Любовь с гадким привкусом яда.

NC-17
В процессе
26
автор
Размер:
планируется Макси, написано 77 страниц, 25 066 слов, 11 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
26 Нравится 8 Отзывы 3 В сборник

Глава восьмая: гости.

Настройки

1940 год. Зима. 2 декабря

Первый снег. Последняя встреча ‎ ‎Россия стоял на крыльце, задрав голову к небу. ‎ ‎Снег падал медленно, лениво, по-декабрьски уверенно. Хлопья ложились на пилотку, на воротник тёмно-синей куртки, на ресницы. Россия не смахивал их. Ему нравилось чувствовать этот холод — живой, настоящий, не похожий на духоту дома. ‎ ‎Он улыбался. ‎ ‎Впервые за долгое время — по-настоящему. Не потому, что надо, а потому, что внутри разливалось что-то тёплое, почти забытое: предвкушение встречи. ‎ ‎Германия обещал прийти. ‎ ‎Россия посмотрел на часы. Пять минут. Он простоял на крыльце уже пять минут, ловя ртом свежий воздух, пахнущий снегом и наступающей зимой. За его спиной, в доме, слышалась приглушённая суета — республики заканчивали уборку, отец ходил по комнатам, проверяя, всё ли готово к приезду гостей. Но здесь, на крыльце, время будто остановилось. ‎ ‎А потом он его увидел. ‎ ‎Из-за угла, ловко перепрыгивая через сугробы, вышел парень. Лёгкий, быстрый, очень живой. Тёмные волосы выбивались из-под тёплой шапки, глаза блестели, а на губах уже расцветала улыбка — та самая, которую Россия знал так хорошо. ‎ ‎Германия. ‎ ‎Только сегодня он был не таким, как всегда. Не говорил громко и быстро, не жестикулировал, не смеялся. Он подошёл к крыльцу, остановился в трёх шагах и поднял голову. В его глазах — серо-голубых, умных, всегда чуть насмешливых — сегодня светилась какая-то тяжёлая, недетская грусть. ‎ ‎— Привет, — тихо сказал Германия. ‎ ‎Россия нахмурился. Что-то было не так. ‎ ‎— Гер? Ты чего? — он шагнул вперёд, прямо в снег, не чувствуя холода. — Ты такой бледный. У тебя что-то случилось? ‎ ‎Германия помолчал. Он смотрел на снег, на свои руки, на крыльцо — куда угодно, только не в глаза России. ‎ ‎— Это наша последняя встреча, — сказал он наконец. Голос его дрогнул, но он быстро взял себя в руки. — Отец запретил мне общаться с вашей семьёй. ‎ ‎Россия замер. ‎ ‎Слова падали в тишину, как те снежинки — медленно, неумолимо, холодно. ‎ ‎— Как это — запретил? — выдохнул Россия. В груди что-то оборвалось, сжалось, заболело. — Гер, ты шутишь? Мы же… мы же всегда… ‎ ‎— Я не шучу, — перебил Германия, и в его голосе прорезалась горечь. Он наконец поднял глаза. В них стояло что-то твёрдое и одновременно бесконечно усталое. — Ты знаешь моего отца. Он не терпит возражений. А сейчас… сейчас он стал ещё жёстче. ‎ ‎Россия смотрел на него и не узнавал. Перед ним стоял не тот весёлый, начитанный парень, который мог часами рассказывать о философии, цитировать Гёте и Ницше, спорить о музыке и смеяться над глупыми шутками. Перед ним стоял чей-то послушный сын, которого загнали в угол. ‎ ‎— Но почему? — спросил Россия, чувствуя, как внутри нарастает глухая, тяжёлая злость. — Почему он запретил? Из-за чего? Мы же ничего плохого не сделали! ‎ ‎Германия горько усмехнулся. Он провёл рукой по лицу, стряхивая снежинки с ресниц, и посмотрел куда-то вдаль — туда, где за деревьями угадывались крыши соседних домов. ‎ ‎— Россия, — тихо сказал он, — ты знаешь, какой сейчас год? ‎ ‎— 1940, — ответил Россия, не понимая, к чему тот клонит. ‎ ‎— 1940, — повторил Германия. — Мой отец уже взял Польшу. Франция пала. Англия держится, но он уверен, что она сдастся. Он смотрит на восток, Россия. Понимаешь? Он смотрит на восток. ‎ ‎Россия побледнел. И без того бледное лицо стало серым, как декабрьское небо. ‎ ‎— Ты хочешь сказать… ‎ ‎— Я ничего не хочу сказать, — быстро перебил Германия, но в его глазах мелькнул страх. — Я просто знаю своего отца. Он не устал от войн. Он не устал вообще. Он хочет больше. Ему всегда мало. И теперь… теперь он смотрит на ваши земли. ‎ ‎Россия отшатнулся, как от удара. ‎ ‎— Но у нас же договор! — почти выкрикнул он. — Пакт о ненападении! Мы же подписали! ‎ ‎— Россия, — голос Германии стал тихим, почти шёпотом. — Ты правда веришь, что для моего отца бумажка что-то значит? Он нарушит его, как только поймёт, что готов. И когда это случится… ‎ ‎Он не договорил. Не нужно было. ‎ ‎Снег всё падал и падал, укутывая двор в белую, обманчиво-спокойную тишину. ‎ ‎— Может, твой отец просто устал? — спросил Россия тихо, почти умоляюще. — Может, он передумает? Столько войн подряд… люди устают. Даже такие, как он. ‎ ‎Германия покачал головой. Он вдруг стал выглядеть старше — намного старше своих лет. В его взгляде, всегда живом и искрящемся, сейчас была какая-то пугающая пустота. ‎ ‎— Ты не понимаешь, — сказал он. — Мой отец — это не человек. Это… это идея. А идеи не устают. Они либо побеждают, либо умирают. И он не собирается умирать. ‎ Россия хотел что-то сказать, но слова застряли в горле. Комок подступил к горлу — на этот раз не от тошноты, а от ледяного, липкого страха. ‎ ‎— Тогда… тогда что нам делать? — прошептал он. ‎ ‎Германия подошёл ближе. Теперь они стояли друг напротив друга — в двух шагах, но между ними будто выросла невидимая стена. Толстая, холодная, с колючей проволокой. ‎ ‎— Береги себя, — сказал Германия. Он смотрел прямо в глаза России, и в его взгляде было что-то отчаянное, почти умоляющее. — Когда всё начнётся, ты должен быть готов. Вы должны быть готовы. Твой отец… он умный. Он всё понимает. Скажи ему, чтобы он готовился. ‎ ‎— А ты? — спросил Россия, чувствуя, как по щеке скатывается снежинка — или, может, слеза? — Что будет с тобой? ‎ ‎Германия грустно улыбнулся. Та самая улыбка — умная, печальная, понимающая слишком многое для того, кто ещё молод. ‎ ‎— А что может быть со мной? Я буду там, где прикажет отец. Захочу я или нет — уже неважно. Ты же знаешь, я не военный. Я люблю книги, музыку, споры. Но моё мнение никого не интересует. Я — сын фюрера. Это клеймо. И я понесу его до конца. ‎ ‎Он протянул руку. Россия сжал её — холодную, чуть дрожащую. ‎ ‎— Прощай, Россия, — тихо сказал Германия. — Надеюсь, мы увидимся снова. Но боюсь, что в следующий раз… в следующий раз всё будет иначе. ‎ ‎Он разжал пальцы, повернулся и пошёл прочь. Быстро, ловко перепрыгивая через сугробы, не оглядываясь. Его фигура таяла в снежной пелене, растворялась в белом мареве, пока не исчезла совсем. Россия остался стоять посреди двора. ‎ ‎Снег