. После того как Рюджин перевязала ей руку и ничего не сказала. После того, как она сама держала голову Рюджин, боясь, что та не очнётся.       После всего этого обычная университетская суета казалась ей чужой, почти неприличной в своей беззаботности. Как будто мир продолжал вращаться, а она застряла в одной точке, не в силах двинуться дальше.       Она опустила взгляд в пол, чтобы не встречаться глазами с проходящими мимо людьми. Не хотелось ни с кем разговаривать. Не хотелось делать вид, что всё в порядке. Не хотелось надевать маску — ту самую, ледяную, неприступную, которую она носила годами. Маска стала тяжелой. Слишком тяжелой для сегодняшнего утра.       — Йеджи-онни?       Голос был незнакомым. Девушка подняла голову. Перед ней стояла первокурсница — хрупкая, с большими глазами и рюкзаком, который казался больше неё самой. В руках она держала телефон и смотрела на Хван с выражением, которое трудно было прочитать.       — Я Лили Линден, — представилась девушка. — Мы не знакомы. Я с первого курса, факультет дизайна.       Хван молчала, ожидая продолжения. Внутри шевельнулась тревога — какая-то смутная, неопределённая. Первокурсницы обычно не подходят к ней просто так. Обычно они вообще не подходят — её репутация ледяной королевы работала безотказно.       — Я... — Лили запнулась, теребя край своей кофты. — Я хотела сказать, что... Мне жаль. То, что о вас говорят... Это неправда. Я знаю.       Йеджи моргнула.       — Что ты знаешь? — спросила она. Голос прозвучал резче, чем она хотела. Но у неё не было сил смягчать интонации.       Линден не отшатнулась. Наоборот, она посмотрела ей прямо в глаза, и в этом взгляде было что-то такое, от чего у Хван сжалось сердце. Не жалость. Скорее... Сопереживание.       — Я слышала, что говорят, — тихо сказала первокурсница. — Про то, что вы якобы приходили к своему парню пьяная. Что вы его послали. Что вы... — она замолчала, подбирая слова. — Это неправда. Я знаю, потому что была там.       Старшая замерла.       — Где?       — В коридоре. В тот день, когда вы с ним разговаривали. Я стояла за углом, ждала подругу. И я всё слышала. — Лили говорила быстро, будто боялась, что её перебьют. — Вы не приходили к нему пьяная. Это он пришёл к вам. Он орал. А вы просто... Ушли. Вы не делали ничего плохого.       Тишина повисла в воздухе, тяжёлая, почти осязаемая. Вокруг по-прежнему сновали студенты, кто-то задел Йеджи плечом, извинился на бегу. Мир не остановился. Но для Хван время замерло.       Она смотрела на эту маленькую, хрупкую девушку, которая стояла перед ней и говорила то, что никто не говорил. Не «как ты могла», не «мы слышали странное», а «я знаю правду, и она на твоей стороне».       — Зачем ты мне это говоришь? — спросила Йеджи. Голос дрогнул — совсем чуть-чуть, но она сама это услышала.       Линден пожала плечами.       — Потому что несправедливо, — просто сказала она. — Когда люди верят неправде, а тот, кто прав, страдает. Это несправедливо. И я хотела, чтобы вы знали: не все поверили. Некоторые... Некоторые видят.       Она замолчала, потом добавила тише:       — Я тоже знаю, каково это — когда о тебе говорят то, чего нет. Когда вешают ярлыки. Это больно. И я не хотела, чтобы вы думали, что вы одна.       Йеджи смотрела на неё, и внутри, там, где последние дни была только пустота, начало что-то шевелиться. Не радость — до радости было далеко. Но что-то тёплое, маленькое, почти забытое. Как будто кто-то протянул руку в темноте и сказал: «Я здесь. Я вижу тебя».       — Спасибо, — сказала она. Слова вышли хриплыми, чужими. Она не помнила, когда в последний раз говорила «спасибо» незнакомому человеку. — Но... Зачем тебе это? Мы даже не знакомы.       Лили улыбнулась — грустно, но искренне.       — Может быть, потому что мне кто-то тоже однажды сказал правду, когда я в ней нуждалась, — ответила она. — А может, потому что я просто не умею проходить мимо, когда вижу несправедливость. Не важно. Главное, что вы знаете.       Она кивнула, развернулась и пошла прочь, быстро, почти бегом, будто боялась, что Хван передумает и скажет что-то, что разрушит этот хрупкий момент. Её рюкзак подпрыгивал на спине, длинные волосы развевались.       Старшая осталась стоять посреди коридора.       Люди обтекали её, как вода обтекает камень. Кто-то снова толкнул, кто-то крикнул «простите» на бегу. Она не обращала внимания. Она смотрела вслед удаляющейся первокурснице и думала о том, что только что произошло.       Незнакомая девушка. Первый курс. Факультет дизайна. Подошла, чтобы сказать: «Я знаю правду. Ты не виновата».       Йеджи не знала, что делать с этим знанием. Не знала, как уложить его в голове. Все эти годы она привыкла, что мир против неё. Что каждое её слово может быть использовано против неё. Что доверять нельзя никому. А тут — незнакомка, которая ничего от неё не хочет, просто пришла и сказала то, что считала нужным.       Она почувствовала, как к горлу подступает ком.       «Не смей», — приказала она себе. — «Не смей плакать здесь, посреди коридора, где тебя могут увидеть».       Она сделала глубокий вдох. Выдох. Вдох.       Ком не уходил, но слёзы не потекли — она их запретила. Научилась запрещать много лет назад.       Йеджи посмотрела на часы. Лекция начиналась через десять минут. Нужно было идти. Но ноги не двигались. Она стояла, глядя в пустоту, и прокручивала в голове слова Лили.       «Не все поверили. Некоторые видят».       Кто эти «некоторые»? Кроме этой девушки, был кто-то ещё? Она не знала. Но сама мысль о том, что кто-то, пусть даже один человек, не принял на веру грязные сплетни Хёнджина, была... Странной. Непривычной. Она не знала, что с этим делать.       — Йеджи?       Она обернулась. Рядом стояла девушка с её потока — кажется, с ней они пересекались на лабораторных. Имя вылетело из головы. Какая-то Эмили? Или Эмма?       — Ты в порядке? — спросила девушка. В её голосе была обычная, вежливая обеспокоенность — та, с которой подходят к человеку, когда он выглядит потерянным. — У тебя вид...       — Всё нормально, — перебила Хван. Голос снова стал ровным, холодным — маска налезла сама собой. — Я просто задумалась.       Однокурсница помедлила, будто не веря, но кивнула.       — Ну ладно. Пока.       — Пока.       Девушка ушла, смешавшись с толпой. А Йеджи осталась стоять, чувствуя, как маска трещит по швам. Она больше не была той ледяной королевой, которой была месяц назад. Слишком много всего случилось. Слишком много трещин появилось в её броне.       Она посмотрела в ту сторону, куда ушла Линден. Та уже скрылась за поворотом. Но её слова остались. Они висели в воздухе, как ниточки, за которые можно было потянуть, чтобы не упасть в пропасть.       «Я хотела, чтобы вы знали: не все поверили».       Йеджи выдохнула. Медленно, глубоко. Потом развернулась и пошла на лекцию.       Она шла не спеша, но уверенно. Спина прямая, взгляд перед собой. Люди расступались перед ней — не потому что узнавали, а потому что в её походке было что-то, что заставляло уступать дорогу.       Она не знала, что будет дальше. Не знала, смогут ли слухи утихнуть или будут преследовать её до конца семестра. Не знала, что делать с Хёнджином, с отцом, с этой бесконечной усталостью, которая поселилась в костях.       Но одно она знала точно: она не одна.       Даже если этот «не один» — всего лишь первокурсница с факультета дизайна, которую она, скорее всего, больше никогда не встретит. Но она была. Она сказала. Она протянула руку в темноте.       И Йеджи, которая всю жизнь училась не брать чужих рук, сегодня взяла.       Не физически — мысленно. Но это был первый шаг. Маленький. Хрупкий. Но важнее всех грандиозных жестов, которые она когда-либо делала.       Она зашла в аудиторию, села на своё место — второй ряд у окна. Достала конспект, ручку. Рядом никто не сел — как обычно. Но сегодня это не казалось ей таким уж важным.       Она смотрела на доску, ждала профессора, и впервые за долгое время в её груди было не пусто. Там, в самом дальнем углу, теплилось что-то маленькое, почти незаметное.       Надежда.       Она не знала, на что именно. Может быть, на то, что однажды она сможет снять маску не только в темноте ванной, но и при свете дня. Может быть, на то, что найдутся люди, которые увидят её настоящую — и не отвернутся. Может быть, на то, что всё это когда-нибудь закончится.       Она не знала. Но надежда была. И это уже было много.       Парикмахерская называлась «chic et brillant» — вычурно, с претензией на французский шик, хотя на деле это был обычный салон на первом этаже жилого дома, с вывеской, которая подсвечивалась по вечерам розовым неоном. Йеджи никогда не обращала на него внимания — ходила мимо по пути от метро к общежитию, но ни разу не задумывалась о том, чтобы зайти.       Сегодня она зашла.       Решение пришло спонтанно — так, как не приходило никогда. Она была человеком планов. Чётких, выверенных, продуманных до мелочей. Расписание на неделю вперёд. Учебный график на семестр. Список дел на каждый день. Она не совершала импульсивных поступков. Не покупала вещи, не примерив. Не ела в незнакомых местах. Не разговаривала с незнакомцами.       А сегодня — зашла в парикмахерскую.       Просто потому что шла мимо. Потому что розовый неон показался ей вдруг не кричащим, а тёплым. Потому что внутри, за стеклянной дверью, было светло и тихо, и никого, кроме мастера за стойкой. Потому что ей вдруг отчаянно захотелось что-то изменить. Что угодно. Хоть что-то, что будет зависеть только от неё.       Колокольчик над дверью звякнул, когда она вошла. Мастер — девушка лет двадцати пяти с короткими фиолетовыми волосами и пирсингом в брови — подняла голову от телефона и улыбнулась.       — Добрый день. На окрашивание?       Йеджи моргнула. Она ещё не решила. Она вообще не знала, зачем пришла.       — Да, — сказала она, потому что нужно было что-то ответить. — На окрашивание.       — Есть что-то конкретное? Или посоветовать?       Хван посмотрела на стенд с образцами цветов. Ряд маленьких прямоугольников — русый, каштановый, медный, пепельный, чёрный. Всё привычное. Всё то, что она носила годами. Тёмные оттенки, которые не привлекали внимания. Которые были безопасными.       Её взгляд скользнул дальше — туда, где начинались более смелые варианты. Синий. Фиолетовый. Красный.       И розовый.       Не яркий, не кричащий, не кукольно-розовый, как у маленьких девочек. А приглушённый, пепельный, с холодным подтоном. Такой, который меняет образ, но не делает его карикатурным. Такой, который говорит: «Я решила», но не кричит об этом на каждом углу.       — Этот, — сказала Йеджи, показывая на образец. Палец не дрожал. Голос был ровным.       Мастер подошла ближе, посмотрела на её блондинистые волосы, потом на образец.       — Хороший выбор, — сказала она одобрительно. — Вам подойдёт. Но несмотря на светлые волосы, процедура займёт несколько часов. Торопитесь? Есть время?       У Хван было время. У неё всегда было время — потому что она ничего не делала просто так. Но сегодня она делала просто так. И это было странно и правильно одновременно.       — Есть, — кивнула она.       Она села в кресло, сняла куртку, повесила её на вешалку. Мастер накинула на неё чёрную пелерину, заколола волосы зажимами. В зеркале напротив отражалась она — Йеджи, какой её видели все. Тёмные волосы, бледное лицо, пустые глаза. Та самая ледяная королева, которую боялись и ненавидели.       Скоро её не станет. Не в прямом смысле — она останется собой. Но что-то изменится. Что-то внешнее, неважное, но такое заметное. И ей вдруг стало легче от этой мысли.       — Часто краситесь? — спросила мастер, разделяя волосы на пряди.       — Обычно раз в 3 месяца осветляю корни, — ответила Йеджи.       Мастер лишь кивнула. Взяла кисть, начала наносить осветлитель. Холодная масса легла на кожу головы — непривычно, почти неприятно. Студентка зажмурилась.       Она думала о том, что сейчас происходит. О том, что отец, если бы узнал, сказал бы: «Это непрактично. Это бросается в глаза. Это не для девушки из хорошей семьи». Хёнджин сказал бы: «Розовый? Ты серьёзно? Будешь выглядеть как подросток». Мать, наверное, промолчала бы, но её молчание было красноречивее любых слов.       Она думала о том, что все эти люди не имеют права голоса. Что это её волосы. Её голова. Её жизнь. И что она красит их в розовый не потому, что это модно или красиво, а потому, что хочет. Потому что может. Потому что это — маленький бунт против всего, что её душило годами.       — Не больно? — спросила мастер, заметив, как она сжала губы.       — Нормально, — ответила Хван.       Через минут двадцать, наконец, нанесли розовый. Цвет показался ей слишком ярким. Не таким, как на образце. Слишком живым, слишком заметным.       — Подождите, когда высохнет, — сказала мастер, вытирая руки. — Он станет мягче. Спокойнее.       Йеджи ждала. Сидела под феном, слушала гул, смотрела, как пряди сохнут, становятся пушистыми, лёгкими. И цвет действительно менялся — уходила кричащая яркость, оставался тот самый пепельно-розовый, холодный, приглушённый. Нежный и дерзкий одновременно.       Когда мастер закончила, расчесала волосы, уложила их мягкими волнами, Хван открыла глаза и посмотрела в зеркало.       На неё смотрела другая девушка.       Не ледяная королева. Не идеальная дочь. Не трофейная девушка. А кто-то новый. Кто-то, кого она не знала, но хотела узнать. Розовые волосы оттеняли бледность кожи, делали её не больной, а интересной. Глаза, которые всегда казались тёмными и пустыми, теперь выглядели глубже — цвет волос подчёркивал их, заставлял смотреть дольше.       — Ну как? — спросила мастер, вставая рядом и тоже глядя в зеркало.       Йеджи смотрела на себя. На розовые волосы, которые ещё час назад были блондинистыми. На лицо, которое не изменилось, но выглядело иначе. На глаза, в которых впервые за долгое время не было пустоты. Было что-то другое. Любопытство? Удивление? Надежда?       — Хорошо, — сказала она. И это была правда.       Она расплатилась, оставила чаевые больше, чем полагалось, и вышла на улицу. Вечерний Лондон встретил её холодным ветром и первыми фонарями, которые только начинали зажигаться. Йеджи подняла воротник куртки, сунула руки в карманы и пошла к общежитию.       Волосы ещё пахли краской — резковато, химически, но в этом запахе было что-то новое. Что-то, что напоминало: сегодня она сделала что-то для себя. Не для отца. Не для Хёнджина. Не для университета. Для себя.       Прохожие не обращали на неё внимания — в Лондоне никого не удивишь розовыми волосами. Но она чувствовала себя иначе. Как будто сбросила тяжёлую броню, которой обросла за годы. Не всю — только верхний слой. Но и это было много.       Она зашла в квартиру, разулась, повесила куртку.       — Я дома, — сказала она в пустоту. Обычно она так не делала. Обычно она просто заходила и шла в свою комнату, ни с кем не здороваясь. Но сегодня что-то изменилось. Может быть, розовые волосы. Может быть, она сама.       Из гостиной выглянула Черен.       Она была в своих обычных спортивных штанах и футболке, волосы собраны в небрежный пучок, на щеке — следы краски, которые она не смыла после репетиции бала. Она смотрела на Йеджи и молчала.       — Что? — спросила Хван, чувствуя, как внутри поднимается волна неловкости. Она не привыкла быть в центре внимания. Не привыкла, чтобы на неё смотрели вот так — не осуждающе, а удивлённо.       — Ты... — Ли моргнула. — Ты перекрасилась?       — Не похоже? — Йеджи усмехнулась. Усмешка вышла кривой, неуверенной.       — Похоже, — младшая вышла в коридор, подошла ближе. Разглядывала её волосы так внимательно, будто видела впервые. — Розовый. Никогда бы не подумала, что ты решишься на такое.       — Я сама не думала, — честно сказала Хван. — Просто... Захотелось.       Черен смотрела на неё долго. Потом улыбнулась — не своей обычной, широкой улыбкой, а мягче, теплее.       — Тебе идёт, — сказала она. — Правда. Очень.       Йеджи не знала, что ответить. Она привыкла к критике. К оценкам. К тому, что её внешность — это предмет торга, контроля, манипуляции. А тут — просто «тебе идёт». Без подтекста. Без «но». Без скрытых смыслов.       — Спасибо, — сказала она. Слова вышли тихими, почти шёпотом.       В этот момент из комнаты вышли Джису и Юна. Первая — с кружкой чая в руках, вторая — с телефоном, в котором она, судя по всему, что-то увлечённо изучала.       — О! — Шин подняла голову и замерла. Её глаза расширились. — Йеджи-онни! У тебя волосы розовые!       — Да, — Хван почувствовала, как кончики ушей начинают краснеть. Она не краснела годами. А сегодня — дважды за вечер.       — Можно потрогать? — спросила младшая, уже подходя ближе.       — Можно.       Юна осторожно коснулась пряди, пропустила её между пальцами.       — Мягкие, — сказала она с каким-то детским восхищением. — И цвет красивый. Как закат. Или как... Как розовый леденец. Или как...       — Юна, — мягко перебила Чхве. — Дай человеку раздеться.       — Ой, прости, — Шин отступила, но глаза её всё ещё сияли. — Очень красиво, правда. Смело. Я бы никогда не решилась.       — Ты бы и не хотела, — заметила Джису, подходя ближе. Она тоже посмотрела на розовые волосы, но без излишнего любопытства — скорее с одобрением. — Тебе идёт, Йеджи. Это... Правильно выглядит.       — Правильно? — переспросила Хван.       — Ну, — девушка пожала плечами. — Как будто ты всегда должна была быть такой. Просто раньше не решалась.       Йеджи задумалась. Может быть, Джису была права. Может быть, внутри неё всегда жила эта розовая девушка — та, которая делает что-то для себя, а не для других. Просто она была слишком глубоко, под слоями правил, ожиданий и страха.       — Спасибо, — сказала она ещё раз.       Она прошла в свою комнату, закрыла дверь и подошла к зеркалу. Рассмотрела себя ещё раз. Розовые волосы. Бледное лицо. Тёмные глаза. Она не стала красивее — красота вообще не была здесь главным. Она стала другой. И эта другая нравилась ей больше, чем прежняя.       Она сняла пальто, повесила его на стул. Села на кровать, провела рукой по волосам. Они были мягкими, непривычно лёгкими.       Вдруг послышались шаги, и дверь приоткрылась. На пороге стояла Рюджин.       Она была в своей толстовке — той самой, поношенной, которую носила постоянно. Волосы влажные — видимо, только что из душа. Она смотрела на старшую, и её взгляд скользнул по лицу, задержался на волосах. Дольше, чем нужно.       Йеджи замерла. Сердце пропустило удар, потом забилось чаще. Она не знала, почему. Это была просто соседка по комнате. Та, с которой они не разговаривали. Та, которую она ненавидела. Которая ненавидела её.       Но почему-то сейчас, под её взглядом, внутри всё перевернулось.       — Ты... — начала Шин и замолчала.       — Что? — Хван услышала, как её голос дрогнул. Она ненавидела эту дрожь.       Рюджин моргнула. На её лице промелькнуло что-то — удивление? Одобрение? Йеджи не могла разобрать.       — Ничего, — сказала девушка наконец. — Просто... Ничего.       Она вышла, прикрыв за собой дверь.       Хван осталась одна. Она смотрела на закрытую дверь, и внутри у неё всё трепетало. Почему? Почему именно Рюджин заставила её сердце биться быстрее? Почему её взгляд, задержавшийся на волосах, был важнее всех слов Черен, Джису и Юны?       Она не знала ответа. И боялась его искать.       Она легла на кровать, уставилась в потолок. Волосы рассыпались по подушке — розовые, непривычные. Пахли краской и чем-то сладким, как вата.       Хван закрыла глаза и подумала о том, что сегодня она сделала первый шаг. Маленький. Глупый. Всего лишь смена цвета волос.       Но это был её шаг. Её выбор. Её бунт.       И завтра, когда она выйдет из комнаты, никто не увидит прежнюю Йеджи — ледяную, неприступную, идеальную. Увидят девушку с розовыми волосами. Которая, может быть, однажды научится быть собой.       Она не знала, когда это случится. Но сегодня, лёжа в темноте и вдыхая запах краски, она впервые за долгое время почувствовала — не пустоту. А что-то другое. Что-то, что можно было назвать надеждой.       Или началом.       Аудитория 207, где проходила общая химия у второго курса, была одной из самых больших в корпусе. Тяжёлые дубовые ряды амфитеатром спускались к кафедре, где профессор Смит заканчивал лекцию о катализе. Его монотонная речь лилась, как вода из крана, который забыли закрыть: ровно, безэмоционально, невыносимо долго.       Рюджин сидела на предпоследнем ряду, рядом с Минджон. Учебник лежал открытый, но она не читала — смотрела на доску, делала вид, что слушает, а сама думала о другом. О том, что вчера и сегодня утром съела половину тоста. О том, как Джису сидела напротив и делала вид, что не смотрит. О том, как её желудок принял эту крошечную порцию без бунта. О том, что, может быть, завтра она попробует снова.       — ...и это всё, что я хотел сказать о гомогенном катализе, — профессор Смит закрыл папку с таким видом, будто только что совершил подвиг. — Вопросы?       В аудитории воцарилась та особая тишина, которая бывает только в конце лекции — когда никто ничего не спрашивает, потому что все хотят только одного: чтобы это наконец закончилось.       — Вопросов нет, — констатировал профессор с лёгким разочарованием. — Тогда до пятницы.       Студенты зашевелились, зашуршали сумками, задвигали стульями. Аудитория наполнилась гулом голосов, смехом, звуками расходящейся толпы. Рюджин начала собирать вещи, но Ким, сидевшая справа, вдруг схватила её за рукав.       — Постой, — сказала она. — Куда ты торопишься?       — У нас же перерыв, — Шин удивлённо посмотрела на неё. — Ты хотела что-то?       — Хотела, — Минджон кивнула, но не объяснила что. Вместо этого она откинулась на спинку стула, сложила руки на груди и уставилась на Рюджин с видом человека, который никуда не собирается и никуда не торопится. — Сейчас, дай вспомнить.       Младшая замерла с рюкзаком в руках. Она знала этот взгляд. Это был взгляд Ким, которая что-то задумала. Обычно это означало либо что-то смешное, либо что-то неловкое, либо и то, и другое одновременно.       — Я вспомнила, — сказала девушка после паузы, достаточно длинной, чтобы создать интригу. — Я хотела спросить у тебя кое-что важное. Очень важное. Жизненно важное.       — Что? — насторожилась Шин.       Минджон наклонилась к ней, понизила голос до заговорщического шёпота:       — Как ты думаешь, профессор Смит вообще человек?       Рюджин моргнула.       — Что?       — Ну, человек, — повторила старшая, и в её глазах заплясали чертики. — У него есть душа? Или он рептилоид, который притворяется профессором химии, чтобы высасывать энергию из студентов? Я склоняюсь ко второму варианту. Уж больно взгляд у него стеклянный. И голос. Ты заметила, как он говорит? Будто читает инструкцию к посудомоечной машине.       Шин смотрела на неё, и напряжение, которое сжимало плечи последние дни, начало потихоньку отпускать. Минджон умела это — превращать любую ситуацию в абсурд, в шутку, в нечто настолько нелепое, что забывались все серьёзные мысли.       — Ты серьёзно? — спросила она, чувствуя, как уголки губ сами собой тянутся вверх.       — Абсолютно, — Ким поднесла руку к сердцу, изображая клятву. — Я вот уже вторую лекцию пытаюсь уловить в его голосе хоть какие-то эмоции. Ну, знаешь, радость, печаль, раздражение. Хоть что-то. Ноль. Пустота. Как в чёрной дыре. Я начинаю подозревать, что он на самом деле — голограмма.       — Голограмма? — усмехнулась Рюджин.       — А что? Сейчас технологии развиваются. Может, это эксперимент университета: проверить, сколько лекций студенты выдержат, если преподаватель будет выглядеть как человек, но вести себя как робот. Может, там, за кафедрой, на самом деле стоит проектор, а сам Смит сидит где-нибудь в баре и пьёт пиво, пока мы тут мучаемся.       Шин рассмеялась. Негромко, почти неслышно, но искренне. Минджон, услышав этот смех, расплылась в довольной улыбке.       — О, я слышу смех! — воскликнула она. — Прогресс! Значит, я ещё не потеряла дар развлекать людей. А то я уже начала переживать.       — Ты никогда не потеряешь, — сказала Рюджин, убирая рюкзак обратно на стол. Спешить, видимо, некуда.       — Это точно, — согласилась Ким. — Моя мама говорит, что у меня призвание — быть клоуном. Но я ей сказала: мама, клоуны смешат детей, а я смешу студентов-химиков, которые уже на втором курсе разучились улыбаться. Это социально значимая работа.       — И как, успешно?       — Как видишь, — Минджон гордо кивнула на её лицо, на котором ещё не сошла улыбка. — Ещё один спасённый. Мне, наверное, нужно открыть свою практику. «Ким Минджон — терапия смехом». Буду приходить на пары и шутить про профессоров. Глядишь, через полгода у нас на факультете перестанут плакать над учебниками.       Шин покачала головой, но улыбка не исчезала.       — Ты неисправима.       — Спасибо, я знаю, — Минджон достала из рюкзака бутылку воды, сделала глоток, протянула Рюджин. — Будешь?       Девушка посмотрела на бутылку. Простая вода. Без калорий. Без страха. Она взяла, сделала маленький глоток. Вкуса почти не было, только холодная влага скользнула в горло, такая желанная после долгой лекции.       — Спасибо, — сказала она, возвращая бутылку.       Ким убрала её обратно, ни слова не сказав о том, что младшая пила из её бутылки, хотя обычно она была собственницей в таких вопросах. Не сказала ничего, просто откинулась на спинку стула и уставилась в потолок.       — Слушай, — сказала она после паузы. — Ты ведь знаешь, что слухи... — Минджон посмотрела на подругу и поняла по взгляду, что та не хочет об этом говорить. Она решила сменить тему. — Ладно, неважно. Слухи всегда есть, были и будут. Я лучше расскажу тебе, что вчера случилось на биохимии. Представляешь, профессор Паркер рассказывал историю про то, как встретил бывшего ученика...       Рюджин слушала, и смех Ким, её заразительный, безудержный смех, разгонял остатки тревоги, которые ещё цеплялись за плечи. Она смеялась вместе с ней — сначала тихо, потом громче, почти как в те времена, когда не было этой тяжести в груди, когда она могла просто сидеть и смеяться, не думая о том, сколько калорий сожгла и когда будет следующий приём пищи.       — Представляешь, — продолжала старшая, вытирая выступившие слёзы, — теперь на экзамене я напишу именно эту историю, вместо того, чтобы решать задачки на генетику. И пусть потом ставят что хотят. Хоть двойку, хоть пятёрку — это войдёт в историю.       — Ты не напишешь, — Шин улыбнулась.       — Напишу, — уверенно заявила Минджон. — Если Паркер рассказал, значит это важно. Кто я такая, чтобы спорить с профессором?       — Ты — та, кто потом будет пересдавать экзамен.       — И это будет эпично, — Ким мечтательно закатила глаза. — Я зайду в аудиторию, сяду напротив комиссии и скажу: «Давайте я лучше расскажу историю про то, как жена бывшего ученика Паркера изменила ему?». Думаешь, поставят автомат за смелость?       — Думаю, поставят двойку за наглость.       — Тоже неплохо, — девушка пожала плечами. — Всё равно это будет легендарно.       Они замолчали. Аудитория почти опустела — только несколько студентов остались доделывать записи или просто никуда не спешили. Солнце, пробившееся сквозь облака, заливало светом пустые ряды, делая их почти уютными.       Рюджин смотрела на свет, падающий на парту, и думала о том, как давно она не смеялась вот так — просто, беззаботно, не думая о том, что будет через час или завтра. Минджон дарила ей это — способность забыть о страхах хотя бы на несколько минут.       — Слушай, — сказала она тихо. — Спасибо тебе.       — За что? — Ким повернулась к ней.       — За то, что ты есть. За то, что ты такая... — Шин запнулась, подбирая слова. — За то, что можешь превратить любую ерунду в историю. За то, что смешишь меня, когда мне грустно. За то, что не спрашиваешь, когда не нужно спрашивать.       Минджон смотрела на неё долгим взглядом. В её глазах, обычно таких смешливых, появилось что-то серьёзное.       — Рю, — сказала она. — Ты тоже есть. И я тоже тебе за это благодарна. Не думай, что это одностороннее движение. Ты для меня — человек, который... Ну, который делает меня лучше. Заставляет учиться, когда лень. Заставляет думать, когда хочется забить. Ты для меня — опора. Даже если ты сама этого не замечаешь.       Младшая смотрела на неё, и внутри, там, где обычно было пусто и холодно, становилось тепло.       — Ты преувеличиваешь, — сказала она.       — Ни капли, — Минджон покачала головой. — Я вообще человек честный. Если говорю — значит, так и есть. И ты уж поверь, в моей голове комплименты просто так не рождаются. Я их выдаю по тарифу, штучно.       — По какому тарифу?       — Дорогому, — Ким подмигнула. — Так что считай, что тебе повезло. Ты у меня в привилегированном списке. Рядом с Джимин. И моей мамой. И, может быть, с тем парнем из кофейни, который делает мне латте с пенкой в виде сердечка. Но это не точно.       Рюджин засмеялась.       — Ты и ему говоришь комплименты?       — Ему я говорю: «Спасибо, вы сегодня прекрасны». Это не комплимент, это констатация факта. А вот тебе я сказала, что ты для меня опора. Разницу чувствуешь?       — Чувствую, — кивнула Шин. — Это... Много значит.       — Вот и хорошо, — старшая хлопнула её по плечу. — А теперь давай собираться. У нас скоро вторая пара, а я ещё не завтракала. Ну, если не считать того кофе, который я выпила на бегу.       — Ты всегда так делаешь, — заметила Рюджин, начиная собирать вещи. — Не завтракаешь.       — А я не люблю завтракать, — Минджон пожала плечами. — Утром организм ещё не проснулся, куда ему еда. Вот через час-другой — другое дело.       Они вышли из аудитории. Коридор был полон студентов, которые спешили на пары, стояли у расписания, пили кофе из автоматов. Шум, гам, обычная университетская жизнь.       — Слушай, — сказала Ким, когда они шли к лестнице. — А пойдём после второй пары в то кафе? Ну, где мы в прошлый раз были. Я там чизкейк хочу. Тот самый, лимонный. Я о нём уже неделю думаю.       Шин помедлила. Внутри шевельнулась тревога — та самая, которая поднималась каждый раз, когда речь заходила о еде. О кафе. О необходимости выбирать, заказывать, есть при людях.       — Я... — начала она.       — Никаких «я», — перебила Минджон. — Ты пойдёшь, я пойду. Мы съедим по куску чизкейка и выпьем по чашке кофе. Или какао. Или чая. Неважно. Главное — мы это сделаем вместе. А если ты не захочешь есть — я съем твой кусок. Двойная порция, я не против.       Она сказала это так просто, так легко, будто не было за этим никакой драмы. Будто Рюджин просто не любит чизкейк, а не боится его. И от этой простоты внутри что-то ослабло.       — Хорошо, — сказала младшая. — Пойдём.       — Отлично! — девушка широко улыбнулась. — Тогда я сегодня не буду завтракать, чтобы места осталось на чизкейк.       — Это нездорово, — заметила Шин.       — А я и не претендую на звание образца здоровья, — парировала Ким. — Я претендую на звание человека, который съест чизкейк. Это гораздо более достижимая цель.       Они спустились на второй этаж, где уже собиралась группа на следующую пару. Рюджин огляделась — знакомые лица, однокурсники, с которыми она училась, но почти не общалась. Все были заняты собой, своими разговорами, своими проблемами. Никто не смотрел на неё с жалостью или осуждением. Никто не знал, что сегодня утром она съела половину тоста, и это было маленькой победой.       — Садись, — Минджон указала на места у окна. — Тут и светло, и профессора не видно, если что.       — Если что — что? — улыбнулась Шин.       — Если что — мы сделаем вид, что очень старательно конспектируем, а на самом деле будем строить планы на чизкейк.       — Ты и на паре думаешь о еде?       — Я всегда думаю о еде, — Ким села, достала учебник. — Это моё проклятие. И благословение. И вообще, я считаю, что думать о еде — это нормально. Это значит, что ты живой. А вот не думать о еде — это уже проблема.       Рюджин села рядом. Слова Минджон отозвались где-то внутри, задев что-то, что она старалась не трогать. Не думать о еде — это уже проблема. Может быть, она и была той самой проблемой. Но сегодня, сидя в светлой аудитории, слушая, как подруга строит планы на чизкейк, она чувствовала, что эта проблема может быть не навсегда.       В аудиторию вошёл профессор — молодой, энергичный, с улыбкой, которая сразу располагала к себе. Началась лекция по общей физике, но Шин слушала не очень внимательно. Она думала о том, что сегодняшнее и вчерашнее утро было другим. Что она съела тост. Что Джису сидела напротив и делала вид, что не смотрит. Что Минджон сейчас строит планы на чизкейк.       И что, может быть, она действительно его попробует. Один кусочек. Маленький.       Она не знала, получится ли. Не знала, сможет ли побороть страх. Но сегодня, в этой аудитории, под говор профессора и шёпот Ким, она впервые за долгое время подумала: «А почему бы и нет?»       И это была маленькая победа. Не над телом — над собой. Над тем голосом внутри, который шептал: «Не надо. Ты не сможешь. Ты пожалеешь».       — Рю, — шепнула Минджон, толкая её локтем. — Ты чего задумалась? Профессор сейчас спросит, а ты спишь.       — Не сплю, — ответила младшая.       — Тогда скажи мне, что такое магнитная индукция?       Шин посмотрела на неё. Подруга смотрела с вызовом, но в глазах её плясали чертики — она явно знала ответ, просто проверяла, слушает ли подруга.       — Это основная векторная силовая характеристика магнитного поля, определяющая его воздействие на движущиеся заряженные частицы и проводники с током, — ответила Рюджин.       — Молодец, — одобрила Ким. — А теперь скажи мне, сколько кусков чизкейка ты планируешь съесть?       — Я же сказала: посмотрю.       — Посмотрю — это не ответ, — старшая нахмурилась. — Это уклончивый ответ. А я хочу конкретику.       — Хорошо, — девушка сделала глубокий вдох. — Один. Один кусок.       Минджон посмотрела на неё. В её взгляде было что-то — не жалость, не давление, а что-то тёплое, одобрительное.       — Отлично, — сказала она просто. — Значит, я беру два. Один за себя, один за тебя, если не передумаешь.       — А если я передумаю?       — Значит, я съем два и буду счастлива, — Ким пожала плечами. — В любом случае, я в выигрыше.       Она отвернулась к доске, делая вид, что слушает лекцию. Но Шин видела, как уголки её губ приподняты в лёгкой, довольной улыбке.       Рюджин тоже повернулась к доске. Профессор рассказывал о силовом воздействии, выводил формулы, жестикулировал. Свет падал на его лицо, делая его молодым и живым. В аудитории было тепло, и где-то за окном, сквозь облака, пробивалось солнце.       Она подумала о том, что сегодня — хороший день. Не потому что случилось что-то особенное. А потому что она съела тост. Потому что Минджон рядом. Потому что вечером они пойдут в кафе, и она, возможно, попробует чизкейк. Потому что завтра будет новый день, и, может быть, она снова попробует.       Маленькие шаги. Как сказала Джису.       Она посмотрела на Ким, которая старательно делала вид, что конспектирует, но на самом деле рисовала на полях смешную рожицу.       — Что это? — прошептала Рюджин.       — Портрет профессора, — так же шёпотом ответила старшая. — Как думаешь, поставит автомат, если я подарю?       — Поставит двойку за оскорбление преподавателя.       — Тогда я не буду дарить, — Минджон спрятала рисунок в конспект. — Оставлю для истории.       Шин усмехнулась. В аудитории было тепло, и солнце светило ярче, и где-то внутри, там, где обычно было темно и холодно, что-то потихоньку оттаивало. Потихоньку, но всё же.       Столовая университета в обеденный перерыв была диким ужасом. Гул голосов, звон посуды, запахи — десятки запахов, смешивающихся в один тяжёлый, густой коктейль, который бил в нос, заставлял желудок сжиматься и разжиматься в каком-то нервном, неопределённом ритме. Йеджи стояла у входа с подносом в руках и смотрела на этот хаос, чувствуя, как привычная уверенность, которая всегда была её броней, начинает давать трещины.       Она пришла позже обычного — специально, чтобы избежать толпы. Но толпа, казалось, никуда не делась. Студенты сидели за длинными столами, ели, смеялись, спорили, перекрикивались через проходы. И каждый раз, когда её взгляд находил свободное место, она замечала, что рядом с ним сидят люди, которые смотрели на неё — или не смотрели, делали вид, что не видят, отворачивались, наклонялись к соседям, начинали оживлённо что-то обсуждать.       Её место. Там, за столиком в центре зала, где она сидела все эти два с половиной года, где её ждали, где она была своей.       Теперь там сидели другие.       Хван стояла, сжимая поднос, и чувствовала, как внутри разливается холод. Не тот холод, который был её защитой, а другой — липкий, противный, заставляющий кровь стынуть в жилах. Она не привыкла искать место. Не привыкла чувствовать себя чужой там, где всегда была своей. Не привыкла, чтобы на неё смотрели — или не смотрели — вот так.       Она перевела взгляд в другой конец зала. Там, за столиком у стены, сидела группа первокурсников, которые явно не знали ни её, ни слухов. Свободное место было. Она могла сесть туда. Могла сделать вид, что ей всё равно. Могла надеть маску — ту самую, ледяную, неприступную, — и просто пережить этот обед, как переживала всё остальное.       Но ноги не двигались.       Она стояла, глядя на этот столик, и вдруг с острой, почти физической болью осознала, что устала. Устала надевать маску. Устала делать вид. Устала быть той, кого боятся, презирают, обсуждают за спиной. Она не знала, когда это началось — может быть, пару дней назад, когда Рюджин перевязала ей руку и ничего не сказала. Может быть, вчера утром, когда Лили подошла к ней в коридоре и сказала: «Я знаю правду». Может быть, тогда, в коридоре, когда пришёл Хёнджин, а Рюджин его прогнала.       Что-то сломалось. Та самая стена, за которой она пряталась годами, дала трещину. И теперь она стояла посреди столовой с подносом в руках и не знала, куда идти.       — Йеджи?       Голос был знакомым. Она обернулась. Рядом стояла Черен — в своей обычной одежде и с низким хвостом для удобства. В руках у неё был поднос с едой, и она смотрела на старшую с выражением, которое трудно было прочитать.       — Ты чего стоишь? — спросила она. — Ищешь место?       Хван не ответила. Она не знала, что сказать. Сказать правду — что у неё больше нет места? Что она стала изгоем на собственном факультете? Что слухи, распущенные Хёнджином, сделали своё дело, и теперь даже те, кто знал её годами, отворачиваются?       Ли посмотрела в ту сторону, куда только что смотрела Йеджи. На столик в середине зала. На людей, которые сидели там теперь. На пустоту там, где раньше было её место.       — Понятно, — сказала она коротко. И, не дожидаясь ответа, кивнула в другую сторону: — Пошли. У нас там места есть.       Хван проследила за её взглядом. В углу столовой, у окна, выходящего во внутренний двор, сидели Феликс и Чанбин. Они что-то обсуждали, склонившись над телефоном, и не смотрели по сторонам. Свободных мест было два — напротив них.       — Я... — начала Йеджи.       — Пошли, — повторила младшая. В её голосе не было жалости. Не было того давящего сочувствия, от которого хочется провалиться сквозь землю. Был только приказ — короткий, чёткий, не терпящий возражений.       И Йеджи пошла.       Она шла за Черен через всю столовую, чувствуя спиной взгляды. Кто-то обернулся, кто-то прошептал что-то соседу, кто-то сделал вид, что не заметил. Она не смотрела на них. Она смотрела на спину Ли — прямую, уверенную, идущую вперёд так, будто ничего не случилось. Будто она не знает, что за спиной у Йеджи тянется шлейф грязных слухов. Будто ей всё равно.       — Подвиньтесь, — сказала Черен, подходя к столику. — У нас тут пополнение.       Феликс поднял голову от телефона, увидел Йеджи, и его брови поползли вверх. Он открыл рот, чтобы что-то сказать, но Ли так быстро взглянула на него, что он передумал.       — Подвиньтесь, — повторила она. Тон был такой, что спорить не хотелось.       Чанбин, который сидел с краю, молча подвинулся, освобождая место. Феликс последовал его примеру. Младшая поставила свой поднос, села, жестом указала Хван на свободное место напротив.       — Садись.       Йеджи села. Движения были механическими, неосознанными. Она поставила поднос, положила руки на колени, уставилась в тарелку. Еда была стандартной — салат, курица, вода. То, что она всегда брала. Но сегодня она не чувствовала вкуса. Не чувствовала ничего, кроме тяжести в груди и этого странного, непривычного ощущения — быть не на своём месте, но не быть одной.       За столом воцарилось молчание. Ли и Со переглянулись, но ничего не сказали. Черен спокойно ела, делая вид, что всё нормально. Йеджи сидела, сжимая вилку, и чувствовала, как внутри неё что-то медленно, болезненно переворачивается.       Она не привыкла к такому. Не привыкла, чтобы её жалели. Не привыкла, чтобы кто-то заступался за неё. Не привыкла, чтобы ей предлагали место, когда её собственное место занято другими.       — Йеджи, — голос подруги вырвал её из оцепенения. — Ешь, а то остынет.       Она подняла глаза. Ли смотрела на неё спокойно, без вызова, без давления. Просто констатировала факт.       — Да, — сказала девушка. Голос был хриплым, чужим. Она взяла вилку, отломила кусочек курицы. Положила в рот. Прожевала. Еда была безвкусной, но она ела, потому что нужно было. Потому что Черен сказала.       Феликс, который до этого момента старательно делал вид, что изучает что-то в телефоне, вдруг заговорил:       — Слушай, Черен, а когда у вас там бал? На этой неделе уже?       — В пятницу, — ответила Черен, и в её голосе появились привычные энергичные нотки. — Осталось три дня, а у нас ещё задник не доделан. И эти дизайнеры опять начали спорить о цветовой гамме. Чанбин, ты им скажи, что если они не договорятся до завтра, я сама всё перекрашу. В чёрный. Весь задник. Чтобы ни у кого вопросов не возникало.       Парень усмехнулся.       — Скажу. Но они тебя боятся больше, чем меня. Может, ты сама?       — Я уже всё сказала, — отмахнулась Ли. — Если они не понимают человеческим языком, пусть боятся. Мне не жалко.       Феликс фыркнул.       — Ты в последнее время вообще тиран. Чанбин, ты как с ней работаешь?       — Привык, — пожал плечами Со. — Она строгая, но справедливая. И руки из нужного места растут, что для наших дизайнеров редкость.       — Слышал? — Черен подняла бровь. — Это комплимент. Цени, что общаешься со мной.       — Ценю, — парень поднял руки в примирительном жесте. — Просто говорю, что работа с тобой — это экстремальный спорт.       — Зато результативно, — парировала младшая.       Они говорили о бале, о подготовке, о спорах с дизайнерами и о том, как Чанбин вчера чуть не уронил конструкцию, которую потом два часа чинили. Обычные разговоры. Обычная жизнь. И Йеджи слушала, и постепенно, незаметно для себя, её плечи расслаблялись, пальцы перестали сжимать вилку так сильно.       Она не участвовала в разговоре — просто сидела, ела, слушала. И это было странно. Она всегда была в центре. Всегда доминировала. Всегда знала больше, отвечала лучше, была увереннее. А сейчас она была просто — здесь. Сидела за столом, слушала, как Феликс спорит с Черен о том, какой цвет лучше для задника, и чувствовала, что это нормально. Что не нужно ничего доказывать. Что можно просто быть.       В какой-то момент, когда Феликс и Черен увлеклись спором, Чанбин повернулся к Йеджи.       — А ты на бал пойдёшь? — спросил он просто, без намёка, без подтекста.       Йеджи моргнула. Она не думала о бале. Вообще. В её жизни сейчас не было места праздникам, танцам, беззаботным вечерам.       — Не знаю, — сказала она.       — Приходи, — Со пожал плечами. — Там будет весело. Ну, по крайней мере, мы стараемся. Черен обещала, что если кто-то будет скучать, она лично заставит его танцевать.       — Я обещала? — Черен обернулась.       — Да, вчера. После того, как мы доделали основные декорации. Ты сказала: «Если кто-то будет сидеть в углу и делать вид, что ему скучно, я вытащу его на танцпол». Я запомнил.       — Ну, раз обещала, значит, придётся выполнять, — Черен усмехнулась и посмотрела на Йеджи. — Так что имей в виду. Если придёшь — будешь танцевать.       Хван смотрела на неё, и внутри, там, где была пустота, начинало разгораться что-то тёплое. Что-то похожее на надежду. Может быть, просто знание того, что её готовы принять. Что есть место, куда она может прийти, и её не прогонят. Что не все верят слухам.       — Я подумаю, — сказала она.       — Вот и подумай, — Ли кивнула и снова повернулась к Феликсу, продолжая спор о цветах.       Йеджи доела курицу, выпила воду. Тарелка опустела. Она чувствовала, как еда опускается в желудок, как тело получает то, что ему нужно. Простое, механическое действие, которое она делала годами, не задумываясь. Но сегодня оно было другим. Сегодня она ела не потому что надо, не потому что так положено, а потому что сидела за столом с людьми, которые не смотрели на неё как на чужую.       В конце обеда, когда Феликс и Чанбин начали собираться на следующую пару, к столику подбежала Юна.       — Черен-онни! — запыхавшись, воскликнула она. — Я тебя везде ищу! Ты обещала рассказать про бал! А я сижу там со своими, и они ничего не знают, а я хочу знать всё!       Черен усмехнулась.       — Садись, расскажу.       Шин плюхнулась на свободное место, и только потом заметила Хван. На секунду её лицо стало растерянным — она явно не ожидала увидеть её здесь, за этим столом, с этими людьми. Но растерянность быстро прошла.       — Йеджи-онни, привет! — сказала она с обычной своей непосредственностью. — А ты тоже на бал пойдёшь? Черен-онни говорит, что там будет очень красиво. Они с Чанбин-оппа целую стену декораций сделали, представляете?       Старшая посмотрела на неё — на эту девушку, которой было всё равно на слухи, не смотрела на неё с осуждением, просто радовалась предстоящему празднику. И вдруг подумала: а почему бы и нет? Почему бы не пойти? Почему бы не попробовать быть просто студенткой, которая идёт на бал, а не той, кого обсуждают за спиной?       — Может быть, — сказала она. — Если получится.       — Получится! — уверенно заявила Юна. — А Рюджин пойдёт? — спросила она у Черен.       Имя Рюджин повисло в воздухе. Хван почувствовала, как что-то дрогнуло внутри. Она не знала, пойдёт ли та на бал. Не знала, как они будут смотреть друг на друга после всего, что случилось. Но почему-то мысль о том, что Рюджин тоже может быть там, не пугала. Наоборот — делала идею пойти чуть более реальной.       — Не знаю, — сказала Ли. — Надо будет спросить.       Юна уже начала забрасывать Черен вопросами о том, что надеть, во сколько приходить, можно ли прийти с друзьями. Йеджи слушала её щебет, смотрела, как Ли терпеливо отвечает, как Чанбин вставляет свои замечания, как Феликс закатывает глаза, когда разговор заходит о музыке.       Она сидела за столом, который не был её, с людьми, с которыми она не так близко общалась. Но она не была одна. И это было главное.       Когда они выходили из столовой, Черен задержалась на секунду, пропуская Хван вперёд.       — Если хочешь, — сказала она тихо, чтобы никто не слышал, — можешь садиться с нами. Не надо стоять и искать место. У нас всегда есть.       Йеджи посмотрела на неё. В глазах Ли не было жалости. Не было снисхождения. Было просто — предложение. Просто — мы здесь, мы рядом, ты не одна.       — Спасибо, — сказала старшая. И это было больше, чем просто вежливость.       Черен кивнула, и они пошли по коридору — к новым лекциям, к новым дням, к чему-то, что ещё не случилось, но уже начиналось. И Йеджи шла, чувствуя, как внутри, там, где была пустота, что-то меняется. Не быстро. Не навсегда. Но меняется.       Комната встретила Рюджин тишиной.       Не той напряжённой, звенящей тишиной, которая висела здесь последние недели, а просто — отсутствием звуков. Йеджи ещё не вернулась с пар. Черен была на подготовке к балу. Джису и Юна — кажется, в библиотеке. Квартира 78 замерла в том особом, послеобеденном состоянии, когда солнце уже не греет, но ещё не село, и свет за окном становится серым, размытым, похожим на старую фотографию.       Шин сидела на своей кровати, поджав ноги, и смотрела в стену. Перед ней на тумбочке лежал телефон. Чёрный, безмолвный, заряженный до ста процентов. Она смотрела на него уже минут десять, и за это время он не подал ни звука, ни вспышки, ни вибрации. Просто лежал, отражая серый свет окна, и ждал.       Она тоже ждала.       Утром, перед тем как уйти на пары, она увидела пропущенный звонок от матери. Не стала перезванивать сразу — решила, что позже, после лекций, когда будет время. Но время пришло, а рука не поднималась набрать номер. Она сидела, смотрела на телефон и чувствовала, как внутри, под рёбрами, медленно разворачивается тяжёлый, липкий страх.       Звонки матери никогда не были просто звонками. Каждый раз — это экзамен. Отчёт. Сверка её жизни с тем, какой она должна быть. И каждый раз она проваливается. Недостаточно хорошо. Недостаточно много. Недостаточно правильно.       Она вздохнула, взяла телефон. Пальцы сами набрали номер — мышцы помнили его лучше, чем мозг. Трубка взялась после второго гудка.       — Рюджин, наконец-то.       Голос матери был ровным, деловитым, без приветствия. Как всегда.       — Я звонила утром. Ты почему не перезвонила?       — Были пары, — тихо сказала Шин. — Только что вернулась.       — Пары, пары, — мать вздохнула с таким видом, будто учёба была отговоркой, а не тем, ради чего Рюджин, собственно, находилась в Лондоне. — Ну ладно. Я звоню по делу.       Девушка замерла. В голосе матери была та самая интонация — официальная, отстранённая, которую она использовала, когда хотела сообщить что-то важное. Или неприятное. Или то, что должно было заставить Рюджин чувствовать себя виноватой.       — Дедушка в больнице.       Сердце пропустило удар. Потом ещё один. В ушах зашумело, комната поплыла, и Рюджин вдруг поняла, что не дышит. Она сделала вдох — резкий, судорожный — и услышала, как мать продолжает говорить, но слова доносились будто из-за толстого слоя ваты.       — ...