1940 год. Зима. 2 декабря
Проснулся Россия с заплаканными глазами. Веки опухли и тяжело поднимались, а головная боль пульсировала тупым, вязким ритмом, словно кто-то невидимый бил изнутри по черепу. На душе было пусто. Та пустота бывает только раз — когда понимаешь, что самое верное, что у тебя было, больше не вернется. Россия лежал неподвижно, глядя в потолок. Взгляд скользил по чужим теням, по незнакомым изломам света, и вдруг — холодной волной накрыло осознание: это не его комната. Это же… Это комната отца! Россия уныло осмотрелся и понял: да, он в комнате отца. Отец, наверное, сейчас на кухне с другими республиками. Россия грустно усмехнулся, встал с кровати и пошёл к себе. Сегодня они с республиками не идут в школу — приезжают гости. Нужно прибраться в доме и приготовить поесть. Россия зашёл в комнату и задумался, что надеть. Отец всегда говорил: перед гостями надо надевать пионерскую форму. Поэтому он решил надеть её. Россия достал форму. Белая рубашка, отутюженная до хруста, когда-то сидела на нём ладно, но теперь… Теперь он надел её и сразу почувствовал, как изменилось тело. В последнее время он стал мало есть. Не хотелось. Еда стояла в горле, аппетит пропал ещё пару недель назад, и теперь это стало заметно. Рубашка, которая раньше облегала плечи, теперь висела свободно. Тонкие ключицы остро выступали из-под ворота, а ткань на груди собиралась ненужными складками, потому что заполнять её было просто нечем. Он застегнул пуговицы. Пальцы двигались медленно, будто нехотя. Когда дошёл до пояса, понял: шорты держатся на бёдрах еле-еле. Пришлось затягивать ремень на дырочку, которой раньше никогда не пользовался. Кожаный ремешок ушёл глубоко, и его кончик теперь болтался длиннее обычного, словно напоминая, как сильно он исхудал. Гольфы, белые и накрахмаленные, облегали худые икры. Ноги казались тоньше, чем раньше, и гольфы то и дело норовили сползти к щиколоткам. Россия одёрнул их, поправил складки на спине — там ткань тоже висела мешком, собираясь на тонкой талии. Пилотка села ровно, но он чувствовал, что лицо стало острее, скулы выступают ярче. Глянул в зеркало и на миг замер. Пионерская форма, которая когда-то делала его подтянутым и бравым, теперь сидела на нём как на вешалке. Узкие плечи, впалая грудь, ремень, затянутый почти до конца, — он выглядел тощим, угловатым, каким-то ненастоящим. Россия усмехнулся, но усмешка вышла грустной. Главное, чтобы отец не заметил, — подумал он и поправил галстук. Руки дрогнули, когда затягивал узел. Он вспомнил, как раньше ел за одним столом со всеми, как не приходилось прятать тарелку с недоеденным. А теперь еда не лезла, и каждый раз, когда отец смотрел, он делал вид, что просто не голоден. Он повязал галстук, одёрнул рубашку, которая всё равно топорщилась на спине, и ещё раз посмотрел на себя. Форма была надета. Правильно, как учили. Только вот тело, казалось, выросло из неё, но не вширь, а куда-то внутрь, оставив лишь острые углы и пустоту там, где раньше были силы. Россия вздохнул, поправил пилотку и вышел из комнаты, стараясь не с мотреть больше в зеркало. Россия спустился на кухню. Первое, что бросилось в глаза, — республики сидели за столом ровно, как по струнке. Все в пионерской форме: белые рубашки, алые галстуки, аккуратно причёсанные волосы. Перед каждым стояла тарелка с кашей, и они ели молча, почти не поднимая глаз. Ложки звенели о фарфор тихо, будто боялись нарушить тишину. За дальним концом стола сидел отец. Он читал газету, держа её перед собой, но, когда Россия вошёл, медленно опустил край листа. Союз поднял взгляд. Глаза отца скользнули по сыну сверху вниз: пилотка, галстук, рубашка, которая висела на плечах слишком свободно, ремень, затянутый на последнюю дырочку, шорты, болтающиеся на узких бёдрах, гольфы, облегающие худые ноги. Газета легла на стол. — Россия, — голос отца был спокойным, но в нём чувствовалось удивление. — Подойди-ка сюда. Россия сделал шаг, чувствуя, как взгляды республик упираются ему в спину. Кто-то из них перестал жевать, кто-то отложил ложку. В комнате повисла тишина, нарушаемая лишь тиканьем настенных часов. Союз отодвинул стул и встал. Он подошёл ближе и ещё раз осмотрел сына, задержавшись взглядом на остро выступающих ключицах, на рубашке, которая явно стала велика, на ремне, который пришлось затягивать сильнее обычного. — Ты стал тощим, что ли? — спросил отец, прищурившись. В его голосе смешались удивление и тревога. — Форма на тебе висит как на вешалке. Ты вообще ешь? Россия опустил глаза. Он чувствовал, как заливаются краской щёки, как сжимается что-то внутри от этих взглядов. Украдкой он бросил взгляд на республик: Беларусь смотрел с беспокойством, Украина приподнял бровь, а Казахстан, кажется, даже не дожёвывал, застыв с ложкой на полпути ко рту. — Ем, — тихо ответил Россия, но голос прозвучал неуверенно. Он сам не верил своим словам. Союз нахмурился. Он протянул руку и поправил узел галстука на сыне, а заодно коснулся его плеча. Пальцы легко нащупали острую кость под тканью рубашки. Отец ничего не сказал, но бровь его дрогнула. — Садись за стол, — сказал Союз, возвращаясь на своё место. — И съешь всё. Без разговоров. Россия молча сел на свободный стул. Перед ним тут же появилась тарелка с горячей кашей. Он взял ложку, но рука чуть заметно дрожала. — И добавки попросишь, — добавил отец, снова поднимая газету. Но читать он не стал — взгляд поверх листа всё ещё следил