***
Франциск и раньше представлял себе дом Артура — один раз как большую викторианскую усадьбу, но чаще как адскую пещеру, — но ни разу не угадал, потому что в реальности Артур живет в квартире на третьем этаже многоэтажки в плотно застроенном жилом комплексе. И притом маленькой; кажется, здесь меньше квадратных метров, чем в их с Антонио домике. Но больше всего его шокирует то, насколько она пустая. Никакого декора, нет телевизора, нет даже дивана. Артур, грубо оттирая его плечом, проходит мимо и ставит полиэтиленовые пакеты на кухонную стойку. Франциск следует его примеру, снова оглядываясь: — Машина у тебя симпатичнее, чем квартира. Артур бросает взгляд вокруг, как будто открыл это место для себя заново. Пожимает плечами: — Это неважно. Люди видят машину, на которой я езжу. Никто не видит, как я живу. Франциск считает, что место, где человек преклоняет на ночь голову, очень важно. — Тем не менее, ты настолько успешен, что должен быть в состоянии позволить себе… — Возможно, я экономлю, мистер Бонфуа, — рявкает Артур настолько язвительно, что слова почти прожигают дыру в шикарном свитере Франциска. — Для места получше? — Почему-то Франциск в этом сомневается. — Могу я спросить, что… — Нет. — Артур запихивает коробки с готовой едой в морозильник и, захлопнув дверцу, поворачивается. — Прекрати это дерьмо. У меня есть дела. «Дела» — это, очевидно, сделать чашку чая, потому что он сразу же включает чайник. Франциск молча убирает свои продукты — в холодильнике так же пусто, как и везде вокруг — и наблюдает, как Артур прикрывает рот рукой и откидывает голову назад, прежде чем сделать первый глоток. Он позволяет взгляду задержаться на Артуре, молчаливо вопрошая, но его игнорируют. Франциск хочет спросить, но за то, что он переступил черту — как минимум дважды за сегодня — на него уже огрызнулись. Поэтому он молчит, наблюдая, как Артур опускает чашку и выдыхает, отмечает, как напряжение уходит из чужих плеч. Затем Артур поворачивается и уходит. Франциску больше нечего делать, поэтому он следует за ним. — Что мне сделать? Артур включает ноутбук, который стоит на маленьком столике в том, что технически является гостиной. Он делает еще один глоток чая, прежде чем ответить: — Не лезть ко мне. Франциск смотрит на время на мобильном. Еще нет и четырех часов. Он уже видит, как часы тянутся за часами перед судом, часы, которые не заполнить работой и не скрасить в компании друзей. О боже. Но все лучше, чем в тюремной камере. Вот о чем ему придется постоянно себе напоминать. Лучше, чем в тюремной камере. — У тебя здесь даже дивана, чтоб прилечь, нет, — бормочет он, расстроенно проводя рукой по волосам. Как обычно, когда Франциск раздражен, Артур совершенно спокоен. Он устраивается поудобнее в кресле и говорит: — Полежи в ванной. Я слышал, это расслабляет.***
Приближение времени ужина — это настоящее милосердие. Немного раньше, чем он обычно ужинает с Антонио, но ему уже все равно. Ему нужно чем-то заняться, чтобы вырваться из бесконечного круга замешательства и вины, в который его вверг Феличиано Варгас. Поэтому он принимается за работу над чем-то, что наверняка заставит Артура признать, что еда прекрасна, и что есть еду — еще прекраснее, особенно, если это еда, приготовленная кем-то с французскими корнями, кем-то вроде Франциска Бонфуа. Но когда Франциск предлагает ему поужинать — он не говорит «поужинать хорошей едой» или «поужинать настоящей едой», просто на всякий случай, чтобы не оттолкнуть сарказмом — Артур отказывается и бросает один из полуфабрикатов в духовку. «По крайней мере, не в микроволновку», — думает Франциск, но это слабо его утешает. У Артура нет кухонного стола, только тот, на котором стоит ноутбук, но у него есть еще один стул, который он достает для Франциска. Это далеко не та роскошь, в которой, как он всегда представлял, живут адвокаты защиты, но самое худшее — это ароматы, исходящие от мусора, который ест Артур. — Если бы твой нюх был так же остер, как мой, — говорит Франциск, — ты бы даже не подумал положить это себе в рот. — Может, я не так привередлив, как ты, в отношении того, что взять в рот. Ну, это он уже знает. — Ты так говоришь, будто это что-то плохое. Артур пожимает плечами: — Я думаю, каждому свое. И сколько же раз тогда ты трахался? Хоть примерно. От