***
Завтрак в их маленькой кухне стал неспешным, почти священным ритуалом обретённого мира. Люцифер, закутавшись в огромный, мятый халат Аластора из темно-бордового флиса (рукава приходилось закатывать в толстые валики, а полы волочились по полу), с важным видом алхимика возился у плиты. В медной турке с длинной ручкой шипели и булькали свежесмолотые кофейные зерна, смешивая свой горьковатый аромат с пряной сладостью двух звездочек бадьяна и едва уловимой нотой морской соли. — Секретный рецепт династии Морнингстаров, — пояснил он, поймав вопросительный взгляд Аластора. Тот стоял у соседней конфорки в простых серых трениках и потрепанной футболке, но в этой бытовой простоте был свой, непоколебимый стиль. — Применяется исключительно в случаях крайней усталости, морального истощения или… последствий бурно проведенного вечера. Считается, что восстанавливает не только тело, но и дух. Аластор фыркнул, но уголки его губ, обычно такие строгие, неудержимо поползли вверх. Он ловко, с автоматизмом, отточенным годами самостоятельной жизни, орудовал лопаткой, подбрасывая на сковороде яичницу-болтунью с мелко нарезанным луком и розовыми кусочками ветчины. Запахи сплетались в идеальный, уютный дуэт: глубокий, пробуждающий кофе, сливочное масло, до хруста обжаренный лук и что-то неуловимо-домашнее, что принадлежало только им двоим — смесь мыла, сна и теплой кожи. За столом, заставленным керамикой (чашка с утятами от Люцифера и строгая темно-красная кружка от Аластора), наступила благодатная тишина, наполненная лишь звоном ложек, тихим хлопаньем страниц книги (Аластор умудрялся читать даже за едой) и счастливым вздохом Люцифера, когда он отпил первый глоток. Кофе был идеальным — крепким, с дымной горчинкой и долгим, пряным послевкусием. Он разлился по жилам живительным теплом, проясняя мысли. Наконец-то Люцифер научился его вкусно варить. Люцифер поставил чашку, обхватив ее ладонями, будто греясь, и его лицо постепенно утратило выражение утренней расслабленности. В синих глазах появилась та самая стальная глубина, которую Аластор знал так хорошо — глубина стратега, просчитывающего ходы. — Так, — начал Люцифер, и его голос приобрел ровные, деловые интонации. — Генеральный план. Завтра, тридцать первого декабря. Утренний экспресс, отправление в семь сорок пять с центрального вокзала. В пути — три часа десять минут. Прибытие в родной город на главный вокзал в одиннадцать ноль-ноль по расписанию. Он говорил, глядя не на Аластора, а куда-то в пространство над его левым плечом, как будто перед его внутренним взором висел график и карта. Аластор отложил книгу, положил локти на стол, сложил пальцы в замок и слушал. Весь его вид выражал предельную концентрацию. Его взгляд, внимательный и аналитический, скользил по лицу Люцифера, выискивая малейшую тень сомнения, дрожь в губах, напряжение в челюсти. — На вокзале мы осуществляем операцию «Расходящиеся тропы». Ты — на автобус номер пять до района Старых Складoв. К маме. Я — на такси до особняка Морнингстаров. — Люцифер сделал маленькую, едва заметную паузу, его пальцы слегка постучали по керамике. — Я буду присутствовать там на официальной части, включая обед, ровно до восьми вечера. Ровно. В восемь часов ноль-ноль минут я покидаю особняк через восточную калитку в садовой ограде. — Которую, я надеюсь, проверил? — спокойно вставил Аластор, его голос был низким и ровным, как поверхность пруда. — Которую я смазал графитовой смазкой и проверил на бесшумность хода в прошлый свой визит, — немедленно отчеканил Люцифер, и в его глазах блеснула холодная, почти бессознательная ухмылка тактика, думающего на три шага вперед. — Она ведет в глухой переулок, вымощенный булыжником. Никакого освещения, никаких камер. Оттуда пешком семь минут быстрым шагом до фонтана «Тритон» на Привокзальной площади. Там, у скульптуры нереиды с трезубцем, в шестнадцать двадцать вы с Элеонорой должны будете меня встретить. Вместе мы садимся на вечерний экспресс, отправление в двадцать один ноль-ноль. И мы возвращаемся сюда. Встречаем Новый год здесь. Втроем. С маминым пирогом, нашим будущим деревом и бутылкой «того самого» шампанского. Он выдохнул, словно