По чьей вине?..

Горячая работа
NC-17
Завершён
148
6
автор
Фэндом:
Размер:
23 страницы, 10 500 слов, 2 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
148 Нравится 53 Отзывы 48 В сборник

PANTONE 14-1315

Настройки

Я сжигаю свой мост — те, кто в теме, поймут

Где судьба моя Босх — там душа моя Мунк…

И жаль я не Дега — тут полно балерин,

И жаль не Клод Моне — здесь яблоневый сад.

Но, начиная рисовать дорогу в Рим,

Я не заметил, как она свернула в ад

© Артём Лоик

      

44

       Ты принёс конфеты: прозрачная коробка, в ней — выстроившиеся ровными рядами шарики золотистой фольги. Я разглядываю их, словно в первый раз вижу.       Не в первый.       Небрежно отставляю коробку в сторону. Через несколько часов, когда ты уйдёшь, уберу в забитый точно такими же коробками шкаф. Она там станет сорок четвёртой. Да, ты уже сорок четыре раза принёс конфеты, которые я не ем. Я бы мог тебе об этом сказать, мог бы даже объяснить, почему — но это тебе не нужно. Ты приносишь эти конфеты не для меня — для себя. Потому что у тебя есть стандарты. Ты убеждён: чтобы что-то взять, нужно что-то дать.       Прозрачная коробка с золотистыми шариками, по твоему мнению — подходящее средство обмена.       Ты приходишь каждый четверг, ровно в пять часов. Порой, в минуты жесточайших помутнений, мне кажется, что так было всегда. Но на самом деле это «всегда» длится всего сорок четыре недели. Для меня они, впрочем — целая жизнь. И равно как сейчас между заполненными тобой четвергами ничего значительного нет — так не было и до.       От этого «до» мне остались только пустые шкатулки, мёртвые чаты, диплом, судимость и фотографии.       — Прости. Я опоздал.       Всего на пять минут, но, что иронично, именно это и только это ты считаешь веской причиной для извинений.       — Главное, что ты здесь, — сиплю я: наждаком по наждаку, лезвием по стеклу — такой у меня от волнения голос. Ещё меня немного трясёт и мне очень зябко. Эта зябкость отступит, когда ты наконец позволишь себя обнять: и огладишь своими большими, горячими как печка ладонями мою костлявую спину, и выдохнешь мне в висок раскалённое:       — Здравствуй.       Твоя шея под моим носом пахнет зелено и тепло: раздавленные стебли и старые книги. Хотел бы я знать, что это за парфюм. Я бы поливался им с ног до головы, я бы купался в нём, одержимо вдыхал до полной потери чувствительности. Но названия я не знаю и не узнаю. Хотя за эти сорок четыре недели мог бы просто спросить — не так ли?       Не так.       Я не спрашиваю — боюсь: если ты посчитаешь меня слишком капризным, наглым, навязчивым — эти четверги прекратятся.       Ты побрился рано утром, перед выходом на работу, и сейчас мягкая шершавость твоего свитера переходит в колкость свежей щетины. Я прижимаюсь к ней губами, а мой внутренний метроном уже отсчитывает секунды до того, как объятие оборвётся. Оно никогда не длится достаточно долго, чтобы я успевал согреться. Его никогда не бывает достаточно. Но это не потому, что ты скуп, — это потому, что я жаден и голоден. Ты разжимаешь руки, и я вынужден разжать свои тоже. Без промедления.       — Глинтвейн. Тёплое вино. Я приготовил. Будешь?       Каждое слово в горле, как шар для боулинга. Распирает. Тот глинтвейн, который я сейчас тебе предлагаю — по счёту третий. Первые два отправились в унитаз: были слишком сладкими, или слишком насыщенными? Не знаю. На самом деле я понятия не имею, почему счёл их недостойными тебя. Я и в третьем не уверен. Мне страшно, что ты захочешь его попробовать — и разочаруешься. Но и если ты не захочешь, я взвою. Мне только дай повод повыть.       Ты смотришь мне в подбородок. Киваешь:       — Не откажусь.       Когда ты выходишь из душа, который тоже принимаешь только потому, что у тебя есть стандарты, два бокала уже ждут на кухонном острове.       Пьём не чокаясь. Удар стеклом о стекло подразумевает необходимость смотреть в глаза. А в глаза мы друг другу почти никогда не смотрим. От этого мне больно. Но мало ли между нами вещей, которые причиняют мне боль… Это ведь моя боль. Моя боль — и моя проблема. Слишком нежная душевная организация. В конце концов, я художник. По крайней мере, я когда-то им был.       Сейчас твой рот на вкус точно такой же, как мой: винная терпкость с цитрусом, корицей и кардамоном. Когда ты меня целуешь, мне кажется, я рассыплюсь на части. Наверное, и рассыпался бы, если бы не твои руки. Они шарят по моему телу, а после впиваются в задницу с тем же яростным напором, с которым ты терзаешь мои покорные губы. Я жалко хнычу, когда ты подсаживаешь меня на столешницу. Я обхватываю тебя ногами, зарываюсь пальцами в твои волосы. Они жёстко-колкие. Твой затылок идеально ложится в мою ладонь. Я роняю голову тебе на плечо и думаю, что, когда ты уйдёшь, мне будет плохо до блевоты: не помогут ни двухчасовая истерика, ни, будь-оно-проклято, рисование. Это будет ломка похуже тех, что я видел в рехабе. Но ты этого не узнаешь. К тому моменту, как я начну рыдать, свернувшись на полу в мастерской, такси, которое ты всегда вызываешь на адрес ближайшего супермаркета, увезёт тебя далеко в расцвеченную фарами, фонарями и чужими окнами темноту. До следующего четверга.       