последних слов Франциск едва не захлебывается водой. — Я не трахаюсь, я занимаюсь любовью. — О, ну извините меня, ваше преосвященство, — притворно лебезит Артур. — Не знал, что у тебя такое нежное сердце. Франциск раздосадованно смотрит в свою тарелку: — Меня не воспитывали для секса до начала отношений. — Меня тоже, но я быстро с этим справился. Франциск поднимает взгляд: — Оу, у тебя когда-то были моральные принципы? Артур дарит ему кривую улыбку: — Я ходил в приходскую школу, точно такую же, как в твоем чертовом захолустье. Бездна лицемерия. Монахи должны быть набожными и добрыми, но это не мешает им сечь тебя палками, если ты сделаешь что-то, что Бог не включил в свой список покупок. Мне говорили, я святотатствую. Брови Франциска взлетают вверх. — Я ударил монаха, — переводит Артур. — По лицу. Мне это не показалось таким уж святотатством. Если глаз твой оскорбляет тебя, вырви его. Если приходская школа заставляет тебя хотеть себя убить, уезжай из страны и получи аттестат в Штатах. И вот. Франциск не знает, чем он заслужил раскрытие тайн прошлого, но он пленен этим жестом и поэтому старается не отпугнуть Артура. Мягко, но не слишком, он говорит: — Значит, ты здесь совсем один. Артур чуть нахмуривается, глядя на свою вилку: — Я и в Англии был один. Боже, какая там помойка. Все друг на друга смотрят свысока. Да тебя выкинут из города за грязную посуду в раковине. Не то чтобы там, где живешь ты, лучше. — А мне нравится, — отвечает Франциск, удивляясь собственному пылу. Ему понравился этот маленький городок с тех пор, как он переехал в него, но теперь, когда в мэрии собирались альфы, чтобы обсудить его изгнание из общества… Всем нам хочется того, чего мы иметь не можем. — Там тихо. Никакого стресса. — Жизнь это всегда стресс. — Артур запрокидывает голову назад, глотая еще одну таблетку. Франциск пристально смотрит на него, и на этот раз Артур не может избежать взгляда, пойманный в ловушку вот так как есть — с полуфабрикатным-мусором-из-коробки. — У меня болит голова. Твой взгляд не заставит ее пройти. На самом деле, только наоборот. Наконец, Франциск усмехается уголком губ, хотя бы и омраченный беспокойством: — Я думал, адвокаты защиты лучше лгут. Артур морщится: — Очень умно, высший балл. Это противозачаточные, если тебе так надо знать. — А какую еще таблетку ты принял, когда мы вернулись домой? — Мне не нравится, когда меня осуждают за моим собственным столом, — отрезает Артур, но с гораздо меньшей желчью, чем они оба ожидают. С внезапной ясностью Франциск понимает: это потому, что Артур уже сдался, и все, что нужно сделать, это подождать, пока он признает это. Франциск испытывал это волшебное чувство, — как будто солнце, пробивающееся сквозь тучи, — всего пару раз, в суде. Он задается вопросом, получает ли Артур кайф от того, что разносит свидетелей на скамье подсудимых. По крайней мере, Франциск проводит запрещенные удары, только когда разговаривает с людьми, обвиняемыми в преступлениях. — От гипертонии, — устало вздыхает Артур и кладет в рот вилку кукурузы. Франциск непонимающе смотрит на него. Затем кладет вилку и опирается локтями на стол, наклоняясь вперед. — Артур. Тот не отрывает взгляда от еды: — Я думал, что сказал тебе так не говорить. Да что с ним не так? — Керкленд. Ты говоришь, что у тебя высокое давление. И ты ешь вот это каждый день? — Я пью чай. — Ты живешь на соли и кофеине, — Франциск ошеломленно откидывается на спинку стула, — Не могу поверить, что у тебя еще не случился сердечный приступ. Артур пугающе спокойно кивает: — Врач сказал так же. Об этом Франциск раньше не задумывался. Он думал, Артур так яростно нападает на людей и расхаживает так уверенно, потому что он амбициозен и готов сделать что угодно, чтобы преодолеть любые препятствия на своем пути. Но что, если он ведет себя так, потому что ему просто все равно? Артур встает, чтобы отнести пустую коробку на кухню: — Рад, что согласился пригласить тебя в дом. Ты правда разряжаешь обстановку. Франциск тоже берется за свою тарелку, наполняя раковину теплой водой, прежде чем Артур получит на это шанс. У него есть наброски плана — кое-что, что поможет кое-кому и даст ему пищи для размышлений, два зайца одним выстрелом, — но ему нужно быть аккуратным. — Скажи мне. Чего ты хочешь? От жизни? — Ой, иди на