Маленькая Жизнь.

Горячая работа
NC-17
В процессе
21
1
автор
Размер:
планируется Макси, написано 198 страниц, 64 291 слово, 13 частей
Метки:
AU
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
21 Нравится 28 Отзывы 7 В сборник

Глава 11.

Настройки
Эмма вышла из дома Реджины быстро, почти на автомате, будто тело само выбрало маршрут: крыльцо, ступенька, холодный воздух, короткий вдох, и уже улица. Пакет с ключами в кармане казался слишком тяжёлым, хотя там было всего ничего. Она поймала себя на том, что сжимает телефон так крепко, будто он мог удержать её мысли на месте. Внутри всё ещё стояла картинка кухни. Пустота. Не простое ничего нет — именно стерильная пустота, как после переезда, как после намеренного очищения пространства. Полки без следов, столешница голая, никаких крошек, никаких чашек, даже привычных банок со специями. Эмма констатировала этот факт слишком ясно, будто мозг ставил галочку в списке странностей. И от этого становилось не легче. Она шла к магазину и пыталась рассуждать рационально: возможно, Реджина просто не успела, возможно, заказывала доставку, возможно, не было аппетита. Но все эти объяснения разваливались, потому что пустота выглядела не случайной. Она была скорее продуманной. И это раздражало. Раздражение всегда хочет быть главной. Эмма терпеть этого не могла. Она набрала Руби ещё до того, как подошла к витрине. Не хотелось возвращаться назад с этой тяжестью в груди и делать вид, что всё нормально. Ей нужен был кто-то, кто услышит и не начнёт морализировать. Гудки показались длиннее обычного. Эмма смотрела на свои ботинки, на мокрую полоску асфальта, на отражение вывески. В голове вдруг всплыла мысль: «А если я всё преувеличиваю?» — и тут же другая: «А если нет?» Руби ответила почти сразу, и от её голоса у Эммы немного отпустило в плечах. — Руби… я на минуту. Я вышла в магазин. Она не стала начинать издалека. Слова вывалились как есть. — У Реджины на кухне пусто. Вообще. Я открыла шкаф — там тоже пустота. Холодильник почти пустой. Я сначала зависла, потом просто решила выйти за продуктами, потому что иначе я бы начала задавать ей вопросы прямо в лицо, а это не самый лучший план. Эмма шла между рядами, автоматически взяла корзинку, но руки дрожали. Её раздражало, что она даже не может удержать обычное действие — взять корзинку без внутренней вибрации. — Ты сейчас у неё? — голос Руби звучал спокойно. Эмма провела пальцем по ручке корзины, будто проверяла реальность на ощупь. — Да. Я… мы поговорили. С Реджиной. Она сказала пару вещей, которые звучали слишком агрессивно. Вполне в ее стиле. И я тоже сказала. Короче, мы… поговорили нормально.

***

‎Реджина потянула Эмму к себе и поцеловала ее в губы.‎Губы Реджины жадно накрывали губы Эммы, не давая воздуха поступать ей в легкие. Эмма пыталась сопротивляться напористым поцелуям Реджины, но это было бесполезно. Руки Реджины крепко сжимали её руки на кровати, прижимая их тела друг к другу. Их языки сплетались в пылком объятии, грубые поцелуи Реджины не оставляли места для воздуха, заставляя Эмму задыхаться. Вкус сожаления наполнил рот Эммы, когда она поняла, что переступила черту, которую не должна была переступать. Язык Реджины дразняще исследовал, обводя контуры губ Эммы и вызывая мурашки по её спине. Одной рукой она крепко держала лицо Эммы, а другой скользила вниз по её шее и плечам. Эмма тихо застонала, не в силах сопротивляться нахлынувшим ощущениям. Она никогда раньше не знала такой необузданной страсти, и в то же время это пугало её. Она хотела большего, но понимала, что нельзя. Ей нельзя было допустить этого. Но она не смогла устоять перед ней.

***

Эмма остановилась у полки с крупами и несколько секунд смотрела на упаковки, не видя надписей. Внутри поднималась усталость. — И знаешь, что самое странное? — она сглотнула. — После этого она отключилась. Это прозвучало слишком резко, даже для неё самой. Отключилась — слово мягкое. — В смысле? Уснула? — у Руби в голосе мелькнула настороженность. — Нет. Не уснула. Как будто кто-то выдернул провод. Я помню разговор, помню, как у нее вроде как закружилась голова, как будто воздух стал густым, и дальше — провал. Потом она очнулась, как после плохого сна. Эмма поймала себя на том, что говорит быстрее, чем обычно. Она замедлилась специально, заставила слова идти ровно. Ей хотелось звучать убедительно — не для Руби, для самой себя. Чтобы это не было истерикой. — Я не хочу драматизировать, — добавила она, и сама же почти усмехнулась. — Хотя, кажется, уже драматизирую. Она положила в корзину рис, потом хлеб, потом яйца. Всё самое базовое. — Эмма, — Руби произнесла её имя осторожно — Что сказала Реджина? О чём был разговор? Эмма выдохнула и опёрлась лбом о прохладный край стеллажа. На секунду захотелось закрыть глаза и просто постоять. Но рядом прошёл кто-то с тележкой, реальность не дала провалиться.

***

Поцелуи становились все более страстными, и рука Реджины слегка сжала горло Эммы, не причиняя боли, но оставляя след. Это ощущение вызвало волну по всему ее телу, заставив сердце бешено биться. Несмотря на нарастающий страх, Эмма ответила на прикосновение Реджины, выгибая спину в знак приглашения. Ощущение кожи Реджины на ее собственной было опьяняющим, и она не могла не поддаться моменту. Она скучала по этому. Эмма не могла поверить, как быстро все изменилось. Искра, вспыхнувшая ранее, превратилась в адское пламя, поглотившее их обеих. Язык Реджины снова скользнул в ее рот, пробуя ее на вкус. Тело Эммы дрожало от предвкушения, когда она почувствовала, как рука Реджины скользнула вверх по ее бедру, чуть ниже трусиков. И тут как будто что-то ударило по голове Эммы. В памяти вспыхнул Киллиан. Это все неправильно. Её тело резко стало чужим, будто оно сделало шаг туда, куда разум не давал разрешения. Внутри поднялась вина. Она отстранилась резко, но без грубости. Ладонь упёрлась в плечо Реджины. — Достаточно.