45

      Сорок пятая неделя. Сорок пятая коробка конфет в золотой фольге. Мне нравятся другие: кокосовая стружка, белый шоколад, нежный крем и миндаль внутри. Но именно их ты не принесёшь никогда. Ведь они символизируют то, чего между нами нет, не было и не будет.       Хотя это всего лишь кокос. Всего лишь миндаль. Всего лишь белая упаковка с красными элементами.       Но даже её я не заслужил.       На самом деле, Ты вообще собирался оставлять деньги. Ты никогда об этом не говорил, но я видел: в первые недели, прежде чем уйти, ты задумчиво и долго крутил в руках кошелёк. За то, что всё-таки ни разу его не открыл, я до сих пор тебе благодарен.       В конце концов, это ведь я всё ещё должен тебе тридцать восемь тысяч.       

46

      Отпускать тебя трудно. Хотя какое «отпускать»? Отпускает тот, кто удерживает. У меня такой возможности нет. Ты уходишь, как солнце за линию горизонта. Мне остаётся тебя только провожать. Поначалу я делал это, волочась за тобой хвостом, как преданный пёс. Потом перестал. Слишком велик был соблазн за тебя цепляться.       Сейчас я лежу в пропахшей нашими телами постели и слушаю, как раздражённо ты звенишь в прихожей обувной ложкой. Обычно, если я был хорошим, прежде чем окончательно уйти, уже полностью одетый ты возвращаешься в спальню, чтобы коротко клюнуть голого меня в лоб или молча погладить по голове.       Сегодня не вернёшься.       Потому что хорошим я не был.       — Поговори со мной, — жалко проскулил, отчаянно прижимаясь к твоему влажному от пота обнажённому телу. Оно, размякшее в посторгазменной неге, тут же закаменело.       — О чём? О чём мне с тобой говорить?       «Не о чём. Прости», — вот, что мне следовало сказать.       — Пожалуйста, — вместо этого выронил я поцелуем тебе на плечо. «Пожалуйста, расскажи мне, чем ты живёшь и кем ты живёшь. Скажи: на что похожа твоя жизнь между этими четвергами? Думаешь ли ты хотя бы иногда обо мне?»       Вопросы выскакивали из воспалённого мозга, как люди из горящего здания. Рот был их единственным выходом. Но я его захлопнул. Лежал и прислушивался к влажно-щекотному ощущению в горле. Там, наваливаясь друг на друга, в давке и дыму умирали незаданные вопросы. Ничего особенного, с ними часто так происходит. Они же глупые. Их не жаль.       Ты осторожно от меня отстранился. Спустил ноги с кровати и качнул головой.       — Мне пора. Спасибо за вечер.       

47

      Конфетами заполнена ровно половина навесного шкафчика на моей кухне. Уже сорок семь коробок. Смотреть на них мне смешно и больно. Эти конфеты — моё единственное свидетельство нашей связи.       Мы не оставляем друг на друге следов. Мы не переписываемся в мессенджерах и не созваниваемся. Ты просто приходишь по четвергам, чтобы меня трахнуть.       Ты — прекрасный, состоятельный, чертовски умный мужчина, критик, искусствовед и лучший арт-дилер своего времени. А я?.. Что ж, в том мире, который носит тебя на руках, я — персона нон-грата.       И поделом.       Помнишь ли ты мою первую и последнюю выставку?       Лично я никогда не забуду ни длинный, разграниченный бетонными колоннами зал, ни холодные серые стены, ни слишком яркий, как по мне, свет, ни… Тебя в идеально сидящем серебристо-стальном костюме и небесно-голубом галстуке.       Мы ждали тебя, как верующие — Мессию. На той образцово-показательной выставке мы — пачка пока ещё безымянных, но уже подающих большие надежды художников — представляли не только самих себя, но и наши университеты. Конечно же, почти всю галерею заняли выскочки из Королевского колледжа. Ещё троих выставил Голдсмитс. И только мы с Лиамом были от «CSM».       Лиам… Знаешь, все годы, с первого курса, мы с ним творили спина к спине и бок о бок. Мы понимали и любили друг друга так, как могут понимать и любить только самые близкие друзья. Мы думали: это навсегда. Думали: наша дружба умрёт только с одним из нас.       В ночь после выставки я собственноручно вспорол ей брюхо.       Ты точно видел в интернете ту фотографию: у меня искусанные губы, синюшное из-за полицейских мигалок лицо и совершенно дикий взгляд. Меня выводят из разгромленной галереи. Из той самой галереи, где ты, ты — тот, на кого я теперь молюсь, с надменной небрежностью сбросил меня в ад:       — Нет. Это бесперспективно.       Если бы ты, известный своей молчаливостью, просто прошёл мимо, у меня бы ещё оставались шансы. Но в присутствии критиков, кураторов и прочих дорвавшихся до дармового просекко стервятников своим «бесперспективно» ты раз и навсегда перечеркнул меня жирным крестом. Стоя там, около одной из своих картин, вместо злости на тебя я, впрочем, чувствовал благодарность. Ведь мне было известно, какова твоя репутация. Я знал: ты не ошибаешься и не лжёшь.       В конце концов, разве не мечтал я, что ты выделишь меня среди прочих? Разумеется, мечтал. Какой творец лишён некоторого честолюбия и тщеславия?..       Ты выделил, что ж.       Когда выставка закончилась, мне всё-таки стало больно. Чёрт возьми, могло ли вообще быть иначе? Я же был лучшим на курсе! Я наивно полагал, что хорош! Я, в конце концов, этим жил: «Я рисую, а следовательно — я существую».       Пытались ли меня утешать?       Конечно, пытались. И хлопали по спине, и накачивали кислым шампанским. Но при этом между всеми и мной уже явственно ощущалась некая отчуждённость.       Как мало для неё оказалось нужно.       — Ну не одними же только картинами, — неловко переминался с ноги на ногу Лиам. — Digital, дизайн… всегда можешь пойти в рекламщики. На масле свет клином, знаешь ли, не сошёлся. Ты не подумай, что я тебе не сочувствую, но... он же и правда в этом лучше всех нас понимает. Если он… прямо так… То, может, оно и к лучшему?       — К лучшему… да. Ты, пожалуй, со мной не кисни. Не траур же. Иди. По крайней мере один из нас крут. Тебе есть, что праздновать.       И ему действительно было.       Чёрт подери, ты забрал все его картины! Мои же удостоились лишь короткого взгляда и презрительно перекошенных губ.       Когда я несколько часов спустя заливал всё, что от меня осталось, каким-то ядрёным пойлом на его вечеринке, эти губы мне чудились.       И, знаешь, я всё ещё был тебе благодарен. За честность и прямоту.       Но даже эта благодарность сжирала меня изнутри. Посреди всеобщей искристой радости мне хотелось только забыться.       А, может, и умереть.       Откуда появился порошок? Кто его мне дал?       Почему я остался один и как добрался до галереи?       Помню, что рыдал на парковке. Помню, что сгорал от стыда за каждую из своих картин, за все вложенные в них смыслы, за того себя, который ещё так недавно мнил собственную мазню искусством.       «Бесперспективно».       Лиам — он талант.       А мои картины не должны были появляться. Их не должно было существовать.       Как я разбил окно? Почему в мои руки попал тот острый осколок?       Я помню, как выла сирена. Помню жалобный хруст полотен. В мигающем кроваво-красном свете лампы оповещения я с диким воем кромсал их на части.       Позже, уже в участке, я клялся, что намеревался уничтожить свои картины. Меня уличали в обмане, но если так, значит, в первую очередь обманывал я самого себя.