хуй. Франциск в ступоре моргает: — Что? Почему это? Артур бросает на него уничтожающий взгляд: — Вот же странно: после того, как ты сказал мне, что я всю свою жизнь живу неправильно, мне не хочется говорить с тобой о философии. — Я не говорил… — Да с тебя, блядь, осуждение на линолеум капает. — Ну, я… я просто не хочу, чтобы ты себя уничтожал. Артур закатывает глаза: — Ну конечно. И с чего такая забота? Еще вчера ты меня ненавидел. О нет, ни слова про ненависть, да? Ты просто не одобряешь. Ты считаешь, что я должен быть более дружелюбным. Более веселым. И за здоровьем следить получше. Что ж, никто не идеал, кроме тебя, Бонфуа. Прости. Франциск открывает рот, закрывает, открывает и снова закрывает. Он не может сказать, «я не идеален», потому что это будет звучать скромно и докажет точку зрения Артура. Он не может сказать, что не осуждает Артура, потому что тогда он солжет. И он не может сказать, что ему просто не все равно, что он хороший человек, а обычно люди стараются помогать другим людям, потому что это снова просто докажет слова Артура. Он поставил ему мат. В этот же момент ему приходит в голову, что Артур Керкленд не очень хорошо воспринимает критику. — Я должен выразить свое уважение, если даже не признательность, — медленно говорит Франциск, боясь выразиться неверно, — за то, что ты сделал для меня, хотя и не был обязан. Вот почему мне не все равно. Потому что ты мне помог. Я чувствую, что должен отплатить тебе тем же. Артур искоса скептически смотрит на него. Ощущение, как будто Франциска обнюхивает сторожевая собака. — Я тебе не курсовая работа, — тихо отвечает Артур. — Нет, — соглашается Франциск, — тебе решать, хочешь ты менять свои привычки или нет. Я просто предлагаю тебе альтернативы. Если понравятся, отлично. Если нет, хорошо. Артур опасно щурится, но затем как будто сдувается, поднимает руку, чтобы обхватить грудь, словно пытаясь удержать сердце в себе. — Разговор окончен. Мне нужно приступить к работе. Я только и делал, что весь день с тобой болтал. — Или можешь отдохнуть, — под нос предлагает Франциск, — немного вздремнуть. Артур с отвращением смотрит на него, но Франциск не может понять, это из-за его предложения или из-за боли в груди. — Я полежу двадцать минут. Но только потому, что у меня болит голова, — добавляет он. — Из-за тебя. Франциск кивает, наблюдая, как омега исчезает там, где должна быть спальня. Когда он опускает руки в теплую воду, чтобы помыть посуду, то позволяет себе почувствовать каплю вины за то, что доставляет Артуру столько хлопот. При помощи вмешательства необходимы. В его мыслях загорается лампочка; он стряхивает воду с рук и подходит к холодильнику. Он был немного шокирован ценой на готовую еду; он всегда думал, что ее покупают бедные люди, но теперь — что это лентяи и те, кто охвачен ненавистью к себе. Франциск не сразу находит мусорный мешок, в который тихо переносит холодные коробки, а затем прячет в шкафу под раковиной. К тому времени, как Артур узнает о этом, они уже испортятся. «Придется вернуть Артуру за них деньги», — с сожалением думает Франциск. — «Он, вероятно, возненавидит меня за это.» Ну что ж. Кое-чему в жизни Артура придется стать нормальным.***
Слушать приглушенные вздохи и всхлипы плачущего брата для Ловино так же привычно, как дышать. Он перестал пытаться вытравить это из него; когда они были беспомощными детьми, предоставленными на откуп системе опеки, он огрызался на Феличиано: «Перестань плакать! Не будь как малявка! Никто не будет относиться к тебе лучше только потому, что ты все время плачешь!» Но, как оказалось, это неправда. Теперь, когда Феличиано стал подростком — и привлекательным подростком, — альфы относятся к нему хорошо, и чем он кротче, тем больше они хотят его защищать. Конечно, могут быть те, кто воспользуется этим. Но Феличиано так отчаянно цепляется за Ловино, что на это мало шансов. Плохие вещи случаются, только когда Ловино выпускает его из виду. Он поворачивается на другой бок и включает лампу у кровати. Феличиано на другом конце комнаты, — просто комок под одеялом, дрожащий от едва сдерживаемых рыданий. Ловино тихо вздыхает, встает и идет в желтую половину их спальни. — Двигайся, — бормочет он, и вся грубость застревает у него в горле, затерянная под вуалью сна. Феличиано сдвигается, и Ловино