всё падал и падал, укутывая землю белым, обманчиво-спокойным покрывалом. Но Россия не чувствовал ни холода, ни снежинок, которые таяли на его лице, смешиваясь с чем-то солёным, что предательски защипало глаза. ‎ ‎В голове билась одна и та же мысль, не давая вздохнуть: ‎ ‎«Как это? Как это — запретил?» ‎Он не мог поверить. Не хотел. ‎ ‎Германия сказал — Третий рейх. Тот самый. Дядя Рейх. Высокий, строгий, в идеально выглаженной форме, с повязкой на рукаве и холодными глазами, которые умели смотреть так, что по спине бежали мурашки. Тот самый, который ещё год или два назад приходил к отцу. Они запирались в кабинете, о чём-то говорили часами, а потом выходили — довольные, жали друг другу руки, хлопали по плечам. ‎ ‎Вот тогда, два года назад… ‎ ‎Россия помнил тот вечер. Ему было… сколько? Неважно. Он случайно зашёл на кухню, а Рейх сидел за столом, пил чай и вдруг поднял на него взгляд. И улыбнулся. Не той холодной, официальной улыбкой, а по-настоящему — тепло, почти по-отечески. ‎ ‎— Хороший мальчик, — сказал он тогда отцу. — Сильный. Из него выйдет толк. Ты правильно его воспитываешь. ‎ ‎Россия тогда покраснел от гордости. Похвала от самого Рейха! Это же что-то значило, правда? Значило, что он не зря старается, что он хороший, что он… ‎ ‎А теперь? ‎ ‎Теперь тот же самый человек запретил своему сыну даже разговаривать с ним. ‎ ‎Россия сжал кулаки так, что ногти впились в ладони даже сквозь толстые перчатки. ‎ ‎«Он хвалил меня. Он говорил, что я сильный. Зачем ему было врать? Или… или он тогда не врал? А сейчас что изменилось?» ‎ ‎Мысли путались, натыкались друг на друга, рассыпались, как те же снежинки, которые он не замечал. ‎ ‎Он не знал, сколько простоял так посреди двора. Минуту? Десять? Полчаса? ‎ ‎Где-то за спиной хлопнула дверь, и голос Беларуся позвал: ‎ ‎— Россия! Ты чего застыл? Заходи, замёрзнешь! ‎ ‎Россия вздрогнул. Обернулся. Беларусь стоял на крыльце, вглядываясь в его лицо. ‎ ‎— Сейчас, — сказал Россия, но сам понял, что не может вернуться в дом. Не сейчас. Не с этой тяжестью в груди, не с этим комком в горле. ‎ ‎Он махнул рукой, делая вид, что всё в порядке, и быстрым шагом направился не к двери, а прочь — мимо дома, мимо забора, туда, где за деревьями темнели силуэты гаражей. ‎ ‎Он забыл о времени. ‎ ‎Он забыл, что скоро приедут гости.Забыл, что надо помогать накрывать на стол. Забыл, что отец строго-настрого запретил уходить далеко. Забыл обо всём. ‎ ‎Ноги сами несли его вперёд, проваливаясь в рыхлый снег, оставляя за спиной цепочку глубоких следов. Холод кусал щёки, ветер задувал под куртку, но Россия ничего не чувствовал. Внутри горела какая-то странная, пустая, выжигающая всё изнутри пустота. ‎ ‎Гаражи. ‎ ‎Он пришёл сюда, сам не зная зачем. Старые, ржавые железные коробки, в которых уже давно никто не держал машины. Место, где можно было спрятаться. Никто сюда не ходил — ни республики, ни отец. Место для него одного. ‎ ‎Россия забился в угол между двумя гаражами, где снег не так глубоко намело, и прислонился спиной к холодной, шершавой стене. Только здесь, в этой тишине, он позволил себе выдохнуть. ‎ ‎Рука сама потянулась в карман куртки. ‎ ‎Нащупала пачку. ‎ ‎Он