Капкан

NC-17
В процессе
27
автор
Irisma бета
Milla Milla гамма
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 63 страницы, 21 402 слова, 6 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
27 Нравится 37 Отзывы 4 В сборник

Глава VI. Вестник: Приход новой истины

Настройки
Примечания:
      Вокруг непроглядная темнота. Она не терзает, но душит с особым цинизмом. Беспощадно холодная, словно сама осень в свои последние дни — этот колючий холод не остановить: он пробирается сквозь дождевик, сковывает, лишает тепла. То самое чувство: вслушиваешься в тишину, надеясь уловить хоть чей-то голос, — а в ней лишь угасший отзвук, растворившийся, как вздох.       Осторожно, почти на ощупь, Одри делает шаг вперёд. Помещение не желает открывать свои тайны: ни очертаний стен, ни предметов. Только холод пола под ногами напоминает, что она не в пустоте. Слёзы неудержимо катятся, в воздухе клубится пыль, оседая на забытые углы — наверное, здесь давно никто не жил.       — Я совсем рядом, Одри, — притягательный голос звучит так знакомо, но образ остаётся размытым, — но ты меня не видишь, или не хочешь увидеть.       Одри оглядывается, затаив дыхание, — но вокруг по‑прежнему зловещая мгла. Густая, липкая, она тянется к ней, облепляет со всех сторон. Тусклый проблеск бьётся во всепоглощающем мраке, но тонет в его непроницаемой толще.       Тонет, как её последняя надежда на спасение отсюда. Отчаяние внутри неё не плачет — оно кричит, как шторм: воет, бьётся, молит о капитуляции. Сбросить позиции. Выкинуть белый флаг. Сдаться.       Она готова сдаться — готова обречь себя на погибель, но сквозь пелену бездны пробиваются струи яркого, серебристого света, и невольно, почти робко вселяют новую надежду.       — Или тебе страшна правда? — Голос опустился до шёпота. — Она остра как клинок, режет глубже любого кинжала, она заставляет выбирать — но только правда способна освободить тебя от собственных пауков.       Свет смелее прокрадывается во мрак. Одри вгляделась — и вот он, долгожданный ориентир: вдалеке замерцала яркая белая точка. Она растёт. Крохотная искра приобретает чёткие очертания — не свет фонаря, не фары машины. Что-то запредельное, первозданное. Словно сама вечность приоткрыла занавесу — то, чего человеку не дано увидеть. Не дано постичь.       Искра дрогнула — и мгновенно превратилась в огромную, пульсирующую вспышку, расплескавшуюся золотистым светом. В долю секунды сияние ослепило, будто кто-то надавил на глазные яблоки.       — Кто ты? — Вопрос растворился в воздухе, отдаваясь громким эхом. В ответ — тишина.       Неясный силуэт выплыл из светового потока. Она боится этого сближения: расстояние между ними постепенно сокращается, словно мир сужается перед её глазами.       Он приближается — но не касается. Она его слышит — но не видит.       Силуэт ласково, с необъяснимой добротой манит — так, что вопреки страху ноги сами делают шаг вперёд. Одри знает, что впереди сплошная неизвестность. Но кожа чувствует долгожданное тепло — сейчас так хорошо. Она почти верит, что это навсегда. Почти готова остаться здесь. Не просыпаться.       Неизвестность может быть разной. Иногда, словно беззащитную белую бабочку, душу магнетически влечёт к гибели перед ослепительной красотой алого, смертоносного пламени. Иногда страх перед ней плотно облегает мысли, обезоруживает тело — человек до боли ослабевает.       Какой именно из страхов растекается сейчас раскаленной лавой по венам, Одри не знает. Чарующий облик прирос к её спящему сознанию, не отпускает в реальность. Наверное, она отдала бы многое, чтобы не проснуться, вцепиться в подушку и продолжать ощущать эту исцеляющую гармонию.       — Зачем тебе этот грех? — Прозвучало обвинительно. Она хотела разозлится, но сердце ёкнуло после всех этих дней одиночества. Неужели забота?       — Кто ты? — повторно спрашивает она, всё ещё надеясь получить прямой ответ. Голос кажется знакомым, словно принадлежит человеку, который знает её лучше, чем она сама.       Черты его лица неуловимо растворяются в воздухе. Одри не может его разглядеть, не может ощутить. Но именно его ей не хватает. Именно его поддержка ей так нужна.       — Неужели ты думаешь, что я тебя оставил? Чувствуешь себя одинокой? Будто не к кому обратиться за помощью?       Новый каскад слёз пробирается наружу, как жемчужины, холодные от иррационального страха.       — Откажись, — прозвучало уже умоляюще. — Откажись совершать непростительное. И получишь покой, о котором так просишь.       Пространство вокруг трескается и взрывается осколками. Одри перестаёт ощущать опору — будто земля тает под ногами, как туман на рассвете. Она невесомо падает вниз, без рывков. Ветер бьёт в лицо, треплет волосы, а веки тяжелеют — глаза закрываются сами.       За закрытыми веками шевелятся тени. Они не похожи на сны — скорее на хаотичные тёмные пятна. Они напоминают кадры старого кино: мелькают, дёргаются, но не складываются в картину. С первым осознанным вздохом эти образы распадаются.       Резкое, почти болезненное пробуждение — тело само вскинулось: она вскочила, упираясь ладонями в матрас, словно это и был край обрыва, за который она успела схватиться в последний момент. Протяжные, отрывистые вздохи наполняют спальню — временное пристанище Одри после решения о разводе, паузу между прошлым с Микаэлем и тем, что ждёт её впереди.       Ритмичная дробь за окном становится всё более монотонной — небесные слезы барабанят по стеклу, будто отсчитывая удары по израненному сердцу. Одри замерла, разглядывая дождевой водопад на стекле: капельки, как алмазные хитринки, скатываются с грациозным блеском, будто напоминая — она здесь чужая. Больше не хозяйка.       Она будто бы дома — но дома нет. Комната упорно остаётся чужой — не распротёрла свои объятия, не принесла весну в зимнюю душу.       Одри никогда не любила ночную темноту. Привычное розовое свечение ночника, дополненное крепкими объятиями Микаэля, служило невидимым куполом — тем, что был ей нужен тогда и остаётся необходимым сейчас.       В темноте она никогда не спит — но рядом с ним тьма теряла власть. Его нет, страхи придётся рубить в одиночку — как тогда в детстве, когда она была заперта собственной матерью в чужом помещении на несколько часов, каждый из которых казался бесконечностью.       Как и тогда, страх делает Одри беззащитной — она снова чувствует себя маленькой и беспомощной. Раньше супостатом была мать — сейчас она не боится никого, кроме траектории самолёта её предстоящей, одинокой жизни. Боится сильнее, чем студенты, защищающие диплом. Сильнее, чем ребёнок на американских горках: она не визжит от сомнительного восторга, а смотрит вниз, мысленно рисуя, как всё рушится.       Она скрывается под одеяло с головой — будто это может остановить тени, что рождает её воображение. Пока она здесь, они до неё не дотянутся. Но тревога дышит в затылок, грубо рвет нити сна — и вот уже бессмысленно пытаться снова заснуть.       Совсем не верится в неприкосновенность этого безмолвия. Каждое мгновение, каждую секунду она ждёт, что на другой стороне кровати услышит знакомое дыхание, что когда‑то даже без любви стало родным. Только рядом по-прежнему никого нет. Одри хочет выплакать горькие слёзы — чтобы тоска по прошлому перестала терзать душу, вытеснить мысли о том, что выбор был ошибочным.       Слёзы не льются....Наверное, на водоканале авария: родник пересох, холод одиночества заморозил трубы, а песок забил фильтры. Диспетчер больше не возьмёт трубку.       