сбросил невидимый, но ощутимый груз. Воздух в кухне, казалось, слегка сгустился, зарядившись энергией плана. Аластор медленно кивнул, мысленно прокручивая маршрут, оценивая временные окна, ища слабые места. — Ровно до восьми, — повторил он, впиваясь взглядом в Люцифера. — Это железно. А если будут задерживать? Тосты в честь благотворительного фонда, обязательная семейная фотография для газеты, наконец, прямой приказ отца остаться? — Если что-то пойдет не по плану, — Люцифер наконец перевел на него взгляд, и в синеве его глаз застыла не ледяная, а скорее металлическая, закаленная решимость, — я позвоню тебе и предупрежу. А если всё зайдёт слишком далеко, то я… — он сделал театральную, но оттого не менее значимую паузу, — Просто уйду. Придумаю отмазку вроде: «у меня случился внезапный, острый приступ наследственной гемикрании. Мне требуется немедленная темнота, тишина и специфические медикаменты, которые находятся только в нашей городской квартире». Аластор замер. — Он… поверит? — спросил он, стараясь, чтобы голос звучал нейтрально. — Он не просто поверит. Он с облегчением избавится от меня, — ответил Люцифер, и в его голосе прозвучала не горечь, а спокойный, почти клинический цинизм. — Болезнь, слабость, несовершенство — это пятна на безупречном фасаде. Публичный приступ мигрени у сына во время праздника — это хуже, чем скандал. Это дурной тон. Он предпочтет, чтобы я бесшумно исчез, чем рисковать малейшей тенью на репутации семьи. Он… практически вытолкнет меня за дверь. С искренним, глубоким отвращением. Гарантия — сто процентов. Люцифер, вспомнив не самое приятное воспоминание, слегка потёр руки, словно от удара, но в лице не изменился. В тишине кухни, наполненной теперь не только запахами, но и тяжестью этих слов, план прозвучал как приговор целому миру. Миру, который Люцифер называл домом. Аластор почувствовал острую, режущую боль где-то под ребрами — не за себя, а за этого человека, который в девятнадцать лет вынужден был изучить психологию собственного отца как поле боя и научиться использовать ее против него же. Он молча протянул руку через стол. Люцифер, не колеблясь ни секунды, взял ее. Их пальцы сплелись в тёплый, крепкий, немного шершавый узел — изящные, длинные пальцы музыканта и пальцы рабочего, с мозолями и тонкими белыми шрамами. — Договорились, — тихо, но очень четко сказал Аластор, и в этих двух словах была клятва, равная по силе любому рыцарскому обету. Но напряжение в плечах Люцифера не ушло. Он опустил взгляд на их сплетенные руки, стал водить большим пальцем по тыльной стороне ладони Аластора, по выпуклостям костяшек, по старому, бледному шраму от ожога. — Аластор… — начал он снова, и его голос дрогнул, потеряв всю стратегическую твердость. Он стал юным, неуверенным. — А Элеонора? Твоя мама… Она же не знает. Всю… правду. Всю подноготную. Что мы.. Что, если она посмотрит на меня завтра и увидит… ну, именно то, что я есть. Еще одного представителя того мира. Наглого, изнеженного, избалованного мажора в дорогом пальто, который… который увлек ее сына бог знает куда. Что, если я разочарую ее? Просто одним своим видом? Этот страх был новым, более тонким и оттого более болезненным, чем холодный ужас перед отцом. Это был страх не перед гневом, а перед тихим, вежливым неприятием. Перед разочарованием в добрых, усталых глазах. Перед разрушением хрупкого, невидимого моста, который он даже не видел, но о существовании которого страстно мечтал. Аластор не стал ничего говорить. Слова в такой момент казались слишком грубыми, слишком неточными. Он разжал их пальцы, встал, и стул тихо скрипнул отодвигаясь. Он обошел стол и, опустившись на корточки рядом со стулом Люцифера, взял его лицо в свои ладони. Жест был настолько прямым, лишенным всякой дистанции и расчетливости, что Люцифер вздрогнул и обратил на него широко раскрытые глаза. — Слушай меня, — произнес Аластор тихо, но с такой плотной, сконцентрированной силой, что каждое слово казалось отлитым из свинца и вбитым в пространство между ними. — Моя мама видела меня в самых разных ипостасях. Злым, замкнувшимся в себе ежом, с пустым, выжженным взглядом после уличных разборок. Она