***

— Она была громкая, как всегда. Она признала, что ей тяжело. Не детально, конечно, она не умеет детально. Но там было… признание факта. И я, идиотка, обрадовалась на секунду, потому что честность это как кислород. А потом… потом я поняла, что кислорода может быть мало. Она почувствовала когнитивный диссонанс: с одной стороны, Реджина выглядит собранной. С другой все эти лекарства и ее состояние в целом. Эти элементы не складывались в нормальную картину. — И вот ещё, — Эмма выпрямилась, пошла дальше, к молочному. — До того, как она пришла в себя, я увидела у неё лекарства. Не просто одна баночка. Там несколько упаковок, пузырьки, что-то рецептурное. Я не читала названия, я не рылась, я не хочу выглядеть как кто-то, кто не уважает чужие границы. Но я увидела достаточно, чтобы понять: с ней точно что-то не так. Она остановилась, взяла молоко, потом йогурт, потом масло. Всё нужное. — Я хочу, чтобы ты узнала про её медицинскую жизнь, — попросила Эмма прямо. — Что у неё было, что сейчас, есть ли диагнозы. Всё, что возможно. Ты умеешь искать аккуратно. Я не прошу нарушать закон, — добавила она почти автоматически, потому что Руби могла понять это слишком широко. — Просто… проверь, что можно проверить. Через знакомых. Через старые истории. Через все, что можно. Мне нужна хоть какая-то этиология происходящего. Слово «этиология» прозвучало почти смешно в контексте продуктового магазина, но Эмма не улыбнулась. Ей хотелось ухватиться за более реальные обьяснения, нежели сидеть и придумывать самой. Когда есть причины, меньше страшно. — Ты думаешь, она больна? — спросила Руби тихо. Эмма повела плечом, будто сбрасывала невидимую ношу. — Я думаю, что она скрывает проблему. И я думаю, что если я сейчас вернусь к ней и начну давить, она закроется. А если я сделаю вид, что всё нормально, и это окажется чем-то серьёзным я себе не прощу. Я застряла между тактичностью и ответственностью. И это мерзкое состояние. Она поставила корзину на край прилавка самообслуживания, но очередь двигалась медленно, и Эмма снова осталась один на один со своей интроспекцией. Внутри вспыхнула злость — на себя, на ситуацию и на то, что Реджина снова превращается в головоломку. — Я не хочу превращать её в объект расследования, — произнесла Эмма уже тише. — Но я видела её глаза. Там было что-то. Я даже не могу описать это словами. Она заплатила, забрала пакет, вышла на улицу. Холод обжёг лицо и немного встряхнул. — Хорошо, — сказала Руби. — Я проверю. Эмма кивнула, хотя Руби не могла видеть. — Спасибо — выдохнула она. После магазина Эмма шла быстро, с пакетом, который неприятно оттягивал пальцы. Пластик впивался в кожу, и каждый шаг отдавался тихим шуршанием упаковок. Она не подгоняла себя специально — просто в ней сидело глухое чувство, что домой нужно вернуться без задержек. В голове держалась простая мысль: приготовить что-то нормальное на ужин. Дверь открылась без лишнего звука. В квартире было слишком пусто на слух. Воздух стоял прохладный, как в помещении, которое долго не трогали. Эмма вошла и закрыла за собой дверь, аккуратно поставив ключи на привычное место. Тишина не была уютной, как будто здесь не любили лишних звуков. — Реджина? — позвала Эмма чуть тише обычного. Она сделала пару шагов, прислушалась, и добавила чуть громче: — Реджина, ты дома? Ответа не последовало. Эмма остановилась на мгновение, прислушалась. Она уловила только далёкую работу труб, тихий гул дома, который живёт сам по себе. Ей не хотелось накручивать себя, и она заставила мысли идти по рациональной дорожке: Реджина могла выйти. По делу, вмагазин, к соседям. Да куда угодно. Пакет тяжело тянул вниз, и Эмма двинулась дальше — на кухню, туда, где логично было оставить покупки. Свет в кухне был приглушённый, будто его включали на автомате и забывали усилить. Эмма сделала шаг и увидела Реджину. Она стояла у раковины, наклонившись вперёд, опираясь руками о край так, будто ей нужна была опора для того, чтобы удержаться и не грохнуть на пол. Плечи были напряжены, спина будто застывшая, и в этой неподвижности чувствовалось внутреннее усилие. Реджина не обернулась сразу. Она будто не услышала шагов или не захотела слышать. — Реджина… — произнесла Эмма тише, но достаточно слышно, чтобы обозначить своё присутствие. — Эй, ты меня слышишь? Реджина вздрогнула резко, всем телом, как от внезапного касания. Движение получилось нервным, как если бы её выдернули из состояния, в котором она держала себя усилием воли. Она обернулась, и в этот момент Эмма увидела её руки. Там были таблетки — несколько штук, зажатые в ладони. Эмма замерла. Она не отвела взгляда. Её внимание сузилось до лица Реджины: до губ, сжатых в тонкую линию, до напряжённых скул, до глаз. Зрачки были увеличены, тёмные, почти съедающие радужку. В этом взгляде не было просьбы о помощи. Там было раздражение и что-то ещё спрятанное глубже. Эмма почувствовала, как внутри поднимается холодная настороженность, возможно даже собранность. Та самая собранность, которую включают, когда нельзя ошибиться. Она осторожно перевела взгляд на таблетки и снова вернулась к глазам Реджины, будто проверяя, не ошиблась ли. — Что… что ты делаешь? — голос Эммы был спокойным, но в нём уже появилось напряжение, которое невозможно спрятать. Реджина отреагировала мгновенно — как человек, который привык защищаться первым ударом. Её подбородок чуть поднялся, а плечи напряглись ещё сильнее, словно она собиралась выдержать напор, которого пока даже не было. — Отъебись, — отрезала она. Голос был хрипловатым, с сухой резкостью. — Не начинай. — Я не начинаю. Я спрашиваю, потому что вижу это у тебя в руке, — сказала она спокойно, не повышая тон. — Ты стоишь над раковиной, ты вздрогнула так, будто тебя ударили. И у тебя таблетки. Я имею право спросить. Реджина дёрнула рукой, будто хотела спрятать таблетки, но остановилась на полпути, словно не могла решить, куда их деть. В её взгляде вспыхнуло раздражение. — У тебя нет никакого права, — сказала она, чеканя слова. — Ты пришла в мой дом, и ты сейчас будешь делать вид, что заботишься? Оставь это. Не лезь не в своё дело. Эмма не отступила, но и не пошла дальше. Она оставалась на месте, сохраняя ровное дыхание, как будто этим дыханием пыталась удержать ситуацию в рамках. — Это уже моё дело, если на данный момент ты не одна, — произнесла она тихо. — И если ты… — она запнулась на долю секунды, выбирая формулировку попроще, без лишней патетики, — если ты срываешься. Если тебе плохо. — “Если тебе плохо”, — повторила она с неприятной интонацией, будто пробовала слова на вкус и находила их фальшивыми. — Ты сейчас серьёзно? Эмма медленно поставила пакет на стол, как будто любое лишнее действие могло сделать ситуацию еще хвже. Пластик тихо скользнул по поверхности, внутри звякнула банка или стекло — звук прозвучал слишком громко в этой кухонной тишине. — Я зашла и увидела тебя вот в таком состоянии. Я не могу сделать вид, что ничего не происходит. Реджина смотрела на неё несколько секунд. Молчание было коротким, но в нём помещалось слишком много. Затем её взгляд, словно по инерции, опустился на стол. На пакет. Это было похоже на внезапную смену темы, на попытку уйти от главного и зацепиться за то, что проще критиковать. Её лицо чуть дрогнуло. — Это что? — спросила она, кивнув на пакет. — Что ты принесла? — Еду, — ответила Эмма просто. Реджина прищурилась, будто само слово её задело. — Еду, — повторила она и сделала шаг в сторону, как будто не хотела приближаться. — И с чего вдруг? Эмма не стала объяснять долго, но и не спряталась за “просто так”. — У тебя в холодильнике почти ничего. На полках тоже. Я увидела это и купила продукты. Реджина коротко выдохнула, с насмешкой, и в этом выдохе было презрение к самой идее бытовой заботы, будто она унижает. — Ты заглядывала в мой холодильник, — произнесла она медленно. В голосе прозвучал ледяной акцент. — Какое трогательное внимание к деталям. — Я не заглядывала, — Эмма сдержалась, хотя внутри кольнуло раздражение. — Я открыла его, чтобы взять бутылку воды. И увидела, что там почти пусто. Это трудно не заметить. Реджина фыркнула. На губах появилась ухмылка. — Конечно. — Реджина, мне плевать, что ты думаешь, — произнесла она уже жёстче. — Скажи мне одно: что это за ебанные таблетки? Ты их принимаешь по назначению или ты сейчас пытаешься сделать что-то, о чём потом пожалеешь? Реджина резко подняла глаза. В них мелькнуло вспышка боли, которая тут же спряталась за злостью. — Я вроде уже ответила на это, — процедила она. — Отъебись, ты не имеешь права говорить со мной так. — А ты не имеешь права уходить от ответа, — отрезала Эмма, и в её голосе теперь звучала та самая упрямая прямота, которую невозможно сбить. — Я не уйду, пока не пойму, что ты не делаешь себе хуже. Реджина на мгновение сжала таблетки сильнее, так, что побелели пальцы. Потом, словно устав от этой сцены, она отвела взгляд, сделала шаг прочь от раковины и повернулась к выходу из кухни. В движениях всё равно чувствовалась нервная жёсткость. — Ты купила продукты, — сказала она уже на ходу, с сухой, подчеркнутой отстранённостью. — Потому что решила, что мне нечего есть. И теперь ты думаешь, что это даёт тебе доступ ко всему остальному. Эмма не двинулась за ней сразу. Она ответила не громко, но так, чтобы слова дошли. — Это вообще не про доступ, — сказала она. — Это про то, что ты здесь не должна подыхать в одиночку без еды. Даже если тебе так удобнее. Реджина остановилась у дверного проёма, не оборачиваясь полностью. Её голос прозвучал лениво, но в каждом слове сидел выверенный укол. — Как благородно с вашей стороны, Мисс Свон. И она ушла в сторону комнаты, оставив Эмму на кухне. Несколько секунд Эмма стояла неподвижно, будто ей нужно было удержать в себе то, что только что произошло, не дать этому расползтись по телу дрожью. Потом она очень громко выдохнула, так, что воздух будто сорвался с груди, и тихо выругалась: — Идиотка. Это было просто чтобы сбросить лишнее напряжение, которое некуда было деть. Она провела ладонью по лицу, коротко потерла переносицу, затем резко развернулась к пакетам. Тело требовало простых действий. Эмма ухватилась за бытовую рутину как за опору. Она достала продукты и начала выкладывать их на стол. Один за другим: упаковка, банка, овощи, хлеб. Стол быстро заполнился. Эмма посмотрела на разложенное, быстро оценила, что с чем сочетается, и произнесла вслух, больше себе, чем кому-то: — Сейчас придумаем, что приготовить. Голос прозвучал спокойнее. В нём появилась деловитость, даже оттенок оптимизма, который она включала автоматически, когда вокруг было слишком много неясности. Она вымыла руки, завязала волосы, достала доску, нож. Включила воду, потом плиту. Движения шли уверенно, с тем живым темпом, который обычно бывает у людей, когда им действительно хочется сделать что-то нормально. Она начала с простого: овощи, приправы, масло. Кастрюля и сковорода заняли свои места, посуда тихо звякнула. В кухне постепенно появились звуки, которые вытесняли давящую тишину: вода, шуршание пакетов, ритмичный стук ножа, короткое шипение. Запах возник не сразу. Сначала только лёгкий аромат специй. Потом запах стал теплее, он заполнил кухню и наконец сделал пространство жилым. Эмма будто ожила вместе с этим запахом. Она поймала себя на том, что плечи опустились, челюсть разжалась, дыхание стало ровнее. Она начала тихо напевать себе под нос песню, не заботясь о словах и точности мелодии. Она помешивала, пробовала, добавляла соль. На лице появилось выражение сосредоточенного удовлетворения. Ей нравилось, что еда получается. Нравилось, что здесь, в этом доме, появляется запах нормальной кухни. Хоть что-то правильное. Телефон неожиданно завибрировал. Вибрация отдала в столешницу глухим дрожанием. Эмма вздрогнула от неожиданности. Пение оборвалось. Она быстро вытерла руки о полотенце и взяла телефон. На экране высветилось имя: Киллиан. Эмма задержала дыхание на секунду. Не потому что ей было приятно. Скорее потому, что внутри всплыла усталость от любых разговоров, в которых нужно держать тон, подбирать слова, быть “в порядке”. Она прислонилась к плите спиной, чувствуя сквозь одежду тепло. Кухня пахла едой, и это тепло удерживало её от раздражения. Она открыла переписку. Киллиан: Ты всё ещё у подруги? Эмма посмотрела на сообщение, потом на кастрюлю, где тихо кипело, и только после этого набрала ответ. Эмма: Да. Я здесь. Она не стала писать “всё нормально”, потому что это было бы слишком большим обещанием. Она подождала секунду, ожидая, что он продолжит. Киллиан: Окей. Просто решил узнать. Как ты? Эмма не торопилась печатать. Она провела пальцем по краю телефона, будто этим движением пыталась упорядочить мысли. Формулировки в голове распадались. “Нормально” звучало неправдой. “Плохо” звучало как приглашение к долгому разговору, на который у неё не было сил. Она выбрала нейтральное: Эмма: Занята. Готовлю ужин. Она прочитала своё сообщение и почувствовала странное облегчение. Это не требовало раскрывать то, что внутри неё сейчас было напряжением и сомнением. Телефон снова завибрировал. Киллиан: Ты всегда находишь себе дело. Скучаю. Эмма задержала взгляд на последнем слове. Оно было ожидаемым, даже правильным в обычной ситуации. Ей следовало бы ответить автоматически. Так, как отвечают, чтобы подтвердить взаимность. Пальцы сами начали печатать “я тоже”, но остановились. Эмма стерла недописанное. И в этот момент она ясно уловила внутри неприятную, но честную мысль. Ей не захотелось писать, что она скучает. Не потому что она злилась на него. Не потому что он сделал что-то плохое. Она просто вдруг увидела факт, который раньше обходила: за всё время, что она была здесь, она не скучала по Киллиану. Вообще. Ни одним коротким импульсом. Она не ловила себя на желании услышать его голос. Не думала о том, как он выглядит, как улыбается, как шутит. Эмма почувствовала, как в груди возникло лёгкое давление, смесь раздражения и вины. Раздражение на себя за то, что не может быть проще. Вина за то, что ее парень пишет ей “скучаю”, а у неё в ответ не откликается ничего такого же живого. Ей хотелось быть честной, но честность сейчас выглядела грубо. Ей хотелось быть мягкой, но мягкость казалась фальшивой. Она подумала о том, что Киллиан — часть её другой жизни. Той, где можно смеяться, гулять, переписываться, строить планы. А здесь, в этом доме, всё было другим. Здесь было что-то более серьёзное и более опасное. Здесь была глухая агрессия, тишина и...Реджина. И Эмма внезапно осознала, что её сознание целиком занято этим. Не Киллианом. Её пальцы зависли над клавиатурой. Она выбрала привычный ответ. Эмма: Я вернусь сегодня ночью. Она перечитала и нажала “отправить”. Почти сразу пришёл короткий ответ. Киллиан: Хорошо. Будь осторожна. Эмма уставилась на эти слова. Киллиан делал всё правильно. А она чувствовала себя так, будто внутри у неё что-то не стыкуется. Она быстро заблокировала экран и положила телефон на стол лицевой стороной вниз, будто хотела прекратить любое продолжение. Затем вернулась к плите, выдохнула, словно выталкивая лишние мысли. Она помешала соус, подправила огонь, проверила, как готовится. Движения снова стали уверенными, но внутри оставался след от переписки. Эмма ловила себя на том, что думает не о Киллиане, а о собственной реакции. О том, что не смогла написать “я тоже”. О том, что её это не радует и не пугает в привычном смысле. Это просто факт, который ей не хочется признавать вслух. Она стала нарезать что-то ещё, добавила зелень. Песня уже не возвращалась. Теперь она работала молча. В кухне пахло едой и специями. Эмма была занята исключительно едой и тем простым планом, который она держала в голове: довести ужин до конца, чтобы хотя бы здесь всё было нормально. Реджина вошла в кухню незаметно. Она остановилась у дверного проёма, оперлась плечом о косяк и скрестила руки. Поза оставалась закрытой, но в ней было и другое — внимательное наблюдение. Она не подала ни звука и не сделала лишнего шага. Эмма не заметила присутствие Реджины. Она не обернулась, не уловила ни шагов, ничего другого. Её внимание было занято плитой и тем, как правильно довести блюдо до нужного состояния. Реджина молча смотрела на то, как Эмма двигается по кухне, как уверенно берёт нужное, как подправляет огонь, как пробует и добавляет специи. В этом энтузиазме было что-то раздражающее для неё и одновременно цепляющее. Запах еды постепенно заполнял пространство, делая кухню живой, и Реджина наблюдала за этим молча, будто решала для себя, что именно её задевает сильнее: сам запах, чужая уверенность или то, что в доме наконец появилось тепло, которое она не просила.