Всю оставшуюся ночь она ворочалась, то обхватив подушку руками, то отбрасывая её прочь. Но вот полумгла незаметно начала серебрить углы комнаты, словно предвещая перемену. Наступил тот долгожданный миг, когда предрассветные сумерки сменили ночной сумрак, а сквозь туманную пелену стали угадываться очертания окружающего мира.       Ровно в семь утра, хотя должна была в девять, Одри уже приехала к Рут. Сегодня, восемнадцатого августа, свадьба — та самая, к которой так тщательно готовились всё это время.       Пока ждали визажистов, Рут показала фотографии дома, куда они с Францем переедут этой осенью после завершения ремонта. Дом оказался не слишком большим, зато по‑настоящему милым: с уютной верандой, где можно поставить диванчик, и крыльцом, на которое так и чешутся руки поставить вазоны с цветами.       В глазах Рут — неподдельное счастье. Она смотрит на манекен, облачённый в её платье, и в этом взгляде смешались радостное предвкушение, радость и трепет.       Живительные и игривые лучи солнца скользят по тонкой занавеске, пробиваются сквозь неё и ложатся на пол — рассыпаются медовыми бликами. Они будто вторят её улыбке, и Одри чувствует, как внутри просыпается желание улыбнуться в ответ. Впервые за долгое время — не через силу, а искренне, по‑детски наивно. Поверить, что и ей светит солнце.       — Ты грустная. — Констатация факта, не требующая подтверждения. — Тебя до сих пор гложет….?       Рут не закончила мысль, осеклась и, чуть склонив голову, замолчала. Не гложет — режет, с удовольствием кромсая на куски, выбирая лучшее из того, что ещё осталось. Тревога это или уныние, ненавистное, навязчивое, вросшее в плоть, — оно беспрерывно стонет, напоминая, что Одри всё ещё ему принадлежит.       — Мы кофе то пить будем? — отмахивается Одри, как всегда, будто можно просто стряхнуть с себя тяжесть, что лишила сна.       Полвосьмого, — отметила она, взглянув на часы. Скоро всё закружится: подарки, букеты, восторженные возгласы, гудки машин. Завтрак? О нём придётся забыть.       — Давай поторопимся, визажисты скоро будут здесь.       На кухне — море солнечных зайчиков. Одри помешивает кофе, сосредоточившись на движении ложки, чтобы не замечать дрожи в руках. Из ванной льётся шум душа и мелодия их юности — та самая, под которую они когда‑то мчались по шоссе на первой машине, смеясь и подпевая. Голос Рут звучит так беззаботно, что Одри сжимает ручку турки, а в груди что‑то сжимается: неужели счастье даётся так легко?       Она задаётся вопросом: много ли нужно для счастья? Присматривается к тем, чьи глаза будто подсвечены изнутри, и пытается понять: что питает это пламя? Умение ценить простые радости — такие как падающий лист, запах мокрого асфальта после дождя или детская способность восхищаться падающим снегом?       А может, причина в этом нелепом, дурацком оптимизме и бессмысленных улыбках — никакой загадки нет, просто глупость. Оптимизм занавешивает окна плотной шторкой, ограждая нас от всего плохого — и те, кто ему поддаётся, замечают только хорошее.       Отчаянно хочется надеть очки, раскрашивающие мир, — не чувствовать боли, обрести веру: одиночество не так ужасно, каким видится ей.       — Одри, оставь кофе, мы не успеваем! — Рут ворвалась на порог кухни, на ходу вытирая волосы.       Одри торопливо выключает плиту и тут же, на ходу схватив фен, берётся сушить волосы Рут, тихо приговаривая: «Всё будет хорошо». Та всё ещё переживает: вдруг в последний момент что‑то пойдёт не так и торжество сорвётся?       От едва слышного, но внезапного звона металлической фурнитуры Рут резко вздрогнула. Одри удивлённо вскинула брови: с чего вдруг такая реакция?       — Рут! — Дверь с грохотом хлопает, голос звучит грубо, срываясь на крик. — Ты оглохла, что ли? Я уже полчаса звоню — ни ответа, ни привета!       Она рывком вскочила со стула и метнулась к выходу — туда, где Франц уже кричит на неё, сыпля грубыми словами, но она словно их не слышит.       