достал её, разглядывая в полумраке. «Marlboro». США дал ему попробовать месяц назад, когда они случайно встретились. США тогда засмеялся, хлопнул по плечу, сказал: «Держи, пригодится. У нас это круто. ‎ ‎Россия тогда не курил. Совсем. Но пачку взял — на всякий случай. Просто лежала в кармане, напоминая о том, что есть кто-то за пределами этого дома, кто живёт по-другому. Веселее. Свободнее. ‎ ‎Он вытащил одну сигарету. Дрожащими пальцами поднёс ко рту, зажал зубами. Потом второй рукой полез за спичками — нашёл, чиркнул. ‎ ‎Спичка сломалась. ‎ ‎Вторая — загорелась. Маленький жёлтый огонёк в сером, снежном мареве. ‎ ‎Россия поднёс его к кончику сигареты, глубоко затянулся. ‎ ‎И тут же закашлялся. ‎ ‎Табак обжёг горло, лёгкие, рот. Противный, горький дым заполнил всё внутри, вызвал новый приступ кашля — хриплого, надрывного. К глазам снова подступили слёзы, но теперь уже не от обиды, а от этой едкой, обжигающей гари. ‎ ‎Но он не выбросил. ‎ ‎Сделал ещё одну затяжку. Потом ещё. ‎ ‎Горечь обжигала губы, дым щипал глаза, но Россия сидел, прислонившись к холодному гаражу, и смотрел на падающий снег. Сигарета тлела в пальцах, роняя пепел на белое покрывало. ‎ ‎«Плевать», — подумал он. — «Плевать, что обжигает. Плевать, что мерзко. Плевать, что гости скоро приедут. Плевать, что отец будет ругаться». ‎ ‎Он затянулся снова. Слёзы текли по щекам, смешиваясь с тающим снегом. Или это был не снег. Он уже не разбирал. ‎ ‎Он сидел в гаражах, курил тупую, горькую сигарету, и думал о том, что сегодняшний день разбил что-то внутри него. Что-то важное. Что-то, что держало . Что-то, что держало его на плаву. ‎ ‎Германия ушёл. ‎ ‎Дядя Рейх, который хвалил его, оказался совсем не тем, кем казался. ‎ ‎А Россия остался один — в снегу, в дыму, в этой глупой, никому не нужной пионерской форме под курткой, в этом доме, где скоро начнут встречать гостей, которые даже не заметят, как он на самом деле выглядит — бледный, худой, с красными глазами. ‎ ‎Сигарета догорела почти до фильтра. ‎ ‎Он затушил её о стену гаража, оставив чёрное пятно на ржавом железе. Окурок упал в снег, зашипел, погас. ‎ ‎Россия сидел, не двигаясь, и смотрел, как снежинки падают на его колени, на руки, на куртку. Пора было возвращаться. Он знал это. Но не мог заставить себя подняться. ‎ ‎Не мог. ‎ Россия сидел у гаражей, пока пальцы не онемели от холода. ‎ ‎Снег почти засыпал его ботинки, куртка промокла, но он не чувствовал ничего, кроме той пустоты, которая разрасталась внутри. Германия ушёл. Дядя Рейх, который когда-то хвалил его, оказался тем, кто запретил дружбу. В голове всё смешалось — снег, дым, горький привкус табака на губах. ‎ ‎Он машинально сунул руку в карман куртки, нащупывая что-то ещё. Пальцы наткнулись на мелочь. Он вытащил — несколько копеек, зажатых в кулаке. Странно, он и не помнил, откуда они. Может, сдачу дали в прошлый раз, а он забыл. ‎ ‎Россия посмотрел на монетки, потом на магазинчик на углу — маленький, с тусклой вывеской, где всегда пахло хлебом и чем-то ещё. Он сам не понимал, зачем встал, зачем отряхнул снег с коленей, зачем натянул капюшон глубоко на глаза, пряча лицо. ‎ ‎Ноги понесли сами. ‎ ‎Звякнул колокольчик