забирается к нему под одеяло. Подушка мокрая, но он молчит, просто обнимает брата, когда тот прижимается к нему. — Все будет хорошо, — шепчет Ловино. Он никогда этого раньше не говорил; не потому, что не любил ложь, а потому, что не хотел, чтобы эти слова вернулись и укусили его за задницу, когда он неизбежно станет неправ. Но они пережили все плохие времена. Переживут и это. Феличиано открывает полные слез глаза: — Это нечестно. Ловино берет ладони Феличиано в свои и укладывает их на едва заметную выпуклость живота брата. Он задается вопросом, где сейчас находятся их родители, — альфа и омега, которые посчитали нужным бросить их. Им не сообщили никаких подробностей, никакой истории, ни даже имен. Судя по всему, родители имеют гораздо больше прав на личную жизнь, чем дети — на объяснения. Однако необычно, что обоих детей отдали вот так вместе, да еще с такой разницей в возрасте. Ловино сомневается, что это из-за неспособности обеспечить за ними надлежащий уход; их родители, вероятно, были вовлечены в преступную деятельность или что-то в этом роде. В любом случае, маловероятно, что их возможный дом был бы хорошим местом. Тем не менее, последние остатки детства внутри него жаждут поддержки взрослых рук, знания, что не все зависит от него. «Все будет хорошо, Ловино». Эта мысль заставляет его плакать каждый раз. Он может съехать из пасторского дома в любое время, но вот Феличиано не сможет еще два года, а он не собирается бросать брата одного, неважно, с преподобным или нет. Несколько раз Феличиано оставался ночевать у школьного друга, и Ловино ворочался всю ночь, не в силах уснуть без брата в комнате. Он так же эмоционально зависим, как и Феличиано, и он это ненавидит, но не знает, как разорвать эту нездоровую связь, не повредив при этом всем остальным. — Жизнь несправедлива, — тихо говорит Ловино, но Феличиано уже спит, измучившись за день. Ловино думает об Антонио, о Гилберте — альфах, которые теперь держат их с братом судьбы в своих руках. «Пожалуйста», — думает он, отворачиваясь от света лампы и закрывая глаза. — «Не наебите нас».***
Артур просыпается спустя час. Он лежит, в темноте позволяя огню своего гнева разгореться, затем, вспыхивая, превратиться в угли и в конце рассыпаться в пепел. Он был бы рад просто лежать, пока дом не рухнет, а планета не упадет на солнце. Превратиться в пар из-за радиации было бы менее унизительно, чем выйти из спальни и провести еще один очень личный разговор с Франциском Бонфуа. Не следовало касаться темы своего детства в Англии, тут он облажался. Границы не могут иметь исключений. Он должен прямо сейчас пойти и сообщить, в совершенно недвусмысленной формулировке, что у них больше не будет разговоров ни о здоровье, ни о прошлом, ни о будущем — на самом деле, вообще ни о чем личном. Ни о чем, что не будет относиться к делу. В конце концов, обычно он именно так и делает. Иван Брагинский, конечно же, не знает, что Артур учился в приходской школе. Садык, вероятно, считает, что он ест души девственниц на ужин. Это лестно, но очевидная неправда. «Я не трахаюсь, я занимаюсь любовью». Ну что за сука. Артур задается вопросом, занимался ли Франциск любовью раньше, или он говорит так ради красного словца. Жаль тех бедных дурачков, которые спали с лягушкой. Он, вероятно, в качестве прелюдии рассуждал о смысле жизни, а после финала составлял диеты. И какой гость вообще приходит и ведет себя так? Он даже не знает его! Вот что действительно выводит из себя. Франциск узнал одну деталь о его жизни и начал пытаться все исправить. Вот что происходит, когда все время работаешь с жертвами? Возможно. Или, может быть, это инстинкты. Весь такой защищающий альфа и нуждающийся в спасении омега. Артур хмурится в темноте. Нелепо. Вот что он думает: Франциск слишком неравнодушный. Во всех делах. Неудивительно, что он всегда сомневается в себе и перебарщивает. «Поменьше беспокойся», — должен сказать Артур в следующий раз, когда этот идиот придет к нему с советами о жизни, — «и будет тебе счастье». Он не ложится спать в шесть часов, поэтому встает. Головная боль прошла, и грудь снова в порядке. Он не будет с ним снова сегодня ссориться. С такими нервами игра не стоит свеч. Он приглаживает назад волосы — их растрепало подушкой — и делает несколько вдохов. Притворись, что ты