48

      Когда ты в меня входишь, я закусываю подушку. Мне слишком плохо и слишком хорошо. Под моими коленями пружинит матрас, твои пальцы впиваются в мои бёдра, и я выгибаю поясницу. Мне хочется, чтобы ты перевернул меня на спину. Мне хочется видеть твоё искажённое удовольствием лицо: капельки пота у тебя на висках, приоткрытые припухшие губы, хищно трепещущие ресницы, небрежную штриховку бровей...       Но сегодня ты чем-то раздражён. Сегодня ты меня даже не целовал.       С твоими ритмичными толчками перекликаются мои, такие же ритмичные всхлипы. Это слишком похоже на изнасилование. Только кто из нас насильник — непонятно. Я же сам тебя ждал. А теперь сам тебе подмахиваю. И если ты вдруг захочешь остановиться, я буду умолять продолжать.       Такой вот парадокс.       Когда, навалившись на меня всем своим весом и жаром, ты обильно кончаешь, я сухо рыдаю в пропахшую тобой наволочку. Происходящее между нами меня убивает. Я не хочу этого. Вернее, хочу, но не этого и не так. То, чего хочу, впрочем, настолько же недостижимо, как, к примеру, Альфа Центавра. Глупо желать недостижимого.       Но разве я когда-то отличался особенным умом?       Меня судили. Ну конечно, не могли не судить: за взлом и уничтожение чужого имущества с отягчающими. Ведь я даже на полицейских, оказывается, напал. Но знаешь, не так страшен был тот суд, как судилище в медиа. Меня только ленивый не обосрал. «Сальери от мира живописи», — громкие были заголовки.       Да какой из меня Сальери?..       Фотографии из зала суда тоже есть в сети. Я там похож на наркомана со стажем. Кажется, как-то так меня и называл обвинитель. Моё «это в первый раз», — прозвучало бы как очередное инфантильное оправдание. В общем-то, поэтому я и оставил его при себе. Когда мне предложили высказаться, просто промолчал. А что было говорить? Никакие слова не вернули бы мне репутацию, а Лиаму — его картины. Никакие слова не отмотали бы время вспять.       Мне присудили штраф, принудительный рехаб и условный срок. Я прекрасно понимал, что это — только начало. Я видел тебя в зале. Ты пришёл один, ты молчал и смотрел на меня. На меня, посмевшего уничтожить купленные тобой картины.       Ты потратил на них тридцать восемь тысяч. В тот момент я ещё даже близко не представлял, как смогу вернуть настолько большие деньги.       А через три месяца ты подал гражданский иск.       