***

На подоконнике стояли две кружки, одна с тёмным ободком внутри, другая с едва заметным сколом на ручке. На холодильнике держались магниты и одна записка, написанная быстрым почерком Эммы, с коротким списком дел, который так и не стал строгим правилом. В воздухе держался устойчивый запах еды и специй, и он не казался чем-то временным — он был частью дома, частью их привычного вечера. Эмма стояла у плиты в старой футболке, закатав рукава. Она готовила уверенно и быстро. На доске лежали нарезанные овощи, рядом была открытая банка, чуть дальше — миска, куда она ссыпала всё уже подготовленное. Она то убавляла огонь, то добавляла щепотку соли, то подхватывала ложкой соус и пробовала, хмурилась на секунду, а потом довольно кивала, будто сама себе ставила оценку. Реджина сидела рядом, почти вплотную к кухонному островку. Нога подогнута, локоть на столе, бокал в руке. Она не торопилась пить. Ей было комфортно просто смотреть, как Эмма возится у плиты. — Пахнет… очень вкусно, — сказала Реджина, протянув слово и чуть улыбаясь. — Ты опять сделаешь так, что я съем всё и потом буду жаловаться, что мне тяжело жить. Эмма тихо усмехнулась, не оборачиваясь. — Не надо драматизировать. Просто не ешь всё. — Ты серьёзно сейчас это сказала? — Реджина прищурилась. — Ты видела себя, когда ты ешь пасту. Ты вообще не имеешь морального права учить меня самообладанию. Эмма повернула голову, бросила на неё быстрый взгляд и фыркнула. — Я просто нормально ужинаю. — “Нормально”, — Реджина повторила с такой интонацией, что Эмме стало смешно. — Ты вчера нормально ужинала в полночь, стоя у холодильника. — Это был не ужин. Я просто взяла кусочек сыра. И это была защита от плохого дня. — Ага, — Реджина кивнула, будто принимает признание в протокол. — Записываю: сыр — терапия. Эмма шлёпнула ложкой по краю кастрюли, чтобы стряхнуть соус, и пожала плечом. — Ну хоть какая-то терапия работает. Реджина потянулась и кончиками пальцев коснулась её локтя — мягко, как напоминание, что она рядом. — Что у тебя было за плохой день? — спросила она тихо. Эмма помешала соус, пару секунд молчала, будто выбирала, насколько глубоко идти, а потом выдохнула. — Да ничего особенного. Люди тупили. Я тупила. Всё бесило. — Она добавила чуть тише: — А потом я пришла домой, и ты была дома, и уже не так бесило. Реджина улыбнулась шире, но не стала делать вид, что это не важно. — То есть я официально твой антистресс? — Не официально. — Эмма повернулась к ней чуть больше. — Но да. — М-м, — Реджина довольно кивнула. — Я хочу табличку на дверь. “Реджина. Антистресс. Работает по вечерам”. — Поставь рядом расписание, — Эмма ухмыльнулась. — А то ты иногда кусачая. — Я не кусачая, — возмутилась Реджина, но глаза смеялись. — Я требовательная. — Ты токсичная, — сказала Эмма с таким спокойствием, что сразу стало понятно: шутит. Реджина шумно выдохнула, как будто оскорбили её честь. — Слушай, если я токсичная, то ты… ты… — она запнулась, пытаясь придумать, и в итоге махнула рукой. — Ты бесишь. — Ну прости, — Эмма рассмеялась и попробовала соус. — Будешь? — Буду, — Реджина сразу протянула руку. — Давай. Эмма поднесла ложку. Реджина попробовала, медленно, с видом человека, который пытается быть строгим дегустатором, но не выдерживает. — Блин, — сказала она, сглатывая. — Это реально вкусно. Эмма довольно подняла брови. — Реально вкусно от тебя — это почти признание в любви. — Не наглей, — Реджина улыбнулась, но тут же добавила: — Хотя да. Это признание. Эмма снова отвернулась к плите, и по её лицу было видно, что ей приятно. — Ты сегодня тихая, — сказала Реджина спустя минуту, уже другим тоном, более мягким. — Это хорошо или плохо? Эмма пожала плечами. — Это хорошо, наверное. Просто я устала. Но не так, как обычно. Я не хочу всё время разговаривать. Я хочу вот это. — Она кивнула на кастрюлю, на кухню, на дом. — И тебя рядом. Реджина на секунду замолчала. Потом поставила бокал и встала, без лишних слов. Подошла к Эмме сзади, обняла её, прижалась лбом к её плечу. — Ты очень вкусно пахнешь, — пробормотала Реджина в шею, и в голосе было чистое довольство. — И это твой любимый запах, — Эмма фыркнула, но не отстранилась. Реджина поцеловала её в шею и тихо сказала, уже серьёзно: — Я очень сильно тебя люблю. Эмма повернулась к ней, обняла её за шею и ответила: — Я тоже тебя люблю. Очень. Эмма поцеловала её ещё раз. Реджина подняла Эмму и уложила на стол, не разрывая близость. Эмма выдохнула со смешком, почти шёпотом: — Плита… — Плевать, — Реджина так же тихо ответила. Эмма усмехнулась потянулась к ней снова, в то время как Реджина уже стягивала с нее ее футболку.