Одри держится в стороне, не вмешивается в происходящее, но ни одно слово не ускользает от её внимания. Стоя у двери, она вслушивается — и не может поверить: Франц, который всегда производил впечатление интеллигентного человека, вдруг повышает голос на свою женщину. Он не выглядит обеспокоенным из‑за того, что невеста не ответила на звонок. В его голосе читается желание подчинить — и это вселяет неподдельный ужас.       — В следующий раз я возьму с собой телефон в ванную....— Эти слова, произнесенные с такой покорностью, упали как гиря на стекло — с глухим треском разбивая что-то внутри Одри. — ....ты только прости меня…       Неужели она готова на такое ради его прощения? В груди защемило от чужой униженности — такого стыда за другого человека она не испытывала никогда.       За дверью, невидимка, она замерла. Душу ужалила пчела — острая, внезапная боль. Она въелась в кожу, разлилась по рукам, парализовала пальцы. Невыносимо больно за Рут: та, кажется, готова встать на колени ради прощения.       Разве Микаэль когда‑нибудь позволял себе подобное — унижать её, давить молчанием, вымаливать прощение мелочами? Нет, никогда. Напротив, он всегда замечал то, что ускользало от других: её хмурый взгляд за ужином, усталость в плечах. Приносил плед, когда она задрёмывала на диване, откладывал телефон, чтобы выслушать без отвлечений. Был рядом. Делал всё без пафоса, без громких обещаний, по‑настоящему, лишь бы ей было хорошо.       Одри пытается представить, каково это — прогибаться, унижаться, лишь бы не отпустить его, единственного. В воображении возникает картина: она стоит, опустив глаза, шепчет извинения за то, в чём не виновата…Морщится. Нет, такой мужчина не стоит даже тени её гордости.       — Брак — священный союз. И это не просто фраза — это завет, обязательства. И одно из них — ты всегда на связи. Ты — моя ответственность, значит, я должен знать где ты в любой момент. Кому ты, кроме меня, нужна, глупышка? Никто не защитит тебя. Никто не поможет. Только я.       Он больше не кричит, говорит спокойно, но в интонации чувствуется стальной напор. Его гипнотизирующий тембр словно притягивает покорную Рут — будто заклинание, опутывающее сознание. Мысли расплываются, звуки внешнего мира отдаляются, теряя чёткость, а внутренний голос, кричавший о гордости, затихает. Остаётся лишь одно желание — прижаться ближе, ощутить рядом властную, несокрушимую силу.       Рут вернулась в комнату так, будто минуту назад ничего не произошло. Она не выглядит растерянной или обиженной — как будто так и надо, как будто это в порядке вещей. Ощущение, что не на неё только что полилась самая грязная брань этого мира.       Расчёска мягко разглаживает рыжие волосы, а взгляд Рут — рассеянный скиталец — блуждает где‑то очень далеко. Она не замечает Одри, стоящей сзади и сверлящей её взглядом, — или делает вид, что не замечает, зная, что та обязательно будет задавать неудобные вопросы.       Сейчас она похожа на добровольно тонущего человека — так она чувствует себя в отношениях, где приносить себя в жертву стало нормой, где это единственный способ удержать хрупкую стабильность в жизни. Вина жжёт Одри раскалёнными углями. В тот день Рут была у неё, но из‑за бесконечного потока сообщений от Франца внезапно сорвалась и быстро уехала. А Одри даже не попыталась её остановить — просто молча отпустила обратно к тирану. И самое мучительное: тогда она ещё ничего не подозревала и спокойно проспала несколько часов.       — Я всё слышала, — с горечью, но решительно, она разорвала прочную цепь молчания. — Зачем ты всё это терпишь?       Пауза. Едва слышный стук — расчёска осторожно опустилась на столик.       — Франц говорит, что так и должно быть, — она смотрит в зеркало, совсем не узнавая себя: глаза чужие, губы сжаты до белизны. — Гнев — это не грех. Это справедливое чувство, когда тебя заставляют молчать. Что плохого в том, чтобы дать отпор?       От услышанного Одри отшатывается, делает пару шагов назад и опускается на кровать — так, чтобы Рут могла видеть её отражение в зеркале.       — Тогда где же твой гнев? Почему ты не даёшь отпор?       — Одри, пожалуйста! — Рут еле сдерживает слёзы, но Одри гнёт своё.       — Думаешь, белое платье и кольца всё исправят? Наоборот, станет только хуже. Он и дальше будет с тобой так обращаться, потому что теперь ты будешь «его жена» — и это развяжет ему руки.       — Уходи, пожалуйста, я хочу побыть одна. — Голос звучит непреклонно, но безжизненно, словно силы покинули её.       Воздух раннего утра чист и свеж — предательски свеж. Он пахнет росой, влажной землёй и далёким дымом — скользит по коже, прохладный и прозрачный. Но для Одри эти запахи смешались в один: вкус обиды, обильной и бесконечной. Горечь вплетается в прохладу, которая, кажется, вот-вот перельётся через край.       Как утро может быть ясным, когда единственный близкий человек идёт под венец — и этот шаг для него смертелен? Можно сорвать свадьбу, невзирая на потраченные деньги — они шуршат под ногами, как шелест сухих листьев, напоминая о тщете всего мирского. Но зачем? Зачем разрушать сады чужих надежд, поливать их солью отчаяния, если в своей душе давно не осталось ни одного живого ростка веры?       Одри заводит мотор машины, съезжает с парковки и бросает последний взгляд на окна первого этажа — окна квартиры Франца и Рут. Может быть, судьба сама расставит всё по своим местам?       

***

      Полчаса тишины — полчаса удовольствия.       За эти полчаса — ни внезапного звонка, ни уведомления на телефоне. Рут тоже молчит: не сказала ему ни слова. Она боится.       Страх тянется шлейфом из общей спальни до его кабинета. Как хищник пьёт кровь, он питается её страхом. Ловит каждый всплеск тревоги — и это дарит ему чистое, но странное удовольствие. Франц не может объяснить — но это нервное молчание, подобное тишине перед прыжком в холодную воду, окутывает его покоем. В такие мгновения мир замирает, звуки приглушаются, краски блекнут. И в этих замёрзших секундах имеет значение только одно: она перед ним — хрупкая, беззащитная, лишённая всякой силы.       Ничего не сравнится с этим ощущением. Оно накатывает, когда после благотворительной акции его ставят в один ряд с Микаэлем. Или, когда Рут смотрит на него так, будто он стоит выше остальных. Сейчас именно он контролирует ситуацию — и ни за что не готов с этой властью расстаться.       Годы, ставшие вечностью, он отдал на служение идеологии, которая утверждает: самые тёмные желания не порочны — а прекрасны, ибо естественны. Он не только верил в это, но и наставлял других — говорил, что в подобных порывах нет ничего греховного, лишь проявление самой сути человека.       Однако слова о том, что над человеком всё равно будет совершаться суд, нанесли сокрушительный удар по его убеждениям. Теперь никто и никогда его не поймёт. Не осознает, каково это — застыть, словно машина с пустым баком посреди дороги. Не почувствует, каково это — вести за собой целую стаю, — пока в один миг все эти принципы не утратят всякий смысл.       Всё потраченное время обернулось пустотой — просто потому, что существует кто‑то выше, кто‑то сильнее. Он сулит справедливость, но не даёт вкусить её плодов; люди следуют за этим видением, не замечая обмана. Теперь открывается истина: он не проповедник, а самообманщик — и вёл мир за собой по ложному пути.       Когда‑то Микаэль воплотил в реальность всё, что ему снилось. Всё началось с престижной должности в его тогда ещё маленькой компании. Она открыла путь к достатку — появились машина, квартира, а затем и участок, где вырос дом для будущего семейного гнёздышка. Но ему этого мало. Суждено ли когда‑нибудь встать вровень с Микаэлем? Засияет ли он в глазах людей так же ярко — как тот, кто творит судьбы одним щелчком пальцев?       