за сыном. Республики за столом переглянулись, но никто не проронил ни слова. Ложки снова зазвенели по тарелкам, но теперь тишина на кухне стала какой-то другой — напряжённой, тревожной. Россия поднёс ложку ко рту. Каша стояла в тарелке горячая, густая, аппетитно пахнущая маслом. Но стоило ему отправить первую ложку в рот, как желудок сжался в тугой узел. Он проглотил усилием воли, чувствуя, как комок сползает по пищеводу куда-то вниз, оставляя после себя тошнотворную тяжесть. Вторая ложка. Третья. С каждым глотком тошнота накатывала всё сильнее. Каша казалась слишком жирной, слишком сладкой, слишком всё. Она прилипала к нёбу, обволакивала язык, и России хотелось выплюнуть её обратно в тарелку. Желудок болезненно сжимался, посылая в горло горячую волну рвотного позыва. Он замер, сжав ложку в пальцах так сильно, что побелели костяшки. Сделал медленный, едва заметный вдох через нос, стараясь унять подкатывающую дурноту. Горло сжалось спазмом, и он с трудом проглотил слюну, чтобы не дать тошноте взять верх. Взгляд отца скользнул по нему поверх газеты. Россия опустил глаза и заставил себя взять четвёртую ложку. Рука чуть заметно дрожала. Каша зачерпнулась, попала в рот — и тут же организм взбунтовался с новой силой. К горлу подступила горечь, во рту стало слишком много слюны, живот скрутило спазмом. Он чувствовал, как каша буквально стоит в пищеводе, готовая выплеснуться обратно. «Только не здесь. Только не при отце», — пронеслось в голове. Россия зажмурился на секунду, сделал ещё один глубокий вдох, потом ещё. Он считал про себя, стараясь отвлечься от тошноты. Глотал. Снова глотал. Каждая ложка давалась с боем, как будто он не еду в себя запихивал, а вёл войну с собственным телом. Пятая. Шестая. Сегодня каша казалась какой-то особенно омерзительной — или это просто его организм уже отвык от нормальной еды? Мысли путались, пока он снова и снова отправлял ложку в рот, давился, проглатывал и чувствовал, как внутренности выворачивает наизнанку. Тарелка медленно пустела. Россия перестал чувствовать вкус — осталась только липкая, противная масса, которую надо было протолкнуть в себя любой ценой. Когда на дне осталось совсем немного, его затошнило так сильно, что к глазам подступили слёзы. Он замер, боясь пошевелиться. Во рту собралось много слюны — верный признак того, что сейчас вырвет. Россия сидел за столом, сцепив пальцы под столешницей так, что ногти впивались в ладони. Каждая секунда тянулась бесконечно. Он уже давно перестал чувствовать вкус еды — осталась только липкая, вязкая масса, которую организм отторгал с каждым глотком. Желудок сжимался в болезненные спазмы, отправляя в горло горячие волны тошноты. Россия глотал. Снова глотал. Слюна во рту скапливалась быстрее, чем он успевал её проглатывать, и это был верный признак — ещё немного, и его вывернет прямо здесь, за столом, на глазах у отца и всех республик. Он сидел ровно, стараясь не показывать, что происходит внутри. Дыхание он сделал поверхностным, едва заметным, чтобы лишний раз не шевелить диафрагму и не провоцировать новый приступ. Лоб покрылся испариной, но он не вытирал его — боялся, что стоит убрать руки со стола, как контроль над телом будет потерян. В горле стоял кислый привкус, к гортани подкатывала горечь, и каждый вдох давался с трудом, будто воздух приходилось проталкивать сквозь сжавшееся спазмом горло. Он смотрел на республик, но не видел их. Слышал их голоса, но не разбирал слов. Всё сознание было сосредоточено на одном: не сейчас. Только не сейчас. Досиди. Досиди до конца. Ему казалось, что они едят вечность. Ложки звенели о тарелки, кто-то о чём-то говорил, Беларусь подвинул к нему хлеб, но он только качнул головой, боясь разжать зубы. Одно движение — и плотину прорвёт. Он знал это. Чувствовал, как каша комком стоит где-то в груди, давит на диафрагму, требует выхода. Наконец, когда тарелки опустели, а отец отложил газету и сказал что-то о том, что пора убирать со стола, Россия медленно, очень медленно поднялся. — Я сейчас, — выдавил он, не глядя ни на кого. Он не пошёл — он почти выплыл из кухни, стараясь, чтобы шаги были ровными, а спина прямой. Только когда дверь в уборную захлопнулась за ним, он позволил себе согнуться. Руки тряслись, когда он нащупал замок. Щелчок показался оглушительным. В следующую секунду его вывернуло. Тошнота накатила лавиной — резкой, неудержимой, выворачивающей наизнанку. Россия упал на колени перед унитазом, хватаясь за холодный фарфор побелевшими пальцами. Его вырвало кашей, которую он с таким трудом запихивал в себя, — она выходила густой, липкой массой, оставляя во рту кислый, обжигающий привкус желудочного сока. Спазмы следовали один за другим, не давая перевести дыхание. Желудок сжимался с такой силой, что к глазам подступили слёзы, а мышцы живота свело судорогой. Россия согнулся ещё ниже, лбом почти касаясь холодного ободка унитаза. Его трясло. Крупная дрожь прошла по спине, по рукам, по ногам, заставляя колени дрожать и скользить по кафельному полу. Он не мог остановиться. Даже когда желудок опустел, спазмы продолжались — сухие, мучительные, выворачивающие наизнанку уже ничего. Тело корчилось в конвульсиях, не в силах успокоиться. Россию вырвало желчью — горькой, жёлтой, обжигающей горло и пищевод огнём. Он закашлялся, хватая ртом воздух, но новый спазм накрыл его, заставляя согнуться ещё сильнее. Из глаз текли слёзы — он даже не понял, когда