***

Реджина тихо вышла из кухни. Она исчезла из проёма так, будто ей важно было уйти незаметно. В этот же момент Эмма обернулась, уже почти готовая что-то сказать, удержать её хотя бы словами, хотя бы простым “эй”. Но проём был пустой. Реджины не было. Эмма замерла на секунду, с лопаткой в руке. Внутри поднялось короткое раздражение. Она выдохнула через нос, медленно повернулась обратно к плите и продолжила готовить, будто убеждала себя, что так правильно. Что лучше не догонять, не превращать всё снова в конфликт. Она сосредоточилась на готовке. Делала то, что понимала лучше всего в этот момент: доводила ужин до конца. Прошёл час. Время растворилось в мелких действиях. Кухня стала тёплой, воздух — насыщенным, а в голове Эммы появилось спокойствие, которое держалось на дисциплине и простых задачах. Ужин получился аккуратным: тарелки выставлены, приборы на своих местах, салфетки рядом. Эмма даже налила воды и поставила стаканы, будто это могло сделать вечер более нормальным. Она позвала Реджину. Не громко, но так, чтобы было слышно. — Реджина, ужин готов. Эмма села за стол напротив пустого стула и подождала. Её колени слегка подрагивали от напряжения, хотя внешне она старалась сохранять обычный вид. Она смотрела на еду, потом на дверной проём, потом снова на еду. Внутри жила простая надежда: если Реджина придёт и хотя бы сделает пару глотков воды, хотя бы сядет, это уже будет маленьким шагом обратно в нормальность. Реджина появилась лениво. Взгляд скользнул по столу, по тарелкам, по тому, как всё разложено. Она заметила, что Эмма действительно постаралась, и на лице у неё мелькнула усмешка. Реджина села на стул. Движения были спокойные, но в них чувствовалась закрытость: она устроилась так, чтобы между ней и едой оставалось немного пространства. Она не потянулась к вилке. Не наклонилась к тарелке. Не сделала ни одного движения, которое означало бы то, что она начнет кушать. Эмма наблюдала за ней внимательнее, чем хотела показывать. Она ждала хоть какого-то признака, что Реджина включится. Что она признает этот ужин не как вмешательство, а как заботу. Но вместо этого Реджина сунула руку в карман. Достала одну сигарету. Достала зажигалку. Всё это выглядело буднично, но именно это и было странно. Реджина держала сигарету уверенно, будто делала так всегда. Она поднесла её к губам, щёлкнула зажигалкой и закурила прямо за столом. Дым поднялся вверх тонкой струёй и быстро смешался с запахом еды. В кухне стало неуютно, будто в чистое пространство принесли что-то лишнее и грубое. Реджина сделала первую затяжку медленно, с холодной невозмутимостью, как будто ей важнее было обозначить свою границу, чем разделить ужин. Эмма смотрела на неё с искренним удивлением, почти растерянно. Она знала Реджину другой. Знала её привычки. Знала, что она не курила. По крайней мере, не за столом. — Откуда это… — у Эммы вырвалось само собой, и она тут же продолжила, уже увереннее, потому что вопрос не давал ей покоя: — Ты же не куришь. Слова прозвучали не обвинением, а настоящим непониманием. Эмма будто пыталась схватиться за простую логику: если Реджина вдруг курит, значит произошло что-то, чего Эмма не видит. Реджина спокойно выдохнула дым, не торопясь, будто специально оставляла паузу, чтобы Эмма почувствовала вес её слов. Потом она чуть наклонила голову и произнесла спокойно: — Я курю уже четыре года. Фраза прозвучала сухо. Скорее как факт, который не подлежит обсуждению. Реджина сказала это так, будто закрывала тему одним предложением. Эмма не ответила. У неё даже не нашлось короткого “что” или “почему”. Она просто замолчала, и эта тишина стала плотной. Внутри поднялось неприятное чувство, которое ей не хотелось показывать. Оно было не злостью на Реджину и не обидой. Скорее неловкость, стыд или даже горечь, как будто ей самой стало противно от того, что Реджина так долго живёт в разрушительных привычках и не считает нужным даже упоминать об этом. Эмма будто на секунду увидела кусок жизни Реджины, куда её не пускали, и от этого стало тяжело. Она сжала губы, чтобы не сказать лишнего. Лицо у неё стало жёстче, но голос она удержала спокойным. Эмма посмотрела на тарелки, потом снова на Реджину, и сказала просто: — Поешь. Слова были короткие, но в них сидела просьба и приказ одновременно. Эмма не собиралась спорить о сигарете. Ей хотелось, чтобы Реджина сделала хотя бы одно нормальное действие прямо сейчас. Чтобы она взяла вилку и наконец поела. Реджина не потянулась к приборам. Она не сделала вид, что не слышит. Она просто подняла глаза и посмотрела Эмме прямо в лицо без привычной насмешки. В её взгляде было напряжение, но и ясность. Она как будто проверяла, сколько в Эмме выдержки. Эмма выдержала этот взгляд. Внутри у неё всё ещё было то неприятное ощущение, но она не дала ему выйти наружу. Она не сказала, что ей больно слышать про четыре года. Не сказала, что это неправильно. Не сказала, что Реджина врёт или преувеличивает. Она оставила это в себе, потому что понимала: сейчас любое морализаторство только оттолкнёт. Реджина держалась холодно, но внутри у неё было другое. Она не умела благодарить легко. Не умела говорить простое “спасибо” так, чтобы это не казалось слабостью. Но благодарность была. Настоящая. Она видела накрытый стол, чувствовала запах нормальной еды, не случайной, не купленной на бегу. И это задевало её сильнее, чем она хотела признавать. Последние семь лет её питание было хаотичным. Иногда это был фастфуд, быстрый и безвкусный, просто чтобы заглушить голод на час. Иногда она не ела вовсе. Не потому что хотела худеть или что-то в таком роде. Потому что из-за лекарств аппетита не было вообще. Еда не вызывала желания. Еда казалась лишней. Иногда даже запах еды раздражало. Организм требовал минимум, и Реджина давала ему минимум. День за днём. Это стало привычкой. Это стало тихим самоуничтожением, которое легко прятать за занятостью и характером. И сейчас домашняя еда стояла перед ней, приготовленная руками Эммы. И именно поэтому Реджина ощущала благодарность особенно остро. Она не была готова признаться в этом вслух, но она понимала: Эмма сделала для неё то, чего она сама себе не делала давно. Реджина ещё пару секунд смотрела Эмме в глаза. Потом медленно убрала сигарету от губ, задержала её в пальцах. Реджина немного наклонилась вперёд и протянула сигарету в сторону Эммы. Движение было спокойными, будто она предлагала не что-то опасное, а обычную мелочь, часть привычного вечера. На лице держалось холодное выражение, без улыбки, но в голосе всё равно звучала провокация. — Попробуй. Эмма посмотрела на сигарету, потом на пальцы Реджины. Её взгляд задержался на тлеющем кончике, на тонкой полоске пепла, на дыме, который поднимался в воздух и мешался с запахом ужина. Внутри снова поднялось чувство неловкости и раздражения, но Эмма удержала себя. Она не стала читать лекцию о том, что курить опасно. Не стала спорить о вреде. — Нет, — сказала она тихо. — Я не курю. В этих словах не было морали. Реджина слегка пожала плечами, будто ожидала именно этого и не считала отказ чем-то важным. — Как хочешь. Она забрала сигарету обратно так же спокойно и снова сделала затяжку. Дым вышел медленно, как будто ей нужно было держаться за этот ритуал, чтобы не провалиться в другое состояние. Она на секунду посмотрела на еду, потом на Эмму, затем отвела взгляд в сторону холодильника. Встала без спешки, и в её движениях появилась деловитость, слишком привычная для этой ситуации. Реджина подошла к небольшому шкафчику рядом с холодильником, открыла его, не колеблясь. Внутри лежала бутылка виски. Реджина достала бутылку, поставила её на стол с коротким глухим звуком. Потом сказала спокойно: — Ужинать без дозы я не буду. Слова прозвучали жёстко. Не как каприз. Как правило, которое она сама себе выстроила и теперь держится за него, чтобы не распасться. В голосе чувствовалась неприятная честность. Эмма молчала. Ей не хотелось показывать, насколько это её задело. “Доза” звучало слишком прямолинейно. Слишком похоже на зависимость, которую никто уже не маскирует. Реджина взяла стакан, потом второй, будто делала обычный выбор. Она не спрашивала разрешения. Не искала одобрения. Она действовала так, как привыкла. — И, — добавила она, слегка приподняв взгляд на Эмму, — я буду рада, если ты составишь компанию. Фраза была сказана спокойно, но в ней было что-то личное. Ей нужно было не столько выпить, сколько сделать это не одной. Ей нужно было присутствие рядом, чтобы вечер не превращался в одиночество, где у неё остаются только сигарета, алкоголь и собственные мысли. Забавно, ведь эти мысли были именно о ней. Эмма смотрела на бутылку и на руки Реджины, на то, как уверенно она обращается с этим, будто это часть нормы. И внутри у Эммы поднялось тяжёлое понимание: Реджина выстраивает себе искусственную опору, потому что другая опора не работает. Или потому что она перестала верить, что может работать. Эмма подавляет любовь в такие моменты не потому, что она исчезает, а потому что включается режим выживания. В опасности люди редко бывают нежными. Они становятся собранными. Эмма чувствует, что если сейчас даст любви выйти наружу, она станет уязвимой. А уязвимость рядом с человеком, который сам себя разрушает, ощущается как риск. Её любовь начинает выглядеть как то, чем можно воспользоваться: “раз ты любишь, значит потерпишь”, “раз ты любишь, значит промолчишь”, “раз ты любишь, значит останешься, даже если я делаю больно”. Ещё один слой — страх потерять границы. Эмма может любить так сильно, что начинает спасать, а спасательство быстро превращается в зависимость от чужого состояния. Тогда Эмма перестаёт жить своей жизнью и начинает жить тем, насколько сегодня “хорошо” или “плохо” Реджине. Чтобы не провалиться в это, она подавляет нежность и включает жёсткость. Не потому что она холодная, а потому что ей нужно удержать себя в позиции взрослого человека, а не человека, который просит любви в ответ. И у них обеих есть общий момент: любовь для обеих связана с болью, просто по разным причинам. Эмма боится потерять себя, пытаясь удержать Реджину. Реджина боится потерять власть над собой, впуская Эмму. Внешне это выглядит как холод или равнодушие. Внутри это чаще выглядит как борьба: “я люблю, но сейчас нельзя показывать”, “я хочу быть ближе, но если я буду ближе, мне будет страшно”, “я хочу сказать нежно, но нежность сделает меня слабой”. Иногда любовь не умирает — она просто учится молчать. Эмма глотает её, чтобы не стать спасением, которое разрушит её саму. Реджина глотает её, чтобы не признать, что ей нужно быть спасённой. И между ними остаётся не холод, а пустое место, где должны были быть слова: “мне больно” и “я рядом”. Запах еды всё ещё стоял в кухне, но теперь в этот запах вплетался дым и резкий спиртовой оттенок, и от этого ужин становился не ужином, а сценой, где нормальность пытаются удержать силой. Эмма удерживала себя от резких слов. Она знала, что сейчас любое давление только усилит сопротивление. Но она также понимала, что просто молчать будет означать согласиться с тем, что “доза” — это обычная часть жизни. — Хорошо, я согласна. — наконец сказала Эмма. Реджина на секунду задержала взгляд на Эмме, и в этом взгляде мелькнуло облегчение, которое она не стала показывать открыто. Уголок губ чуть приподнялся, почти незаметно. Она вернулась на своё место, поставила бутылку виски ближе к себе.Она развернула бутылку, посмотрела на неё так, будто это предмет обычной рутины, и поставила рядом со стаканами. На секунду воздух на кухне стал плотнее: запах еды, дым, резкая нота алкоголя — всё смешалось в одну тяжёлую атмосферу. Реджина докурила сигарету до конца. Последняя затяжка была длинной. Потом она поднялась, сделала пару шагов к мусорке, стоявшей рядом, и выбросила окурок в мусорку. Она вернулась к столу и села. На секунду повисла тишина. Реджина больше ничего не говорила. Она просто взяла вилку и начала есть. Эмма смотрела на неё так внимательно, что сама этого не чувствовала. Она следила за каждым движением: как Реджина держит прибор, как отрезает кусок, как медленно жуёт. Эмма ждала чего угодно — колкости, отказа, демонстративного “я не голодна”, очередного укола. Но Реджина ела молча. Внутри Эммы поднялось облегчение. Она опустила взгляд на свою тарелку и, спустя пару секунд, тоже взяла вилку. Еда была тёплой, и довольно вкусной. Эмма начала есть медленно, будто боялась нарушить эту хрупкую паузу. Несколько минут за столом были только звуки: лёгкий стук приборов, дыхание, редкое движение стаканов. Эмма чувствовала, как у неё постепенно уходит напряжение из плеч, но голова всё равно оставалась настороженной. Реджина могла быть тихой слишком недолго. И это “слишком” Эмма ощущала кожей. Реджина отложила вилку на секунду. Не так, как люди делают паузу, чтобы сказать “вкусно”. Не так, как делают паузу из вежливости. Она посмотрела на Эмму прямо и произнесла вопрос ровным голосом: — Сколько стоит твоё тело? У Эммы дыхание сбилось. Она резко вдохнула, еда в горле встала комом, и ей пришлось быстро откашляться, чтобы не подавиться. Лицо мгновенно поменялось: удивление, затем шок, затем короткая вспышка злости, которую она удержала усилием воли. — Прости, что? Это вырвалось у неё само, на грани кашля. Эмма подняла глаза, пытаясь понять, что именно сейчас произошло, не ослышалась ли она. Но Реджина не отвела взгляд. Не смутилась. Не пошутила, что это “просто вопрос”. Она повторила спокойно, ещё более прямо, словно закрепляла сказанное. — Сколько стоит твоё тело, Эмма. Эмма застыла, вилку она держала в руке, но не двигала. У неё внутри поднялась волна острого неприятия. Не стыда. Не растерянности. Именно неприятия. Потому что в этом вопросе было не любопытство. Там было унижение, обесценивание, намеренный удар по достоинству. Реджина сделала короткую паузу, будто давала Эмме время проглотить не только еду, но и смысл. И продолжила уже конкретнее, опуская любые намёки и оставляя только голую жестокость. — Сколько тебе платит Киллиан, чтобы ты с ним спала? Эмма почувствовала, как у неё напряглись челюсти. Внутри всё сжалось в один тяжёлый узел: злость, обида, недоверие, ощущение предательства. Ей хотелось встать, хлопнуть стулом, сказать что-то резкое. Но она сидела. Она смотрела на Реджину и пыталась понять, откуда это берётся. Она всё ещё не отвечала. Не потому что ей нечего было сказать, а потому что вопрос ударил слишком резко и слишком грязно. В голове не успели сложиться слова, которые были бы одновременно точными и безопасными. Любая фраза казалась либо оправданием, либо началом войны. Она сидела с напряжённой спиной, сжатой челюстью, и чувствовала, как внутри поднимается горячая смесь стыда, злости и растерянности. Её молчание было не слабостью. Это была задержка, попытка удержать себя, не сорваться. Она смотрела на Реджину. Реджина продолжала есть. Спокойно, будто сказала что-то обычное и уже забыла. Она не искала реакции Эммы, не проверяла её лицо, не ждала ответа. Вилка поднималась и опускалась размеренно. Реджина отрезала кусок, жевала, глотала, делала глоток воды, и всё это выглядело так, будто Эмма рядом вообще не существует. Эмма сглотнула, попыталась вернуть голосу ровность и всё-таки выдавила из себя, сначала тихо, потом увереннее: — Реджина… что ты несёшь вообще? Она сразу пожалела о слове “несёшь”, потому что оно звучало грубо, но назад уже было не вернуть. Эмма сжала пальцы на краю стола, чтобы не начать жестикулировать и не разогнать себя ещё сильнее. — Зачем ты это спрашиваешь? — добавила она уже спокойнее, но всё ещё с напряжением. — Зачем ты говоришь такое? Реджина не подняла голову. Она продолжала есть, как будто разговора нет. Лишь челюсть на секунду напряглась сильнее, и это было единственным признаком, что слова Эммы дошли. Она отрезала ещё кусок, медленно прожевала, проглотила, и только потом произнесла, не глядя: — Не драматизируй. Эмма коротко усмехнулась от бессилия, без радости. — Это ты мне сейчас говоришь “не драматизируй”? — сказала она тише. — Ты только что спросила, сколько стоит моё тело. Реджина пожала плечом, почти лениво. Вилка снова звякнула о тарелку. — Я спросила то, что хотела спросить, — ответила она сухо. — Ты можешь не отвечать. — Я как раз и не отвечаю, — Эмма произнесла это с горькой усталостью. — Потому что я не понимаю, что с тобой происходит. Реджина доела до конца. Она не ускорилась, не замедлилась, не показала, что вопрос Эммы что-то для неё меняет. Лишь когда тарелка опустела, она положила вилку, вытерла пальцы салфеткой и наконец подняла взгляд. Ровный, прямой. Без мягкости, но и без театра. — Потому что должна быть причина, — сказала Реджина спокойно, почти устало. — Причина, чтобы ты тогда ушла. Эмма моргнула медленно, будто не сразу поняла, что это действительно сказано вслух. Горло стянуло. — Что? — выдохнула она. Реджина не отвела взгляд. Она добавила так же ровно, будто произносила диагноз: — Должна быть причина, чтобы ты меня бросила. Эмма снова замолчала. Она не знала, куда деть руки, куда деть взгляд. Слова застревали. Потому что Реджина вытаскивала прошлое не осторожно, не постепенно, а сразу в самую грязную точку. И Эмма понимала: если она сейчас начнёт говорить, разговор провалится в ту яму, из которой они когда-то и не смогли выбраться. Гул в ушах нарастал, будто кто-то прижал к голове тяжелую чашу. Воздух перестал проходить свободно, каждый вдох выходил коротким, рваным, как будто горло сжимали невидимые пальцы. Внутри не было тишины, только слова Реджины, которые били по вискам: «Должна быть причина, чтобы ты бросила меня».