видела, как я возвращался домой с рассеченной бровью, с кровью под ногтями и тишиной на губах, и она молчала, потому что знала — слова только ранят. — Он провел большими пальцами по его высоким, тонким скулам, как будто стирая с них невидимую пыль тревоги. — А потом, где-то в середине весны, она стала замечать как я меняюсь. Она видела, как я стал… оттаивать. Как ледник внутри дал трещину, и из-под него пошла вода. Живая вода. Она никогда ни о чем не спрашивала. Но в прошлую нашу встречу, когда я уже надевал куртку в прихожей, она вдруг обняла меня так крепко, как не обнимала, кажется, с тех пор, как мне исполнилось десять. И прошептала прямо в плечо, так тихо, что я едва расслышал: «За парня, который возвращает мне моего сына не просто живым, а… счастливым, я готова продать последнее чайное ситечко. Привези его, как сможешь. Я испеку тот самый пирог, с яблоками и корицей». Люцифер слушал, затаив дыхание. Его глаза, такие ясные и синие, наполнились влагой, и он даже не пытался это скрыть. Вся его аристократическая броня, весь натренированный годами цинизм, весь скепсис отпрыска, видевшего лишь расчетливую любезность, — все это рассыпалось в мелкую, золотую пыль перед этой простой, сводящей с ума откровенностью. Это было сильнее любых клятв. — Правда? — выдохнул он, и голос сорвался на хриплый, счастливый шепот. — Она… она действительно так сказала? — Дословно, — Аластор наклонился вперед, пока их лбы не соприкоснулись. Он закрыл глаза, и Люцифер почувствовал тепло его кожи, легкое движение ресниц. — Она уже тебя любит. Заочно. Потому что ты для нее — не Морнингстар. Не наследник. Ты — причина. Причина этих самых проталин. Так что твой единственный законный страх на завтра — это как бы не сожрать весь пирог с полкилой взбитых сливок еще до того, как мы сядем в поезд. У нее рука легкая, а тесто у нее получается такое, что ангелы на небесах завидуют. Люцифер рассмеялся, звук получился сдавленным, влажным от слез, но абсолютно счастливым. Он обвил руками шею Аластора и просто притянул его к себе, в объятие, сидя на стуле, пока тот сидел на корточках, коленями упираясь в холодный линолеум. Они так и сидели, в тишине кухни, в аромате кофе и прошлой ночи, слушая биение двух сердец, которые, казалось, синхронизировали свой ритм не сегодня и не вчера, а гораздо, гораздо раньше.***
Большой гипермаркет на окраине города в предновогодний день был не местом покупок, а эпической битвой цивилизаций, а их тележка — полем для самых странных и прекрасных компромиссов. Воздух гудел от гомона, визга детей, назойливо-веселых джинглов из динамиков и общего ощущения легкой, ажиотажной паники. А они двигались в этом потоке, как свой маленький, цельный островок. У холодильников с рыбными консервами развернулось первое, фундаментальное сражение. — Классическая «Сельдь под шубой», — провозгласил Аластор, словно зачитывая устав, — есть аксиома мироздания. И аксиома эта гласит: нужна жирная, пряно-соленая сельдь в масле. Желательно — прибалтийская. — Он стоял, как монолит, держа в руке банку с простой этикеткой, на которой была изображена улыбающаяся рыбина. — Mon cher, аксиомы существуют для того, чтобы их оспаривать, — с изящным пренебрежением парировал Люцифер, изучая этикетку на банке норвежской слабосоленой сельди с лимонным перцем. — Мы ведь строим новую вселенную, не так ли? В ней вкусы должны не спорить, а танцевать сложный, гармоничный па-де-де. Нужна тонкость, деликатность, игра полутонов… — Нам нужна «Шуба», а не молекулярная гастрономия от выпускника «Le Cordon Bleu», — огрызнулся Аластор, но в его карих глазах, прищурившихся от яркого света стеллажей, мелькнула та самая, редкая искорка чистого азарта. Он обожал эти словесные дуэли. Это была их форма фехтования, их интеллектуальный спорт. — Хорошо, — сдался Люцифер с театральным, многострадальным вздохом, поднимая руки вверх. — Идем на уступки варвару. Берем обе. И твою вареную свеклу, и мою, запеченную в меду с розмарином. И два сорта яблок. Устроим слепую дегустацию. Твоя мама будет верховным арбитром. Готов ли ты к поражению, о хранитель догм? — Я готов к тому, что твоя «деликатность» проиграет вчистую