49

      — Что ты делаешь?       Ты только что вышел из душа. На тебе халат, который я купил несколько месяцев назад: не для твоего удобства, а для собственной одержимости — чтобы иметь в своём доме хотя бы условно, хотя бы временно твою вещь. К тому же, пока ты считаешь, что просто стоишь в этом халате, он, как хороший шпион, выполняет тайную миссию — крадёт для меня твой запах.       — Так что ты делаешь?       Засмотревшись на тебя, я забыл о том, что в хромовую раковину с моей левой ладони быстро падают крупные красные капли: «кап-кап-кап-кап-кап».       — Пустяки. Ничего, — я снова возвращаюсь к тому, чем занимался до твоего появления — потрошу потрёпанную коробку с красным крестом. Содержимое её скудновато: слабительное, Ибупрофен, адреналиновая шприц-ручка, жидкий пластырь, пара таблеток снотворного, антисептик и всякие штуки для перевязки. Кладу ватный диск на столешницу и щедро поливаю раствором йода.       — Ты порезался.       Йод щиплет ранку, а у меня мерзко колет в носу и горят глаза. Не от боли — от того, что я такой криворукий кретин. Я ведь так стараюсь, чтобы для тебя всё было идеально. А тут — вот такая хрень: я придумал нарезать фруктов и сыра. Тут же побоялся, что если сделаю это заранее, яблоко потемнеет. Чёрт возьми, я полчаса не мог решить, что делать с этим грёбанным яблоком. Пока ты был в душе, начал торопливо пилить его на весу, а нож соскочил и вошёл глубоко мне в ладонь.       Обидно.       Обидно-обидно.       Стыдно.       — Прости. Я сейчас. Я уже почти.       Гнусавлю. У меня дрожит голос. Как в тот день, когда я пришёл в твой офис.       Стеклянная высотка, зеркальный лифт с пупырышками на кнопках — кажется, такие делают для слепых? Возле цифры «1» я насчитал пять этих пупырышек и с силой водил по ним кончиком пальца, пока двери не разъехались на двадцать девятом этаже — почти в небесах.       Мне было страшно. Можешь ли ты представить, насколько? От такого страха и тошнит, и трясёт, и вся спина покрывается мерзкой липкостью.       Сейчас, почти год спустя, мне тоже страшно и липко.       — Дай я.       Ты настойчиво берёшь мою руку. Я чувствую биение собственного пульса под твоим большим пальцам и забываю дышать.       — Не надо. Не надо. Я сам.       Льдистая голубизна твоих глаз словно бы покрывается сетью трещин. Некая тень пробегает по лицу сменяющимся рельефом мимических морщин. Я бы мог их нарисовать. Я бы так хотел их нарисовать. Но я тупо стою. А ты прижимаешь бурую от йода и крови вату к моей ладони.       — Очень болит?       — Болит.       Только не рука, а где-то в гортани. И когда ты вдруг, сложив губы трубочкой, дуешь мне на ладонь, эта боль только разбухает. Сейчас ты совершенно не похож на того себя, что встретил меня в дорого обставленном кабинете с высокими потолками и картинами на светлых стенах. Прошлый — досудебный, дорехабный, не падший я с жадностью рассматривал бы эти картины. Я тогдашний только понуро стоял. Как нашкодивший школьник перед директором.       — Добрый вечер.       Дальше во мне почему-то бездна беспамятства. Иногда, когда мы с ней начинаем всматриваться друг в друга, я улавливаю обрывки разговора. С тобой? С твоим адвокатом? Понятия не имею. Наверное, всё-таки со вторым, потому что, пока кто-то говорит, ты куришь в окно. Тогда ты ещё не бросил.       Ты затягиваешься, выпускаешь дым — меня трясёт; ты захлопываешь раму и заталкиваешь окурок в пепельницу — я зажимаю ладони между коленями; ты медленно идёшь к столу — я малодушно мечтаю слиться со спинкой кресла.       — Не хочу портить тебе жизнь.       Ты источаешь запах крепкого табака, старой пыльной бумаги и влажных раздавленных стеблей. Вместо того, чтобы сесть, опираешься задом о край своей дорогой столешницы. Рассеянно опустив взгляд, я утыкаюсь им в твою ширинку. Краснею.       — Я уже благополучно сам с этим справился. И я осознаю свою вину. Честное слово. Правда. — закашливаюсь, а ты подёргиваешь коленом. Похоже, от нетерпения. Ты — большой, важный человек вдвое меня старше. Мне жаль времени, которое ты вынужден на меня тратить. Едва об этом подумав, начинаю частить: — Не надо ещё одного суда. Я и так всё отдам. Заработаю — и отдам.       Как от этого разговора мы в итоге пришли к тому, что ты, стоя на моей кухне, наносишь мне на ладонь полоску жидкого пластыря? Я, чёрт возьми, и сам понятия не имею. Ей-богу, не имею.       Если бы ты трахал меня в счёт долга, по обоюдной договорённости, это было бы хотя бы логично и объяснимо. Но ведь нет.       