над дверью. В магазине было тепло и пусто. Продавщица — сонная тётенька в сером халате — мельком глянула на него и отвернулась к витрине. Россия прошёл вдоль полок, не видя товаров, не понимая, что ищет. А потом рука сама потянулась к стеллажу с напитками. ‎ ‎Пиво. ‎ ‎Он взял бутылку — тяжёлую, тёмную, с холодными каплями конденсата на стекле. Протянул монетки, не считая. Продавщица что-то спросила, но он не ответил, просто забрал сдачу, сунул бутылку в карман куртки — благо карман был глубокий — и вышел, снова звякнув колокольчиком. ‎ ‎На улице снег всё валил, заметая следы. ‎ ‎Россия отошёл подальше от дороги, за дерево, где его никто не увидит. Прислонился спиной к шершавому стволу. Пальцы дрожали, когда он открывал бутылку — сорвал зубами пробку, плюнул в снег. Горький запах хмеля ударил в нос. ‎ ‎Он сделал глоток. ‎ ‎Пиво оказалось тёплым, горьким, противным. Но он пил. Глоток за глотком, не чувствуя вкуса. Жидкость обжигала горло, стекала в пустой желудок, и он знал, что это добром не кончится — но ему было всё равно. ‎ ‎«Плевать», — подумал он снова. — «Пусть тошнит. Пусть болит. Пусть хоть что-нибудь случится, только чтобы не думать». ‎ ‎Он пил и думал. Думал обо всём на свете. ‎ ‎Думал о Германии — его грустных глазах, его тихом голосе, о том, как он сказал «это наша последняя встреча». Думал о дяде Рейхе — о том, как тот улыбался два года назад, хвалил его, гладил по голове. А теперь? Готовит нападение? На него. На отца. На республик. ‎ ‎Думал об отце. О том, что тот, наверное, уже хватился. Что скоро придут гости — РСФСР, РИ, РИ-2. Что он должен быть дома, в форме, с гладкими волосами и фальшивой улыбкой. ‎ Россия сидел и зачем-то пошёл к телефону. ‎ ‎Ноги сами принесли его к старому таксофону на углу — железная будка с облупившейся краской, внутри пахло мочой и холодным металлом. Он нашарил в кармане несколько монет, закинул в щель, услышал, как они звякнули и провалились. Пальцы дрожали — от холода, от алкоголя, от всего сразу. Он набрал номер. ‎ ‎В трубке долго гудело. Потом щелчок. ‎ ‎— Алло? — голос Украины — громкий, с лёгкой хрипотцой. ‎ ‎— Это я, — выдавил Россия. Голос сел, прозвучал глухо, пьяно. ‎ ‎Пауза. Украина, видимо, узнал его не сразу. ‎ ‎— Россия? Ты где? Отец обыскался тебя, гости через час, а ты… — он запнулся, вслушиваясь. — Ты что, пьяный? ‎ ‎— Я… — начал Россия, но договорить не успел. ‎ ‎— Ты пьяный?! — голос Украины сорвался на крик. — Ты охренел совсем? Через час РСФСР приедет, РИ, РИ-2! А ты в каком виде?! Отец тебя убьёт! Ты хоть понимаешь, что ты натворил?! ‎ ‎Россия отодвинул трубку от уха. Крик всё равно пробивался, колотил по барабанным перепонкам, отдавался в висках тупой, пульсирующей болью. ‎ ‎— Ты где?! — орал Украина. — Немедленно возвращайся! Приведи себя в порядок, чтобы через полчаса был здесь! Ты понял?! ‎ ‎Россия молчал. Смотрел на свои ботинки, covered снегом, на телефонный аппарат с ободранной краской, на темнеющее небо за грязным стеклом будки. ‎ ‎— Ты меня слышишь?! — снова закричал Украина. ‎ ‎— Слышу, — тихо сказал Россия. ‎ ‎И повесил трубку. ‎ ‎Монеты звякнули, выпадая в механизм. Россия постоял ещё секунду, прижимаясь лбом к