упал вчера вечером. Соседи вызвали скорую. Сейчас он в городской больнице, под наблюдением. Врачи говорят, что ничего серьёзного, но ты же знаешь его возраст...       Шин слушала и не верила. Дедушка. Единственный человек, который всегда был на её стороне. Который звонил по вечерам и спрашивал не об успеваемости, а о том, как она себя чувствует. Который смеялся её шуткам и рассказывал глупые истории про кота, застрявшего на крыше. Который любил её просто так, не за оценки, не за достижения, не за то, что она стала кем-то.       — ...и ты, конечно, понимаешь, что сейчас не время для глупостей, — голос матери пробился сквозь шум. — Учёба — это главное. Ты и так перевелась с заочного, мы потратили на это деньги, не знаю, зачем, если ты не можешь нормально учиться...       — Я нормально учусь, — сказала девушка. Голос прозвучал глухо, будто из другой комнаты.       — Нормально — это когда есть результат. А результат — это оценки, Рюджин. Не твои фантазии о том, как ты стараешься. Минсу вот на прошлой неделе похвальную грамоту получил. А ты? Хоть одну лабораторную сдала без замечаний?       — Сдала, — сказала Шин. И это была правда. Она сдала. Но сейчас, после новости о дедушке, после этого ледяного голоса, который перечислял её недостатки, эта правда казалась такой мелкой, такой ничтожной.       — Ну и хорошо, — мать говорила так, будто делала одолжение, признавая её успех. — Продолжай в том же духе. И не отвлекайся на ерунду. Дедушка — он уже старый, с ним всякое бывает. Ты ему не поможешь, сидя тут и переживая. Учись. Это главное.       Рюджин молчала. Она сжимала телефон так сильно, что побелели костяшки. Хотелось сказать что-то — что дедушка не «старый», что он не «ерунда», что она имеет право переживать, даже если не может помочь. Но слова застревали в горле, потому что она знала: мать не поймёт. Не поймёт, почему дедушка важен. Не поймёт, что для Рюджин он — единственный островок тепла в семье, где всё измеряется успехами, оценками, инвестициями.       — Хорошо, — сказала она. — Я поняла.       — Вот и отлично, — голос матери смягчился — ровно настолько, чтобы можно было закончить разговор, не чувствуя себя совсем уж чудовищем. — Звони, если что. И не забывай есть. На последних фото ты выглядишь как скелет. Люди подумают, мы тебя не кормим.       Короткие гудки. Мать не ждала ответа.       Шин опустила телефон на кровать. Сидела, глядя в одну точку на стене, и чувствовала, как внутри всё рушится. Негромко, не эффектно — тихо, как песочный замок, который размывает волна. Дедушка в больнице. Она здесь. Ничего не может сделать. Даже спросить, как он, толком не спросила — мать не дала. Просто сообщила факт и перешла к главному: к тому, какая Рюджин недостаточно хорошая.       Она сжалась, обхватив колени руками. Тело стало маленьким, почти детским. В горле стоял ком, но слёзы не шли — они застревали где-то глубоко, превращаясь в тупую, ноющую боль. Она хотела позвонить дедушке. Прямо сейчас. Услышать его голос, его «Рюджин-а, внученька», его расспросы о том, как дела, не требующие отчёта, а просто — потому что ему интересно.       Но она боялась. Боялась, что он не ответит. Боялась, что ответит мать и скажет что-то ещё. Боялась, что услышит в его голосе боль, слабость, старость — всё то, что она отгоняла от себя каждый раз, когда он звонил и рассказывал про свой огород и кота.       Она сидела, обхватив себя руками, и качалась вперёд-назад — маленькое, беззвучное движение, которое успокаивало в детстве. Комната за окном темнела. Тени удлинялись, выползали из углов, заполняли пространство. Шин смотрела на них и думала о том, что дедушка один в больнице. Что он, наверное, испугался, когда падал. Что он, наверное, спрашивал о ней, а мать, скорее всего, сказала, что она занята, учится, не может приехать.       Потому что мать всегда так делала. Ставила учёбу выше всего. Выше чувств. Выше страха. Выше любви.       Телефон завибрировал.       Рюджин вздрогнула, посмотрела на экран. Незнакомый номер. Она не хотела отвечать — сил не было даже на вежливость. Но палец сам нажал на зелёную кнопку, потому что вдруг, на секунду, показалось, что это дедушка. Что он взял у кого-то телефон, чтобы позвонить ей.       — Алло? — голос был хриплым, чужим.       — Рюджин-а, внученька!       Она узнала этот голос раньше, чем мозг успел обработать слова. Тёплый, чуть хрипловатый, с лёгкой отдышкой, но такой живой, такой настоящий, что у неё перехватило дыхание.       — Дедушка? — выдохнула она. — Дедушка, ты... Как ты? Где ты? Тебе... Тебе больно?       — Тише, тише, — голос деда был спокойным, даже весёлым. — Не кипятись. Я в больнице, да. Но это ерунда. Упал, испугался, соседи вызвали скорую. А оказалось — просто ушиб. Синяк будет красивый, синий-синий. Как в молодости, когда я на велосипеде с горки летел.       Рюджин слушала и чувствовала, как ком в горле начинает таять. Дедушка говорил — говорил о том, как его везли в больницу, как врачи смеялись, что старику нельзя так геройствовать, как он сидел в палате и думал, что хорошо бы сейчас позвонить внучке, чтобы она не волновалась.       — Я знаю твою мать, — говорил он, и в голосе его звучала лёгкая, усталая грусть. — Она позвонила, наверное, сразу? И напугала тебя? Она всегда так — сначала факты, потом чувства. А я хотел сам сказать. Чтобы ты не волновалась. Ничего серьёзного, Рюджин-а. Завтра меня уже выписывают. Домой поеду. Коту своему расскажу, какой я герой.       Шин закрыла глаза. Слёзы, которые не шли полчаса, вдруг хлынули — горячие, солёные, неудержимые. Она плакала молча, чтобы дедушка не услышал, но он услышал. Он всегда слышал.       — Плачешь? — спросил он тихо.       — Нет, — всхлипнула она. — Не плачу.       — Врёшь, — дед усмехнулся. — Как в детстве. Помнишь, ты упала с качелей, разбила коленку, и говорила, что не больно. А сама ревела в три ручья.       — Я не ревела, — шмыгнула носом девушка. — Я была сильной.       — Ты и сейчас сильная, — серьёзно сказал дедушка. — Самая сильная из всех, кого я знаю. Только не надо быть сильной всё время. Можно иногда и поплакать. Я никому не скажу.       Рюджин засмеялась сквозь слёзы. Звук получился странным, похожим на всхлип, но это был смех. Настоящий. Живой.       — Дедушка, — сказала она. — Ты правда завтра домой?       — Правда. Врачи сказали — сиди, старик, на печи, не геройствуй. Вот я и буду сидеть. Огород, правда, наверное, придётся соседям отдать. Но ничего, переживу.       — А кот?       — А кот будет меня охранять. Говорят, коты ложатся на раны, чтобы они быстрее заживали. Мой-то, толстый, ляжет — я и не встану. Но полежу с удовольствием.       Шин слушала этот голос — тёплый, живой, полный глупых историй и любви — и чувствовала, как страх, сжимавший сердце, постепенно отпускает. Дедушка жив. Дедушка в порядке. Дедушка звонит ей и рассказывает про кота. Всё хорошо. Не отлично, не идеально, но — хорошо.       — Ты учись, внученька, — сказал дед, когда она перестала всхлипывать. — Не переживай за меня. Я крепкий. Ещё у тебя на свадьбе отплясывать буду.       — Дедушка!       — А что? Я серьёзно. Только ты сначала человека хорошего найди. Такого, чтобы ты ему нравилась просто так, а не за что-то.       Рюджин улыбнулась. Внутри, там, где полчаса назад была только боль и пустота, становилось тепло. Как в детстве, когда она приходила к дедушке после очередной ссоры с матерью, и он ставил чайник, доставал печенье и говорил: «Ничего, внученька. Всё будет хорошо».       — Ладно, — сказал дед. — Мне тут процедуры скоро. Пойду, буду героически терпеть. Ты не волнуйся. Позвоню, когда домой вернусь.       — Хорошо, — Шин вытерла слёзы тыльной стороной ладони. — Я буду ждать.       — И вот ещё что, — голос деда стал серьёзным. — Мать слушай, но не всё принимай близко к сердцу. Она по-своему тебя любит. Просто не умеет показывать. А ты — ты у меня молодец. Я тобой горжусь. Запомни это.       Рюджин кивнула, хотя он не видел.       — Запомнила.       — Вот и хорошо. Целую. До связи.       Короткие гудки. Но теперь они звучали иначе — не как приговор, а как обещание. Обещание, что завтра дедушка вернётся домой, и они снова поговорят, и он расскажет ещё что-нибудь смешное про кота.       Девушка опустила телефон на кровать, откинулась на подушки. Слёзы высохли, оставив на лице солёные дорожки, но внутри было не пусто. Там, где полчаса назад была только боль, теперь теплилось что-то маленькое, тёплое, живое.       Она лежала, смотрела в потолок и думала о том, что дедушка жив. Что он звонил сам. Что он сказал, что гордится ею. Что завтра он поедет домой. Что всё будет хорошо.       Она не заметила, как в комнату вошла Йеджи.       Шаги были тихими, почти неслышными, но что-то — может быть, смена воздуха, может быть, шестое чувство, которое развивается у людей, живущих в одном пространстве, — заставило Рюджин открыть глаза.       Хван стояла в дверях, в руках — стопка учебников и папка. Её розовые волосы, которые она перекрасила вчера, были собраны в небрежный хвост, и на лице застыло то выражение, которое Шин научилась читать за эти недели: удивление, смешанное с чем-то ещё. Может быть, тревогой.       — Ты… — начала Йеджи и замолчала.       Младшая вдруг поняла, как выглядит. Сидит на кровати, обхватив колени, с красными глазами и мокрыми щеками. Растрёпанная, маленькая, совсем не похожая на ту, которая кричала на неё в уборной или выставляла Хёнджина за дверь.       — Всё нормально, — быстро сказала она, отворачиваясь. — Не обращай внимания.       Хван не ушла.       Она стояла в дверях, и Рюджин чувствовала её взгляд — не колючий, не оценивающий, а какой-то другой. Незнакомый.       — Не похоже, — сказала старшая. Голос был ровным, но в нём не было привычной колкости.       Рюджин молчала. Она не хотела объяснять. Не хотела рассказывать про дедушку, про мать, про этот дурацкий звонок, который выбил её из колеи. Не хотела быть слабой перед Йеджи. Перед той, с которой они так долго враждовали. Перед той, чьи тайны она знала. Которая знала её тайны.       — Просто семейное, — сказала она, не глядя. — У всех бывает.       Хван молчала долго. Так долго, что Рюджин уже решила, что она ушла. Но когда она подняла глаза, Йеджи всё ещё стояла в дверях. Только лицо её изменилось — стало мягче, что ли. Или просто — без маски.       — Мой отец, — сказала она вдруг. — Он бы не обрадовался, если бы узнал, что я плачу из-за него.       Шин смотрела на неё. Это не было признанием. Это было чем-то другим — протянутой рукой. Неловкой, непривычной, но настоящей.       — Мой дедушка в больнице, — тихо сказала младшая. — Но уже всё хорошо. Его выписывают завтра.       Йеджи кивнула.       — Ты же его любишь, — сказала она. Это был не вопрос.       — Да, — Рюджин сглотнула комок, который снова подступил к горлу. — Он... единственный, кто меня просто так любит. Не за оценки, не за достижения. Просто потому что я — я.       Хван молчала. Но её молчание было другим — не тем, которое разделяло, а тем, которое соединяло. Как будто она знала, о чём Шин говорит. Как будто понимала.       — Мне жаль, — сказала Рюджин. — Что твой отец... Что он так.       Йеджи пожала плечами. Жест был коротким, почти неуловимым.       — Привыкла, — сказала она. И в этом одном слове было столько всего — и боли, и одиночества, и той странной, почти интимной правды, которую не рассказывают врагам.       Они смотрели друг на друга. В комнате было тихо. Серый свет за окном медленно угасал, превращаясь в сумерки. Где-то вдалеке слышались голоса — Черен, кажется, вернулась и что-то рассказывала Джису. Обычная жизнь продолжалась.       — Спасибо, — сказала Шин. — За... Да.       Она имела в виду не только обморок. И старшая, кажется, поняла.       — Ты бы сделала то же самое, — сказала она. И в этом не было вопроса.       Они снова замолчали. Но тишина была другой — не той, тяжёлой, которая висела между ними чаще всего. А той, которая бывает, когда два человека понимают друг друга без слов. Когда знают самые страшные тайны — и не используют их как оружие.       Хван первой отвела взгляд.       — Ладно, — сказала она, проходя к своей половине комнаты. — Мне нужно готовиться к семинару.       Она села за стол, открыла учебник. Рюджин смотрела на её спину — прямую, но не такую напряжённую, как раньше. На розовые волосы, которые отливали в сумеречном свете тёплым, живым цветом.       Она тоже взяла учебник, открыла на нужной странице. Не читала — просто держала в руках, чувствуя, как успокаивается сердце, как возвращается дыхание. Дедушка жив. Дедушка звонил. Всё будет хорошо.       Они сидели в одной комнате, каждая на своём месте, и молчали. Но это молчание не было враждебным. Оно было почти мирным.       И Шин подумала, что, может быть, это и есть начало чего-то нового. Но чего именно не знала.       Она посмотрела на свои руки. На учебник. На свет за окном.       Сегодня был тяжёлый день. Но он закончился. А завтра будет новый. И, может быть, он будет легче.       Зал для подготовки к балу, к вечеру вторника, превратился в поле боя, на котором только что отгремела битва, но победители ещё не определились. Повсюду — рулоны ткани, банки с краской, кисти, которые никто не помыл, обрезки картона, коробки, стремянка, на которой висела чья-то забытая кофта. В воздухе пахло ацетоном, деревом, свежим клеем и ещё чем-то неуловимым, что Чанбин называл «запахом творческого хаоса».       Черен стояла перед почти готовым задником — огромным полотнищем тёмно-синего бархата, на котором искусно вырезанные звёзды из фольги ловили свет софитов и отбрасывали его на пол мерцающими бликами. Она смотрела на свою работу и чувствовала странную, незнакомую пустоту. Не ту, которая была в квартире — вымороженную и враждебную. Другую. Тихую. Такую, какая бывает, когда заканчиваешь что-то важное и не знаешь, что делать дальше.       — Ну как? — голос Со раздался за спиной. Она не обернулась.       — Нормально, — сказала она. — Звёзды чуть кривые, но в темноте не видно.       — Я не про звёзды.       Ли замерла. Она чувствовала, как он стоит рядом — близко, но не слишком, чтобы не нарушать границу, которую она сама не знала, установила или нет.       — А про что?       — Про тебя. Выглядишь так, будто войну выиграла, а радоваться не умеешь.       Она усмехнулась. Усмешка вышла кривой, невесёлой.       — Я и не умею.       Чанбин не ответил. Он подошёл к столику, где стояли банки с остатками краски, взял кисть, окунул в серебряную. Черен смотрела на него, не понимая, что он делает. Он подошёл к ней, протянул кисть.       — Давай, — сказал он. — Исправь свои кривые звёзды.       Она взяла кисть. Металлический холодок коснулся пальцев. Она подошла к заднику, подняла руку, но не решилась прикоснуться к бархату. Пальцы дрожали — совсем чуть-чуть, почти незаметно. Но Чанбин заметил.       — Ты чего? — спросил он. — Боишься испортить?       — Не знаю, — честно сказала она. — Может быть.       Он взял её за руку. Неожиданно, но мягко. Его ладонь была тёплой, пальцы — уверенными. Он направил кисть к бархату, и серебряная краска легла на тёмную ткань тонкой, ровной линией. Звезда, которую она только что поправила, засияла ярче, чем раньше.       — Видишь? — сказал он. — Ничего не испортила. Только добавила света.       Черен смотрела на свою руку в его руке. На серебряную линию, которая теперь была частью чего-то большого и красивого. На его пальцы, которые сжимали её пальцы так естественно, будто так было всегда.       Она подняла глаза. Со смотрел на неё. В его взгляде не было ничего — ни намёка, ни ожидания, ни того, что она боялась там увидеть. Только спокойствие и какая-то тихая, уверенная теплота.       — Ты чего? — спросила она, и голос прозвучал хрипло, незнакомо.       — Смотрю, — сказал он просто.       — На что?       — На то, как ты светишься, когда делаешь что-то правильно.       Она хотела усмехнуться, отшутиться, сказать что-то про краску, которая попала на щёку, про то, что он вообще ничего не понимает в декорациях. Но слова застряли в горле. Потому что она вдруг поняла — не головой, не сердцем даже, а чем-то более глубоким, что не имело названия, — поняла, что происходит.       Это не было громом среди ясного неба. Не было вспышкой, которая озаряет всё вокруг. Это было тихо. Как тот момент, когда краска ложится на ткань, и ты видишь, что всё получилось. Как его рука на её руке — тёплая, спокойная, ни на чём не настаивающая. Как его голос, сказавший «ты светишься».       — Чанбин, — сказала она. И замолчала.       — Что? — спросил он. В его глазах не было страха. Не было того, что она привыкла видеть в людях, которые ждут ответа. Был только интерес. И терпение.       — Я... — она запнулась, не зная, как назвать то, что чувствует. Не зная, можно ли вообще это называть.       