Однажды в четверг ты просто постучал в мою дверь. Я открыл и оторопел. Ты сказал:       — Твой адрес был в документах, — и я молча кивнул, отступая, чтобы ты мог протиснуться в узкий коридор.       Тогда ты ещё не принёс конфет.       — Поговорить. Конфиденциально, — скованно проронил.       И я снова только кивнул.       Наблюдал, как, сцепив пальцы на животе, ты неторопливо прохаживаешься по моей гостиной. Украдкой щипал себя за предплечье.       — Кофе? Чай?       — Воду без газа. Если не затруднит.       Это был сюр.       Когда я вернулся с позвякивающим льдинками стаканом, ты замер возле телевизора, держа в руках стоявшую под ним фотографию: мы с Лиамом дурачимся в мастерской за неделю до выставки. Наши руки и лица в пятнах акрила.       — Вода, — прохрипел я.       Фотографию ты отставил быстрым вороватым движением, принял стакан, слегка задев мою руку.       — Газеты не врали? Вы — друзья? Ты уничтожил картины друга?       Так много слов? От тебя?       — Видимо, так. — Совершенно сбитый с толку я всё ещё продолжал чувствовать призрак твоего мимолётного прикосновения своей кожей. — Были. Друзьями. Мы. Да, — сглотнул и переступил с ноги на ногу. — Ну офигеть… даже газеты об этом говорят. Неужели их кто-то ещё читает!..       — Я, например.       — А, ну да… Вам же сорок четыре. Логично. — Только тут я наконец прикусил язык. Стушевался. — Простите. Всегда несу чушь, когда… ну… волнуюсь.       Ты хмыкнул.       — Это нормально. Особенно в таком возрасте. — Уголки твоих губ дёрнулись подобием рассеянной улыбки. Мне вдруг иррационально подумалось, что ради того, чтобы увидеть её снова, я мог бы нести чушь хоть до гроба. Вместо этого тревожно дрогнул телом и голосом:       — Вы пришли поговорить.       — Ухожу. Я уже ухожу. — Твой взгляд мазнул по мне, словно кисть по холсту. Задержался, провёл снова, уже основательно и медленно. — Действительно… чушь. Какая. чёртова. чушь.       Ты вдруг залпом влил в себя воду. В резкости этого действия было что-то от сдерживаемой истерики. Словно внутри тебя разгорался костёр, и ты пытался его залить.       Брошенные мною в стакан льдинки растаять ещё не успели, и я услышал, как ты крошишь одну зубами.       — Не понимаю, — робко сделал шаг вперёд. Заметил, как побелели костяшки твоих пальцев. Потянул за кромку стакана, пока ты его ещё не раздавил. Ты выпустил. Вместо — схватил моё запястье. И держал, держал, держал, держал, держал.       Тогда-то всё и случилось. Вспомнить бы, кто кого поцеловал. Если ты меня — я не знаю, почему. Если я тебя — впрочем, тоже.       Твой холодный из-за воды со льдом рот в сплетении с моим, ты, опускающийся передо мной на колени; твои мечущиеся по моей коже пальцы, твои губы, беззвучно рассказывающие что-то моему поджимающемуся от щекотки животу — откуда это вообще взялось? Набросилось, как убийца из переулка?       — Не спрашивай ни о чём.       — Но вы же…       — Не нужно. Молчи. — Уткнувшись лбом в моё бедро, ты крупно вздрогнул. — Если бы… Иеффай. только. Знал. Если бы теперь мог…       Я всё ещё не понимал: ни того, о чём ты говоришь, ни того, как так произошло, что мой твёрдый член оказался перед твоим лицом. Лицом, которое я прежде видел либо мельком, на выставках, либо в новостных сводках арт-мира: «Продал/приобрёл, оценил/раскритиковал».       Ты писал рецензии, которыми я зачитывался. Ты, чёрт возьми, был тем, о чьём одобрении я мечтал. Все, кого ты замечал, с головокружительной скоростью взбегали на вершину лестницы славы. Меня же ты сбросил с первой ступеньки. Но теперь стоял передо мной на коленях. А я всё ждал, ждал, ждал, что вот-вот проснусь. Потому что не могло подобное быть реальностью. Разве только какой-то совершенно безумной.       Эй, я же долбаный Сальери. Бесперспективный художник — который от слова «худо». Я же нанёс тебе ущерб. Я же натворил дел. Так что происходит?       Позже я понял, что.       Или решил, что понял.       Или просто выдумал для себя какое-никакое объяснение.       У меня ведь, в конце концов, действительно красивое тело. Просить его в счёт долга тебе не позволили стандарты. Вот ты и решил приходить так: в неопределённости, почти молча.       Чёрт знает, почему я впускал, почему медленно в тебе вяз, почему эти четверги в конце концов стали метрономом моей покатившейся под откос жизни.       Может, потому что я на что-то надеялся?       На что?       И что внушало мне такую надежду?       Скорее всего, такие моменты, как этот, с порезом у меня на ладони. Когда ты вёл себя так, будто тебе не всё равно.       Будто видишь во мне человека.