это началось. Лицо горело, лоб и шея были мокрыми от пота, рубашка прилипла к спине. Он сжимал унитаз так, будто это единственное, что держало его на плаву. Когда спазмы наконец начали стихать, Россия остался стоять на коленях, тяжело дыша открытым ртом. Во рту была горечь и кислота, горло саднило, будто его наждачной бумагой прошли изнутри. В груди саднило, живот болел тупой, ноющей болью, а мышцы ныли после судорог. Он протянул руку к бачку, дрожащими пальцами нажал на слив. Вода с шумом унесла всё вниз, и Россия проводил её мутным взглядом, чувствуя, как медленно, очень медленно к нему возвращается способность мыслить. Он сидел на холодном полу, прислонившись спиной к стене, и смотрел в потолок. Голова кружилась, в ушах шумело, а тело казалось чужим — слабым, опустошённым, выжатым как лимон. Россия провёл дрожащей рукой по лицу, вытирая пот и слёзы, и тяжело вздохнул. Рубашка промокла насквозь, галстук съехал набок, пилотка упала ещё когда он падал на колени. Он посмотрел на свои руки — они всё ещё тряслись. Он знал, что нужно встать. Привести себя в порядок. Умыться. Вернуться на кухню, где его, наверное, уже хватились. Но сил не было. Совсем. Россия закрыл глаза и прислонился затылком к холодной стене, давая себе минуту. Всего одну минуту. А потом он встанет, умоется ледяной водой, поправит форму и выйдет с улыбкой, как будто ничего не случилось. Как будто его только что не выворачивало наизнанку от одной ложки каши. Он открыл глаза, с трудом поднялся на дрожащих ногах и подошёл к раковине. Из зеркала на него смотрело бледное, осунувшееся лицо с красными глазами и мокрыми волосами у висков. — Ничего, — прошептал он себе. — Справимся. Он открыл кран и подставил лицо под ледяную воду. Россия закрыл кран. Ледяная вода стекала с лица, капая с подбородка в раковину. Он смотрел на своё отражение в запотевшем зеркале: бледное, осунувшееся лицо, покрасневшие глаза, влажные волосы у висков. Выглядело всё ещё… не очень. Но лучше, чем минуту назад. Он вытерся полотенцем, пригладил волосы, поправил съехавший набок галстук. Пилотку нашёл на полу — она упала, когда его выворачивало. Россия поднял её, стряхнул невидимую пыль и нахлобучил на голову. Пальцы всё ещё дрожали, когда он поправлял складки на рубашке. В груди саднило, горло горело после желчи, а тело казалось пустым и ватным. Он чувствовал себя выжатым досуха, как лимон, из которого не то что сока — мякоти не осталось. Желудок болезненно ныл, напоминая о том, что только что произошло, и давая понять: ничего хорошего, если он попробует поесть снова, не выйдет. Но выбора не было. Россия глубоко вдохнул, расправил плечи — насколько это было возможно с его худыми, сутулыми плечами — и открыл дверь. Он вышел в коридор, чувствуя, как ноги ступают по полу будто не его собственные. Каждый шаг давался через силу, но он заставлял себя идти ровно, не шаркать, не показывать слабость. В голове гудел пустой, давящий шум, а где-то глубоко внутри всё сжималось от страха: «Заметят? Поймут?» Он вошёл на кухню. Стол уже был пуст. Тарелки исчезли, ложки убраны, столешница вытерта до блеска. Республики сидели на своих местах, кто-то облокотился на стол, кто-то откинулся на спинку стула. Отец стоял у окна, заложив руки за спину, и что-то говорил негромким, размеренным голосом. Когда Россия переступил порог, все взгляды на мгновение скользнули в его сторону, и он физически ощутил этот момент — короткий, но такой тяжёлый. Он заставил себя не опускать глаза, прошёл к свободному стулу и сел, стараясь, чтобы движения были плавными и спокойными. Внутри всё дрожало. Он боялся, что его лицо всё ещё слишком бледное. Что республики увидят красные глаза. Что отец заметит, как дрожат его пальцы, которые он спрятал под столом, сцепив в замок. Он сидел ровно, слишком ровно, будто проглотил кол, и ловил себя на мысли, что даже дышит он сейчас неестественно — медленно, осторожно, боясь, что резкий вдох вызовет новый приступ тошноты. — …поэтому сегодня приедут гости, — донёсся до него голос отца. Россия поднял глаза. Союз стоял у окна, повернувшись к республикам, и продолжал: — РИ, РИ-2 и РСФСР будут у нас к обеду. Так что нужно подготовиться. Форма уже на вас, это хорошо. Осталось навести порядок в доме и помочь с готовкой. РИ, РИ-2, РСФСР. Россия услышал эти названия, и внутри что-то болезненно сжалось — не желудок, нет, что-то другое, глубже. Он знал их. РСФСР был… строгим. Требовательным. Всегда сравнивал его с кем-то, всегда находил, к чему придраться. А РИ и РИ-2… Они были старше, опытнее, и их взгляды всегда скользили по нему так, будто оценивали — достаточно ли он хорош, достаточно ли крепок, достаточно ли правильный. Он почувствовал, как к горлу снова подкатывает комок, но на этот раз не от тошноты — от тревоги. Что они подумают, когда увидят его таким? Бледным, худым, с мешковатой формой и синяками под глазами, которые он так и не смог скрыть. Что скажет отец, если кто-то из гостей заметит? Стыдливо опустит глаза? Сделает вид, что всё в порядке? Или скажет что-то при всех, и тогда уже нельзя будет делать вид, что ничего не происходит? Россия сжал пальцы под столом так сильно, что ногти впились в кожу. Он украдкой посмотрел на республик. Беларусь тихо переговаривался с Казахстаном, Украина крутил в руках ложку, глядя в окно. Кажется, никто не смотрел на него. Никто, кроме отца. Союз бросил короткий взгляд в его сторону. Всего