***

Кухня в родительском доме была ярко освещена, слишком ярко. Свет резал глаза, от него все казалось жестче: белые стены, блеск столешницы, идеальный порядок, который Мэри всегда держала как щит. На подоконнике стояли аккуратно выстроенные баночки со специями, как солдатики. На столе — чашка Дэвида, остывший чай, в который он не притронулся. Эмма стояла у входа, не снимая куртку. Руки сами держались за ремень сумки, пальцы вцепились так крепко, что стало больно. Она видела, что Мэри ждала ее не просто так. Мэри не сидела. Мэри стояла, будто готовилась к нападению. Плечи подняты, подбородок вперед. Глаза горят, и в этих глазах не было вопроса — там уже лежал приговор. Дэвид сидел за столом. Он смотрел не на нее и не на Мэри. Он смотрел куда-то вперед, на стену, на пустоту между предметами. Мэри заговорила сразу, без разгона. Голос был высокий, резкий, так что от него звенело в зубах. — Сумку поставь. Куртку сними. И иди сюда, — сказала она так, будто отдаёт приказ, а не просит. Эмма сделала шаг, но так и осталась у порога. — Что случилось? — тихо выдохнула Эмма. Мэри коротко усмехнулась, как человек, которому смешно от чужой наивности. — Что случилось? — повторила она и голос взлетел выше. — Я сейчас тебе скажу, что случилось! Ты думала, я ничего не узнаю? Эмма проглотила слюну, губы пересохли. В горле сразу стало тесно. — Мам… пожалуйста… давай спокойно. — Спокойно?! — Мэри ударила ладонью по столешнице, так что чашка Дэвида слегка дрогнула. — Ты сейчас мне будешь говорить «спокойно»? Ты понимаешь вообще, что ты натворила? Она шагнула ближе, и Эмма увидела, как у матери трясутся руки. Это было не от слабости — от злости, которая не умещалась в теле. — Я знаю про эту… — Мэри запнулась, словно само слово было грязным. — Про эту твою дрянь. Про то, с кем ты встречаешься. Имя Реджины прозвучало дальше, резко, почти выплюнуто. — Реджина. Вот так ее зовут, да? — Мэри произнесла его с таким выражением, будто это плесень на стене. — Ты серьезно думаешь, что это нормально? Эмма напряглась. Она почувствовала, как внутри поднимается горячая волна. Стыд от того, что ее загнали в угол. Злость от того, что ее жизнь вытащили наружу, как улику. — Это отношения, — сказала она. Голос дрожал, но она удержала его. — И да, я серьезно. Мэри задохнулась, будто от удара. — Отношения… — повторила она и сорвалась. — Ты хоть слышишь себя? Ты хочешь сказать, что ты… что ты… — она махнула рукой, не находя слов, и тут же нашла их, самые жесткие. — Ты сошла с ума, Эмма! Ты не понимаешь, что ты позоришь семью? Эмма сделала шаг вперед, словно ей хотелось дотянуться до матери словами, хоть чем-то. — Я никого не позорю. Я просто люблю человека. — Любишь?! — Мэри почти закричала. — Ты называешь это любовью? Это каприз! Это дурь! Это… это грязь, которую ты притащила в дом! Эмма вздрогнула. Ей захотелось не слышать. Но слова входили в нее, как иглы. — Не говори так. Она не грязь. Она а первую очередь человек. — Не учи меня! — Мэри ткнула пальцем в воздух, будто в грудь Эммы. — Ты мне тут не будешь рассказывать! Я тебя растила! Я ночами не спала! Я ради тебя… — голос срывался, но она продолжала. — А ты что делаешь? Ты мне за всё этим отплатила? Эмма стояла и ощущала себя маленькой в этой яркой кухне. Ей хотелось удержаться. — Я благодарна. Но это не значит, что вы можете решать, кто я и кого мне любить. Мэри резко рассмеялась. Смех был злой. — Кто ты? Кто ты? — Мэри наклонилась ближе. — Ты моя дочь. Ты живешь в моем доме. И пока ты моя дочь, ты не будешь творить… ты не будешь выставлять нас на посмешище! Эмма почувствовала, как у нее поднимаются слезы от бессилия. Она вытерла их быстро, не давая упасть. — Я ничего плохого не творю. Я живу, мам. Я не делаю ничего плохого. — Ты делаешь всё плохое! — Мэри снова ударила по столу. — Ты понимаешь, что скажут люди? Ты понимаешь, что будет, если это узнают? Ты хочешь, чтобы на нас показывали пальцем? Чтобы шептались? Чтобы мне в глаза смотрели и думали… думали, что я не смогла воспитать нормальную дочь?! Эмма подняла подбородок. — Мне всё равно, что скажут люди. — Тебе всё равно? — Мэри прищурилась. — А мне нет. Мне не всё равно. Это мой дом. Это моя семья. И ты сейчас всё рушишь. Дэвид сидел за столом. Тишина вокруг него была отдельной. Он не вмешивался, не шевелился. Эмма посмотрела на него, как будто взглядом можно было вытянуть из него хоть что-то. — Пап… — выдохнула она. Он не поднял глаза. Мэри заметила этот взгляд и резко развернулась к Дэвиду, словно требовала, чтобы он сделал то, что она сама не могла. — Дэвид! — крикнула она. — Скажи ей! Скажи ей, что я права! Ты что, будешь сидеть и смотреть? Ты слышишь вообще? Дэвид сидел и смотрел вперед. На секунду его челюсть напряглась, будто он хотел что-то сказать, но слова не вышли. Он просто молчал. Мэри побледнела, как от предательства. Ее голос стал еще резче. — Великолепно, — процедила она. — Просто великолепно. Ты опять молчишь. Как всегда. Когда нужно быть мужчиной — ты молчишь. Дэвид не ответил. Только чуть опустил глаза. Эмма почувствовала, как в груди что-то проваливается. Мэри снова повернулась к ней, и теперь в ее взгляде было не только зло, но и яростное желание вернуть контроль. — Слушай сюда, — сказала Мэри низко, почти шипя, но каждое слово било. — Ты сейчас же, немедленно, прекращаешь это. — Нет, — ответила Эмма. Мэри дернулась. — Что значит «нет»? — Это значит, что я не брошу Реджину, потому что вы так сказали. Мэри шагнула ближе так быстро, что Эмма не успела отступить. — Ты слышишь себя? — Мэри подняла руки, будто готова была встряхнуть Эмму за плечи. — Ты ставишь какую-то девчонку выше семьи? Выше матери? Выше отца? Эмма зажмурилась на секунду, потом открыла глаза. — Это не какая то девочка. Это человек, который меня любит. И которого люблю я. — Любит она тебя… — Мэри перекосилась. — Да ей от тебя нужно что-то! Ты наивная, ты глупая, ты… — она захлебнулась словами. — Ты даже не понимаешь, что тебя просто используют! Эмма вспыхнула. — Хватит! Не смей так говорить о ней! — Я буду говорить, как считаю нужным! — Мэри почти визжала. — Ты моя дочь! И я не позволю тебе разрушить свою жизнь! Эмма стиснула зубы. В горле был ком, но она заставила себя говорить ровно. — Моя жизнь — это моя жизнь. И я не разрушена. Я впервые… — она запнулась, но не отступила. — Я впервые чувствую себя живой и любимой. Мэри остановилась на секунду, словно не ожидала такого. Потом лицо ее стало жестким. — Тогда слушай последствия, раз ты такая взрослая, — сказала она ледяным голосом. — Ты прямо сейчас идешь и говоришь ей, что всё закончено. Сейчас же. Иначе я клянусь тебе ты пожалеешь о том, что родилась, Эмма. Эмма тяжело вдохнула. Она знала, что любое слово может взорвать мать еще сильнее. Но отступить было еще страшнее, потому что это означало предать себя. — Я не сделаю этого. — Ты сделаешь. — Нет. Мэри дернулась всем телом, как от удара током. — Ты хочешь, чтобы я тебя выгнала? — выкрикнула она. — Чтобы ты осталась без денег? Без поддержки? Ты думаешь, там, в твоем университете, тебя кто-то спасет? Эмма стояла, и у нее дрожали руки. Но она не шагнула назад. — Я справлюсь. И даже если вы… — голос сорвался, но она продолжила. — Даже если вы отвернетесь, я не брошу ее. На кухне стало тихо на долю секунды. Тишина была тяжелая, как мокрое одеяло. Мэри смотрела на Эмму так, будто видела чужого человека. — Значит, ты выбираешь её, — сказала она медленно. — Не нас. Эмма не отвела взгляд. — Я выбираю себя. И её. Это не против вас. Это просто правда. Мэри вдохнула резко, шумно. В глазах мелькнуло что-то, похожее на боль, но оно тут же превратилось в ярость. — Правда… — прошептала она и вдруг повысила голос. — Тогда получай свою правду! Рука Мэри поднялась резко. Пощечина прозвучала громко — сухой хлопок, который в маленькой кухне будто разлетелся по углам. Эмму дернуло в сторону. Голова повернулась, и на секунду весь мир стал белым от света лампы. Щека вспыхнула огнем, будто к коже приложили горячий металл. Во рту появился вкус крови. Она не упала. Удержалась. Только пальцы разжались, и ремень сумки выскользнул из руки, повис на плече, как ненужная нитка. Мэри тяжело дышала, будто это она получила удар. Голос снова прорезал воздух, дрожащий от злости. — Ты думаешь, ты такая сильная? — кричала она. — Думаешь, ты взрослая? Ты ничего не понимаешь! Ты убиваешь всё, что у нас было! Ты слышишь? Ты убиваешь! Я не такую дрянь воспитывала! Эмма стояла, щеку жгло, глаза резало от слез. Но она не плакала вслух. Она смотрела на Мэри и ощущала, как дом перестает быть домом. Как будто что-то оборвалось внутри навсегда.