холодному стеклу. Внутри было пусто и горько. Крик Украины всё ещё звенел в ушах, но где-то далеко, будто не с ним. ‎ ‎Он вышел из будки и осмотрелся. ‎ ‎Небо на западе пылало багрово-синим, фонари ещё не зажглись, но уже было видно, что день угасает. Снег перестал идти, но лежал везде — на крышах, на деревьях, на дороге. Сугробы голубели в сумерках. Декабрьский вечер. Темнеет рано. ‎ ‎Россия посмотрел на часы. ‎ ‎Времени оставалось… он даже не хотел считать. Украина сказал — через час. Но Россия не чувствовал ни страха, ни спешки. Только какое-то странное, тягучее спокойствие — или безразличие. Он не мог разобрать. ‎ ‎«Ещё немного», — подумал он. — «Ещё чуть-чуть. Потом вернусь». ‎ ‎Он засунул руки в карманы и пошёл. ‎ ‎Куда — не знал. Просто вперёд, по пустынной улице, мимо заснеженных заборов, мимо спящих домов, тёмных окон. Снег скрипел под ногами. В горле всё ещё стоял противный привкус пива и сигарет, голова кружилась, но не сильно — так, приятно, будто мир стал чуть мягче, чуть менее реальным. ‎ ‎Он думал о том, что сегодня 1 декабря. Первый снег. И он гуляет один — пьяный, замёрзший, в пионерской форме под курткой. А дома его ждут. Ругаются. Волнуются. А ему всё равно. ‎ ‎Россия свернул в переулок, потом на другую улицу, потом ещё. Он не следил за дорогой, просто шёл, оставляя за собой цепочку следов. Вдалеке залаяла собака. Где-то хлопнула дверь. Мир жил своей жизнью, а Россия шёл сквозь него, как призрак — никому не нужный, никем не замечаемый. ‎ ‎В голове крутились обрывки мыслей: Германия, отец, дядя Рейх, пиво, сигарета, голос Украины. Всё смешалось в одну тягучую, горькую кашу. ‎ ‎Он остановился у старого фонаря. Постоял, глядя на то, как снег искрится в его тусклом свете. Потом пошёл дальше. ‎ ‎Ещё немного. Ещё чуть-чуть. ‎ ‎А потом — дом. Гости. Отец. Украина, который всё расскажет. И будет скандал. И стыд. И, наверное, наказание. ‎ ‎Но сейчас — сейчас он шёл по снегу, пил холодный воздух, и хотя сердце ныло где-то глубоко, хотя в груди саднило и хотелось плакать или кричать — он чувствовал себя странно свободным. ‎ ‎В последний раз перед тем, как всё рухнет. ‎ ‎Он шёл и шёл, и город вокруг него засыпал, укутанный в первый снег. Россия гулял ещё около двух часов. ‎ ‎Он не считал время, не следил за дорогой, не думал о том, куда идёт. Просто шёл — пьяный, продрогший, пропитанный запахом дешёвого пива и сигаретного дыма. Ноги несли его по заснеженным улицам, мимо тёмных домов, мимо редких прохожих, которые косились на него и ускоряли шаг. Он не замечал их взглядов. ‎ ‎Снег скрипел под ботинками. Голова кружилась — мягко, тягуче, будто он плыл по течению. Внутри было пусто и горько, как в заброшенном доме, откуда вынесли всю мебель. ‎ ‎Куда он заходил? В какой-то двор. Сидел на скамейке. Смотрел на небо. Потом снова шёл. Вспомнил ещё одну сигарету — выкурил до фильтра, обжигая пальцы. Зачем-то купил ещё бутылку пива — последние монеты — выпил её стоя посреди пустыря, глядя на спальный район, на светящиеся окна, за которыми чужие люди жили чужой спокойной жизнью. ‎ ‎Когда он наконец повернул к дому, было уже совсем темно. ‎ ‎Фонари горели тускло-жёлтым, снег поблёскивал в