секунду, может, две. Но России этого хватило, чтобы почувствовать, как по спине пробежал холодок. Отец ничего не сказал — просто перевёл взгляд обратно на окно, продолжил говорить о том, кто что будет делать. Но этот взгляд… В нём было что-то тяжёлое. Или России только показалось? Он уже не мог разобрать. Голова шумела, мысли путались, и единственное, чего он хотел сейчас — это оказаться у себя в комнате, лечь на кровать и никого не видеть. Но нельзя. Он сделал ещё один глубокий, незаметный вдох и постарался сосредоточиться на словах отца, чтобы не пропустить, кому какое поручение достанется. Чтобы не опозориться. Чтобы не дать повода смотреть на него с жалостью или разочарованием. Он сидел прямо, сложив руки на коленях, и улыбался — той самой улыбкой, которая ничего не значила и которая должна была убедить всех, что он в порядке. Но внутри, где-то глубоко, всё сжималось от страха, усталости и горького чувства, что сегодняшний день будет долгим. Очень долгим. Союз обвёл взглядом притихших республик. — Ладно, — сказал он, отходя от окна. — Разговоры потом. Сейчас за дело. Гости будут к обеду, а у нас бардак. Все пошли убираться. Голос у отца был спокойный, но в нём чувствовалась та самая нотка, которая не терпела возражений. Республики задвигались, зашуршали стульями. Никто не спорил, не задавал лишних вопросов — все знали: раз отец сказал, значит, надо. — Украина, ты в гостиной. Беларусь — зал. Казахстан, поможешь на кухне после завтрака. Остальные — по комнатам, чтобы ни пылинки, — распоряжался Союз, и республики кивали, расходясь в разные стороны. — И форму чтобы не испачкали! Гости будут смотреть на вас, имейте в виду. Россия остался сидеть, всё ещё чувствуя слабость в ногах и тупую боль в желудке. Он хотел было подняться вместе со всеми, но отец бросил на него короткий взгляд и сказал: — Россия, ты на втором этаже. В спальнях приберись и в коридоре. — Хорошо, папа, — тихо ответил он, поднимаясь. Республики разошлись по своим местам. В доме началась привычная предгостевая суета: где-то зашуршало ведро, раздался стук пылесоса, кто-то передвинул стул, кто-то чертыхнулся, уронив тряпку. Украина в гостиной действовал с размахом. Он сдвинул диван, чтобы вымести пыль из углов, громко комментируя каждый свой шаг. Пылесос он включил на полную мощность, и звук разносился по всему дому, заставляя остальных перекрикиваться. Украина вообще любил, чтобы его было слышно. Протирая полки, он то и дело останавливался, разглядывая безделушки, и однажды даже задумчиво покрутил в руках статуэтку, но, вспомнив отцовский наказ, поставил обратно и продолжил работу. Беларусь в зале работал молча и основательно. Он был из тех, кто делает всё тихо, но до идеала. Тряпка в его руках двигалась плавно, без лишних движений. Он протёр каждый угол, каждую рамку на стенах, поправил шторы, чтобы висели ровно. Ничего лишнего, ничего напоказ — просто чистота, которая сама говорит за себя. Изредка он поднимал голову, прислушивался к шуму в доме и снова возвращался к делу. Казахстан на кухне наводил порядок с хозяйским спокойствием. Он вымыл посуду, протёр стол, сложил салфетки аккуратным домиком. Плиту он отскрёб до блеска, а пол подмёл так, что ни одной крошки не осталось. Работал он неторопливо, но споро, поглядывая на часы — чтобы успеть ещё и в своей комнате прибраться до приезда гостей. Остальные республики разошлись по спальням и коридорам. Кто-то заправлял кровати, кто-то протирал пыль с подоконников, кто-то выносил мусор. Слышались приглушённые голоса, смех, чьи-то быстрые шаги по лестнице. В доме пахло свежестью, полиролью и лёгкой суетой. Россия тем временем медленно поднимался на второй этаж. Каждая ступенька давалась с трудом. Ноги были ватными, в голове всё ещё гудело, а после того, что случилось в уборной, тело казалось чужим и непослушным. Он взял тряпку и ведро с водой, но руки всё ещё заметно дрожали. Пришлось поставить ведро на пол и постоять минуту, прикрыв глаза, чтобы собраться с силами. «Ничего. Справлюсь. Главное — не думать о тошноте», — уговаривал он себя. Он начал с коридора — медленно, осторожно вытирая пыль с подоконников и рам. Каждое движение давалось через силу, но он заставлял себя не останавливаться. Примерно через час, когда дом уже наполнился запахом чистоты и лёгкой суеты, Союз поднялся к себе в кабинет. Республики слышали, как он прошёл по коридору, как скрипнула дверь, а потом наступила тишина. Но ненадолго. Спустя несколько минут из кабинета донёсся негромкий голос отца — он кому-то звонил. Республики переглянулись, приостановив работу, но никто не решился подойти ближе. Все знали: если отец разговаривает по телефону, подслушивать не стоит. Союз набрал номер. В трубке раздались длинные гудки, потом щелчок, и знакомый, чуть хрипловатый голос ответил: — Слушаю. — РСФСР, приветствую. — Союз откинулся в кресле. — Вы как там? Скоро будете? В трубке повисла небольшая пауза. Потом РСФСР ответил, чуть виновато, но твёрдо: — Тут такое дело… Задерживаемся. РИ и РИ-2 ещё не готовы, да и у меня дела неожиданные подоспели. Так что раньше шести вечера не ждите. Союз нахмурился, но голос его остался ровным: — Шесть? Ну что ж, значит, к шести и ждём. У нас тут всё почти готово. — Отлично. Передай — будем ровно в шесть. И чтобы встречали как положено, — в голосе РСФСР послышалась усмешка, но строгая. — Встретим, не переживай, — ответил Союз. — Ждём. Он положил трубку и ещё