Уже пол десятого. Рут наверняка сидит в окружении визажистов — или уже в полном образе, ослепительная в свадебном платье. Франц уже представляет, как стоит с ней у алтаря. Она будет выглядеть безупречно — в закрытом, строгом наряде. И это не случайность — а его желание. Без лишних взглядов и жестов. Именно так, как он решил.       В нём крепнет первобытное чувство: она — его, и ни один мужчина не посмеет на неё взглянуть или просто вдохнуть воздух рядом с ней. Зародилось нестерпимое желание закрыть её собой от всех — грубо. Бесповоротно. Навсегда.       Голубоватое свечение экрана очерчивает профиль, а взгляд, прикованный к монитору, всё смотрит и смотрит, забыв о времени. С упоением перечитывая абзацы статьи до бесконечности, он забарабанил пальцами по столу диким, сбивчивым ритмом. Глаза горят маниакальным восторгом: мир наконец‑то увидел его таким, каким он сам себя ощущает — исключительным.       Статья свежая — о том, как они с Микаэлем привозили гуманитарную помощь в детский дом. «Акт истинного благородства.....»— возвещает выделенный заголовок на белом фоне. «Микаэль Коллинз и Франц Блэквуд помогли детскому дому», — дочитал он, мысленно вычеркнув имя Микаэля. Да, именно так: истинное благородство.       Он мог пройти мимо — но не стал. Мог наплевать на сирот, несмотря на историю Рут. Но он здесь не для того, чтобы быть тенью: люди должны идти за ним — маленькие или большие. И неважно, что Микаэль всё организовал — его роль спонсора не имеет значения. Пусть он считает себя инициатором — Францу всё равно.       Статья пестрит хвалебными словами, но Франц воспринимает их отстранённо — как должное. Он откинулся на спинку кресла, впитывая триумф каждой клеточкой, и ощутил себя античным богом, взирающим с Олимпа. Эта статья — не строки, а молитвы смертных. Не важна правда, не важна логика — главное, что пишут о нём.       Сегодня пронырливые журналисты будут лезть в каждую щель, лишь бы найти хоть что‑то, что можно раздуть в сенсацию. Они с удовольствием противопоставят его образцовую семью — где он примерный семьянин, а жена скромна и сдержанна — яркой и неправильной паре Коллинзов, чья жизнь проходит на публике: бесконечные приёмы, фотосессии и светские рауты.       Крышка ноутбука закрывается с характерным звуком. Не строки, а восторженные слова теперь в цене — громкие, яркие, но, быть может, пустые: прозвучавшие из чистой вежливости, совсем не по чувству, как принято у аристократов.       Взгляд неспешно стекает к зеркалу в прихожей. Он смотрит на себя долго, оценивающе, вглядываясь в черты, которые знает наизусть, но сегодня как будто видит впервые. Что‑то в этом лице не так, словно оно треснуло, и сквозь трещины проглядывают другие образы, другие жизни. В этом мире нет места правилам и оценкам — там не нужно притворяться, там есть место для самых грязных желаний, за которые стыдно не будет.       Зеркало ловит его взор и не отпускает. Невидимая рука вцепляется в сознание и тянет вглубь, в сердцевину стекла, где его чувства заморозятся окончательно. В долю секунды, между вдохом и выдохом, кажется, что отражение не повторяет его движений и мимики — оно взирает. Так, как может взирать лишь совесть в минуты внутреннего раздора.       Раздора нет — есть только ожидание, гудящее, как мотор прожектора, уже направленного на неё — актрису в его пьесе. Эта пьеса обнажает все человеческие согрешения. Явятся расфуфыренные светские дамы, сопровождаемые супругами, с изысканной учтивостью изображая добродетельных хозяек — лишь для того, чтобы за кулисами блистать в роли пылких любовниц. А их мужья? Они хранят фасад верности, ведя тайную жизнь, — разоблачение которой неминуемо вызовет скандал в свете.       