перед мощью классики, — парировал Аластор, но уже клал в тележку обе банки. Выбор алкоголя прошел на удивление мирно и даже лирично. Аластор замер перед бесконечными полками с игристым, его обычно уверенное, аналитическое выражение лица сменилось на легкую, почти комичную растерянность. Он водил пальцем по ценникам, хмурясь все сильнее. — За эти деньги, — пробормотал он себе под нос, — можно купить полугодовой запас гречки. Или новый набор сверл. Или… Люцифер, наблюдавший за этой пантомимой с нежной, понимающей улыбкой, молча протянул руку мимо рядов с французскими брютами и итальянскими просекко. Его пальцы обхватили не изящное горлышко, а пузатое брюшко бутылки, щедро завернутой в золотую, чуть кривовато наклеенную фольгу. На этикетке гордо красовалась надпись: «Советское полусладкое». — Отец, — сказал Люцифер тихо, поворачивая бутылку в руках так, что свет люминесцентных ламп заиграл в золоте, — называет это «сладким шипучким пойлом для плебса, не имеющим отношения к винной культуре». — На его лице играла сложная, чуть грустная, но в целом светлая улыбка. — А у моей бабушки, в серванте из карельской березы, всегда, ровно в тридцать первого декабря, появлялась такая же. Запотевшая от холода, с капельками влаги на стекле. И Новый год для меня пах не фуа-гра и устрицами, а кожурой мандаринов, смолой срубленной елки, воском горящих свечей и… именно этим. Этим терпким, игристым, немножко простым запахом надежды. Такой вот парадокс. Так что берем его. Аластор молча наблюдал за ним, за этим внезапным погружением в прошлое, за той хрупкой ностальгией, которую Люцифер выставлял напоказ так редко. Он просто кивнул. Ему не требовалось никаких объяснений. Он понимал язык тихих жестов и немых воспоминаний лучше любого словаря. Поиск елки превратился в настоящее квест-приключение. Все приличные, симметричные деревца были давно разобраны. Они уже пятый раз обходили праздничный отдел, и Люцифер начинал впадать в уныние, как вдруг его взгляд упал на дальний угол, заваленный коробками с гирляндами. Там, прислоненная к стене, стояла одна-единственная, последняя ель. Она была неестественно пышной, искусственной зеленью, но с явным, вопиющим дефектом — целая средняя ветка росла под прямым, почти девяностоградусным углом к стволу, будто отчаянно махала кому-то рукой или показывала неприличный жест. — Она… кривая, — констатировал Аластор, скрестив руки на груди. В его голосе звучал окончательный приговор. — Она не кривая! — немедленно, с горячностью защитника, воскликнул Люцифер, уже направляясь к ней. — У нее… бунтарский дух! Индивидуальность! Смотри, она отвергает симметрию, скучное совершенство. Она — нонконформист. Принимает свою уникальность. Прямо как некто мной любимый. — Я не кривой, — автоматически огрызнулся Аластор, но не удержался и дотронулся до торчащей, упрямой ветки, поправил на ней хвою. — И не искусственный. — Вопрос дискуссионный по первому пункту и очевидный по второму, — пропел Люцифер, уже хватая ёлку под основание и вытаскивая ее на свет. — Но решение принято. Наша первая совместная ель должна быть памятной. Иметь характер. Вместе мы ее… выпрямим. Ну, или смиримся. Коробка с игрушками стала полем для немого творческого диалога, где каждый говорил на своем эстетическом языке. Аластор, не раздумывая, потянулся к набору крупных, густо-красных, почти алых шаров — простых, сочных, жизнеутверждающих, как капли крови на снегу. Люцифер же замер у полки с хрупким, дорогим художественным стеклом: бледно-голубые, сияющие изнутри сосульки, серебристые, будто инеем покрытые шишки, крошечные, до мелочей проработанные фигурки лесных зверей. — На одну такую безделушку, — проворчал Аластор, наблюдая, как Люцифер с хирургической осторожностью берет в руки стеклянную уточку с янтарными глазами и пушистыми крыльями, — можно неделю питаться. — Это не безделушка, — с достоинством возразил Люцифер. — Это инвестиция в будущее. В традицию. Мы будем вешать ее каждый год, на самое видное место. И вспоминать… этот самый первый раз. — Он бережно, как святыню, положил уточку в тележку, прямо поверх алых шаров, и это сочетание — грубая сила и хрупкая красота — казалось