Он не торопил. Он просто стоял рядом, держа её руку в своей, и ждал.       — Я, кажется, — сказала она, и слова выходили медленно, будто она пробовала их на вкус, — кажется, я...       Она не договорила. Потому что не знала, как сказать «мне нравится, как ты смотришь на меня», «мне нравится, когда ты рядом», «мне нравится, что ты не давишь и не спрашиваешь, когда я не готова». Потому что это было слишком много для одного вечера, для одной кисти, для одной поправленной звезды.       Парень, кажется, понял.       — Ладно, — сказал он, отпуская её руку. — Договоришь потом.       Он отошёл к столику, начал собирать кисти, закрывать банки. Делал это медленно, без суеты, будто у него было всё время мира. Ли стояла, смотрела на него, на его широкую спину, на руки, которые так уверенно держали кисть, когда поправляли её звезду. И чувствовала, как внутри разливается что-то тёплое, тягучее, как та краска, что ложилась на бархат.       Она подошла к нему. Взяла из его рук банку с серебряной краской, поставила на полку. Потом следующую. Потом кисть, которую он уже вымыл. Они работали молча, рядом, и в этом молчании не было неловкости. Было что-то другое. Что-то, что не нужно было называть вслух.       Когда всё было убрано, они вышли в коридор. В здании было тихо — студенты разошлись, только охранник бродил где-то на первом этаже. За окнами уже стемнело, фонари отбрасывали жёлтые круги на мокрый асфальт.       — Проводить тебя? — спросил Чанбин.       — Не надо, — ответила девушка. — Я сама.       Он кивнул. Не обиделся. Не настаивал. Просто стоял, и она чувствовала его присутствие — тёплое, спокойное, ни на что не претендующее.       — Чанбин, — сказала она.       — М?       — Та звезда. Которая кривая. Она теперь самая красивая.       Он улыбнулся. Не широко, не торжествующе — просто уголками губ, и в этой улыбке было столько тепла, что у Черен перехватило дыхание.       — Я знаю, — сказал он. — Спокойной ночи.       Она пошла к выходу. Не оборачивалась. Но чувствовала его взгляд спиной — лёгкий, невесомый, как прикосновение кисти к бархату. И улыбалась. Сама себе, темноте, фонарям, которые светили ей в лицо, слепили, заставляли щуриться.       Она шла и думала о том, что сегодня, наверное, случилось что-то важное. Не громкое, не героическое. Просто — что-то начало меняться. Как меняется цвет, когда краска ложится на ткань. Сначала ты не видишь разницы. А потом отходишь на шаг, смотришь — и понимаешь: всё иначе. И назад дороги нет.       Она зашла в лифт, нажала кнопку четвёртого этажа. В зеркальной стене отражалось её лицо — на щеке всё ещё было пятно серебряной краски. Она провела пальцем по этому пятну, посмотрела на серебряный след на подушечке и улыбнулась снова.       — Кажется, я влипла, — сказала она своему отражению.       Отражение улыбалось в ответ. И в его глазах было что-то, чего Ли не видела в себе уже очень давно.       Утро было серым, промозглым, с тем особенным лондонским дождём, который не льёт, а висит в воздухе мелкой взвесью, заставляя всё вокруг казаться размытым акварельным пятном. Рюджин вышла из комнаты, на ходу застёгивая любимую толстовку — ту самую, поношенную, с длинными рукавами, в которую можно было спрятать руки и немного себя саму.       В коридоре пахло кофе. Кто-то из девочек уже встал и заварил свежий — аромат тянулся из кухни, густой, уютный, обещающий начало дня, которое может быть не таким уж плохим.       Она зашла на кухню и замерла.       Юна сидела за столом, уткнувшись в телефон, с видом человека, который только что вступил в переписку с самим дьяволом и, кажется, проигрывает. На её лице сменяли друг друга ужас, недоумение и глубокая, почти философская обида на несправедливость мира.       — Доброе утро, — сказала Рюджин, проходя к чайнику.       — Доброе, — рассеянно ответила младшая, не отрывая взгляда от экрана. — Скажи, ты дружишь с Феликсом?       — Ну... Мы знакомы. Он друг Черен. А что?       — Он прислал мне мем. Я его не поняла. — Голос Юны звучал так, будто она сообщала о смерти любимого хомячка.       Старшая налила воды в кружку, кинула пакетик травяного чая. Пар пошёл вверх, смешиваясь с запахом кофе.       — И что там было?       — Там было написано: «JavaScript — это язык, на котором программисты объясняют компьютеру, что они имели в виду на самом деле». — Юна подняла на неё глаза, полные страдания. — Я полчаса пытаюсь понять, почему это смешно. И чем это отличается от любого другого языка. Я на лингвистике, Рюджин-онни! Я должна понимать такие вещи! А я сижу тут, как... Как...       — Как нормальный человек, который не учился на программиста? — предположила старшая, садясь напротив.       — Это не оправдание, — отрезала девушка. — Я лингвист. Я изучаю, как люди общаются с людьми. А эти... Эти программисты изучают, как люди общаются с компьютерами. Технически, это та же коммуникация. Только с другим синтаксисом. А я не понимаю синтаксис! — Она драматически воздела руки к потолку. — Позор на мою лингвистическую голову!       Рюджин смотрела на неё, и где-то внутри, под слоями утренней сонности и привычной тревоги, начинало зарождаться что-то тёплое. Смех. Ещё не прорвавшийся наружу, но уже близкий.       — Может быть, дело не в синтаксисе, — осторожно сказала она. — Может быть, дело в том, что шутки программистов — это... Ну...       — Это что? — Юна уставилась на неё с вызовом. — Дай мне слово. Хоть что-нибудь...       — Это как если бы филолог шутил про падежи, — сказала старшая, чувствуя, как уголки губ начинают подниматься. — Смешно только тем, кто знает, что такое падежи и почему их можно перепутать.       Юна задумалась. Её лицо медленно менялось — от трагического к задумчивому, потом к чему-то, похожему на понимание.       — То есть... — медленно проговорила она, — этот мем смешной только для тех, кто знает, что JavaScript — это язык, который часто делает не то, что от него ждут?       — Кажется, да.       — И я не поняла мем, потому что не знаю, что JavaScript делает не то, что от него ждут?       — Похоже на то.       Младшая посмотрела на телефон, потом на Рюджин, потом снова на телефон. На её лице появилось выражение человека, который только что решил уравнение, над которым бился полжизни, и теперь не знает, радоваться или плакать.       — Значит, — сказала она с торжественностью, достойной Нобелевской премии, — я не поняла шутку не потому, что я глупая. А потому, что я не в контексте.       — Именно.       — То есть мой лингвистический навык работает. Я просто не знала контекст. Это не моя вина.       — Не твоя.       Юна выдохнула так, будто только что сдала самый страшный экзамен в жизни. Откинулась на спинку стула, уставилась в потолок.       — Слава богам лингвистики. А то я уже думала, что мне придётся сдать свой студенческий и уйти в монастырь.       — В монастырь?       — Ну, куда ещё идти, если ты потерял связь с языком? Только в тишину. Молчаливую, созерцательную. Буду сидеть, смотреть на облака и думать о том, как я не смогла понять мем про JavaScript.       Рюджин не выдержала. Смех вырвался сам собой — негромкий, но искренний, почти детский в своей непосредственности. Младшая посмотрела на неё, и на её собственном лице медленно расцвела улыбка.       — Смеёшься? — спросила она. — Надо мной? Над моей лингвистической драмой?       — Нет, — Рюджин попыталась сделать серьёзное лицо и не смогла. — Я смеюсь над тем, как ты это сказала. Про монастырь. И облака.       — А что? — Юна сложила руки на груди с видом оскорблённого достоинства. — Это был запасной план. У меня вообще много запасных планов. Если не получится с лингвистикой — пойду в монастырь. Если в монастыре не примут — пойду учить английскому китайских бизнесменов. Если бизнесмены не оценят — стану профессиональным игроком в «Что? Где? Когда?». У меня голова хорошая.       — А если не возьмут в «Что? Где? Когда?»?       — Тогда пойду в программисты, — мрачно сказала Юна. — Раз уж всё равно не понимаю их шутки, буду их создавать.       Старшая засмеялась снова. На этот раз громче, свободнее. Юна смотрела на неё с довольным видом кота, который только что стащил со стола сметану.       — А ты, — сказала она, — что будешь делать, если химия не выстрелит?       Рюджин задумалась.       — Не знаю. Никогда не думала.       — А зря. Запасные планы — это важно. Например, я уже придумала тебе план. Если химия не выстрелит, пойдёшь в профессиональные мандариночистильщики.       — Что?       — Ну, ты же вчера вечером так ловко мандарин почистила. Я бы заплатила. Честно. Пять фунтов за мандарин. Это же бизнес.       — Ты предлагаешь мне стать наёмным чистильщиком мандаринов?       — Почему нет? Рынок есть. Я — клиент. Я так себе чищу мандарины. Значит, есть спрос. Ты чистишь — я плачу. Капитализм, детка.       Рюджин смотрела на неё, на эту девушку в пижаме с единорогами, которая полчаса страдала из-за программистского мема, а теперь строит бизнес-империю на мандаринах, и чувствовала, как что-то в груди оттаивает.       — А если я буду чистить мандарины бесплатно? — спросила она.       — Тогда ты разоришь меня как клиента, — серьёзно сказала младшая. — Я же не могу просто так брать. Это называется «паразитирование на чужом труде». Моя мама говорила, что это нехорошо.       — Твоя мама говорила про мандарины?       — Моя мама говорила про всё, — глубокомысленно изрекла Юна. — Она вообще очень умная женщина. Поэтому я такая умная.       — И поэтому ты не можешь очистить мандарин?       — Это другое, — отмахнулась Юна. — Мандарины — это не про ум. Это про... — она замялась, подбирая слово, — про ручную работу. А у меня руки не для мандаринов. У меня руки для лингвистики. Для книг. Для кофе. Для того, чтобы махать ими, когда я спорю с Феликсом о регулярных выражениях.       — Вы спорите о регулярных выражениях?       — Мы спорим о том, должны ли регулярные выражения считаться полноценным языком. Я говорю — да. Он говорит — нет. Я говорю — у них есть синтаксис, семантика, прагматика. Он говорит — это просто инструмент, как молоток. Я говорю — молоток тоже язык, если знать, как им пользоваться. Он смотрит на меня как на сумасшедшую. А я смотрю на него как на человека, который не понимает, что всё вокруг — язык.       Юна говорила, жестикулировала, её глаза горели. Старшая слушала и улыбалась. В этом споре, в этом азарте, в этой странной, но такой живой философии было что-то заразительное.       — И кто прав? — спросила она.       — Оба, — честно призналась Юна. — И никто. Это вопрос определения. Если язык — это способ передачи информации между двумя системами, то регулярные выражения — язык. А если язык — это то, что люди используют, чтобы говорить с людьми, то нет. Всё зависит от того, где провести границу.       — И где ты проводишь?       — Я пока не решила, — Юна пожала плечами. — Но спор хороший. Заставляет думать. А Феликс... — она запнулась, и на её лице появилось что-то, чего Рюджин раньше не замечала, — с ним интересно спорить. Потому что он не сдаётся. И он слушает. Даже когда не согласен.       Рюджин смотрела на неё и думала о том, как странно устроен мир. Юна, которая не понимает шуток программистов, спорит с программистом о том, что считать языком. И в этом споре, наверное, рождается что-то новое. Что-то, что не умещается ни в одну из их дисциплин.       — Ладно, — младшая встала, потянулась. — Мне пора собираться. А то опоздаю на пару по истории языка, и тогда уже точно придётся идти в монастырь. Профессор Блэк не прощает опозданий.       — Удачи, — сказала Рюджин.       — И тебе, — Юна уже выходила из кухни, но на пороге обернулась. — Онни!       — М?       — Ты сегодня улыбаешься. Это хорошо.       Она ушла, оставив после себя запах кофе и то самое чувство, которое Рюджин не могла назвать. Не благодарность, не радость, а что-то более простое. Может быть, то, что называется «я здесь не чужая».       Она сидела на кухне, сжимая в руках остывшую кружку, и думала о том, что сегодняшнее утро началось с мема. С глупого, смешного недоразумения, которое оказалось не таким уж глупым. С чьего-то азарта, с чьей-то способности превращать программистскую шутку в философский спор о природе языка.       Она допила чай, поставила кружку в раковину. На столе остался телефон Юны — та в спешке, забыла его. На экране всё ещё горел тот самый мем, и Рюджин посмотрела на него. «JavaScript — это язык, на котором программисты объясняют компьютеру, что они имели в виду на самом деле».       Она не была программистом. Не была лингвистом. Но сейчас, в это серое лондонское утро, она вдруг подумала, что понимает эту шутку. Не про JavaScript. Про то, как вообще люди пытаются объяснить что-то друг другу. Или себе.       Она взяла телефон, пошла в комнату, чтобы оставить его на видном месте. Джису уже ушла на пары — её половина была пуста, только аккуратно заправленная кровать. Рюджин положила телефон на стол Юны, поправила край скатерти, которая съехала.       Потом Рюджин вошла с свою комнату. Хван уже тоже не было.       На тумбочке лежал мандарин. Тот самый, который она купила вчера и не решилась съесть. Она посмотрела на него, потом на пустую кровать Йеджи, потом на дверь.       Она взяла мандарин. Положила в карман толстовки. Не сейчас. Может быть, на паре. Может быть, после. Может быть, просто подержать в руках, почувствовать его тепло, его вес.       Она вышла из комнаты, закрыла дверь. В коридоре всё ещё пахло кофе. Где-то вдалеке слышались голоса — Черен, кажется, спорила с кем-то по телефону. Обычное утро. Обычный день. И в этом «обычном» было что-то почти счастливое.       Рюджин вышла на улицу. Дождь кончился, небо было серым, но светлым. В кармане лежал мандарин — тёплый, тяжёлый, обещающий что-то сладкое и немного кислое.       Она подумала о споре Юны и Феликса. О том, что язык — это способ передать смысл. О том, что иногда смысл передаётся не словами, а чем-то другим. Чем-то, что не имеет синтаксиса и грамматики. Чем-то, что не нужно переводить.       Она улыбнулась своим мыслям и пошла к университету. Мандарин в кармане слегка оттягивал ткань, напоминая о себе. Может быть, она съест его на перемене. Может быть, нет. Но сегодня у неё был выбор.       И это было важнее, чем сам мандарин.       Вечер в комнате 216 был тихим, но не тем вымороженным молчанием, которое висело здесь неделями, а скорее — настороженным. Как перед грозой, когда воздух становится тяжёлым, плотным, и кажется, что ещё немного — и что-то случится. Обязательно случится.       Шин сидела за своим столом, пытаясь вникнуть в статью по квантовой химии, но строчки плыли, слова теряли смысл, превращаясь в бессмысленный набор букв. Она уже полчаса читала один и тот же абзац, и каждый раз, доходя до середины, понимала, что не помнит начала.       Мысли были не здесь. Они были там — в комнате, где она столкнулась с матерью по телефону, в больнице, где лежал дедушка, в этом странном, новом молчании, которое установилось между ней и Йеджи после того разговора. Молчании, которое не было враждебным, но и не было мирным. Оно было... Неопределённым. Как состояние ожидания, когда не знаешь, чего ждать.       Хван сидела на своей кровати, поджав ноги, с планшетом в руках. Рюджин видела её краем глаза — розовые волосы, прямую спину, напряжённые плечи. Она тоже не читала. Слишком часто перелистывала страницы, слишком долго смотрела в одну точку, слишком тяжело вздыхала — тихо, почти неслышно, но младшая слышала.       Они сидели в одной комнате, каждая в своём углу, и делали вид, что заняты. Делали вид, что всё нормально. Делали вид, что не замечают друг друга. Это было их привычное состояние последних дней — после той ночи в ванной, после обморока, после разговора о дедушке. Они научились существовать в одном пространстве, не пересекаясь, как два корабля в тумане: рядом, но каждый сам по себе.       И всё же что-то изменилось. То, что раньше было войной, превратилось в перемирие. Хрупкое, неустойчивое, но — перемирие. Они не разговаривали, но и не нападали. Не смотрели друг на друга, но и не отворачивались демонстративно. Просто жили рядом, и в этом «просто» было что-то новое, непривычное, почти пугающее.       Рюджин перелистнула страницу статьи, хотя не прочитала и половины предыдущей. В голове шумело. Она думала о дедушке — он уже выписался, уже дома, уже звонил вечером и рассказывал, как кот улёгся на его ушибленное место и не уходит, греет. Смеялся. Говорил, что теперь у них с котом общая травма и они будут восстанавливаться вместе. Шин слушала и улыбалась, а потом, когда положила трубку, долго сидела, глядя в стену, и чувствовала, как страх, сжимавший сердце все эти дни, потихоньку отпускает.       