в суде. Будь выше этого. А если Бонфуа снова начнет говорить о личном? Скажи, что это не его дело. Вежливо. Будь всегда начеку. Держа такой план в уме, он выходит из спальни. Перед тем, как уснуть, он снял галстук, поэтому ожидает, как Франциск залипнет взглядом на его груди, и так и происходит. Он понимает, что с тех пор, как кто-то видел его в раздетом виде, да так, чтобы в конце концов не трахнуться с ним, прошло уже лет десять. Не то чтобы это было важно. В скольких фильмах омега краснеет, когда видит альфу без рубашки, как будто никто никогда не говорил ему, что соски существуют? Это одно из многих клише, которые Артур активно пытается развенчать. — Вставай, — говорит он. — Мы снова едем в город. Франциск поднимается со своего стула: — Как спалось? Артур смотрит на него. Франциск оглядывается за спину. — Отлично, — цедит Артур. С тех пор, как они отъезжают, проходит всего пять минут: — Просто хочу извиниться. За свой длинный нос. — Просто забудь об этом, — роняет Артур, глядя на дорогу. Вежливость по отношению к пассажирам-французам следует считать за отвлечение во время вождения. — Но… — У тебя есть более важные, чем я, вещи для беспокойства. Тишина; ничего, кроме шума кондиционера, обдувающего их теплым воздухом. Артуру кажется, что уже слишком жарко, но он не трогает кондиционер, так как Франциск не надел пальто, а у альф, похоже, проблемы с терморегуляцией. «Я больше никогда не буду ничем жертвовать ради клиента.» Затем, с поразительным ощущением, которое он сначала принимает за аритмию, но затем понимает, что это самоосознание, он прокручивает эту мысль в голове. Выезжая на шоссе, он говорит: — Извини. Он чувствует, как Франциск взглядом ищет скрытый мотив. — За что? Не заставляй меня чувствовать себя тупым из-за вежливости, ты, гад. — Потому что я нехороший человек, а ты — да, более или менее. Так что не удивляйся, что мы не ладим. В основном дело во мне, не в тебе. Огонь и вода не становятся хорошими товарищами. Пауза. Затем ответ: — Больше похоже на огонь и бензин. Артур бросает на Франциска взгляд как раз в тот момент, когда проезжающая машина вспышкой высвечивает его улыбку. — И кто есть кто? — Я склонен считать, что ты огонь, но ты на самом деле пахнешь как химическое соединение. — Пошел ты. Но удивительно: они оба смеются. — Тебе стоит больше улыбаться, — говорит Франциск, и его голос все еще искажается от смеха. — Тебе идет. — Отличный способ сделать так, что я больше никогда не улыбнусь. Все равно мы сидим в темноте. Откуда ты знаешь, что мне идет? — Я слышу, когда ты говоришь. Ты звучишь красиво. Артур молчит, но продолжает улыбаться, пусть едва заметно, одним уголком губ. Вот это было не так уж и плохо.***
К тому времени, как они добираются до городка, Франциск чувствует себя намного лучше. Очевидно, что этот час порознь пошел им обоим на пользу. Франциск почти весь его провел за йогой, которая, как он подозревает, станет важной частью его жизни — теперь, когда он поклялся больше не пить (хотя он, конечно, не откажется от бокала прекрасного красного вина; даже монахи пьют вино!). Йога — это очень чистый способ избавиться от неприятных чувств, и он намерен предложить Артуру присоединиться в следующий раз. Раньше вместе с ним часто занимался Антонио, и даже Гилберт несколько раз пробовал, но йога не заинтересовала его настолько, чтобы тратить время на растяжку. Франциск подозревает, что Артур будет еще более деревянный, чем Гилберт, но, по крайней мере, у него есть преимущество — он миниатюрный; Гилберт едва мог вывернуть руки для позы орла, потому что ему мешали бицепсы. Франциск почти готов к тому, что Артур высадит его в полицейском участке и запросит назначить для него надсмотрщика, но этого не происходит. Вместо этого Артур медленно едет по дороге в сторону паба, даже медленнее, чем разрешено на трассе. — Значит, — говорит он, — это где-то здесь, да? Беззаботные мысли о йоге сменяются клубящимся черным облаком страха. Франциск смотрит в окно, надеясь немного расшевелить память. — Да. Где-то… Здесь. — Должно быть с этой стороны дороги, а? Если только ты не шел вдоль движения. Слышать, как Артур переходит в рабочий режим — это такое облегчение; за работой они ругаются меньше. — Я хожу против движения. Так что, да, с твоей стороны. Они оба выглядывают в