***

В комнате было душно, воздух стоял тяжелым пластом, и она поняла, что все это время почти не дышала. Грудь сжимало так, что вдох не получался нормальным — только короткие, резкие глотки воздуха, будто ей не хватало места внутри собственного тела. Она встала быстро, слишком резко, стул тихо царапнул пол. Эмма почти не чувствовала ног. Тело само выбрало направление — туда, где можно открыть дверь и впустить хоть немного воздуха. Балконная дверь поддалась сразу. Эмма вышла, и холодный воздух ударил в лицо. Сзади, из комнаты, на нее смотрела Реджина. Эмма чувствовала это не глазами, а кожей, как чувствуют взгляд, который держит тебя за спину. Реджина оставалась там, по ту сторону порога, в нерешительности, как будто любой шаг мог стать необратимым. Она не пошла следом. Не решилась. И эта пауза между ними стала еще одной стеной. Эмма подошла к перилам, положила на них обе руки. Пальцы сжались так, что ногти будто уперлись в металл. Она наклонилась вперед немного, стараясь собрать себя из кусочков, вернуть дыхание, заставить сердце биться ровнее, привести организм в хоть какое-то функциональное состояние. Она вдохнула глубоко. Потом еще раз. Потом еще. Каждый вдох приносил холод внутрь, и этот холод помогал удержаться, не расплыться, не утратить контроль. Но вместе с воздухом пришло то, от чего она убегала — ком в горле, тяжесть в глазах, дрожь в губах, внутренняя дисрегуляция, которая поднималась волной и требовала выхода. Эмма изо всех сил пыталась не плакать. Ей казалось, что если она начнет, то не остановится, что это будет не просто слезы, а капитуляция. Она прижала губы сильнее, попыталась проглотить боль, как воду, попыталась удержать лицо неподвижным. Она так часто делала в жизни — держала, закрывала, пережимала, будто можно просто затянуть узел и жить дальше, сохраняя внешнюю нормальность. Тело ее не послушалось. Слезы вышли сами. Сначала одна, горячая, потом вторая, и дальше — поток, который уже нельзя остановить. Эмма опустила голову, чтобы волосы закрыли лицо. Она сжала челюсть, чтобы не вырвался звук. Плечи начали мелко дрожать, и она злилась на себя за это, потому что хотела быть тише, незаметнее, будто плакать — это тоже вина, будто уязвимость — это слабость, которую нельзя демонстрировать. Она плакала тихо. Так, как плачут те, кто привык выживать рядом с чужим раздражением, кто знает, что громкие слезы могут вызвать новую бурю. Она всхлипывала внутрь, давила звук, прижимала губы, дышала через нос, чтобы никто не услышал. Но это не спасало. Слезы все равно катились, стекали по подбородку, падали на руки. Эмма снова вдохнула глубже, упираясь ладонями в перила, будто эти перила могли удержать ее на месте. Она чувствовала, как воздух входит в легкие и тут же натыкается на боль, на тот узел, который сидел внутри много лет. Этот узел был не только про сегодняшний вечер, не только про слова Реджины. Он был про травматическую фиксацию, про память тела, которая не подчиняется логике, про то, как она снова оказалась там, в той кухне, под ярким светом, с горящей щекой, с отцовским молчанием, с маминым криком, который до сих пор жил у нее под кожей и формировал ее рефлексы. Она никогда не хотела бросать Реджину. Никогда. Даже когда говорила “так будет лучше”. Даже когда делала вид, что устала. Даже когда пыталась убедить себя, что это пройдет. Она не хотела. Реджина была смыслом ее жизни, ее настоящей жизнью. Той, где она не задыхалась. Той, где ее не нужно было ломать, чтобы она была “правильной”. Эмма любила ее так, что иногда это пугало. Любила до той глубины, где не остается запасного плана. Любила до того уровня, где слово “уйти” звучит как внутреннее саморазрушение. Но правду сказать она не смогла. Не смогла тогда и не смогла долго после. Потому что правда была не просто признанием. Правда была точкой невозврата. Дверью, которую если открыть, то назад уже не закрыть. А за этой дверью стояла мать — не только с криком, но и с реальной властью. С домом, с деньгами, с безопасностью. С тем, что для студентки без стабильной работы было не просто удобством — было базовой инфраструктурой выживания. Эмма помнила этот страх физически. Страх просыпаться и понимать, что тебе некуда идти. Страх не иметь ключей от дома. Страх считать последние деньги и понимать, что их хватит на пару дней. Страх стоять перед преподавателями с улыбкой, а внутри пустота. Страх звонить кому-то и просить помочь и слышать в ответ холодное “сама виновата”. Это был не каприз и не драматизация, а фундаментальная тревога, которая делает человека послушным. Она была тогда беззащитной. Не в красивом смысле, не в смысле “ранимая”. В прямом. У нее не было места, где можно жить. Не было стабильного заработка. Не было взрослой подушки безопасности. Она зависела от семьи. И семья в лице Мэри была не теплым словом. И когда Мэри сказала “последствия будут плохими”, Эмма услышала не угрозу на эмоциях. Эмма услышала обещание. Потому что знала: мать так умеет. Мать может перестать быть матерью, если ей кажется, что дочь “позорит”. Эмма тогда выбрала не то, что хотела. Она выбрала выживание. Она выбрала стратегию минимизации ущерба. Она выбрала путь, где можно сохранить крышу над головой, еду, учебу, возможность дожить до того дня, когда она станет на ноги. Она выбрала ложь, которая выглядела как нормальная жизнь, как социально приемлемый сценарий. Она начала встречаться с Киллианом, потому что это было проще объяснить. Потому что это можно было показывать. Потому что это было “правильно” в глазах Мэри. Это было как маска, которую надевают, когда страшно. И эта маска вросла так глубоко, что иногда Эмма сама не понимала, где она настоящая, а где просто старается не потерять всё, где ее выбор, а где вынужденная адаптация. И самое страшное было в том, что, уходя, она не смогла объяснить Реджине истинную причину. Она боялась, что если скажет “я ухожу из-за матери”, Реджина посмотрит иначе. Реджина могла не понять. Реджина могла презирать слабость. Реджина могла сказать “значит, ты выбрала их”. Эмма боялась не только осуждения. Она боялась, что Реджина увидит ее такой, какой она себя ненавидела — зависимой, загнанной, испуганной, лишенной опоры. Эмма снова вдохнула, стараясь удержать дыхание ровным, и в этот момент за спиной послышались шаги. Тихие, осторожные. Не сразу голос — сначала звук, по которому она узнала Реджину безошибочно. Эмма дернулась, будто ее поймали на чем-то запрещенном. Она быстро вытерла слезы тыльной стороной ладони, провела по щекам еще раз, резко, почти злым движением, попыталась собрать лицо, вернуть ему нейтральность. Глаза все равно жгло, нос был заложен, и это предательство тела раздражало больше всего. — Не надо, — прозвучало сзади. Голос Реджины был низкий, спокойный, но в нем жил холод, аккуратный и точный. Эмма замерла, не сразу повернулась. Сначала напряглась вся, будто организм отреагировал быстрее мысли. — Я… всё нормально, — выдавила Эмма, почти шепотом. Слова вышли сухими. Реджина подошла медленно. Осторожно, почти сдержанно, потому что боль в теле напомнила о себе. Она не показывала этого открыто и не жаловалась. Просто шаги стали короче, движения — экономнее, будто она выбирала, на что тратить силы. В этом было упрямство и самоконтроль, почти дисциплина. — Я вижу, — сказала Реджина, и в этой короткой фразе было и раздражение, и усталость. На балконе стояли два кресла и маленький столик. Реджина поставила на него чашки, бутылку виски и пачку сигарет. Звук стекла о поверхность был тихим, но Эмма услышала его отчетливо, как знак: Реджина решила остаться здесь, в этой тесной зоне правды, где некуда сбежать. Реджина чуть помедлила, будто подбирала слова так, чтобы не показать слабость. — Я… — она вдохнула, потом выдохнула через нос. — Я не должна была так говорить. Эмма смотрела на небо. Смотреть в лицо было страшнее. — Ты имеешь право злиться, — сказала Эмма. — Я… я заслужила. Реджина усмехнулась, но в этой ухмылке не было веселья. — Не делай из себя мученицу, Эмма. Это раздражает. Она извинилась сухо. Без тепла в интонации, как человек, который выполняет необходимый ритуал, а не ищет примирения. — Извини, — произнесла она наконец, как отрезала. В этом извинении не было ласки, но была точность: она признала факт, что причинила боль, и на этом остановилась. Реджина опустилась в кресло, положив спину ровно, будто собиралась выдержать долгий разговор. Взяла сигарету, щелкнула зажигалкой. Огонек на секунду подсветил ее лицо, скулы, линию губ. Она медленно затянулась. Эмма повернулась к ней, но не сделала шага ближе. Она смотрела так, будто любые движения могут быть неправильно поняты, будто все пространство между ними заряжено риском. Реджина выдохнула дым в сторону, не спеша. Эмма не верила до сих пор, что у нее есть возможность видеть ее снова. Не через фотографии, не через воспоминания, а вот так — рядом, на расстоянии вытянутой руки. От этой близости становилось не легче, а сложнее, потому что мозг мгновенно включал старый механизм: запрет, контроль, самоограничение. Не трогай. Не проси. Не делай вид, что имеешь право. Реджина оставалась такой же красивой. В ее лице не было мягкости, но была цельность. Эмма ловила детали — взгляд, пальцы на сигарете, плечи, напряжение в челюсти. И чем больше она смотрела, тем сильнее внутри поднималось желание — прикоснуться, удержать, убедиться, что она настоящая и не исчезнет. Эмма сжала пальцы на перилах сильнее. Ей хотелось взять Реджину за руку. Хотелось почувствовать тепло кожи. Хотелось, чтобы привычная близость вернулась сразу, как будто ничего не было. Но эта близость теперь была не подарком, а этической границей. Эмма ощущала ее почти физически. Она не имела права. Не после всего,что случилось. Не после жизни, которую она построила сверху на ложь, чтобы выжить. Поэтому она сделала единственное, что могла, чтобы не разрушиться: она отошла и села во второе кресло. Села так, чтобы смотреть в небо, чтобы дать глазам куда-то уйти, чтобы снизить внутреннюю перегрузку. Ночное небо было спокойным. Реджина снова затянулась. — Хочешь? — спросила она