Но вместе со страхом уходило и что-то ещё. Та напряжённая сосредоточенность, которая позволяла ей держаться, не рассыпаться, не думать о том, что действительно важно. А теперь, когда дедушка был в безопасности, когда острая фаза миновала, в голове освободилось место для всего остального. Для мыслей, которые она так долго отгоняла. Для вопросов, на которые не хотела отвечать.       Она посмотрела на Йеджи. Та сидела, уткнувшись в планшет, и её пальцы — тонкие, бледные — медленно скроллили страницу. На запястье, чуть выше края рукава, Рюджин заметила край бинта. Того самого, который она наложила той ночью. Он всё ещё был там. Старшая не сняла его. Не заменила. Или заменила, но таким же белым, аккуратным, прячущим то, что не должно быть видно.       Она вдруг подумала о том, что знает о Йеджи больше, чем кто-либо в этой квартире. Знает про бинт. Знает про точилку. Знает про пустые глаза на полу ванной. И знает — не знает, а чувствует — что за этой ледяной, неприступной маской, которую Хван носила все эти годы, скрывается кто-то совсем другой. Кто-то, кто так же боится, как и она. Кто-то, кто так же одинок.       И это знание было странным. Оно не приближало их — они по-прежнему молчали. Но оно делало молчание другим. Наполненным. Как будто между ними натянулась невидимая нить, тонкая, почти неощутимая, но реальная.       — У тебя дедушка как? — голос Йеджи прозвучал неожиданно, разорвав тишину, которая, казалось, была вечной.       Шин подняла голову. Йеджи не смотрела на неё — она всё ещё смотрела в планшет, и её лицо было бесстрастным, как маска. Но она спросила. Она первая нарушила молчание.       — Выписался, — ответила Рюджин. — Уже дома. Кот лежит на нём, греет.       — Кот? — Йеджи повернулась. В её глазах мелькнуло что-то, похожее на удивление.       — Да. Толстый такой. Дедушка говорит, они теперь вместе восстанавливаются.       Старшая смотрела на неё, и в её взгляде не было привычной насмешки. Было что-то другое. Может быть, любопытство. Может быть, что-то более сложное, чему Рюджин не знала названия.       — Ты его любишь, — сказала Хван. Это был не вопрос. Она уже знала ответ. Знала с того разговора, когда Рюджин сидела на кровати с красными глазами.       — Да, — просто сказала Шин. — Он единственный, кто меня... — она замолчала, не зная, как закончить.       — Понимает, — закончила за неё Йеджи.       Рюджин посмотрела на неё. Хван отвела взгляд, снова уставилась в планшет, но её пальцы замерли, не двигаясь.       — А у тебя? — спросила младшая. Голос был тихим, почти шёпотом. — Твои родители... Они знают?       Она не уточнила, что именно. Про бинт. Про точилку. Про пустоту, которая пожирает Йеджи изнутри. Она просто сказала «знают», и этого было достаточно.       Хван замерла. Её лицо, и без того бледное, стало белее. Она смотрела в планшет, но Рюджин видела: она не читает. Она смотрит сквозь него, туда, где нет ни слов, ни формул, ни спасительной учёбы.       — Нет, — сказала Йеджи. Голос был ровным, но в нём появилась та самая трещина, которую Шин слышала той ночью. — Им это не нужно.       — Почему?       — Потому что это не вписывается, — Хван усмехнулась, но усмешка была кривой, невесёлой. — В их картину мира. У них всё должно быть идеально. Дочь должна быть идеальной. А идеальные дочери не... — она замолчала, не договорив.       — Не режут себя, — закончила Рюджин. Тихим, спокойным голосом. Без ужаса. Без осуждения. Просто констатация факта.       Йеджи резко повернулась к ней. В её глазах вспыхнуло что-то — гнев? Страх? Боль? Шин не могла разобрать. Но она не отвела взгляда. Сидела, смотрела прямо и ждала.       — Ты не имеешь права, — прошипела Йеджи. — Ты ничего не знаешь.       — Знаю, — спокойно сказала младшая. — Я видела.       Эти слова повисли в воздухе, тяжёлые, как свинец. Хван смотрела на неё, и её лицо менялось. Гнев уходил, оставляя после себя что-то другое. Что-то, что Рюджин видела уже однажды — той ночью, когда сидела на полу ванной с точилкой в руке. Пустоту. Бесконечную, всепоглощающую пустоту.       — Ты видела, — повторила Йеджи. Голос был мёртвым. — И что? Думаешь, это что-то меняет? Думаешь, теперь я буду тебе благодарна? Буду плакаться в жилетку?       — Я ничего не думаю, — сказала Рюджин. — Я просто спросила.       — А не надо было спрашивать! — старшая вскочила. Планшет упал на кровать, но она не обратила внимания. Она стояла посреди комнаты, и её плечи дрожали. — Это не твоё дело! Мои родители — не твоё дело! Моя жизнь — не твоё дело!       — Знаю, — Шин тоже встала. Она была ниже, но в её голосе была та самая спокойная, несгибаемая твёрдость, которая появилась в ней после той ночи. — Но ты спросила про моего дедушку. Я ответила. Я имею право спросить в ответ.       — Не имеешь! — Хван шагнула к ней. Её лицо было искажено, но в глазах — слёзы. Она не плакала, но слёзы были там, готовые прорваться. — Ты ничего не знаешь! Ты думаешь, что знаешь, потому что видела один раз, но ты не знаешь! Ты не знаешь, каково это — когда от тебя требуют быть идеальной! Когда каждое твоё движение оценивают! Когда ты не имеешь права на ошибку, потому что ошибка — это провал, а провал — это стыд! Когда единственный способ доказать, что ты что-то стоишь — это быть лучшей! Всегда! Во всём!       Она говорила, и слова лились потоком, будто прорвав плотину, которую она строила годами. Рюджин слушала, не перебивая. Стояла напротив и слушала.       — А знаешь, что самое смешное? — Йеджи усмехнулась, но в усмешке не было радости. — Я даже не знаю, зачем мне это всё. Зачем мне быть лучшей. Зачем мне эти оценки, эти курсы, эта идеальная жизнь. Я просто... Я просто не знаю, как иначе. Если я не буду лучшей — кто я? Если я не буду идеальной — что во мне останется?       Она замолчала. Её грудь вздымалась, дыхание было прерывистым. Она стояла посреди комнаты, маленькая, хрупкая, с розовыми волосами и бинтом на запястье, и была похожа на птицу, которая вылетела из клетки и не знает, куда лететь.       Шин смотрела на неё, и внутри, там, где обычно было пусто и холодно, разливалась странная, щемящая боль. Не за себя. За неё.       — Я знаю, — тихо сказала она.       — Что ты знаешь? — Хван посмотрела на неё с вызовом. — Что ты можешь знать?       — Я знаю, каково это — быть недостаточно хорошей, — сказала Рюджин. — Моя мать... Она всё время сравнивает меня с братом. Минсу — идеальный сын. А я — та, которую перевели с заочного, потому что не оправдала ожиданий. Я слышу это каждый раз, когда она звонит. «Минсу получил грамоту. А ты?» «Минсу закончил четверть на отлично. А ты?» «Минус выиграл олимпиаду. А ты?»       Она говорила медленно, и каждое слово давалось с трудом. Она никогда не говорила этого вслух. Никому. Даже Минджон.       — И я знаю, — продолжала она, — каково это — чувствовать, что ты не нужна. Что ты — ошибка. Что лучше бы тебя не было. Я знаю, потому что думала об этом. Каждый день.       Старшая смотрела на неё, и её лицо медленно менялось. Вызов уходил, оставляя после себя что-то другое. Удивление? Понимание? Рюджин не знала.       — Ты... — начала Йеджи и замолчала.       — Я не ем, — сказала Рюджин. Слова вырвались сами, без контроля. — Ты видела. Ты знаешь. Я не ем, потому что это единственное, что я могу контролировать. Единственное, где я могу быть идеальной. Если я не буду есть — я буду худой. Если я буду худой — я буду красивой. Если я буду красивой — может быть, меня наконец заметят. Может быть, я стану достаточно хорошей.       Она говорила, и голос её дрожал, но она не могла остановиться. Слишком долго она молчала. Слишком долго носила это в себе.       — Но я никогда не становлюсь достаточно хорошей, — сказала она. — Я всегда недостаточно. Недостаточно умная. Недостаточно успешная. Недостаточно худая. Недостаточно...       Она замолчала. В горле стоял ком, и она не могла его проглотить.       В комнате было тихо. Так тихо, что слышно было, как где-то внизу, этажом ниже, хлопнула дверь. Йеджи стояла напротив, и её лицо было белым, как бумага.       — Ты... — она запнулась, сглотнула. — Ты ведь поэтому в обморок упала? Потому что не ешь?       Шин кивнула. Она не могла говорить.       Хван медленно опустилась на кровать. Села, обхватив себя руками, и уставилась в пол. Рюджин стояла, не двигаясь, и смотрела на неё. На розовые волосы, которые теперь казались не яркими, а какими-то... Блёклыми. На бинт на запястье. На плечи, которые дрожали.       — Я не знала, — тихо сказала Йеджи. — Я думала... Я думала, ты просто странная. Просто другая. Я не знала, что ты...       — Что я такая же, как ты? — закончила младшая.       Хван подняла голову. В её глазах стояли слёзы, и она не пыталась их спрятать.       — Мы не одинаковые, — сказала она. — У тебя есть дедушка. Который тебя любит. Который звонит и спрашивает, как дела. Который... — она замолчала, сглотнула. — А у меня никого нет.       — Есть, — сказала Рюджин.       — Кто? — Хван усмехнулась. — Хёнджин, который распускает слухи? Отец, который звонит только для отчётов? Мать, которая проверяет мои фотографии?       — Черен, — сказала Шин. — Джису. Юна. Они тебя ждали. Они злились, но не отвернулись. Они всегда были рядом, даже когда ты их отталкивала.       Йеджи смотрела на неё, и в её глазах было что-то, чего Рюджин никогда там не видела. Не холод. Не пустоту. А что-то живое, настоящее, почти детское в своей беззащитности.       — Ты тоже, — прошептала она. — Ты тоже была рядом.       Шин не ответила. Она подошла к своей кровати, села. Они сидели напротив друг друга, разделённые узким проходом между кроватями, и молчали. Но молчание было другим. Не тем, которое разделяет. А тем, которое соединяет.       — Мой отец, — сказала старшая, и голос её был тихим, почти неслышным. — Он звонит мне раз в две недели. Всегда по воскресеньям, в семь вечера. Спрашивает об успеваемости. О проектах. О планах на будущее. Никогда — о том, как я себя чувствую. Никогда — о том, что у меня болит. Для него я — инвестиция. Не дочь.       Она говорила, и с каждым словом её лицо менялось. Маска, которую она носила годами, трескалась, осыпалась, открывая что-то другое. Что-то, что она прятала так долго, что сама забыла, как оно выглядит.       — А мать, — продолжала она. — Она присылает мне фотографии. Мои же. Которые я выкладываю в соцсети. И комментирует. «Ты выглядишь уставшей». «Ты поправилась». «Ты слишком худая». Всегда не так. Всегда недостаточно. Я пытаюсь быть идеальной для них, но чем больше стараюсь, тем хуже получается.       — Поэтому ты режешь себя, — тихо сказала Рюджин. Это был не вопрос.       Йеджи посмотрела на неё. В её глазах не было гнева. Только усталость.       — Поэтому, — кивнула она. — Когда мне больно физически, я перестаю чувствовать всё остальное. Боль — это... Честно. Она не обманывает. Она просто есть. И когда я её чувствую, я знаю, что я жива. Что я ещё существую. Что я не исчезла совсем.       Шин слушала, и внутри у неё всё сжималось. Она узнавала этот голос. Этот способ говорить о боли, как о чём-то привычном, неизбежном, почти родном. Она сама так говорила о еде. О том, как не может есть, потому что это единственное, что она контролирует. О том, как голод становится другом, потому что он честен.       — Я тоже, — сказала она. — Не режу. Но я тоже... Чувствую. Когда не ем. Голод — это честно. Он не врёт. Он говорит: «ты жива. Ты ещё здесь. Ты ещё не исчезла».       Они смотрели друг на друга, и в этом взгляде было что-то, что не требовало слов. Каждая из них стояла на краю своей пропасти, и впервые они видели, что напротив — тоже край. Другой, но такой же глубокий.       — Это глупо, — сказала Хван. — Мы обе... Глупые.       — Да, — согласилась Рюджин. — Глупые.       — Мы ненавидели друг друга.       — Да.       — А теперь?       Младшая помолчала. Она смотрела на Йеджи — на её розовые волосы, на бледное лицо, на бинт на запястье, на глаза, в которых больше не было пустоты. Только усталость. И что-то ещё. Что-то, чему она не знала названия.       — Не знаю, — честно сказала она. — Я, наверное, не умею... Не ненавидеть.       — Я тоже, — Хван усмехнулась. — Всю жизнь училась ненавидеть. А теперь забыла, как это делается.       Они замолчали. В комнате было тихо, но тишина была живой. Как будто воздух между ними наполнился чем-то новым, хрупким, но реальным.       — Знаешь, — сказала Йеджи. — Я вчера ходила в столовую. С Черен. И её друзьями.       — Я знаю, — кивнула Шин. — Видела.       — И я поняла, что пропустила. Столько всего. Бал, например. Черен готовит его уже несколько недель, если не больше... А я знала, точнее, слышала, но... Я была так занята своей... Своей войной, что не заметила, как они живут своей жизнью.       — Ты не одна такая, — тихо сказала Рюджин. — Я тоже... Я тоже пропустила. Я была так занята тем, чтобы не есть, что забыла, как вообще жить.       Они снова замолчали. Слова были тяжёлыми, но они не давили. Они освобождали.       — Пойдёшь на бал? — спросила Хван.       Шин удивилась вопросу.       — Не знаю, — сказала она. — А ты?       — Черен сказала, что если приду, то буду танцевать, — усмехнулась старшая. — Я не танцую.       — Я тоже.       — Может, сходим? Вместе? Чтобы не одной.       Рюджин смотрела на неё. Йеджи смотрела в пол, и её щёки чуть порозовели — первый раз за весь разговор.       — Вместе? — переспросила Шин.       — Ну, не держась за руки, — быстро сказала Йеджи. — Просто... Чтобы не одной. Если хочешь.       Рюджин помолчала. Потом кивнула.       — Хорошо, — сказала она. — Пойдём вместе.       Хван подняла голову. В её глазах было что-то, чего Рюджин никогда там не видела. Не холод. Не пустоту. Не боль. А что-то другое. Что-то, что можно было назвать надеждой.       — Договорились, — сказала Йеджи.       Они снова замолчали. Но это было не то молчание, которое разделяет. И не то, которое давит. А то, которое бывает, когда два человека, которые долго шли по разным дорогам, вдруг оказываются на одной тропе. И смотрят в одном направлении.       Рюджин взяла с тумбочки мандарин. Тот самый, который лежал там со вчерашнего дня. Посмотрела на него. Потом на Хван.       — Будешь? — спросила она, протягивая фрукт.       Йеджи посмотрела на мандарин, потом на неё. Усмехнулась.       — Ты угощаешь меня? После всего?       — После всего, — кивнула Шин.       Старшая взяла мандарин. Покрутила в пальцах. Потом протянула обратно.       — Почистишь? Юна говорила, у тебя талант.       Рюджин улыбнулась. Первый раз за этот вечер — по-настоящему, без усилий.       — Дай сюда.       Она очистила мандарин быстро, ловко, как делала это сотни раз. Разломила на дольки. Половину протянула Йеджи. Вторую оставила себе.       — За что? — спросила Хван, беря дольку.       — За что? — не поняла Рюджин.       — За что пьём? Или едим? — Йеджи усмехнулась. — Ну, тост же нужен.       Рюджин задумалась.       — За то, чтобы мы научились быть собой, — сказала она. — Не идеальными. Просто собой.       Старшая посмотрела на неё. Кивнула.       — За это, — сказала она.       Они съели мандарин. Молча. Сидя на своих кроватях, разделённые узким проходом, но уже были не врагами. А чем-то пока что хрупким, неуверенным, но настоящим.       За окном темнело. Лондон готовился к ночи. А в комнате 216 две девушки, которые ненавидели друг друга, сидели и молчали. И в этом молчании было больше смысла, чем в любых словах, которые они когда-либо говорили.       Среда тянулась медленно, как патока, и к вечеру напряжение в квартире 78 достигло той точки, когда даже воздух, казалось, застыл в ожидании чего-то. Черен вернулась с подготовки к балу раньше обычного — Чанбин сказал, что она выглядит так, будто вот-вот развалится, и отправил домой. Джису пришла после волонтёрской смены, и её лицо было бледным, усталым, с тёмными кругами под глазами, которые она не пыталась скрыть. Йеджи сидела в своей комнате, но дверь была приоткрыта — впервые за долгое время.       Они были вдвоём в гостиной. Черен — в кресле-мешке, обхватив колени руками, Джису — на диване, прислонившись к спинке и закрыв глаза. Тишина между ними была не той, враждебной, которая была неделю назад, и не той, вымороженной, которая последовала за ссорой. Она была какой-то... Истощённой. Как будто они обе выложились до конца и у них не осталось сил даже на то, чтобы сделать первый шаг навстречу.       Черен смотрела в окно, где уже давно стемнело, и думала о том, как всё сложно. О том, как она злилась на Чхве, когда та не пустила её в комнату во время ссоры Йеджи и Рюджин. О том, как они потом не разговаривали, как избегали друг друга, как каждый прятался в своей норе, делая вид, что ничего не случилось. И о том, как сильно она скучала по подруге. По их разговорам, по тому, как Джису могла одним словом успокоить её, когда внутри всё кипело.       — Помнишь, — сказала она, не глядя на Джису, — как мы в прошлом году ходили на тот дурацкий квест? Где мы полтора часа искали ключ, а он был у меня в кармане?       Старшая открыла глаза. На её лице появилось что-то, похожее на улыбку — слабую, едва заметную, но настоящую.       — Ты тогда так ругалась. Говорила, что организаторы — садисты, а я — саботажница.       — А ты сказала: «Это не саботаж, это проверка на внимательность». И засмеялась.       — Я всегда смеюсь, когда ты ругаешься. У тебя смешное лицо.       — У меня не смешное лицо, — возразила Ли, но в голосе не было обиды. — У меня лицо человека, который вынужден страдать из-за чужой невнимательности.       — Человека, который сам положил ключ в карман и забыл, — уточнила Джису.       Черен фыркнула. Звук вышел коротким, но в нём было что-то от прежней, живой Ли, которая могла смеяться над собой, спорить, шутить.       — Ладно, — сказала она. — Может, я и дура. Но ты могла бы проверить. Вместо того чтобы смотреть, как я бегаю по всему квесту.       — А мне было интересно, — Чхве усмехнулась. — Ты так смешно искала. Заглядывала под каждый стул. Прямо детектив.       — Детектив, который нашёл ключ в собственном кармане. Позор.       — Не позор. Смешно.       Они замолчали. Но тишина была уже другой — не тяжёлой, а тёплой, как одеяло, в которое можно укутаться. Черен посмотрела на Джису. Та смотрела на неё.       — Я скучала, — сказала младшая. Слова вырвались сами, без контроля, и она не стала их забирать.       — Я тоже, — тихо ответила Чхве.       Они сидели, разделённые журнальным столиком, на котором стояли две пустые кружки и забытая Юной заколка в виде клубнички, и смотрели друг на друга. И в этом взгляде было столько всего, что не нужно было говорить вслух.       — Я злилась на тебя, — сказала Черен. — Когда ты не пустила меня в комнату. Думала, что ты... Что ты на её стороне.       — Я не была ни на чьей стороне, — Джису покачала головой. — Я просто... Я думала, им нужно выговориться. Без зрителей.       — А я думала, что ты предала нашу дружбу.       — И поэтому решила меня избегать?       Ли кивнула. Ей было стыдно. Стыдно за то, как она повела себя, как отгородилась, как позволила гневу затмить всё остальное.       — Прости, — сказала она.       — Ты прости, — ответила старшая. — Я тоже была не права. Не надо было просто... Молчать. Я думала, ты сама поймёшь. А ты не понимала.       — Я глупая.       — Ты нетерпеливая. Это разные вещи.       Черен усмехнулась.       — А ты слишком умная. И слишком тихая. Иногда надо говорить вслух, а не думать, что люди прочитают твои мысли.       — Я работаю над этим, — серьёзно сказала Джису. — На волонтёрстве учусь. Там нельзя молчать. Люди не умеют читать мысли.       — И я не умею, — Черен посмотрела на неё. — Но я хочу научиться. Не читать мысли, а... Слушать. По-настоящему. Как ты.       Чхве улыбнулась — шире, чем раньше. В её глазах, усталых, с тёмными кругами, появилось что-то тёплое, живое.       — Ты и так умеешь, — сказала она. — Просто иногда забываешь.       — Как ключ в кармане.       — Как ключ в кармане.       Они засмеялись. Негромко, но искренне. И в этом смехе было что-то от того, прежнего, что было между ними — лёгкое, простое, своё.       В этот момент дверь в комнату Йеджи открылась шире.       Они не слышали, как она подошла. Не слышали, как остановилась в коридоре. Увидели только, когда она появилась в проёме — бледная, в старой футболке и спортивных штанах. Она стояла, не решаясь войти, и смотрела на них.       Смех оборвался.       Черен и Джису замерли, глядя на неё. В воздухе повисла тишина — не враждебная, но напряжённая. Та, которая бывает, когда человек, которого вы долго не видели, вдруг появляется на пороге, и вы не знаете, что сказать.       Хван смотрела на них, и её лицо было бесстрастным — той самой маской, которую она носила годами. Но Чхве, которая знала её дольше всех, вдруг увидела под этой маской что-то другое. Не холод. Не пустоту. А страх. Чистый, детский страх, который она так хорошо прятала, но который сейчас, после всего, что случилось, проступал сквозь броню.       — Привет, — сказала Йеджи. Голос был тихим, неуверенным.       Черен и Джису переглянулись.       — Привет, — ответила младшая.       Старшая кивнула, но не ушла. Стояла в дверях, будто не зная, войти или остаться. Её пальцы теребили край футболки — жест, который Ли не видела у неё никогда. Йеджи всегда была собранной, контролирующей каждое движение. А сейчас она стояла и теребила ткань, как школьница на линейке.       — Садись, — сказала Чхве, указывая на свободное место на диване.       Хван помедлила секунду, потом подошла. Села на край, выпрямив спину, готовая в любой момент встать и уйти. Она смотрела в пол, не поднимая глаз.       Черен смотрела на неё и вспоминала. Как они познакомились — на первом курсе, в очереди в столовую. Йеджи тогда была такой же — прямая, холодная, ни с кем не разговаривающая. А Черен подошла и сказала: «Ты чего такая грустная? Давай я тебе компанию составлю». И Йеджи посмотрела на неё так, будто она свалилась с луны. Но не прогнала. И с тех пор они были вместе — на парах, в библиотеке, иногда в столовой. Черен тащила её на мероприятия, Йеджи ворчала, но шла. Это было их «вместе» — не близкое, но своё.       А потом наступил новый учебный год. И всё сломалось.       — Йеджи, — сказала Ли. — Мы хотим поговорить.       Хван подняла голову. В её глазах была настороженность.       — О чём?       — О нас, — сказала Джису. — О том, что случилось.       Йеджи молчала. Её лицо снова стало маской — бесстрастной, непроницаемой. Но Черен видела, как дёрнулась её рука, как пальцы сжались в кулак.       — Мне жаль, — сказала Хван. Голос был ровным, но в нём появилась трещина. — Я была... Я вела себя ужасно.       — Да, — согласилась Ли. — Ужасно.       — Черен, — тихо сказала Чхве.       — Что? — Черен посмотрела на неё. — Правду говорить нельзя? Она вела себя ужасно. Мы все это знаем. Она знает. Не будем делать вид, что ничего не было.       Старшая кивнула. Кивок был коротким, почти незаметным.       — Я знаю, — сказала она. — Я... Я не знаю, почему я так себя вела. Вернее, знаю, но... Это не оправдание.       — Ты была зла, — сказала Джису. — Ты была зла на Рюджин, на себя, на Хёнджина. И ты вымещала это на всех вокруг.       Хван посмотрела на неё. В её глазах мелькнуло что-то, похожее на удивление.       — Откуда ты...       — Я вижу, — мягко сказала Чхве. — Я не психолог, но я вижу. Ты была ранена. И ты делала больно другим, потому что не знала, как справиться со своей болью.       Йеджи отвернулась. Её плечи дрожали.       — Это не оправдание, — повторила она.       — Не оправдание, — согласилась Джису. — Но объяснение. Мы не прощаем тебя, потому что ты была ранена. Мы прощаем тебя, потому что ты... Потому что ты наша.       Хван замерла. Она медленно повернулась, посмотрела на Джису, потом на Черен.       — Ваша? — переспросила она. Голос дрогнул.       — Ты что, забыла? — Черен усмехнулась, но в усмешке не было злости. — Мы же с первого курса вместе. Ну, моего первого курса. Ты — моя первая подруга в Лондоне. Я тебя просто так не брошу.       Йеджи смотрела на неё, и в её глазах стояли слёзы. Она не плакала — просто смотрела, и слёзы собирались, но не падали.       — Я думала, вы меня ненавидите, — прошептала она.       — Не понимали, — честно сказала Ли. — Некоторое время. Когда ты накричала на Джису, я была в ярости. Когда ты отталкивала всех, я думала: «Ну и ладно, не нужна нам такая подруга».       Хван вздрогнула.       — Но потом, — продолжала Черен, — я увидела, как ты сидишь одна в столовой. Как однокурсники отворачиваются. Как ты... Как тебе больно. И я поняла, что не могу. Не могу делать вид, что ты мне чужая.       — Я видела, как ты плакала в коридоре, — тихо сказала Джису. — Не я — мне рассказали. Но когда я узнала... Мне стало так стыдно. За то, что я не подошла. За то, что не спросила, нужна ли помощь. Я думала, что даю тебе пространство, а на самом деле просто... Бросила.       — Ты не бросала, — Хван покачала головой. — Я сама всех оттолкнула. Я думала, что так будет лучше. Что если я буду одна, то никому не сделаю больно. Что...       Она замолчала, не договорив.       — Что ты не заслуживаешь, чтобы тебя любили, — закончила за неё младшая.       Йеджи подняла голову. В её глазах было удивление — такое открытое, такое детское, что у Черен сжалось сердце.       — Откуда ты...       — Потому что я тоже так думала, — сказала Ли. — Когда вы с Рюджин начали ссориться, я думала: «Я плохая подруга. Я не могу помирить вас. Я не могу сделать так, чтобы всем было хорошо. Зачем я вообще нужна?»       — Черен, — Чхве посмотрела на неё с тревогой.       — Нет, дай сказать, — Черен повернулась к ней. — Я тоже чувствую себя виноватой. Я думала, что если я буду достаточно активной, достаточно весёлой, достаточно заботливой — то всё наладится. А когда не наладилось, я решила, что это я плохая. Что я не справилась.       — Ты не должна была справляться, — тихо сказала Джису. — Это не твоя работа — всех мирить.       — А чья? — Ли усмехнулась. — Твоя? Ты тоже старалась. И тоже чувствовала себя виноватой.       Чхве молчала. Её лицо было бледным, и в глазах стояла та самая усталость, которую Черен видела последние дни.       — Да, — сказала она наконец. — Я тоже. Я думала, что если бы я была лучше, если бы я больше понимала, если бы я вовремя сказала нужные слова — то ничего бы не случилось. Что Йеджи не стала бы... Что Рюджин не...       Она замолчала. Хван смотрела на неё, и в её глазах было что-то новое — не холод, не боль, а что-то другое. Понимание.       — Это не ваша вина, — сказала Йеджи. — Ничья. Я была... Я была не в себе. Я не умею просить о помощи. Я не умею говорить, что мне больно. Я только делаю больно другим.       — Мы тоже не умеем, — сказала Черен. — Я, например, умею только орать и требовать. А Джису — молчать и надеяться, что все сами догадаются. Мы все не умеем. Мы только учимся.       — Трудно учиться, — тихо сказала Джису.       — Трудно, — согласилась Ли. — Но надо.       Они замолчали. В гостиной было тихо, только холодильник гудел где-то на кухне. Старшая сидела на краю дивана, сжавшись, и смотрела в пол. Черен — в кресле-мешке, обхватив колени. Чхве — на диване, прислонившись к спинке.       — Я хочу извиниться, — сказала Йеджи. — Перед вами обеими. За то, что накричала. За то, что оттолкнула. За то, что... Что была такой.       Она говорила медленно, и каждое слово давалось с трудом. Но она говорила. И это было важнее любых оправданий.       — За то, что накричала на тебя, — она посмотрела на Джису. — Ты хотела помочь. А я... Я не умею принимать помощь. Я думаю, что если я приму помощь, то стану слабой. А слабым нельзя. Слабым больно.       — Тебе и так было больно, — тихо сказала Чхве.       — Да, — кивнула Йеджи. — Но если я слабая — больно ещё больше. Потому что тогда это видно. А если я сильная — я могу делать вид, что ничего не происходит.       — Мы все делаем вид, — сказала Черен. — Я делаю вид, что всё под контролем. Джису делает вид, что всё понимает. Ты делаешь вид, что тебе всё равно. А на самом деле мы просто... Боимся.       — Чего? — спросила Хван.       — Всего, — Ли усмехнулась. — Быть собой. Показать, что нам больно. Попросить о помощи. Услышать «нет». Услышать «да». Всего.       Джису кивнула.       — Моя бабушка говорила: «Страх — это не стена. Это дверь, которую ты боишься открыть». Я думала об этом последние дни. О том, что я боюсь открыть дверь. Боюсь, что за ней — что-то страшное.       — И что там? — спросила Йеджи.       — Не знаю, — честно сказала Чхве. — Ещё не открыла. Но, может быть, пора попробовать.       Они снова замолчали. Но молчание было другим — не тяжёлым, а каким-то... Очищающим. Как после грозы, когда воздух становится прозрачным и легче дышать.       — Я пойду на бал, — сказала вдруг Хван.       Младшая удивлённо подняла брови.       — Правда?       — Да. Рюджин обещала пойти со мной. Чтобы не одной.       — Рюджин? — Черен переглянулась с Джису. — Вы теперь... Разговариваете?       — Немного, — Йеджи отвела взгляд. — Мы... Мы поняли, что мы не такие уж разные.       Чхве улыбнулась — мягко, тепло.       — Это хорошо, — сказала она.       — Я тоже пойду, — сказала Черен. — Не на бал, я там работаю. Но вы приходите. Я покажу вам всё. Чанбин сказал, что получилось красиво.       — Чанбин? — Хван посмотрела на неё с лёгким интересом.       — Да, Чанбин, — Черен почувствовала, как к щекам приливает тепло. — Он помогает со светом. И вообще... Он хороший.       — Хороший? — переспросила Джису. — Или очень хороший?       — Джису! — Черен возмутилась, но в голосе не было злости. — Мы просто работаем вместе.       — Конечно-конечно, — Чхве улыбнулась, и в этой улыбке было что-то от прежней, спокойной, всё понимающей Джису. — Просто работаете.       — Отстань, — Ли отмахнулась, но улыбка не сходила с её лица.       Йеджи смотрела на них, и в её глазах, впервые за долгое время, не было пустоты. Было что-то другое. Что-то, что можно было назвать надеждой.       — Я рада, — сказала она. — Что вы... Что мы... Что всё...       Она не договорила. Не могла подобрать слов. Но Черен и Джису поняли.       — Мы тоже, — сказала Ли.       — Тоже, — кивнула Чхве.       Они сидели втроём в гостиной, и тишина больше не была врагом. Она была просто тишиной — той, что бывает, когда не нужно говорить, потому что всё уже сказано.       — Чай? — спросила Черен.       — Давай, — кивнула старшая.       Ли встала, пошла на кухню. За ней поднялась Джису.       — Я помогу, — сказала она.       Они ушли, а Йеджи осталась одна. Сидела на диване, смотрела в окно, где зажигались вечерние огни Лондона, и думала о том, как странно устроен мир. Ещё неделю назад она была уверена, что потеряла всех. Что осталась одна. Что никто не захочет иметь с ней дело после всего, что она натворила.       А сейчас Черен ставит чайник, Джису достаёт кружки, и они говорят о чём-то своём, на кухне, и смеются — негромко, но искренне. И она, Йеджи, сидит здесь, в этой гостиной, которая когда-то была полем битвы, и чувствует, как внутри, там, где была пустота, начинает разгораться что-то тёплое.       Ли вернулась с тремя кружками. Джису несла печенье — то самое, которое они покупали в прошлом году на их совместные чаепития, до того как всё сломалось.       — Помнишь? — спросила Черен, ставя кружку перед Йеджи. — Ты тогда сказала, что печенье слишком сладкое.       — Я и сейчас скажу, — ответила Хван, но взяла печенье.       — Тогда не ешь, — Черен взяла себе.       — Я не говорила, что не буду есть, — Йеджи откусила маленький кусочек. — Я сказала, что оно слишком сладкое. Это разные вещи.       Чхве засмеялась.       — Вы как в первый день, — сказала она. — Только тогда Черен спорила о печенье, а ты о чае.       — Я и сейчас спорю, — сказала Черен. — Печенье не может быть слишком сладким. Это оксюморон.       — Оксюморон? — Хван подняла бровь. — С каких пор ты знаешь такие слова?       — Я вообще умная, — обиделась младшая. — Просто не показываю.       — Показываешь, — усмехнулась Йеджи. — Всё время.       — Это нечестно, — Черен повернулась к Джису. — Ты видишь? Она нападает.       — Я вижу, что вы обе нападаете, — спокойно сказала Чхве. — И мне это нравится.       Они пили чай, ели печенье, спорили о том, что такое оксюморон и можно ли считать «слишком сладкое» противоречием. Обычный вечер. Обычный разговор. Тот, который у них был сто раз до того, как всё пошло не так.       И в этой обычности было что-то невероятно важное. Что-то, что говорило: мы здесь. Мы вместе. Мы справились.       Не до конца — впереди было ещё много работы. Над собой, над отношениями, над тем, что сломалось. Но первый шаг был сделан. Самый трудный.       Когда чай допили, а печенье съели, Йеджи встала.       — Мне нужно... — начала она и замолчала.       — Что? — спросила Черен.       — Поблагодарить вас. За то, что... Что вы не бросили. Что вы здесь. Что вы...       Она не договорила. Не могла подобрать слов. Но Ли и Чхве поняли.       — Ты бы сделала то же самое, — сказала Черен.       — Не знаю, — честно сказала Йеджи. — Я не умею... Я не знаю, как...       — Ничего, — Джису улыбнулась. — Научишься.       Хван кивнула. Развернулась и пошла к двери. У порога остановилась, обернулась.       — Я рада, что вы есть, — сказала она. — Спокойной ночи.       — Спокойной ночи, — ответили они в унисон.       Йеджи ушла в свою комнату. Черен и Джису остались в гостиной.       — Ну как? — спросила младшая, откидываясь на спинку дивана.       — Хорошо, — Чхве улыбнулась. — Очень хорошо.       — Мы справились?       — Не знаю. Но мы попробовали. Это уже много.       