несколько секунд сидел неподвижно, глядя в окно. Потом встал, поправил пиджак и вышел из кабинета. Спустившись на первый этаж, он прошёл в гостиную, где Украина как раз заканчивал протирать последнюю полку. Беларусь вышел из зала с тряпкой в руках, Казахстан выглянул из кухни. Остальные республики, услышав шаги отца, тоже стали собираться в гостиной. — Так, — Союз остановился в центре комнаты, оглядывая всех. — Только что звонил РСФСР. Гости задерживаются. Приедут не к обеду, а к шести вечера. По рядам республик пробежал тихий шепоток. Кто-то облегчённо выдохнул — появилось больше времени, кто-то, наоборот, нахмурился — значит, напряжение продлится дольше. — Не расслабляться, — добавил Союз, заметив эти перемены. — Времени больше — значит, будете всё делать ещё тщательнее. Чтобы к шести дом сиял. И сами чтобы выглядели достойно. Форму проверить, галстуки поправить. Всё понятно? — Да, папа, — ответили республики почти хором, но не слишком громко — каждый своим голосом, но вместе. — Вот и хорошо. Продолжайте. Союз вышел, оставив республик в гостиной. Те переглянулись. — Ну что, — первым нарушил тишину Украина, вытирая руки о тряпку. — Шесть так шесть. Значит, есть время ещё и свои комнаты проверить. — И форму отутюжить, — добавил Казахстан, кивнув на свои немного помятые после завтрака брюки. Беларусь молча развернулся и пошёл обратно в зал — доделывать работу. Остальные тоже начали расходиться. Россия, стоявший у двери и державший в руках мокрую тряпку, почувствовал, как внутри всё сжалось. Шесть вечера. Целый день впереди. Целый день нужно будет держаться, улыбаться, делать вид, что всё в порядке. Целый день притворяться, что он не чувствует слабости в каждом суставе, не слышит, как урчит пустой желудок, не боится, что стоит ему сделать лишнее движение — и его снова вывернет наизнанку. Он сжал тряпку так, что из неё выступила вода, капнула на пол. — Россия, ты чего? — окликнул его кто-то из проходящих мимо. — Всё нормально, — быстро ответил он, поднимая голову и натягивая на лицо ту самую ничего не значащую улыбку. — Задумался просто. Он наклонился, вытер каплю с пола и медленно пошёл наверх, доделывать свою работу. В голове крутилась одна и та же мысль: «Шесть часов. Надо продержаться до шести. А потом… А потом будет видно». Россия закончил коридор. Ведро с водой осталось у лестницы, тряпка висела на его краю. Он выпрямился, собираясь идти в спальни, и тут мир вокруг него поплыл. Сначала просто закружилась голова — знакомая, почти привычная уже слабость. Он замер, ожидая, что сейчас это пройдёт, как проходило уже несколько раз за сегодня. Но чёрная пелена не отступала. Наоборот, она росла, накатывая откуда-то изнутри, заполняя собой всё пространство. Россия сделал шаг вперёд, к стене, чтобы опереться, но ноги перестали слушаться. Они подогнулись, как ватные, и он почувствовал, что падает. Падение было медленным и бесшумным. Он не ударился головой о стену — просто осел на пол, словно марионетка, у которой обрезали нити. Сначала подкосились колени, потом он завалился набок, плечо коснулось пола, голова откинулась назад и стукнулась затылком о плинтус — несильно, но глухо. Сознание ушло мгновенно. В коридоре стало тихо. Ведро с водой стояло в двух шагах от него, тряпка свешивалась через край, роняя редкие капли на пол. Россия лежал на боку, раскинув худые руки в стороны, пилотка съехала на затылок, галстук перекрутился. Лицо было бледным, почти белым, губы — с синеватым оттенком. А потом из носа тонкой струйкой потекла кровь. Она появилась внезапно — ярко-алая на мертвенно-бледном лице. Сначала просто капнула под нос, потом потекла сильнее, огибая губу, скатываясь по подбородку, падая на пол. Россия не чувствовал ничего — ни боли, ни холода, ни того, как кровь медленно стекает по его лицу. Капли падали на пол между его рукой и ведром, растекаясь мелкими алыми лужицами на светлом дереве. Но самое удивительное — ни одна капля не попала на белую рубашку. Кровь текла по подбородку, сворачивала на шею, но белоснежная ткань пионерской формы оставалась нетронутой. Даже галстук, алый по цвету, не впитал в себя ни капли — будто сама судьба берегла форму от пятен. Сколько он пролежал без сознания — минуту, две, пять? Россия не знал. Очнулся он от того, что кто-то тряс его за плечо, а над головой звучал встревоженный голос. — Россия! Россия, ты слышишь меня? Он с трудом разлепил веки. В глазах всё плыло, перед ними стояла мутная пелена. Надо ним склонилось лицо — спокойное, но с заметной тревогой в глазах. Беларусь. — Что… — прошептал Россия, не сразу понимая, где находится и что случилось. — Лежи, не вставай, — голос Беларуси был твёрдым, но не грубым. — У тебя кровь из носа. Россия поднёс дрожащую руку к лицу. Пальцы коснулись мокрого подбородка, и когда он отнял их, они были в крови. Он посмотрел на свои руки, и внутри что-то оборвалось. «Кровь. На форме? На форме кровь?» — панически пронеслось в голове. Он резко, насколько мог, приподнялся на локтях, озираясь вокруг, ища пятна на рубашке. Белая ткань была чистой. Абсолютно чистой. Ни капли. — Форма… — выдохнул Россия с таким облегчением, будто только что избежал чего-то страшного. — Форма чистая… Беларусь нахмурился, и в его глазах мелькнуло что-то похожее на недоумение, смешанное с жалостью. — Форма? — переспросил он тихо. — Россия, ты только что в обморок упал. У тебя кровь из носа идёт. А ты про форму? Россия не