И когда она ступит в этот вертеп разврата — чистая, с душой, не знающей греха, — она явится воплощением недостижимого совершенства.       Его рука плавно опустилась на ручку двери — с ленивой уверенностью, без малейшей спешки. Пальцы робко легли на холодный металл, замерли, будто совещаясь между собой. Уголок рта дёрнулся в судорожной, нервной улыбке. Сейчас всё пойдёт по чётко выстроенному плану — тому самому, что он оттачивал годами. Рут не посмеет пойти против него. Она будет слушаться. Она должна слушаться — отныне и навсегда она больше себе не принадлежит. Или...нет?       Медленно, почти нежно, он повернул ручку.       Не может быть.       Это ошибка!       Ошибка!       Она предала. Факт. Подтверждено. Кровь ударила в виски. В глазах — красный туман. В груди — пустота. Ладони вспотели. Пальцы дрожат. План: наказать. Убить. Уничтожить. Сейчас. Здесь. Медленно. Пусть знает, что значит предать его.       Кажется, Рут совсем не заметила, как открылась дверь. С ней стоит Рафаил — Франц даже не услышал, как тот вошёл. Он был так поглощён чтением статьи, что не отреагировал на резкий звонок в дверь.       Они обнимаются: сдержанно и робко, словно стараясь не нарушить выстроенный барьер, но для Франца это означает одно — предательство, позор, очередное разочарование. Она ангельски красива и утончённа: рыжие пряди, уложенные мягкими волнами, пружинят при каждом движении. Ткань лежит на теле, неприступная и властная, плавно струится, воплощая тихую уверенность. И лишь на талии она обрисовывает изгиб с вызывающей чёткостью.       Она красивая. Она скромная. Она женственная и смиренная. Разве может она, единственный экземпляр в своей коллекции, сбить такое хрупкое душевное равновесие? Разве способен этот ангел кротости — одними движениями, одними взглядами — разжечь пламя ярости, адски пылающее, свирепое, как у самого неукротимого дьявола?       — Объятия с чужими мужчинами это плохо, Рут, и ты это знаешь. — Руки скрещены, взгляд фанатичный как у человека, страстно отстаивающего свою правду. Рут замерла: она знает этот взгляд — когда он так говорит, значит, требует безоговорочного послушания.       — Я не хотела, я… просто… — Речь неровная, ломается, как тонкий лёд под ногами. По спине пробежал предостерегающий холодок, будто кто‑то невесомо провёл пальцами вдоль позвоночника.       Франц сделал шаг вперёд. Её пальцы задрожали, плечи напряглись — она сглотнула, но не отвела взгляда. Он улыбнулся — мимолётно, но достаточно, чтобы она поняла: он всё видит, чувствует — и впитывает это, как земля впитывает первые капли дождя после засухи.       Он приблизился к Рафаилу, который в одно мгновение стал ему неугодным, почти чужим. Это не брат его друга, не человек из детства, а незнакомец, который посмел прикоснуться к его невесте. Тот, кто нанёс трещину в стекле его идеального мира — того, что он создал только для двоих. Слишком идеального мира — потому что правила диктует он. Трещина впивается в стекло, вытягивает жадные щупальца во все стороны. Она ползет, оплетает поверхность ядовитой плесенью; расползается узор, пропитывающий поверхность, разъедает всё новые участки.       — Я уничтожу каждого, кто посмеет посягнуть на то, что принадлежит мне, — произнёс он. Взгляд оценивающе скользнул по пареньку. Добрые глаза, скромная белая рубашка — сама невинность. Одно удовольствие испытывать его нервы, вопрос лишь в том, сколько он продержится.       — Рут — не вещь! — выпалил Рафаил, не стерпев такого отношения. — Ни я, ни тем более она не виноваты в том, какой ты одержимый!       