каким-то пророческим. Аластор молча смотрел на этот жест. Потом, будто сделав над собой невероятное усилие, преодолевая какую-то внутреннюю преграду, он протянул руку и взял одну из изящных серебряных шишек, холодную и тяжелую на ощупь. — Ладно, — буркнул он, избегая встречного взгляда. — Для… баланса. Но красные шары — это основа. Фундамент. Без них все это — просто мишура. — Фундамент и завитки, — широко улыбнулся Люцифер, беря в ответ еще один алый шар. Он поднес его к свету, и шар отразил в себе всю ярмарку вокруг, исказив ее в веселом, праздничном калейдоскопе. Идеальное сочетание. Сила и нежность. Как и положено.***
Украшение их уютной квартиры превратилось в хаотичный, смешной и до слез трогательный перформанс, танец двух несовместимых стихий, которые вдруг нашли общий ритм. Гиперактивный после кофе и от предвкушения праздника, Люцифер носился по комнате с гирляндами, как золотоволосый ураган. Он вскарабкался на табуретку, чтобы дотянуться до карниза, а Аластор стоял внизу, его руки — надежная страховка — лежали на его бедрах, чувствуя под тонкой тканью пижамы каждое движение мускулов. — Левее, — командовал Аластор, отойдя на шаг, чтобы оценить картину со стороны. Он стоял, подбоченясь, как режиссер на съемочной площадке. — Правее, — тут же оспаривал Люцифер, не двигаясь с места и щурясь одним глазом. — Здесь должен быть акцент света, а не равномерное распределение! — Я сказал левее. Там розетка ближе. — А я говорю, что эстетика важнее прагматики! Я тут главный художник-оформитель! — Главный художник-оформитель сейчас рискует познакомиться с полом поближе, если не послушается инженера по технике безопасности. Они вместе, в четыре руки, вешали мишуру, и она то и дело цеплялась за свитера, за волосы, опутывала их, как паутина, заставляя смеяться и спотыкаться. Аластор, с неожиданным, почти детским азартом, принялся набрасывать «дождик» на Люцифера сзади, пока тот возился с гирляндой. Тот вскрикнул, обернулся, и в его глазах вспыхнул огонь мщения. Через минуту они уже дурачились, как школьники, забрасывая друг друга клочьями серебристой мишуры, пока весь пол вокруг не стал похож на логово помешанного на блеске дракона. Игрушки занимали свои места в молчаливом согласии. Красный шар Аластора соседствовал с голубой сосулькой Люцифера. Войлочный олень с оторванным ухом (купленный на кассе в порыве сентиментальной жалости) висел рядом со строгой серебряной шишкой. И, наконец, на самую видную, центральную ветку (ту самую, что торчала вбок) Люцифер с благоговением водрузил стеклянную уточку. Она сияла в свете лампы, ее янтарные глаза будто подмигивали им двоим. — Готово? — спросил Аластор, его голос звучал приглушенно в наступившей внезапной тишине. — Готово, — кивнул Люцифер, спрыгивая с табурета последний раз. Аластор протянул руку и щелкнул выключателем. Тьма была абсолютной лишь на долю секунды. Потом ее пронзили, разрезали, завоевали десятки маленьких, разноцветных солнц. Гирлянда вспыхнула мерцающим бело-желтым потоком. Свет отразился в стеклянных шарах — и в алых, и в синих, — заиграл миллионами искр на серебристой мишуре, осветил изъян их кривой, чудесной, единственной в мире елки. И, конечно, упал на их лица — на синие, широко раскрытые глаза Люцифера, полные безудержного, детского восторга, и на карие глаза Аластора, в которых из-под толстого слоя привычной сдержанности и защиты пробивалось неподдельное, глубокое, почти благоговейное удивление. Они стояли, обнявшись, посреди комнаты, в самом сердце этого созданного ими сияния. Их крепость была не просто защищена. Она была освещена изнутри, украшена знаками их союза и готова принять в свои стены праздник и того, кто для них обоих олицетворял саму суть дома.***