окно; вспышка желтого заставляет Франциска наклониться вперед. Галлюцинация, рожденная его нечистой совестью? Нет — полицейская лента, оставленная на ночь офицерами, которые засачковали, как только Гилберт предоставил их самим себе. — О, — говорит Артур, останавливаясь. — Это кстати. Они выходят из машины. Франциск смотрит вниз, в темноту канавы, куда не проникает свет. Он знает, что она не глубже полуметра, которые он не может увидеть, но глаза говорят ему, что там бесконечность, и он может прыгнуть и падать, падать… Артур рядом с ним изучающе оценивает его реакцию. Франциск качает головой: — Я не помню, чтобы здесь что-то происходило. — Помнишь, как был здесь? Франциск щурится, глядя на дорогу, где неровно мигает один из уличных фонарей. — Я знаю, что был здесь. Но я помню, как был здесь так много раз, что все размывается. Я не знаю, какую именно ночь я помню. Ожидаемый ответный сарказм не звучит. Артур наклоняется над канавой, затем поворачивается к Франциску. — Если бы ты собирался кого-то изнасиловать, как бы ты это сделал? — Прости, что? — моргает Франциск; его голос дрожит. — Я имею в виду, ты бы столкнул жертву вниз, разве нет? — Он приседает, пробует протянуть руку в темноту, затем ныряет под полицейскую ленту и соскальзывает по склону в канаву. — Вероятно, ты бы столкнул его сюда. — Он смотрит на Франциска, лицо того красное в свете задних фар машины. — Иди сюда, это упражнение не для одного человека. — Я не… Он уверен, что это неуважение к следствию, но это может помочь ему вспомнить, поэтому он мысленно посылает извинения Гилберту и вторгается на место преступления, присоединяясь к Артуру в канаве. Артур указывает на склон: — Представь, что я тебя столкнул. Франциск не уверен, с чего он подумал, что Артур захочет стать жертвой в этой реконструкции. Он проводит рукой по траве и чувствует, как холодная, влажная земля прилипает к коже. — Я испачкаюсь. — Какая трагедия, малыш. Ты можешь притвориться, что я тебя столкнул, или я просто тебя толкну. Франциск приседает так, чтобы ничего не касаться. — Так достаточно? Артур фыркает, но оставляет как есть. Он тоже неловко приседает, упираясь руками в склон канавы. Франциск смотрит на него снизу вверх — лицо Артура всего в нескольких сантиметрах от его собственного — затем следует за его взглядом вниз к их накрывающим друг друга телам, — с пространством между, конечно. Артур слегка наклоняет голову: — Странная траектория была бы, не думаешь? Франциск понятия не имеет, как Артур может выдерживать настолько профессиональный тон. Видимо, это его фирменный знак, предполагает он. Обзовите его тряпкой, но он предпочел бы не обсуждать механику положения, которое он мог бы или не мог использовать, чтобы напасть на подростка в канаве. — Я… я думаю… — Хм. — Артур встает, вылезает из канавы. — Оставайся там. Не двигайся. — Затем он садится в машину и уезжает. Франциску остается дрожать от холода, гадая, не розыгрыш ли это. Может, Артур поехал за чашкой чая. Или, может, домой. Прямо сейчас он поверил бы во что угодно. Но Артур возвращается; проезжает мимо на обычной скорости, затем останавливается и сдает назад к Франциску. Окно с его стороны опущено, и в у него глазах что-то яркое, хитрое, заряженное. — Забудь о линии защиты по невменяемости. Мы будем придерживаться версии о невиновности. Франциск думал, что они уже это согласовали, но сейчас его больше интересует неистовая уверенность Артура. — Почему? — спрашивает он, пачкая руки еще больше, когда неловко выбирается из канавы. — Потому что я тебя видел, — отвечает Артур. — И это значит, что либо никто в этом чертовом городе площадью в десять квадратных метров не проехал мимо во время предполагаемого нападения, либо люди проезжали и просто не заметили его, либо Феличиано Варгас лжец. — Уголки его губ кривятся. — Давай-ка посмотрим, что находится за дверью номер три.***