тихо, с едва заметной ухмылкой и протянула пачку. — Или ты все еще “не куришь”? Эмма посмотрела на сигареты, потом на пальцы Реджины, потом снова в небо. Ей хотелось сказать “нет” автоматически, как всегда, просто чтобы быть правильной и удобной. Но в этот момент ей надоело быть удобной. — Дай, — сказала Эмма. Реджина протянула сигарету, задержала ее на секунду между пальцами, будто проверяя, не передумает ли Эмма. Потом отпустила. — Только не умри тут у меня на балконе, — сказала она сухо. — Постараюсь не устроить тебе лишних проблем, — выдохнула Эмма. Реджина коротко усмехнулась. Эмма поднесла сигарету к губам, затянулась — резко, неумело, слишком много сразу. Дым ударил в горло. Тело отреагировало мгновенно: грудь сжалась, слезы подступили, и Эмма начала кашлять, глухо и неловко, как будто ее снова выставили слабой. — Боже… — Реджина отвернулась на мгновение, словно не хотела видеть это слишком прямо. Эмма попыталась остановить кашель, прикрыла рот, но только сильнее закашлялась. Ей стало стыдно. Чтобы заглушить кашель и сбить этот стыд, Эмма схватила виски. Пальцы сомкнулись вокруг бутылки слишком крепко. Она сделала глоток. Алкоголь обжег горло, но это жжение было понятным, контролируемым, оно отвлекало от другого. Кашель стал тише. Она выдохнула и поставила бутылку на столик, будто боялась, что рука дрогнет. — Вот, — сказала Реджина, протягивая ладонь. — Дай сюда. Эмма молча передала бутылку. Реджина сделала глоток так же спокойно, будто это не жест отчаяния, а привычная терапия, способ стабилизировать нервную систему без лишних слов. Потом вернула бутылку обратно на столик. — Тебе не идет виски, — бросила она. — А мне вообще сейчас ничего не идет, — тихо сказала Эмма. Реджина посмотрела на нее чуть дольше, чем обычно. В этом взгляде было много: и усталость, и недоверие, и какая-то осторожность, которая выглядела почти как слабое сочувствие, но Реджина не позволяла ему стать явным. А еще было что-то другое: обожания, которую она так умело скрывала. Пауза стала плотной. В ней было невысказанное: обиды, напряжение, усталость, накопленная годами. И при этом — возможность говорить, потому что обе сидели здесь и не уходили. Эмма снова затянулась, уже осторожнее, пытаясь синхронизировать дыхание. Дым пошел легче. Она посмотрела в небо, потом вниз, на свои руки. Пальцы дрожали. Внутри стояла целая система объяснений. Про мать. Про угрозы. Про страх. Про отсутствие денег. Про зависимость. Про то, что это было не предательство, а вынужденная стратегия. Про то, что она не бросала Реджину сердцем, она просто не умела быть смелой. Но все эти объяснения выглядели слишком поздними. Они могли звучать как оправдание, как попытка снять с себя ответственность. И Эмма поняла, что ей нужно начать не с рационализации, а с признания. Она подняла голову. — Я… — начала Эмма. Эмма сглотнула. Глаза снова защипало, но она не дала слезам выйти. Она держала их внутри, как держала слишком много лет. — Прости меня, — выдохнула она наконец. После «Прости меня» Реджина не ответила. Она смотрела куда-то вдаль, туда, где ночной город становился одной ровной темной линией. Сигарета горела у нее между пальцами, как будто это был единственный стабильный ритм в этом вечере. Она затянулась глубже, выдохнула в сторону, не меняя выражения лица. Эмма ждала хоть чего-то. Любого звука, даже резкого. Но Реджина молчала, и это молчание давило сильнее слов. Наконец Реджина произнесла тихо, не глядя: — Я не знаю, что мне на это ответить. Внутри у Реджины все смешалось. Жесткость, которая столько лет была ее способом держаться, и под ней — то, от чего хотелось сжать зубы и отвернуться. Ей хотелось сказать вслух что-то страшно личное, почти бессовестное, признаться, насколько Эмма умеет попадать в самую живую точку. Ей хотелось сорваться, хотелось на секунду стать слабой рядом с ней. Она готова была упасть на колени и молить, чтобы она отдала ей всю свою любовь. Но не сейчас. Сейчас у нее было только терпение и никотин. — Ты умеешь говорить правильные слова, — добавила Реджина, и в ее голосе мелькнула усталость и грусть. — Всегда умела. Эмма смотрела на нее так, будто боялась моргнуть и потерять ее снова. Слеза предательски потекла по щеке. На этот раз Эмма не стала ее вытирать. Пусть будет. Пусть Реджина увидит ее слабой. Эмма вдохнула — и голос дрогнул сразу. — Я не хочу, чтобы ты пожалела меня — сказала она тихо. — Я пришла потому, что… потому что я больше не вывожу молчание. Реджина не повернулась. Только снова затянулась, как будто дымом можно было удержать себя в границах. — Молчание тебе всегда удавалось лучше всего, — произнесла она холодно. Эмма сглотнула. — Я семь лет жила так, будто мне запрещено дышать, — сказала Эмма. Слова звучали просто, но внутри них было что-то рвущее. — Будто если я вдохну полной грудью, то всё… то всё развалится. И я опять останусь одна. Реджина сделала затяжку чаще, сильнее. Нервозность не проявлялась на лице, но жила в том, как быстро тлела сигарета, как пальцы сжимали фильтр чуть крепче. Эмма потянулась к бутылке виски, как будто ей нужен был не алкоголь, а разрешение продолжать. Налила в два стакана. Руки дрожали, стекло тихо звякнуло. Один стакан она поставила ближе к Реджине, второй оставила себе. — Пей, — сказала Эмма тихо. — Если хочешь. Реджина взяла стакан без благодарности. Просто взяла, как берут лекарство, которое не лечит, но позволяет выдержать вечер. Сделала глоток. — Прости, я просто не знаю, куда деть руки, когда мне больно. Реджина молча протянула сигарету. Жест получился автоматическим, будто их тела помнили старые привычки лучше, чем их головы позволяли. — Держи, — сказала Реджина. — Раз уж ты тут… по-настоящему. Эмма взяла сигарету осторожно, словно это было не табачное изделие, а что-то хрупкое, что легко разрушить. Затянулась слабее, выдохнула. Передала обратно. Круг получился тихий и странно интимный: дым, виски и воздух между ними, который наконец перестал быть полностью пустым. Эмма заговорила снова. — Я просыпалась и первым делом думала о тебе, — сказала Эмма и посмотрела на свои пальцы, будто ей было стыдно смотреть прямо. — И засыпала так же. Я не знаю, как объяснить… Я могла улыбаться людям, работать, делать вид, что я нормальная. А внутри всё время было одно чувство: “я потеряла дом”. Реджина чуть усмехнулась, но это было без тепла. — Дом, — произнесла она. Эмма кивнула, слезы снова собрались в глазах, но она не прятала их. — Я про то место, где ты можешь быть собой и тебя не надо заслуживать. И я такой чувствовала именно рядом с тобой. Всегда только с тобой. Реджина затянулась, выдохнула медленно. — И ты решила вспомнить об этом сейчас? Эмма не спорила, не защищалась. Просто продолжила, тихо, с дрожью: — Я семь лет училась жить без тебя. Училась не писать тебе. Я брала телефон, набирала твое имя — и стирала. И каждый раз думала: “еще один день. Просто переживи еще один день”. А потом наступал следующий, и я снова… переживала. Потом я просто удалила твой номер, чтобы перестать пытаться писать тебе. Реджина слушала молча. Не смотрела на Эмму прямо, но и не уходила. Временами она делала маленький глоток виски, как будто отмечала паузы. Эмма взяла сигарету, снова затянулась. На этот раз кашля не было, только усталость в груди. — Я не знала, как ты, — сказала Эмма, и в этой фразе было что-то особенно беспомощное. — Я не знала вообще ничего. Я придумала себе тысячу версий, чтобы не сойти с ума. Я то убеждала себя, что ты меня ненавидишь… то убеждала, что ты давно счастлива и даже не помнишь меня. И от любой версии было одинаково плохо. Реджина коротко сказала: — Ты умеешь устраивать себе ад без чужой помощи. И другим тоже. Эмма улыбнулась на секунду — жалко, мокро. — Да, — прошептала она. — Я умею. Она сделала глоток виски, поморщилась, но не от крепости — от того, что жжение не заглушало главное. — Я столько раз хотела просто исчезнуть из твоей жизни тихо и навсегда, — сказала Эмма, и голос снова стал тонким. — Чтобы тебе было легче. А потом понимала, что я уже исчезла. И тебе всё равно не стало легче. Потому что… потому что если бы стало, я бы это почувствовала. Я бы перестала просыпаться с этим камнем. Реджина чуть повернула голову. В лице что-то дрогнуло, но тут же снова спряталось. — Я была человеком, который вечно держится за край. Я пыталась жить, как будто у меня ничего не болит, а потом закрывала дверь в ванную и просто… сидела на полу, пока меня трясло. Она замолчала, проглотила ком, и потом добавила тихо, как признание, от которого действительно хочется плакать: — Я иногда ловила себя на мысли, что мне не нужен никто. Мне нужна только одна вещь: чтобы ты хоть раз сказала мне, что я не была для тебя пустотой. Что ты любишь меня. Реджина затянулась сильнее. Сигарета почти догорела, и она раздраженно стряхнула пепел. Эмма продолжила. Она оправдывалась, но не оправдывалась причинами. Она оправдывалась тем, что сама себе не могла простить: слабостью, отсутствием смелости, тем, что она выбрала молчание как единственную привычную форму безопасности. Слова повисли. Эмма словно поняла, что сказала что-то слишком большое, и не стала отступать. Она передала сигарету Реджине. Реджина взяла, затянулась, выдохнула в темноту. — Семь лет, — произнесла Реджина глухо. — Ты знаешь, как это звучит? Эмма не стала отвечать “да”. Просто сказала тихо: — Как наказание. — Для меня еще хуже, Эмма. Ты не знаешь какого было мне. Реджина сделала еще одну затяжку и наконец посмотрела на Эмму. — И ты хочешь, чтобы я поверила тебе сейчас? — произнесла Реджина. Эмма не стала спорить. — Я хочу, чтобы ты знала: я не перестала тебя любить ни на один день. И это звучит очень плохо, но это правда. Я жила, как будто держу в ладони уголь, и не могу его бросить, потому что он — единственное теплое, что у меня осталось. Реджина отвернулась, снова посмотрела вдаль. Пауза затянулась. Потом она коротко сказала, почти без эмоций: — Любовь, Эмма. Любовь— это не простое слово. Эмма кивнула. Слезы снова потекли, и она их снова не вытирала. — Я знаю, — прошептала она Реджина не ответила