Ухмылка искажает лицо Франца, явно довольного ситуацией. Не говоря ни слова, он разворачивается и размеренно уходит. Предчувствие беды давит на плечи — будто кто‑то стоит сзади и толкает вниз. Рут поспешила за ним, хотя знает: это снова унижение. Но страх давно затмил её разум — она уже не помнит, каково это — действовать по своей воле.       — Франц, миленький, ничего не было, правда… — Она бежит за ним, подхватив подол платья, чтобы не споткнуться. — Я клянусь. Хочешь, я на крови клятву дам? Хочешь, я больше не буду общаться с другими мужчинами?       Она умоляет слёзно, отчаянно, потому что боится потерять его — боится, что он уйдёт. Бросит. Забудет. Как однажды мартовским утром в детском доме — без объяснений. Воспитатели тогда сказали: «За тобой никто не придёт». И правда — не пришли.       Франц не слушает. Демонстративно игнорирует взывающую мольбу о пощаде и выглядит это так, словно он учёный, наблюдающий за экспериментом — безразлично, но с холодно-научным энтузиазмом. В таких ситуациях сожаление приходит как знак краха — краха идей и стремлений, не выдержавших напора желаний, что растут бесконечно, подобно запретному плоду: чем строже запрет — тем сильнее желание.       Рафаил бросается вдогонку за Рут, кричит ей вслед:       — Рут, остановись! Ему только это и надо!       Она оказалась в звуконепроницаемой капсуле своего страха. Будущее кажется безотрадным и одиноким — если прямо сейчас она не ухватится за него, как в детстве цеплялась за руки родителей.       Они дошли до гостиной. Франц резко развернулся и ударил её по лицу — звонко, с силой. Голова дёрнулась в сторону, а он всё стоит, глядя почти без эмоций.       Слезы навернулись не от боли, обжигающей кожу, а от осознания: это не просто раскалённое клеймо на лице — это яд, оседший в подсознании. След, что вьедается глубже с каждой секундой — и никакое оправдание не способно его вытравить.       Рафаил замер. В груди зачастил тревожный ритм, в горле пересохло. Он никогда не вмешивался в конфликты — но вид заплаканного лица Рут будто толкнул его в спину. Ноги сами сделали шаг вперёд, и он встал между Францем и Рут, слегка разведя локти, чтобы закрыть её.       — Остановись, ты не должен так поступать, — несмело, но непреклонно произнёс Рафаил, глядя ему прямо в глаза.       В ответ — лишь самодовольная усмешка Франца. Для него ударить женщину всё равно что убить жужжащее над ухом насекомое: быстро, без раздумий, без тени сожаления.       — Забываешься. Не тебе указывать, как я должен поступать. Захочу — ударю, захочу — убью.       Снова удар. На этот раз он пришёлся по Францу — неожиданно, как укол ножа, и куда больнее, чем тот, что он нанёс Рут. Он коснулся носа: на пальцах — кровь.       — Что за…— Он издаёт короткий, сухой смешок. — Ты? — Снова смех. — Не верю. Тихоня Рафаил решил бросить мне вызов?       Боль резанула по носовым хрящам — будто эхо его собственного удара. Кровь. Горячая, красная. Он снова коснулся носа: пальцы в липком. «Моя. Настоящая. — Подумал он с презрением. — Это всё слишком реально. Этот фарс не должен был коснуться меня.»       — Ты пожалеешь. Вы оба пожалеете! — Франц зажал нос, отступил в кабинет и захлопнул за собой дверь.       Код от сейфа он ввёл на автомате — пальцы сами нашли нужные кнопки. Внутри пистолет — огнестрельный, с глушителем. В этой ситуации он кажется единственным аргументом, способным стереть унижение, нанесенное щенком Рафаилом.       Он выходит обратно в считанные секунды и видит: Рафаил тщетно пытается успокоить плачущую Рут. Почти смешно — такая беспомощность. Но теперь это уже не имеет значения.       — Сдохни, ублюдок!       Прицел замирает на Рафаиле. Рафаил и Рут сосредотачивают всё внимание на Франце, безмолвно надеясь на остатки его сострадания. Напрасно. Взгляд Франца холоден: он наслаждается их страхом.       Спусковой крючок щёлкнул под пальцем. Хлопок.
Примечания:
27 Нравится 37 Отзывы 4 В сборник
Отзывы (7)