      50

      О том, что ты улетел в Милан, на ярмарку современного искусства, я узнал из инстаграма — сразу несколько арт-блогеров отметили тебя в сторис. На большинстве фотографий ты был лишь размытым силуэтом в толпе, но на одной стоял, обхватывая бокал шампанского молочно-белыми пальцами, и смотрел куда-то за пределы кадра рассеянным, почти мечтательным взглядом. Игнорируя кучу надписей и мигающий неоном безвкусный стикер, я сохранил эту фотографию в галерею. От осознания, что сегодня ты не придёшь, что-то внутри меня жалобно скулило голодным щенком.       Чем прямо сейчас ты занимаешься там, в далёкой Италии: много ли ты купил и много ли продал? С кем познакомился? Кого возвысил или сломал? Все эти мысли внезапно перечеркнула одна — отвратительная в своей очевидности: «что, если я у тебя — не единственный?» Действительно… почему бы не собрать коллекцию красивых сломанных мальчиков? В понедельник — один, во вторник — другой, в среду — третий.       Думать об этом оказалось почти так же больно, как лить расплавленный воск из чантинга на предплечье. Тогда моя кожа набухала мерзкими пузырями, зрение туманили слёзы, но я продолжал. Ведь, в конце концов, немного самоповреждения — это нормально для художника? Даже если художник — плохой и бывший. Сейчас захотелось повторить, но я стиснул зубы. Нет, я не стану этого делать только из-за того, что ты сегодня меня не трахнешь. А, может быть, трахнешь не меня.       Чёрт… У меня же вообще нет права на ревность!       Несколько секунд я сжимал собственное лицо ладонями так, будто хотел его раздавить. Потом выбрал меньшее из зол и бросился в мастерскую.       В пять всё равно прислушивался. Надежда же умирает последней, не так ли?       Агония моей длилась сорок три минуты. А на пятьдесят второй ты открыл дверь своей картой.       Я давно её тебе дал. Для удобства. Когда ты принял, радовался, как глупый лабрадор. И сейчас повёл себя как собака, которая, виляя хвостом, мчится встречать хозяина.       Юбилейная коробка конфет оказалась маленькой.       — Прости. Там, где я это покупал… не было других. И машина… попала в пробку.       Что это? Ты оправдываешься? Ты, очевидно приехавший ко мне прямо из аэропорта? Это было настолько невероятно и так сложно укладывалось в голове, что я даже не смог ничего ответить. Стоял и глубоко дышал. И смотрел на тебя. А потом упал в твои руки.       Чудилось: ты пахнешь Италией.       — Здравствуй.       Усталость, которую ты пытался скрывать, я всё равно отчётливо видел.       — Пожалуйста, можно? — напросился с тобой в душ и нежил тебя там ладонями, пенной мочалкой, мокрыми поцелуями. Чувствовал себя чуть-чуть пьяным, влюблённым, заполненным каким-то летучим газом.       Ты здесь.       Здесь-здесь-здесь.       И всё было бы хорошо, если бы не… пятнышко синей краски на моём пальце.       Ты заметил его первым. Удержал мою руку, не позволяя по-детски спрятать её за спину. Поднёс к глазам, повернул запястье, рассматривая въевшееся масло.       — Продолжаешь рисовать?       Вот чёрт! Я вспыхнул от ушей до груди: не оправдаться, не отовраться.       — Это… — залепетал, — ничего серьёзного. Я ну… вроде как графоман… но только… краску перевожу. Не могу перестать.       Хлещущая из лейки душа вода стекала по моему лицу. С твоим же происходило что-то странное: хмурились брови, гуляли желваки, губы то приоткрывались, то обращались тоненькой ниткой. Может, ты был очень на меня зол?       Я не успел ни извиниться, ни спросить. Только сглотнул — крупно, солоно, влажно. А потом выдохнул-вскрикнул, потому что ты совершенно неожиданно толкнул меня в стену. Мокрая кожа шлёпнула о не менее мокрый кафель, выпирающим позвонкам стало больно, голова запрокинулась под неудобным углом. Крепко зажмурившись, ты запечатал мой рот своим, и я невольно ответил: почти агрессивному поцелую, царапающим мою кожу ногтям, бедру, втиснувшемуся между моих бёдер…       — Продолжай, — услышал над ухом, скользя по твоему горлу твёрдым кончиком напряжённого языка. — Пожалуйста, продолжай.       Я прекращать и не собирался. Ведь, раз уж внезапный приступ желания так удачно отвлёк тебя от предательского пятнышка краски на моём пальце, не воспользоваться этим шансом было бы глупо.       Потом было жарко. Я отсасывал тебе ещё в душе, ты мне — уже в спальне. Бросив меня на спину, нависал сверху, готовил меня сам, вколачивался с оттягом, размашисто… И смотрел, смотрел-смотрел-смотрел. С каким-то нечитаемым выражением.       Будто на языке, которого я не знал.       Когда всё закончилось, ты зарылся носом в моё плечо. Тесно прижал к себе, обхватив рукой поперёк груди, выдохнул длинно, щекотно — и отключился. А я-то всё гадал, из каких резервов после Милана и перелёта в тебе берутся силы.       Резервы исчерпались.       Приподняв голову, я с благоговейным трепетом всматривался в твоё умиротворённое лицо. Видеть тебя спящим — в этом было что-то сакральное.       Какая хрупкость…       Ты тихо всхрапнул, а я задержал дыхание. Боялся потревожить тебя случайным движением. Но, может быть напротив — должен был разбудить? Ты ведь всегда уходил сразу после секса. Наверняка собирался сделать так и сегодня, да тело подвело.       В груди завязался тревожный узелок, в черепе когтисто закопошились сомнения. Дурацкий выбор между «правильно» и «хорошо». Почему, баюкая тебя на своём плече, я должен чувствовать себя вором? Почему это так сокрушительно сладко и сокрушительно больно?       Эгоистично хотелось продлить нежданно доставшееся мне волшебство: тебя, такого беззащитного, доверчиво прижавшегося, до слёз близкого. Хотелось и самому провалиться в сон. И проснуться вместе. И позавтракать вместе, и…       Твой телефон, будь он проклят сто тысяч раз! Его навязчивая трель разнеслась по квартире. Ты тут же заполошно вскочил, растерянно заозирался, принялся моргать и ожесточённо тереть лицо. Схватил наручные часы, которые обычно снимал и клал на прикроватную тумбочку.       — Ёбаный в рот…       Впервые в жизни услышав, как ты материшься, я попытался успокоительно обнять тебя со спины.       — Ты недолго проспал, — шепнул, целуя в лопатку.       — Почти два часа. — Ты, покачнувшись, поднялся на ноги. — Чёрт подери, я опаздываю на рейс.       — Рейс? — телефон всё ещё надрывался. Я соображал туго. Смотрел, как ты торопливо натягиваешь носки.       — В Милане неделя искусства и международная ярмарка. Утром мне нужно быть там.       Я подтянул к себе одеяло. Что-то не складывалось. Что-то диссонировало в голове, словно неправильно смешанные на палитре цвета. Ты так редко о чём-либо мне рассказывал. О работе — так и подавно. В конце концов, где я, а где Милан.       Где я…       Где Милан.       — Постой-ка… — всё-таки сложилось! Запрокинув лицо, я всмотрелся в застёгивающего рубашку тебя наверняка расширенными глазами. — Ты ведь сегодня. Был там. На открытии ярмарки. А теперь ты здесь. И снова возвращаешься туда.       — Да как же?.. Откуда?..       Ты выронил штаны — тускло блеснула и звякнула об пол пряжка. Снова разорался твой телефон.       — Ты прилетел из-за меня? Ко мне? — прижимая к груди угол одеяла, ошеломлённо пролепетал я.       В комнате будто потемнело.       — Шпионишь за мной? Следишь?       Каким ты казался больше: испуганным или злым? Наклонился за штанами, схватил.       — Я — нет. Я… конечно нет. Просто… Инстаграм… там… случайно увидел… фото.       Моего жалобного и жалкого шёпота ты не слышал. Вылетел из комнаты, рявкнул, приняв звонок: «Да прекратите вы в самом деле!!!». Вернулся за галстуком и часами, отбарабанил:       — Мне-пора-спасибо-за-вечер.       Уклонился от моих рук, отмахнулся от вопросов.       И, в мгновение ока закончив одеваться, захлопнул дверь.       