их свете. Россия остановился у калитки, посмотрел на окна. В гостиной горел свет — ярко, на весь дом. Значит, гости уже приехали. ‎ ‎Он сглотнул. В горле было сухо, во рту — противный привкус перегара и табака. Он кое-как отряхнул снег с куртки, поправил пилотку, но понимал, что это не поможет. От него разило за версту. ‎ ‎«Тише, тише», — подумал он, осторожно открывая калитку и ступая на дорожку. — «Может, никто не заметит. Пройду тихонько, умоюсь, приду в себя…» ‎ ‎Он вошёл в дом так тихо, как только мог. ‎ ‎Приоткрыл дверь, скользнул внутрь, стараясь не скрипеть половицами. В прихожей было темно. Он снял ботинки, повесил куртку на крючок, поправил галстук, который сбился набок. Из гостиной доносились голоса — несколько мужских, низких, серьёзных. Голос отца, ещё чьи-то. ‎ ‎Россия на цыпочках двинулся к лестнице. Ещё несколько шагов — и он будет на втором этаже, в своей комнате, и сможет… ‎ ‎— Россия. ‎ ‎Голос — низкий, спокойный, но с металлическими нотками — заставил его замереть на месте. ‎ ‎Он медленно, очень медленно повернул голову. ‎ ‎Из гостиной в коридор смотрели трое. ‎ ‎Отец стоял у дверного косяка, скрестив руки на груди. Его лицо было непроницаемым, но в глазах горело что-то тёмное, тяжёлое. ‎ ‎Рядом с ним — Российская Империя. 1858 года. ‎ ‎Высокий, статный, с идеально прямой спиной. Длинные тёмные волосы аккуратно убраны назад — но несколько прядей выбиваются, падая на высокий лоб. Глаза — чёрные, глубокие, с тяжёлым, испытующим взглядом. На плечах накинута тёмно-синяя шинель с золотыми эполетами, а под ней — белый мундир с высоким воротником. На груди — массивный золотой орёл, а поверх формы — горностаевая мантия, как на парадных портретах. Он сидит на стуле, развернувшись к выходу, и смотрит на Россию с лёгкой, чуть насмешливой полуулыбкой. В одной руке он держит старинный перстень с рубином, который перекатывает пальцами — жест спокойный, почти скучающий. На вид — лет тридцать два, но в глазах — древняя, глубокая усталость. ‎ ‎Рядом с ним — Российская Империя. 1668 года. ‎ ‎Старше. Суровее. У него более широкие плечи, грубоватые черты лица, густая борода, аккуратно подстриженная. Волосы русые, длинные, стянутые сзади кожаным ремешком. Одет в тёмно-красный кафтан с золотым шитьём на рукавах и вороте, подпоясанный широким поясом с тиснением. Поверх — тяжёлая соболья шуба, накинутая на плечи. Глаза — светло-голубые, ледяные, с прищуром. В руках — массивная трость из моржовой кости, на которую он опирается, но ни один мускул не выдаёт, что она ему нужна. Он сидит прямо, как вкопанный, сложив руки на трости, и смотрит на Россию без всякого выражения — ни злости, ни удивления, только холодное, оценивающее спокойствие. На вид — лет тридцать семь, но в глазах — что-то от древних царей, которые не привыкли прощать слабость. ‎ ‎РсФсР стоит у окна, прислонившись плечом к стене. ‎ ‎Молодой, поджарый, с острыми скулами и колючим взглядом. Короткие тёмные волосы, на лоб падает одна прядь. Одет в простую красную гимнастёрку с чёрным воротником-стойкой, подпоясанную ремнём с блестящей пряжкой. На рукаве — нашивка с серпом и молотом на красном фоне. На ногах — начищенные до блеска