ответил. Он всё ещё осматривал себя, проверяя, не запачкалось ли что. Рубашка — чистая. Галстук — чистый. Брюки — чистые. Только пол вокруг был в каплях, и подбородок в крови, и руки в крови, но форма… форма осталась нетронутой. Он облегчённо выдохнул и только потом почувствовал, как кружится голова, как тошнота снова подкатывает к горлу, как всё тело ломит от слабости. — Я… я просто устал, — пробормотал он, пытаясь сесть. — Всё нормально. Вставай, нужно работать дальше… — Никуда ты не пойдёшь, — Беларусь положил руку ему на плечо, мягко, но настойчиво удерживая на месте. — Сиди. Дай я посмотрю. Он вытащил из кармана носовой платок — чистый, белый, сложенный треугольником — и осторожно прижал к носу России. — Запрокинь голову. И не дёргайся. Россия послушался, чувствуя, как холодная ткань касается его лица. Беларусь держал платок ровно, не давая крови течь дальше. Его руки были твёрдыми и спокойными — полная противоположность дрожащим, слабым рукам России. — Когда ты в последний раз нормально ел? — спросил Беларусь тихо, глядя не на лицо России, а куда-то в сторону, словно давая ему возможность не смотреть в глаза. Россия молчал. Он не знал, что ответить. Потому что последний раз, когда он ел нормально… он уже не помнил. — Я ем, — наконец выдавил он. — Просто… сегодня… — Сегодня тебя вырвало после завтрака, — перебил Беларусь спокойно, без осуждения. — Я слышал. В уборной. Россия вздрогнул. Он думал, что никто не заметил. Думал, что смог скрыть. А Беларусь — тихий, незаметный Беларусь — всё слышал. — Не надо отцу говорить, — быстро прошептал Россия, хватая Беларусь за рукав. — Пожалуйста. Он расстроится. А гости скоро… РСФСР приедет… Он увидит, что я… — Не скажу, — Беларусь убрал платок от носа, проверяя, остановилась ли кровь. Кровь перестала течь. — Но ты должен пообещать, что будешь себя беречь. Идёт? Россия кивнул, чувствуя, как к глазам подступают слёзы — от слабости, от облегчения, от того, что кто-то всё-таки заметил, но не стал кричать на весь дом, а просто помог. — Иди в свою комнату, — сказал Беларусь, помогая ему подняться. Россия покачнулся, и Беларусь вовремя подхватил его под локоть. — Отдохни хотя бы полчаса. Я скажу отцу, что ты доделываешь уборку наверху. — А если он спросит… — начал Россия. — Скажу, что ты убираешься. Он не придёт проверять. А кровь с пола я вытру, не волнуйся. Беларусь уже нагнулся, собираясь взять тряпку из ведра, но вдруг остановился. Он перевёл взгляд на белую рубашку России, потом на пол в каплях крови, потом снова на рубашку. — Как тебе удалось не запачкать форму? — спросил он почти шёпотом, и в его голосе прозвучало искреннее удивление. Россия слабо усмехнулся, проводя дрожащей рукой по чистой, белоснежной ткани рубашки. — Не знаю. Наверное, форма бережёт себя для гостей, — ответил он, и в его голосе прозвучала горькая ирония. Беларусь посмотрел на него долгим, тяжёлым взглядом. Потом молча кивнул и начал вытирать кровавые пятна с пола. Россия, держась за стену, медленно побрёл в свою комнату. Пилотка съехала на глаза, галстук болтался на груди, рубашка висела мешком на худых плечах, но на ней не было ни пятнышка. Он дошёл до своей комнаты, закрыл за собой дверь и, не дойдя двух шагов до кровати, снова осел на пол, прислонившись спиной к кровати. Сил не было совсем. Но форма была чистой. «Главное — форма», — пронеслось в голове, прежде чем сознание снова начало уплывать в чёрную, тягучую пустоту. На этот раз он хот я бы был в своей комнате. Россия открыл глаза и долго не мог понять, где находится. Потолок. Свой. Комната. Своя. Он лежал на полу, прислонившись спиной к кровати, голова была запрокинута, шея затекла. Во рту стоял противный привкус — горький, металлический. Он провёл языком по губам и почувствовал сухую корку запёкшейся крови. Сколько он проспал? Час? А может, два? Россия не знал. Время будто растворилось, оставив после себя только тягучую, ватную пустоту. Солнце за окном сместилось, свет падал уже по-другому, косыми лучами разрезая полумрак комнаты. А за стеклом, едва заметно, кружились первые снежинки — мелкие, редкие, неуверенные. Первый снег. Он попытался пошевелиться и пожалел об этом. Всё тело ломило, голова гудела глухо и тяжело, а в висках пульсировала тупая, ноющая боль. Желудок, пустой и сжавшийся, напоминал о себе неприятным сосанием под ложечкой. Россия медленно, очень медленно подтянул колени к груди и обхватил их руками, пытаясь собраться с силами. В дверь тихо постучали. — Россия? Ты проснулся? Беларусь. Голос приглушённый, спокойный, но в нём чувствовалась лёгкая озабоченность. — Да, — выдавил Россия. Голос сел, прозвучал хрипло и слабо. Он откашлялся, провёл рукой по лицу, счищая остатки крови. — Да, я… я проснулся. Дверь приоткрылась. Беларусь просунул голову в щель, оглядел комнату, задержался взглядом на России, сидящем на полу, но ничего не сказал — только протянул руку. — Тебя к телефону зовут. Россия уставился на него, не сразу осознавая смысл слов. — К телефону? — переспросил он хрипло. — Да. Звонят тебе. — Беларусь помолчал, потом добавил, чуть мягче: — В зале. Отец уже там. При упоминании отца внутри у России всё сжалось. Он представил, как выглядит сейчас: бледное лицо, следы крови под носом, синяки под глазами, форма в беспорядке. Он быстро, насколько позволяло тело, поднялся на ноги. Перед глазами снова поплыло, но он ухватился за край кровати и переждал, пока темнота