51

      Коробка номер пятьдесят один могла бы быть пятьдесят четвёртой, но ты пропустил целых три четверга.       По моей вине.       Ты. Прилетел из Милана всего на пять часов. Ради встречи со мной.       В каком помутнении можно было до такого додуматься? В каком — такое ляпнуть?       Я понимал: твоё отсутствие — моё наказание. Боялся, что больше ты не придёшь, бессильно метался по квартире, лежал, свернувшись калачиком, на пропахшей тобой кровати; плакал от тоски и неопределённости, проклинал себя, в порыве бессильной ярости чуть не разгромил мастерскую. К счастью, вовремя взял себя в руки.       А, может, и к сожалению.       Эти три недели были мучительными. Благо, я хотя бы мог отвлекаться работой. Ведь на мне всё ещё висел долг. Примерно половину суммы я сумел добыть сразу после рехаба, продав отцовскую машину и заложив мамину коллекцию украшений. Чтобы как можно быстрее собрать остальное, хватался буквально за всё: от дизайна сайтов до паршивой digital-иллюстрации. Это был монотонный, обезличивающий, тупой ремесленный труд, который я ненавидел. Иногда чаша ненависти переполнялась. Тогда мне становилось больно до такой степени, что, сцепив зубы, я выплёскивал её тем единственным способом, который помогал мне всю жизнь — переводил краски. В самом тёмном, самом пыльном углу моей мастерской за минувший год успело скопиться штук двадцать испорченных холстов. Я всё обещал себе, что когда-нибудь займусь их утилизацией. Да руки не доходили.       Может быть, в следующий четверг?       Если бы ты знал, что своим приходом спасёшь мою бездарную мазню от выноса на помойку, пожалуй, предпочёл бы пропустить не три, а четыре недели.       

52

      Что чувствовал ван Гог, держа в руках пистолет? Этот вопрос возник в моей голове, когда я, укутавшись во всё ещё влажный после твоего тела и потому мерзко-прохладный халат, убирал в шкаф пятьдесят вторую коробку конфет. Провёл кончиками пальцев по гладкому пластику, принялся считать взглядом золотистые шарики: четыре по вертикали, шесть по горизонтали — двадцать четыре.       Мне бы хватило и одного.       

53

      Ты похож на солнце. Тебе говорили? Ты освещаешь любой зал, в который заходишь, любую фотографию, на которой появляешься. Не освещаешь только меня — но я, наверное, что-то вроде «Vantablack» — поглощаю девяносто девять процентов света. Я всегда беру — и ничего не даю взамен.       Влюблён ли я в тебя?       Или это всё-таки одержимость?       

54

      Сегодня я сдал очередной заказ и, проверив счёт, вдруг с удивлением осознал, что казавшаяся неподъёмной сумма не так уж недостижима. Она уже буквально клубилась дымкой на горизонте. Ещё один, может, два рывка…       А что будет дальше?       Что — дальше?       Я думал об этом, выводя зигзаги по твоей коже. Спрашивать, конечно, не рисковал, сам, словно в собственном соку, томился в этом вопросе.       Сколько ещё недель или месяцев ты будешь приходить, прежде чем я тебе надоем? Скажешь ли ты мне об этом, или просто уйдёшь и больше никогда не вернёшься? Если второе, как долго я смогу тебя ждать? Что сделаю, когда ожидание станет невыносимым?       А вдруг это — наш последний четверг?       Я целовал тебя особенно отчаянно и жадно.       — Прошу, ещё пять минут, — цеплялся, не в силах отпустить. А ты не отталкивал.       От этого почему-то становилось не легче — хуже.       