Вечер опустился на город мягким, синим покрывалом, усыпанным ранними, робкими звездами. Они завалились на диван, скинув носки и закутавшись в один огромный, колючий, но невероятно теплый плед Аластора, пахнущий дымом и чем-то другим, неуловимо-его. На экране телевизора юный, вечно молодой Кевин Маккаллистер с упоением инженера-садиста строил свои головоломные ловушки для незадачливых грабителей. Миска с попкорном (соленым, как настаивал Аластор, и с карамелью, как требовал Люцифер) стояла между ними, но они ели из нее вперемешку, их пальцы встречались в глубине, и это было важнее, чем сюжет на экране. Люцифер, уже размякший, уставший и счастливый, положил голову Аластору на плечо, устроившись так, чтобы слышать ровный, глухой стук его сердца под грудной клеткой. — Завтра будет… сложно, — прошептал он в ткань футболки, не глядя на мелькающие картинки. — Всего несколько часов, — так же тихо ответил Аластор, его губы коснулись макушки, золотых волос, пахнущих их общим шампунем. — А потом мы будем здесь. Втроем. С маминым пирогом и с этим нашим… характерным деревом. Это будет наш Новый год. Самый первый. — Он сделал паузу, вложив в тишину между словами что-то очень важное. — Из многих. — Обещаешь? — голос Люцифера стал совсем тихим, тонким, как паутинка, в нем слышалась та самая уязвимость, которую он показывал только здесь, только ему. — Что их будет много? Аластор обнял его крепче, почувствовал под ладонью ребра, теплоту кожи сквозь тонкую ткань. Он смотрел не на экран, не мерцание гирлянды на елке, а прямо на Люцифера, словно именно он был единственным искусством, стоящим внимания. — Клянусь, — сказал он просто, без пафоса, и от этой простоты слова обрели вес гранита. — Твоим-моим шарфом, шапкой с оленьими рогами и своей честью. Если понадобится. Люцифер рассмеялся, тихо, счастливо, но смех быстро перешел в ровное, глубокое, спокойное дыхание. Его тело полностью обмякло, доверившись этой опоре, как скала доверяет морскому дну. Аластор сидел неподвижно, боясь пошевелиться. Через какое-то время он аккуратно, с ловкостью фокусника, вынул из расслабленных пальцев Люцифера пустую чашку для чая, поставил ее на столик. Потом дотянулся до пульта и выключил телевизор. Голоса грабителей и визги торжества Кевина сменились гулкой, благодатной тишиной. В комнате осталось гореть только мерцание ёлочных гирлянд. Они отбрасывали на стены и потолок таинственные, подвижные тени — то синие, то желтые, то зеленые. В этом призрачном, волшебном свете лицо Люцифера казалось абсолютно безмятежным, молодым до боли и беззащитным, как у ребенка. Все маски — аристократа, стратега, бунтаря — спали. Остался только он. Тот, кого Аластор любил больше своей гордости, больше своей жизни, больше самого воздуха. Аластор смотрел на него. Потом перевел взгляд на огоньки, на их кривую, пышную, совершенно неправильную, но от этого бесконечно родную елку, на пустую, липкую от карамели миску на полу, на два скинутых на ковер носка — один черный, простой, другой с забавными утками. И в его груди, под ребрами, где обычно клубился холодный уголек ярости или лежал груз ответственности, начало распирать странное, огромное, почти пугающее своей новизной чувство. Это была не ярость защитника, готового снести стены, и не стратегическая собранность командира. Это была тихая, всеобъемлющая, тяжелая и сладкая ответственность. Ответственность за этот свет. За этот покой. За этого уснувшего на его плече человека, доверившего ему не только свое тело, но и все свои страхи, все свои «завтра». Он был не просто любовником, союзником или другом. Он был хранителем. Стражем этого маленького, хрупкого, сияющего мира, который они построили на пепелище своих старых жизней. И осознание этого было страшнее любой уличной драки и прекраснее любой победы. Завтра их ждала дорога. Разлука на несколько часов. Испытание визитом в прошлое каждого из них — в позолоченный ад Люцифера и в бедную, но честную обитель его собственной матери. Но сейчас, в этой теплой, пахнущей хвоей, кофе и их общим дыханием квартире, под мерцанием их первой совместной елки, будущее казалось не пугающей бездной полной неизвестности, а длинной, освещенной тропой. Тропой, на которой каждый фонарь будет зажжен их общими руками. Они уснули так, не добравшись до кровати, сплетенные в один теплый, дышащий клубок, прошедшие уже немало битв на разных фронтах и теперь готовые встретить свою первую общую зиму. Они знали, что самая главная битва — не та, что впереди, а та, что уже позади. Битва за право быть здесь и сейчас. И они выиграли ее. Не в одиночку. Вместе.