сапоги. В зубах — незажжённая папироса, которую он крутит в пальцах. Взгляд — цепкий, насмешливый, чуть презрительный. Он смотрит на Россию так, будто видит его насквозь — и всё, что он видит, ему не нравится. ‎ ‎— Подойди сюда, — говорит Ри. Голос его ровный, бархатный, но в нём чувствуется сила, не терпящая возражений. ‎ ‎Россия делает шаг. Потом ещё один. Ноги слушаются плохо, он чувствует, как качается, и изо всех сил старается идти ровно. ‎ ‎— Не надо гневить бога, — говорит Российская империя, перекатывая перстень в пальцах. — Поздоровайся со старшими. Ты что, не обучен? Россия открывает рот, но слова не идут. В голове гудит, язык будто примёрз к нёбу. ‎ ‎— Здравствуйте, — выдавливает он наконец. Голос звучит хрипло, пьяно, неуверенно. ‎ ‎— Это некрасиво, — сухо бросает российская иперия 2.. Он даже не поворачивает головы — смотрит куда-то в сторону, на стену. Тяжёлая трость глухо стучит об пол, когда он слегка перекладывает её. — В моё бы время за такое могли и убить. Явился в непотребном виде перед старшими. Где твоё воспитание? ‎ ‎Россия опускает глаза. В животе холодеет. ‎ ‎— Я… я просто… ‎ ‎— Ты пьян, — перебивает РСФСР. Он отлепляется от стены, делает шаг вперёд, и теперь смотрит на Россию сверху вниз — холодно, брезгливо. Папироса в его пальцах замирает. — От тебя разит за версту. Невоспитанный, как и твой отец. Яблоко от яблони недалеко падает. ‎ ‎Россия вскидывает голову. ‎ ‎Отец за спиной РСФСР не сказал ни слова. Только сжал руки на груди ещё крепче, и желваки на его скулах заходили ходуном. ‎ ‎— Отец тут ни при чём, — тихо, но твёрдо говорит Россия, хотя внутри его трясёт. — Я сам. И я… я извиняюсь. ‎ ‎— Извинения — это для слабаков, — бросает РСФСР, кривя губы в усмешке. Он щёлкает папиросой, отправляя её в свой карман. — Ты опозорил семью. Пришёл пьяным, когда ждали гостей. Да ещё и в форме — надругался над символом. ‎ ‎В комнате повисает тишина. Такая тяжёлая, что можно резать ножом. Российская империя качает головой, проводит пальцами по золотому орлу на груди. Ри-2 молча отвернулся к окну, и его массивная фигура в собольей шубе застыла, как изваяние — показывая, что разговор окончен. РСФСР усмехается, разворачивается и отходит обратно к стене — но его взгляд остаётся на России, колючий, не отпускающий. ‎ ‎А отец — отец просто смотрит. Смотрит на сына долгим, тяжёлым взглядом, в котором есть всё: и стыд, и гнев, и какая-то глубокая, невысказанная боль. ‎ ‎— Иди в свою комнату, — говорит наконец Союз. Голос его тихий, но каждое слово бьёт, как пощёчина. — Завтра поговорим. ‎ ‎Россия опускает голову. Не поднимая глаз, разворачивается и идёт к лестнице. Спиной он чувствует взгляды — четыре пары глаз смотрят ему в спину, и каждая жжёт по-своему. ‎ ‎Он поднимается на второй этаж и закрывает за собой дверь. ‎ ‎Прислоняется спиной к косяку и медленно сползает на пол. ‎ ‎Из гостиной доносятся приглушённые голоса. О чём они говорят? О нём. О его позоре. О том, какой он неблагодарный, невоспитанный, пьяный. ‎ ‎Россия закрывает глаза, утыкается лбом в колени и замирает. ‎ ‎Всё рухнуло. ‎ ‎Всё. ‎ ‎он напился в 13 лет, пионер. Всё пропало. ‎ ‎
26 Нравится 8 Отзывы 3 В сборник