Гилберт не планировал этого визита, но после сегодняшнего дня он ему просто необходим. Поэтому после того, как он вяло и одиноко съедает свой ужин и дожидается, когда дорожное движение стихнет к ночи, он надевает пальто и едет в Ирис Хаус. Технически, приют находится не в городке; он в нескольких минутах езды от города, поэтому люди используют его как ориентир чаще, чем что-либо другое. «Как только вы доберетесь до Ирис Хаус, просто продолжайте двигаться вперед». Это могло бы стать хорошим правилом для омег, у которых нет лучшего места для жизни, чем этот приют. «Просто продолжайте двигаться вперед. Вы справитесь». Гилберт знает, что в приюте нет видеонаблюдения, но есть ворота, которые закрывают после наступления темноты, так что он не сможет там припарковаться, даже если бы захотел. Он оставляет машину на обочине — если кто-то узнает ее, то просто подумает, что он здесь из-за какого-нибудь расследования — и идет вдоль забора, считая окна, хотя и знает, где нужное. Перелезть через сетку не составляет труда, и это может означать, что приют уязвим для альф со злыми намерениями… Хотя Гилберт хотел бы посмотреть, как альфы прошли бы мимо омеги, который работает здесь в ночную смену на стойке регистрации. (У него характер сахарного с горчинкой почтенного южанина — сахар для жителей приюта, горчинка — для любых альф-бывших, которые объявятся. Горчинка, конечно, означает перцовый баллончик.) Гилберт трижды стучит костяшками пальцев в окно. Проходит мгновение, затем стекло отодвигается в сторону, и на него через решетку смотрит Мэттью. Решетки, конечно, для защиты омег, но все, что они делают, это напоминают Гилберту о Франциске в камере предварительного заключения. Полупрозрачные фиолетовые глаза Мэттью не так уж сильно отличаются от испуганных голубых глаз Франциска… — Гил! Что ты здесь делаешь? — шепчет Мэттью. — Ты не говорил, что придешь сегодня. — Знаю. Мне просто… — Он смахивает крупинку лиловой краски с одной из решеток. (Мэттью живет, как кстати, в фиолетовой комнате.) — Мне нужно было тебя увидеть. Мэттью переплетает их пальцы, и Гилберт нежно тянет их, переплетенные, ближе, утыкается носом в ладонь Мэттью и вдыхает ванильное мыло и успокаивающий запах маленькой железы на сгибе запястья. Мэттью смотрит с улыбкой и теплотой в глазах, без всякого страха, как в первый раз, когда Гилберт прикоснулся к нему, поэтому он легко целует тыльную сторону руки Мэттью. — Я слышал, что случилось, — сочувственно шепчет Мэттью. Его улыбка увядает. Гилберт морщится: — Новости так быстро распространяются. — Такие новости, да еще и в таком месте распространяются еще быстрее. — Ну, наверное, к лучшему. — Он не уверен, что заставляет его выпалить следующее предложение. — Но здешним омегам не нужно бояться Франциска. Мэттью мрачнеет и отпускает руку Гилберта. — Я тоже думал, что мне не нужно бояться. Дрожь в его голосе заставляет Гилберта тихо проскулить, прежде чем он успевает подавить это: — Прости. Без предупреждения Мэттью тянется к нему через прутья, и Гилберт обнимает его так крепко, как только может, прижав голову к прутьям. То, что он говорит, это не сознательное решение, он просто слышит пустые слова, словно они исходят от кого-то другого: — Никогда не думал, что мне придется арестовывать своего друга. Рука Мэттью скользит по его спине вверх, чтобы погладить по волосам; этот жест всегда успокаивал Гилберта. — Трудно сказать, что на самом деле хотел сделать человек, пока он не сделает что-то, чего ты не можешь себе представить. Например… — его голос падает до дрожащего шепота, — то, что сделал Иван. Хватка Гилберта инстинктивно крепнет вокруг него, одновременно защищающая и заявляющая о своих правах, и он чувствует, как Мэттью напрягается, прежде чем снова расслабиться. Гилберт вспоминает, как впервые встретил Мэттью, как тот каким-то образом прилип к нему, даже не прикасаясь; он не хотел, чтобы Гилберт выходил из комнаты даже на секунду во время допроса, и следовал за ним по пятам, когда они шли, но уклонялся, даже если Гилберт поднимал руку, чтобы указать на что-то. Гилберт не может себе представить, каково это — бояться того, что дает естественный комфорт, бояться силы и тепла альфы. Он вспоминает, как они впервые пошли пить горячий шоколад — который Гилберт никогда не любил, пока не увидел, как Мэттью смущенно слизнул усы из какао — и внезапно не схватил его за руку. Гилберта напугала резкость, но Мэттью воспринял это как отказ и, разрыдавшись, отпрянул: — Простите. Вы, вероятно, думаете, что я… какая-то шлюха, которая не может быть одна, но я… Я правда не хочу быть один, но я просто… Гилберт мягко сказал ему: — Я вообще не думаю, что ты шлюха. Ты не должен быть один. Ты заслуживаешь быть с