сразу. Она только сделала глоток виски, медленно, как будто проверяла, не дрогнет ли рука. Потом снова затянулась сигаретой. Дым ушел в ночь. Эмма подняла стакан и сделала маленький глоток. Виски не утешал, но помогал говорить без того, чтобы голос ломался на каждом слоге. Она аккуратно поставила стакан на столик, будто боялась громким звуком разрушить хрупкую тишину между ними. — Я не хочу просить, чтобы ты меня поняла, — сказала Эмма. — Я хочу, чтобы ты меня увидела. Не ту, которая умеет быть удобной. А ту, которая… всё это время жила с дырой внутри. Реджина усмехнулась уголком губ, но улыбка не согрела. — Ты думаешь, я тебя не видела? — сказала она. — Я тебя всегда видела. Всегда, Эмма. Проблема в том, что ты сама себя не выносишь. Эмма опустила глаза. Эти слова легли тяжело. Реджина протянула сигарету. Эмма взяла ее, затянулась осторожно, потом передала обратно. Пальцы коснулись фильтра почти одновременно, и от этого короткого контакта в груди у Эммы что-то сжалось. — И стало? — спросила Реджина. Эмма качнула головой. — Нет. Только хуже. Потому что это превращается в привычку. Ты как будто постоянно живешь в самоконтроле, и у тебя не остается ни воздуха, ни радости. Реджина на секунду прикрыла глаза, в то время как Эмма продолжила. — Я была невидимой. Я изнутри исчезала. Я иногда ловила себя на мысли, что меня можно поставить у стены, и никто не заметит, что я там стою. И самое страшное — я сама себе говорила, что так надо. Что так правильно. Это был обман. Реджина поставила стакан на столик. — И что ты хочешь сейчас? — сказала она ровно. — Сейчас я хочу, чтобы ты знала: я не играю, — сказала Эмма. — Я не пришла проверить, можно ли вернуться. Я пришла, потому что мне надо перестать бегать. Даже если мне скажут “нет”. Реджина посмотрела на нее чуть дольше. В этом взгляде было усталость и осторожность. — Ты понимаешь, что “нет” вполне возможно? — спросила Реджина. — Да, — сказала Эмма. — И я это заслужила. Реджина хмыкнула. — Снова мученица. Ты не заслужила. — сказала она тихо. Эмма, ты никогда не заслуживала боли. Ни тогда. Ни потом. Ни за один свой страх, ни за одну ошибку, ни за одну минуту молчания. Эмма не родилась слабой. Ее сделали беззащитной. Ее заставили выбрать выживание вместо правды, и потом ещё заставили стыдиться того, что она выжила. Реджина ненавидела себя за то, что первым ее желанием стало уколоть, а не обнять. Она видела слезу на щеке Эммы и вместо того, чтобы убрать ее большим пальцем, как раньше, она выбрала сигарету. Как будто дым способен заменить прикосновение. Как будто холодные слова способны заменить то, что нужно было на самом деле сказать “к черту всех, Эмма, я люблю тебя". И еще Реджина думала о том, что Эмма, скорее всего, даже не знает, что она сама тоже не заслуживала той пустоты, в которую провалилась. Эмма не знает, как бывает тихо в квартире, когда ты привычно ставишь вторую кружку и вспоминаешь, что больше некому. Эмма не знает, как звучит “семь лет” в одиночестве, когда ты не разрешаешь себе любить, потому что любить — значит снова потерять. Эмма не знает, как больно каждый раз слышать чужое имя рядом с тем, кого ты всё еще считаешь своим, хотя официально он давно не твой. Но ты, Эмма. Ты не заслуживала боли. Никогда. Ни на секунду. Эмма снова взяла виски, сделала глоток и поморщилась. Реджина тоже сделала глоток. Это получилось почти синхронно, будто тело помнит то, что голова запрещает. Эмма заговорила дальше. — Я пыталась строить что-то новое, — сказала Эмма. — Пыталась быть нормальной. Делала правильные шаги, правильные знакомства. У меня даже получалось. Внешне. А внутри я всё время ждала, что ты появишься. Хотя понимала, что ты не появишься. На самом деле первые месяцы после разрыва Реджина жила на одном упрямстве. Она говорила себе, что всё, конец, что это просто боль, которая пройдет, что сердце — не орган власти, что оно не должно руководить. Она повторяла это, как закон. И почти верила. Днем — верила. Ночью — нет. Ночью в ней поднималась зависимость, которую она ненавидела больше всего. Когда тебе нужен человек не потому, что ты слабая, а потому что рядом с ним ты была настоящей. И эта настоящесть потом превращается в наркотик: без нее ты живешь, но живешь будто с вырезанным куском. Реджина ловила себя на том, что прислушивается к шагам где бы она не была. Что вздрагивает от сообщений на телефоне. Что каждый чужой номер кажется на секунду её номером — тем самым, которого уже не будет. Она злилась на себя за это так сильно, что зубы сводило. Ей казалось унижением ждать. Ей казалось позором хотеть. Ей казалось слабостью мечтать о человеке, который однажды просто исчез. Но любовь не спрашивает, что тебе кажется. Иногда она просыпалась и первые секунды были почти счастливые: пока мозг не успевал вспомнить, что Эммы больше нет. Пока в комнате не становилось пусто. Потом память включалась, и пустота накрывала полностью, как тяжелая ткань. И тогда Реджина садилась на кровати, смотрела в стену и думала: “Я могла бы поехать. Я могла бы найти" Она хотела искать Эмму с той степенью ярости, которая похожа на любовь. Хотела сломать собственную гордость, выкинуть ее в мусор и просто добиться ответа. Хотела появиться на пороге. Хотела стоять под дождем или снегом, неважно. Хотела сказать: “Я не отпущу, пока ты не объяснишь”. В голове всё время вспыхивали сценарии, и от них становилось почти невыносимо. Она представляла, как находит Эмму на улице, как ловит ее за рукав, как заставляет остановиться. Представляла, как Эмма сначала бледнеет, потом опускает глаза, потом говорит что-то простое, и от этого простого рушится всё. Представляла, как кричит на нее, как плачет, хотя Реджина никогда не любила плакать. Представляла, как обнимает её и ненавидит одновременно. Эта любовь была не спокойной. Она была зависимой. Она была жадной. Она была такой, что хотелось взять человека обратно, как будто его можно вернуть в собственную жизнь силой. И от этого Реджина сама себя пугала. Потому что зависимость всегда превращает любовь в больную математику: если тебя нет рядом, значит я умираю. Реджина слабо усмехнулась. — Самое глупое ожидание, — сказала она. Эмма кивнула. — Да. Но оно было. И знаешь… иногда я ловила себя на мысли, что мне не нужно счастье. Мне нужно только, чтобы перестало болеть. А оно не переставало Реджина снова посмотрела на нее. — Снова вина, — сказала она. — Да, — сказала она глухо. — Я пряталась за вину. Потому что вина — это пассивно. А решение — это страшно. Реджина медленно кивнула. — Вот, — сказала она тихо. — Наконец-то ты говоришь не красиво, а честно. Эмма замолчала. В груди было тяжело, но чуть свободнее, чем прежде. Как будто признание убрало часть давления. Эмма посмотрела на Реджину и сказала то, что давно стояло на краю языка. — Я скучала, — сказала Эмма. Реджина долго молчала. Потом сказала тихо: — Я знаю. Я тоже скучала по тебе, Эмма. Реджина протянула сигарету. Эмма взяла, затянулась, выдохнула. Передала обратно. — Я не умею быть мягкой, — сказала Реджина вдруг. — Я умею либо держать, либо резать. И я не хочу резать тебя сейчас. Но и держать… — она замолчала. — Держать тебя мне страшно. Эмма почувствовала, как внутри что-то сжалось. — Мне тоже страшно, — сказала Эмма. — Но я все еще здесь. — Потому что сейчас тебе так удобно? — спросила она тихо, очень спокойно. Эмма дернулась, как от удара. — Нет, — сказала она сразу. — Потому что я хочу быть здесь, рядом.. с тобой. Реджина усмехнулась. Ночь вокруг была холодной, а внутри у Эммы вдруг появилась ясность. Она поняла, что если не скажет сейчас, она снова проглотит, снова спрячется, снова будет жить в полусвете. Эмма выдохнула и сказала тихо: — Я люблю тебя, Реджина. Внутри Реджины пришло желание. Почти животное, без морали и без разумности. Желание подойти ближе, положить руку на щеку Эммы, стереть слезу большим пальцем и сказать: «Я тоже». Желание разрушить дистанцию за одно движение, как будто дистанции не было никогда. Как будто не было этих лет, чужих людей, утренних пустот, когда ты просыпаешься и первое, что чувствуешь — отсутствие. И вместе с желанием пришел стыд. Реджина ненавидела себя за то, что она всё еще настолько зависима. За то, что одно “люблю” может сделать ее слабой. За то, что внутри нее до сих пор живет эта голодная часть, которая хочет не справедливости и не объяснений, а простого тепла. Она как будто снова стала той Реджиной, которую пыталась похоронить под холодом: той, которая умеет нуждаться. Она смотрела на тлеющий кончик сигареты и понимала: если она сейчас поднимет глаза и позволит себе хоть каплю мягкости, она провалится. Она отдаст Эмме все, что держала в руках семь лет. Реджина поймала себя на мысли, от которой захотелось закрыть лицо ладонями: она мечтала услышать это столько раз. Каждый божий день за эти семь лет. В моменты, когда ей хотелось выть от пустоты. Она мечтала услышать «я люблю тебя» не как факт из прошлого, а как живую фразу, адресованную ей сейчас. И она ненавидела судьбу за то, что услышала это тогда, когда уже поздно принимать всё без проверки. Потому что «я люблю тебя» — это не только подарок. Это еще и нож, если у тебя внутри есть шрам. Реджина не хотела быть человеком, который опять будет собирать себя по частям. Поэтому Реджина аккуратно потушила сигарету. Потом подняла глаза на Эмму. Взгляд был спокойный, холодный, но в глубине оставалась усталость, которую уже трудно было скрывать. — Неважно, кого ты любишь, — сказала Реджина тихо. — Важно то, к кому ты вернешься после. Эмма почувствовала боль так, как чувствуют физический удар. В груди стало тесно. Горло сжалось. Виски перестал согревать. Пальцы онемели, стакан в ладони показался тяжелым, будто в нем был не алкоголь, а камень. — Приятной дороги домой, Эмма, — произнесла Реджина сухо. Потом развернулась и ушла в комнату. Дверь на балкон закрылась без хлопка. Реджина ушла спать, оставив Эмму на холодном воздухе с двумя стаканами, пачкой сигарет и этой фразой, которая врезалась в грудь, как ориентир и как наказание одновременно.
21 Нравится 28 Отзывы 7 В сборник
Отзывы (2)