отступит. — Кто звонит? — спросил он, уже понимая, что ответ может быть любым, а значит, нужно быть готовым ко всему. — ФРГ, — ответил Беларусь, и на его лице мелькнуло что-то похожее на понимание. — Германия. Сердце России сделало странный прыжок. Среди всей этой слабости, тошноты и усталости вдруг пробился маленький лучик чего-то тёплого. Германия. Он не видел его… Давно. С тех пор как… Он даже не помнил, сколько времени прошло с их последней встречи. Германия был другим — весёлым, громким, ярким, полной противоположностью той серой, выматывающей тишине, которая царила в доме последние дни. — Иду, — сказал Россия, поправляя галстук дрожащими пальцами. — Ты… — Беларусь начал, но замолчал, подбирая слова. — Приведи себя в порядок. У тебя под носом кровь. Россия провёл по лицу тыльной стороной ладони, стирая запёкшиеся следы. Потом посмотрел на себя в маленькое зеркало, висевшее над тумбочкой. Зрелище было удручающим. Бледное, осунувшееся лицо, под глазами тёмные круги, губы потрескались, а крыло носа украшала тёмная корочка. Он вытер лицо влажной тряпкой, насколько смог, пригладил волосы, поправил галстук и рубашку. Форма, к счастью, была по-прежнему чистой. Хотя бы это. Взгляд упал на окно. За стеклом снежинок стало больше — они кружились в медленном, ленивом танце, ложась на подоконник тонким белым слоем. Первый снег. Россия замер на секунду, глядя на это зрелище. В груди шевельнулось что-то щемящее, почти забытое — предвкушение. — Ладно, — выдохнул он, отворачиваясь от окна. — Идём. Они вышли из комнаты и направились к лестнице. Каждый шаг давался России с трудом, но он старался идти ровно, не показывать слабости. Беларусь шёл рядом, не предлагая помощи, но держался близко — на случай, если Россия снова начнёт падать. В зале их уже ждали. Отец стоял у стены, где на маленьком столике стоял телефон. Трубка лежала рядом, провода свисали до пола. Союз обернулся, когда сыновья вошли, и его взгляд сразу же впился в Россию. Россия чувствовал этот взгляд каждой клеточкой. Он видел, как отец окидывает его с ног до головы, как замечает бледность, слишком бледную даже для него, как взгляд отца цепляется за тёмные круги под глазами, за потрескавшиеся губы, за едва заметный, но не до конца стёртый след крови под носом. Союз нахмурился. Совсем чуть-чуть, но Россия заметил. Он всегда замечал эти отцовские нюансы. — Россия, — голос отца был ровным, но в нём прорезалась та нотка, которая заставляла вытягиваться по струнке. — Пригладь форму. Галстук ровнее. Пилотку поправь. Россия быстро провёл рукой по галстуку, поправил пилотку, одёрнул рубашку. Он чувствовал, как отец всё ещё смотрит, как взгляд скользит по его лицу, ища что-то ещё. — Ты бледный, — сказал Союз, и это было не вопросом, а утверждением. — Всё нормально, папа, — ответил Россия, стараясь, чтобы голос звучал твёрже, чем он себя чувствовал. — Просто… устал после уборки. Союз помолчал, изучая его лицо. Потом перевёл взгляд на Беларуся, который стоял чуть позади, и, казалось, что-то прочитал в его спокойном лице. Но ничего не сказал. Только кивнул в сторону телефона. — Тебе звонят. Не заставляй ждать. Россия кивнул и подошёл к столику. Руки дрожали, когда он брал трубку. Он сделал глубокий вдох, прижал её к уху и сказал: — Алло? — Россия! Ну наконец-то! Голос в трубке был звонким, весёлым, полным жизни. Германия. Он говорил быстро, чуть сбивчиво, как всегда, когда был в хорошем настроении. Россия невольно улыбнулся — впервые за сегодня по-настоящему, не через силу. — Ты чего так долго? Я уже думал, ты не подойдёшь! — продолжал Германия, и в его голосе не было упрёка — только радость от того, что наконец дозвонился. — Слушай, я чего звоню. Давай погуляем сегодня? Часов в пять-шесть. Я тут новое место нашёл, там классно! И погода хорошая, первый снег пошёл, красотища! — Гер, — тихо перебил его Россия, чувствуя, как внутри всё сжимается от осознания, что сейчас придётся отказываться. — Я не могу. В трубке повисла пауза. — Почему? — голос Германии стал чуть тише, но не потерял своей энергии. — У тебя дела? — Да… гости приезжают, — ответил Россия, оглядываясь на отца. Союз стоял у окна, делая вид, что не слушает, но Россия знал — слушает. — Сегодня РСФСР и другие приедут. Надо быть дома. Встречать. — Нууу, — протянул Германия, и в его голосе прорезались знакомые нотки упрямства. — А до шести же время есть? Мы же ненадолго. Часик, ну полтора. прогуляемся, и ты обратно. Успеешь ещё к своим гостям! Снегу уже навалило немного, представляешь? Давай! — Гер, я правда не… — Россия, — голос Германии стал серьёзнее, но в нём всё равно чувствовалась та лёгкость, которая была ему так свойственна. — Россия ты стал будто отдаляться от меня.. — он запнулся, подбирая сравнение, — давай просто прогуляемся? Россия промолчал. Потому что Германия был прав. Он не помнил, когжа они уже гуляли вместе. — Ну пожалуйста, — голос Германии стал мягче, почти умоляющим. — Всего час. Ты же знаешь, я не подведу. Первый снег, Россия! Такой красивый! Не сидеть же тебе дома целый день? Россия закрыл глаза. Ему хотелось. Очень хотелось. Услышать этот весёлый голос не по телефону, а рядом. Увидеть знакомое лицо, улыбнуться в ответ на его вечные шутки, почувствовать, что есть кто-то, кому не всё равно, есть ли он сегодня, бледный он или нет, поел он или нет. И ещё — увидеть первый снег. Не из окна, не через стекло, а вживую. Почувствовать, как холодные