Черен кивнула. Посмотрела на закрытую дверь, за которой скрылась Йеджи, и подумала о том, как странно устроен мир. Ещё вчера они не разговаривали. А сегодня сидели, пили чай, спорили о печенье. Как раньше. Почти как раньше.       — Джису, — сказала она.       — М?       — Спасибо. Что не бросила. Что ждала. Что... Что ты есть.       Чхве посмотрела на неё. В её глазах, усталых, с тёмными кругами, появилось что-то тёплое.       — И тебе спасибо, — сказала она. — За то, что не сдалась. Что искала. Что пришла.       Они помолчали.       — Спокойной ночи, — сказала Ли.       — Спокойной ночи.       Черен встала, пошла к себе. Джису осталась одна в гостиной. Сидела, смотрела на пустые кружки, на забытую Юной заколку, на свет за окном.       И думала о том, что сегодня она сделала шаг. Маленький, но важный. Не как психолог — как подруга. Не как волонтёр — как человек. Просто — была рядом. И этого оказалось достаточно.       Она встала, убрала кружки, выключила свет. В коридоре было тихо. Из-за закрытой двери Йеджи не доносилось ни звука. Из комнаты Черен — тоже. Только где-то далеко, внизу, слышалась музыка — кто-то из соседей включил радио.       Джису зашла в свою комнату. Юна уже спала, свернувшись калачиком под одеялом, и на её лице была безмятежная, детская улыбка.       Чхве улыбнулась, погасила свет и легла. Завтра будет новый день. Новые проблемы. Новые шаги. Но сегодня, в эту ночь, она могла спать спокойно. Потому что они сделали самое трудное. Они начали говорить. Они начали слушать. Они начали возвращаться друг к другу.       И это было важнее всего.       Утро было холодным, но ясным — тем редким лондонским утром, когда небо над городом расчищается после ночного дождя и становится не просто серым, а почти голубым, с тонкими, высокими облаками, похожими на размытые мазки акварели. Солнце ещё не поднялось достаточно высоко, чтобы греть, но уже освещало крыши, делая их золотистыми, обещая день, который может быть хорошим. Или, по крайней мере, не самым плохим.       Рюджин шла по боковой аллее между корпусом биологии и старым зданием библиотеки. Здесь было тихо — основная студенческая толпа ещё не выбралась из общежитий, а те, кто уже пришёл, толпились у главного входа или в столовой. Она выбрала этот путь специально, чтобы побыть одной, собраться с мыслями перед первой парой, которая должна была начаться через полчаса.       Вчерашний вечер всё ещё отдавался в груди странным, непривычным теплом. Разговор с Йеджи. Мандарин, который они съели вместе. И то, как Йеджи сказала: «Пойдём на бал вместе». Не «ты пойдёшь?», не «давай встретимся там», а «вместе». Это слово было маленьким, но оно весило больше, чем все их прежние разговоры.       Шин улыбнулась своим мыслям и опустила взгляд под ноги. Асфальт был влажным после ночного дождя, кое-где в лужах отражалось бледное небо. Она обходила лужи автоматически, не думая, позволяя мыслям течь свободно.       Она думала о том, как странно всё повернулось. Ещё месяц назад она ненавидела Йеджи. Ненавидела за холод, за насмешки, за то, что та делала её жизнь в квартире невыносимой. А теперь они ели мандарин вместе и договаривались идти на бал.       Она свернула за угол здания, где аллея расширялась, образуя небольшую площадку перед старым фонтаном, который уже много лет не работал. Здесь было ещё тише — ни одного человека, только голуби, воркующие на парапете, и мокрые скамейки, которые никто не спешил занимать. Рюджин собиралась пройти мимо, но что-то заставило её остановиться.       Тень. Движение. Чьё-то присутствие, которое она почувствовала раньше, чем увидела.       Она подняла голову.       У фонтана, прислонившись к каменному парапету спиной, стоял Хёнджин.       Он был один. Без свиты, без улыбки, без той лёгкой, уверенной расслабленности, которая обычно сопровождала его появление. Сегодня он выглядел иначе. Дорогая куртка была расстёгнута, волосы, обычно уложенные с небрежной точностью, сейчас были просто зачёсаны назад, открывая высокий лоб и глаза, которые смотрели на Шин с неприятной, цепкой внимательностью.       Она замерла.       Инстинкт подсказывал развернуться и уйти. Быстро, не оглядываясь, выбрав другую дорогу к корпусу. Но ноги не двигались. Она стояла, глядя на него, и чувствовала, как внутри поднимается холод — не тот, защитный, который она научилась надевать в последние недели, а другой, липкий, противный, который она помнила с того вечера, когда он ломился в дверь их квартиры.       — Шин Рюджин, — сказал Хёнджин. Его голос был ровным, даже вежливым, но в этой вежливости было что-то угрожающее. — А я тебя искал.       — Меня? — переспросила девушка. Голос прозвучал ровно, но она чувствовала, как сердце начинает биться быстрее.       — Тебя, — он оттолкнулся от парапета и сделал шаг в её сторону. Не торопясь, но и не останавливаясь. — Хотел поговорить.       Она не отступила. Инстинкт говорил бежать, но что-то другое, более сильное, удерживало на месте. Может быть, память о том, как она стояла в дверях их квартиры и говорила с ним так, что он ушёл. Может быть, осознание, что здесь, на виду, он не посмеет сделать ничего, что привлечёт внимание. Может быть, просто — усталость. Усталость от того, что она всё ещё боится.       — О чём? — спросила она.       Хёнджин остановился в двух шагах от неё. Вблизи он выглядел хуже, чем издалека — под глазами залегли тени, на скулах проступила жёсткость, которой раньше не было. Он не спал? Или пил? Или просто — злился.       — О Йеджи, — сказал он. — О тебе. О том, как вы, девушки, решили, что можете диктовать мне свои правила.       Шин молчала. Она смотрела на него, и внутри, под слоями страха, начинало закипать что-то другое. То самое, что заставило её выставить его за дверь в тот вечер. То самое, что заставило её ударить Йеджи в уборной, когда та перешла все границы. Не гнев — нет. Что-то более холодное, более твёрдое.       — Йеджи здесь нет, — сказала она. — Если ты хочешь с ней поговорить — ищи её в другом месте.       — Я ищу тебя, — повторил парень. Он сделал ещё шаг, и теперь между ними было меньше метра. Его голос стал тише, но от этого не мягче. — Ты, кажется, в последнее время стала её... Голосом? Защитницей? Я слышал, ты была рядом, когда она... Когда она наговорила мне всякого в коридоре. Ты была рядом, когда она решила, что может меня игнорировать.       — Это не моё дело, — Рюджин выдержала его взгляд. — Что между вами — это ваше дело.       — Нет, — Хёнджин усмехнулся, и усмешка была кривой, невесёлой. — Это теперь и твоё дело. Потому что она говорит с тобой. Потому что она с тобой... Дружит? Или что у вас там?       Шин не ответила.       — Ты думаешь, я не вижу? — продолжал он, и в его голосе появились новые нотки — не злость даже, а что-то похожее на обиду. На детскую, нелепую обиду человека, который привык получать всё, что хочет. — Она меня бросила. После двух лет. После всего, что я для неё сделал. И теперь ходит с тобой, с этой... — он запнулся, подбирая слово, и его глаза скользнули по её фигуре с тем же мерзким, оценивающим взглядом, что и в первый раз, когда он пришёл в их квартиру. — С этой тощей, жалкой...       — Закончи, — голос Рюджин был тихим, но в нём появилась сталь. Та самая, которую она сама в себе не узнавала. — Закончи предложение, и посмотрим, что будет.       Парень замер. Он смотрел на неё, и в его глазах мелькнуло что-то — может быть, удивление. Та самая, мелкая девчонка, которую он мог сломать одним взглядом, стояла перед ним и смотрела так, будто она была выше, сильнее, старше. Будто он был для неё не угрозой, а досадной помехой.       — Ты что, угрожаешь мне? — спросил он, и в его голосе появилась насмешка, но она была неуверенной.       — Нет, — Шин покачала головой. — Я просто говорю: не надо меня оскорблять. Это ни к чему не приведёт.       — А к чему приведёт? — парень шагнул вперёд, сокращая расстояние. Теперь они стояли так близко, что Рюджин чувствовала запах его парфюма — дорогого, резкого, от которого у неё начинала кружиться голова. — Что ты сделаешь? Позвонишь своей мисс Браун? Расскажешь, что я тебя обидел? — Он усмехнулся. — Кто тебе поверит? Я — Хван Хёнджин, сын того самого архитектора. Моё слово в этом университете весит больше, чем твоё. Или чем слово Йеджи. Особенно сейчас, когда все думают, что она психованная истеричка, которая ломится к парням по ночам.       Шин почувствовала, как внутри всё закипает. Не страх — гнев. Холодный, ясный, который она так долго подавляла, но который теперь, после всего, что случилось, не могла больше сдерживать.       — Это ты пустил те слухи, — сказала она. Это был не вопрос.       — А кто же? — парень улыбнулся, и в этой улыбке не было ничего доброго. — Она должна знать, что бывает, когда бросают таких, как я. Она думала, что может просто уйти? Что я позволю ей делать вид, что меня не существует? Она — моя. Была, есть и будет. И ты, со своей дурацкой храбростью, ничего с этим не сделаешь.       Он протянул руку, чтобы взять её за плечо — жест собственнический, властный, которым он, наверное, привык обозначать свою власть над людьми.       Рюджин отшатнулась, но не успела.       Рука, которая опустилась на её запястье, была не его.       — Убери руки.       Голос Йеджи прозвучал из-за её спины, и Шин не видела её лица, но слышала в этом голосе то, чего никогда не слышала раньше. Не холод. Не злость. А что-то более глубокое, более опасное. Спокойную, абсолютную уверенность человека, который знает, что он прав, и готов это доказать.       Хёнджин замер. Его рука так и осталась в воздухе, не коснувшись Шин. Йеджи обошла её, встала между ними, и теперь младшая видела её лицо — бледное, с тёмными кругами под глазами, но в нём не было ни страха, ни привычной ледяной маски. Была решимость. Та самая, которую Рюджин видела той ночью, когда та перевязывала ей руку. Только сейчас она была направлена не внутрь, а наружу.       — Я сказала, убери руки, — повторила Хван. Голос был ровным, но в нём звенело предупреждение.       Парень опустил руку. Его лицо исказилось — в нём смешались удивление, злость и что-то ещё, чему Рюджин не знала названия. Может быть, страх. Страх перед этой новой Йеджи, которая не отступала, не молчала, не говорила «всё хорошо».       — Йеджи, — сказал он, и в его голосе появились знакомые, вкрадчивые нотки. — Я просто хотел поговорить. Ты же знаешь, я не...       — Ты не будешь с ней разговаривать, — перебила девушка. — Ты не будешь с ней стоять. Ты не будешь к ней прикасаться. Ты вообще не будешь к ней приближаться.       — Это что, приказ? — Хёнджин усмехнулся, но усмешка вышла натянутой.       — Это предупреждение, — Хван сделала шаг вперёд, и Хёнджин — Рюджин видела это — отступил. На шаг. Совсем маленький, но она видела. — Ещё раз увижу тебя рядом с ней — пойду в деканат. Не с пустыми словами, а с заявлением. О том, как ты ломился в женское общежитие пьяный. О том, как ты угрожал студентке. О том, как ты распускал слухи, чтобы испортить репутацию человека, который от тебя ушёл.       — Кто тебе поверит? — парень повторил свой вопрос, но в его голосе уже не было прежней уверенности.       — Мисс Браун, — спокойно сказала Йеджи. — У неё есть запись с камеры в коридоре того вечера. Ты был пьян. Ты кричал. Ты пытался выбить дверь. Я попросила сохранить запись. На всякий случай.       Хёнджин побледнел. Его лицо, ещё минуту назад такое уверенное, стало серым.       — Ты блефуешь.       — Проверь, — Йеджи смотрела на него в упор. — У тебя есть знакомые в охране. Спроси. Узнаешь, кто в тот вечер приходил в женское общежитие и орал под дверью.       Она сделала ещё шаг вперёд, и Хёнджин отступил снова. Теперь между ними было расстояние, которого раньше не было. Он смотрел на неё, и в его глазах Рюджин видела то, чего никогда там не видела: поражение. Не гнев, не обиду, а чистое, беспомощное осознание того, что он проиграл.       — Ты пожалеешь, — сказал он, и голос его дрогнул.       — Угрожать будешь кому-нибудь другому, — Йеджи повернулась к Шин, взяла её за руку — не больно, но крепко — и сказала: — Пошли.       Они пошли прочь от фонтана, по аллее, мимо голубей, которые разлетелись от их шагов. Младшая шла, не оборачиваясь, но чувствовала спиной взгляд Хёнджина. Жгучий, злой, бессильный. Она шла и смотрела на руку Хван, которая сжимала её запястье — выше того места, где мог бы прикоснуться Хёнджин, там, где не было больно, но было ощутимо.       Они прошли так до угла здания. Йеджи отпустила её руку только когда они свернули за угол и Хёнджин скрылся из виду.       — Ты как? — спросила она. Голос был ровным, но Рюджин видела, как дрожат её пальцы.       — Нормально, — ответила Шин. — Он не успел...       — Если бы я не подошла, он бы успел, — перебила старшая. — Я видела, как он к тебе потянулся. Он бы... — она замолчала, сжала губы. — Это из-за меня. Всё это из-за меня. Если бы я не...       — Не начинай, — сказала Рюджин. — Не надо.       Хван посмотрела на неё. В её глазах, обычно таких холодных, сейчас было что-то другое. Страх? Вина? Или, может быть, благодарность?       Они стояли на углу здания, где солнце уже начинало пригревать, высушивая асфальт после ночного дождя. Мимо прошёл запоздавший студент, взглянул на них мельком и пошёл дальше. Где-то вдалеке слышались голоса, смех, обычная утренняя суета.       — Ты была... Крутой, — сказала Рюджин.       Йеджи усмехнулась. Усмешка вышла кривой, невесёлой.       — Я была в ярости. Когда увидела, как он к тебе тянется... Я просто... Я не думала. Я просто пошла.       — Это и есть круто, — сказала Шин. — Не думать. Просто делать.       Старшая посмотрела на неё. В её глазах, наконец, появилось что-то тёплое.       — Ты тоже, — сказала она. — Той ночью. Когда он ломился. Ты просто вышла и выставила его. Не думая.       — Я думала, — возразила Рюджин. — Я думала, что если не выйду, он разбудит всех. И Черен расстроится.       — Ну да, — Хван усмехнулась. — Ты вышла выставить пьяного психопата, потому что Черен расстроится.       — А что? — младшая пожала плечами. — Это была веская причина.       Они замолчали. Тишина была не тяжёлой, а какой-то... Уютной. Как будто после бури, когда всё успокоилось, и можно просто стоять и дышать.       — Спасибо, — сказала Йеджи.       — За что?       — За то, что не убежала. За то, что стояла и смотрела ему в глаза. За то, что не дала ему... — она не договорила.       — Он просто говорил, — Шин покачала головой. — Он не мог сделать ничего. Здесь же люди ходят.       — Он мог, — Йеджи посмотрела на неё серьёзно. — Ты не знаешь, на что он способен. Я знаю. Он может сделать больно. Не обязательно руками. Словами. Слухами. Угрозами. Он умеет делать больно.       Рюджин смотрела на неё и видела в её глазах ту самую пустоту, которую знала так хорошо. Пустоту, которая остаётся, когда больно слишком долго. Когда привыкаешь. Когда перестаёшь ждать, что будет иначе.       — Он больше не сделает тебе больно, — сказала она.       — Откуда ты знаешь?       — Потому что ты не позволишь. — Рюджин помолчала. — И потому что я не позволю.       Хван смотрела на неё долго. Очень долго. Потом отвела взгляд, но Рюджин видела: что-то изменилось. В её плечах, в том, как она стояла, в том, как дышала.       — Пойдём, — сказала Йеджи. — Опоздаем на пары.       Они пошли по аллее к главному корпусу. Не разговаривали. Но расстояние между ними было меньше, чем когда-либо.       У входа в здание Йеджи остановилась.       — Рюджин, — сказала она.       — Что?       — Если он ещё раз... Если он подойдёт к тебе... Скажи мне. Сразу. Не молчи.       — Хорошо, — кивнула младшая.       — И... — Хван запнулась. — Если тебе нужно... Если тебе будет трудно... Тоже скажи. Я не умею помогать. Но я попробую.       Шин посмотрела на неё. На розовые волосы, на бледное лицо, на глаза, в которых больше не было пустоты. И вдруг поняла, что они обе — такие разные, такие сломанные, такие не умеющие просить о помощи — стоят здесь, у входа в университет, и обещают друг другу то, что никому никогда не обещали.       — Хорошо, — сказала она. — И ты тоже. Если тебе будет трудно — скажи. Я тоже попробую.       Йеджи кивнула. Они вошли в здание, где уже начиналась обычная университетская жизнь — голоса, шаги, смех, суета. И пошли по коридору — не вместе, не держась за руки, но рядом. Так близко, как никогда раньше.       И Рюджин думала о том, что сегодняшнее утро началось со страха. А закончилось чем-то другим. Чем-то, что можно было назвать надеждой. Или началом.       Она не знала, что будет дальше. Не знала, утихнет ли гнев Хёнджина, забудутся ли слухи, найдут ли они свой путь. Но знала одно: она больше не одна. И Йеджи — тоже.
85 Нравится 36 Отзывы 14 В сборник
Отзывы (4)