кем-то, кто сделает тебя счастливым и будет беречь. Мэттью, чуть не пролив горячий шоколад, обнял его, благодарно всхлипывая на грудь. Парк был пуст, поэтому Гилберт легко поцеловал его в висок, прежде чем они отстранились друг от друга — поцелуй был достаточно легок, чтобы его можно было расценить как отеческий, просто на всякий случай, если кто-то их увидит или если Мэттью не будет чувствовать того же, что всерьез начинал чувствовать сам Гилберт. Затем он протянул руку, и Мэттью с улыбкой сжал ее, и они ходили по парку, держась за руки, и разговаривали, пока их стаканчики не опустели. И вот, Мэттью отстраняется, чтобы с любовью взглянуть на Гилберта, заключая его лицо между теплыми ладонями. — И то, что для меня сделал ты. Ты изменил мою жизнь. Гилберт льнет к прикосновению, расплываясь в мягкой полуулыбке. — К лучшему, я надеюсь. Прекрасные глаза Мэттью сверкают: — Намного лучшему. Гилберт хочет поцеловать его — так ужасно-ужасно сильно — но сдерживается. Два месяца. Потом Мэттью сможет переехать к нему, и ему больше никогда не придется бояться. Гилберт довольствуется еще одним поцелуем тыльной стороны ладони Мэттью — обеих ладоней, поскольку они легкодоступны. — Ненавижу эти прутья, — замечает Мэттью, придавая легкость, которой так не хватало, дню Гилберта. — Чувствую себя как заключенный. — Пятьдесят восемь дней, — напоминает ему Гилберт. (Он мог бы пересчитать это и в часах.) Мэттью улыбается: — И я получу самый лучший подарок на день рождения. Другой уголок губ Гилберта присоединяется к улыбке: — Кольцо? Мэттью распахивает глаза: — Ну, я собирался сказать «кровать, которая больше, чем односпальная»… — Выражение его лица теплеет, когда Гилберт начинает нервничать. — Но кольцо было бы тоже очень, очень мило. — Легкая укоризна морщит его брови. — И лучше бы оно не было вычурным и дорогим. Гилберт смеется. Помолвочное кольцо ни дорогое, и ни вычурное. Однако его планы на кольцо более серьезное не соответствуют критериям Мэттью. Но это произойдет через годы — и два месяца. Он слегка сжимает руки Мэттью: — Сладких снов, liebling. Мэттью дарит ему последнюю улыбку, такую теплую, что он забывает о том, что дрожит от холода. — Спокойной ночи, Гил. Успокоенный, Гилберт отворачивается и уходит в темноту, где его ждут заботы и тяготы.***
Антонио не спится. А у него никогда, никогда не было бессонницы. Даже в ночи перед экзаменами, когда Франциск терзался тревогами в предрассветные часы, Антонио без проблем дрых. Его друзья в старшей школе звали его придверным ковриком, потому что он неизбежно засыпал самым первым (а еще на нем всегда рисовали перманентным маркером всякие смущающие штуковины). Но сегодня ночью несмотря на то что он был истощен и умственно, и физически, уснуть он не может. В голове снова и снова крутится один и тот же вихрь мыслей. Франциск никогда бы не стал. Но зачем бы омеге лгать о таком? А Франциск действительно много флиртует. И Гилберт нашел доказательства. Но Франциск никогда бы не стал. Не могу поверить… Антонио больше не может лежать в кровати, поэтому выходит из спальни и вместо этого растягивается на диване. Показания, которые передал ему Гилберт, разбросаны по журнальному столику; он берет одно наугад и поднимает над головой, чтобы прочитать в слабом свете от плиты. " — Как ты понял, что это Франциск?» " — Я смог различить его лицо, как только он приблизился ко мне. Из-за луны.» " — Можешь ли ты сказать, что он был пьян?» " — Да. Я чувствовал это по его дыханию. И он странно шел.» " — Он что-нибудь говорил?» " — Нет. Он только тихо рычал». " — А ты что-нибудь говорил?» " — Нет. Он зажал мне рот рукой». Антонио закрывает глаза, но видит только Феличиано, чьи руки и ноги дергаются, словно у марионетки на ниточках. Он снова открывает глаза, смотрит на потолочные плитки, пока они не становятся нечеткими. Он роняет бумагу обратно на стол, поверх отчета о доказательствах порванного нижнего белья. Вот и все. Только признание было бы более уличающим. Не могу поверить… Сегодня ночью он не уснет. Он мог бы бояться, что его стошнит, если бы уже не чувствовал себя опустошенным. Из всех людей в мире — именно тот, с кем он живет. Тот, с кем он был близок. Тот, кого он планировал однажды попросить стать крестным отцом его детей. Не могу поверить, как я вообще ему доверял.