снежинки тают на лице. — Подожди минутку, — тихо сказал он в трубку. — Жду! — тут же отозвался Германия, и в его голосе зазвучала надежда. Россия положил трубку на стол, прикрыв её ладонью, и повернулся к отцу. Союз стоял у окна, сложив руки на груди. Он всё слышал — Россия знал это. И сейчас смотрел на сына с выражением, которое трудно было прочитать. Что-то между строгостью и… сомнением. — Папа, — начал Россия, и голос его чуть дрогнул. Он сглотнул, заставляя себя говорить твёрже. — Можно я… Можно я выйду ненадолго? Германия зовёт погулять. Всего на час. Я к шести вернусь, к приезду гостей. Он замер, ожидая ответа. Внутри всё трепетало от страха отказа. Но где-то глубоко теплилась надежда — маленькая, слабая, но живая. Союз молчал. Он смотрел на Россию долго, пристально, и, казалось, видел больше, чем тот хотел показывать. Бледное лицо. Следы крови. Дрожащие руки, которые Россия спрятал за спину. Но в глазах у сына… в глазах была надежда. Живая, настоящая надежда, которую он давно не видел. За окном снег валил всё гуще, укутывая двор в белое покрывало. — Форму не испачкай, — сказал наконец отец. — И оденься тепло. На улице холодно. Россия не сразу понял, что это значит. А когда понял, в груди разлилось что-то тёплое, почти болезненное. — Спасибо, папа! — выдохнул он и, забыв о слабости, почти бросился к телефону. — До шести, — добавил Союз ему в спину. — Ровно. Опоздаешь — в следующий раз не отпущу. — Я вернусь! — крикнул Россия, хватая трубку. В его голосе впервые за сегодня появилась жизнь. — Я вернусь ровно к шести, честное слово! Он поднёс трубку к уху, и на губах сама собой расцвела улыбка — настоящая, искренняя. — Гер? Я приду. Во сколько? — В пять! Я зайду за тобой, жди у крыльца! — голос Германии звенел от радости. — Ну наконец-то! А то я уж думал, ты совсем там закиснешь. Только одевайся теплее, там снегопад разыгрался! Давай, жди! — Жду, — ответил Россия, и в этом коротком слове было столько тепла, сколько не было за весь этот долгий, тяжёлый день. Он положил трубку и повернулся к отцу. Союз всё ещё стоял у окна, но теперь в его взгляде было что-то другое. Меньше строгости. Больше… усталости? Заботы? Россия не мог разобрать. — Иди переодевайся, — сказал Союз, и это прозвучало почти мягко. — И… поешь чего-нибудь перед выходом. Ты слишком бледный. Россия кивнул, чувствуя, как комок подступает к горлу — на этот раз не от тошноты, а от неожиданной теплоты. — Хорошо, папа. Он вышел из зала и быстро направился к себе в комнату. Сердце колотилось где-то в горле, слабость всё ещё тянула вниз, но где-то внутри горела маленькая искра. В комнате он открыл шкаф и достал тёплую куртку — тёмно-синюю, на подкладке, с высоким воротником. Потом нашёл утеплённые штаны, которые надевал поверх формы в холодные дни. Дрожащими пальцами он натянул их поверх пионерских брюк, застегнул молнию, поправил ремень. Куртка легла на плечи тяжеловато — он снова заметил, как сильно похудел: раньше она сидела плотнее, а теперь висела свободно, оставляя пространство между тканью и телом. Он застегнул молнию до самого горла, поднял воротник, поправил пилотку. В зеркале отражался бледный мальчик в тёплой зимней куртке, из-под которой виднелись белый воротник рубашки и край алого галстука. Форма была спрятана под одеждой — чистая, нетронутая. Напоследок он глянул в окно. Снег валил густыми хлопьями, укрывая крыши, деревья, дорожки. Первый снег. Самый красивый. Россия улыбнулся, поправил пилотку и вышел из комнаты. На лестнице он столкнулся с Беларусью, который, казалось, ждал его. — Ты идёшь? — спросил Беларусь, окидывая взглядом его тёплую куртку, утеплённые штаны, пилотку на голове. — Да, — Россия кивнул, чувствуя, как внутри разливается странное, почти забытое волнение. — На час. К шести вернусь. Беларусь помолчал, потом тихо сказал: — Будь аккуратен. И… — он запнулся, подбирая слова. — Позвони, если что. Если… ну, если станет плохо. Россия посмотрел на него с удивлением. Беларусь — всегда спокойный, всегда сдержанный — сейчас выглядел… обеспокоенным. По-настоящему обеспокоенным. — Всё будет хорошо, — ответил Россия, и в его голосе впервые за сегодня прозвучала уверенность. — Я скоро. Он спустился вниз, прошёл через прихожую, на ходу проверяя, все ли пуговицы застёгнуты. У двери обернулся. В коридоре стоял отец — не пошёл провожать, но вышел посмотреть. Союз молча кивнул. Россия кивнул в ответ, чувствуя, как в груди что-то тепло сжимается. Он толкнул дверь и вышел на крыльцо. Холодный воздух ударил в лицо, свежий, чистый, пахнущий зимой. Снежинки тут же облепили пилотку, осели на плечах куртки, на воротнике. Россия поднял лицо к небу, закрыл глаза, чувствуя, как холодные хлопья касаются щёк, губ, ресниц. Первый снег. Он стоял на крыльце, ловя ртом свежий воздух, и впервые за долгое время чувствовал себя… живым. Беларусь, оставшийся в доме, подошёл к окну и смотрел, как Россия стоит на крыльце, подставив лицо снегу. Союз стоял рядом, тоже глядя на сына. — Он очень бледный, — тихо сказал Беларусь, не спрашивая, а констатируя факт. Союз не ответил. Только ещё плотнее сжал руки на груди, глядя, как фигурка в тёмно-синей куртке медленно отходит от крыльца, оставляя на свежем снегу первые следы. А снег всё падал и падал, укутывая мир в белую, чистую тишину.Глава седьмая: анорексик?
28 марта 2026 г., 09:21
Примечания:
Честно, незнаю что происходит с Россией🧑🦽
Примечания:
ЙОУУУ 18 СТРАНИЦ.