55

      У тебя уже полгода как есть своя галерея.       Сегодня там началась выставка Лиама.       Лиам... Едва получив свободу, я пытался с ним объясниться: писал, приходил, звонил. Тщетно.       Есть такие грехи, которых не искупить. Уничтожение чужих картин — самый страшный из них. Меня не простили ни Лиам, ни вообще арт-мир. Большинство тех, кого я знал по творческой тусовке и колледжу, заблокировали все мои аккаунты в личных соцсетях. Иногда я перебирал безжизненные чаты — словно гулял по кладбищу. Сегодня с беззвучным тоскливым воем листал последнее, доступное мне — официальные профили. Новые публикации там появлялись каждые полчаса. Такие яркие фотографии... На многих из них был ты: пожимал руки, пил шампанское, небрежно поправлял приколотую к пиджаку бутоньерку. Вокруг тебя бурлила полнокровная жизнь. А я был вне этого. Я сидел под добровольным домашним арестом и утешал себя только тем, что в пять ты ко мне придёшь.       Ты — моя последняя ниточка и отдушина.       Ты — моё всё.              — Здравствуй.       В твоём дыхании — лёгкий оттенок выпитого. Остатки одеколона на шее горчат. Ты в том же костюме, что и на фотографиях. Цветок-бутоньерка, оказывается, искусственный.       А выглядел живым.       Сегодня ты неожиданно нежен. Ты почему-то долго гладишь меня по голове. Ты рядом, со мной, и я должен чувствовать благодарность. Вместо этого думаю о выставке Лиама, и во мне кислотным реагентом клокочет что-то, слишком похожее на зависть. Надо же… как быстро он успел нарисовать новые картины взамен тем, которые я уничтожил. Целых шесть картин.       И ты все их одобрил!       Ты выбрал его.       «Почему не меня? Чем я хуже?» — эти вопросы такие огромные, что ломают мою грудь изнутри. Я боюсь выблевать их вместе с лёгкими на твою безупречную кожу.       Держусь из последних сил.       Не сдерживаюсь.       — Почему? Почему «бесперспективно»?       Ты приподнимаешь голову. Удовлетворённая безмятежность стекает с твоего лица, как слишком жидкий акрил.       — М-м-м-м?       Грудь под моей ладонью опадает и замирает. Ты точно понимаешь. Понимаешь, но делаешь вид, что нет. А может, даёшь мне последний шанс отступить?       Сегодня я слишком завистлив и потому особенно глуп.       — Что было не так? Что? Идея? Техника?       Ты молчишь, а мне жжёт глаза.       — Ты ведь можешь. Скажи, — я несусь сошедшим с рельс поездом. Я плачу, и ты отрешённо собираешь мои слёзы кончиком пальца. Хмуришься. Продолжаешь молчать.       Ты сейчас уйдёшь.       Нет. Всё-таки не уходишь. Снова, как несколько недель назад, смотришь на языке, которого я не знаю.       — Не заставляй, — блёкло роняешь на грани слышимости. Прижимаешь моё запястье к прохладе своей щеки. А мне хочется всем телом биться о стену. Мне хочется слышать, как трещат мои кости.       Мне хочется, чтобы ты сам их сломал.       — Уже год прошёл. Может быть, я бы… мог тебе показать? Может быть, стало лучше? — лезу я на рожон. Мой забитый нос гудит иерихонской трубой.       Молчание.       Молчание.       — Мой… мальчик. ни год, ни годы… не изменят… моего… отношения к тому… что ты… создаёшь.       И снова этот взгляд. Может, в нём тоска? Или разочарование?       Наверное, всё же второе.       Сам я в себе, по крайней мере, разочарован. И никак не могу понять, зачем ты накрываешь меня своим телом и что мне шепчешь.       Всё, чего хочу — уснуть. Без сновидений и без пробуждения.       Кажется, на самом деле это принято называть каким-то другим, более окончательным словом.       

56

      Конфет на моей кухне уже могло бы хватить, чтобы осчастливить маленький детский садик. Или чтобы убить несколько сотен таких, как я.       А ты всё несёшь и несёшь.       Может, в этом — какой-то замысел?       Подсказка?       Намёк?       

57

      Я до мельчайшей детали знаю, как ты кончаешь: сначала твоё тело замирает и слегка выгибается, каждый мускул подрагивает от напряжения, кончики пальцев цепляются за простынь или за моё тело; потом — три коротких судороги и, если совсем хорошо, то ещё три долгих. Каждая — с тихим выдохом сквозь сжатые зубы. Иногда — с придушенным стоном.       Я до мельчайшей детали знаю, как доставить тебе удовольствие. Но я понятия не имею, какой ты по утрам. Я не знаю, какую ты слушаешь музыку, не знаю, как ты смеёшься.       Ты продолжаешь приходить.       Мы трахаемся, но толком не разговариваем.       Коробки конфет, которые ты приносишь, всё дольше стоят на столе.       

58

      Нужную сумму я собрал в среду. Но в четверг почему-то не смог тебе об этом сказать. То ли слов не нашёл, то ли воли, то ли решимости. Зато, когда ты закрыл за собой дверь, нашёл адрес твоего адвоката в своей электронной почте. Как только отослал все необходимые документы, внезапно обнаружил, что меня колотит от иррационального страха. Сосущая пустота внутри не позволяла вздохнуть, ползущая изо всех углов темнота хватала за горло.       Я порывисто, почти истерично включил верхний свет, но это не помогло.       Ещё день, может, два — и мой долг наконец-то будет погашен. Чуть позже об этом узнаешь ты, а дальше…       Что дальше?       Я так и не нашёл ответа на этот вопрос.       Неприкаянно бродил по квартире: вот кровать, вот окно с одинокой фиалкой на подоконнике, вот дверь в мастерскую — я не открывал её с пятьдесят пятой коробки.       Не открыл и теперь. Вышел на балкон, оттуда бездумно поковылял на кухню. Вот она — вся моя жизнь: одинокий, скатившийся в бездну бездарь.       Стоящая на столе коробка отражала свет потолочных ламп. Я задержал на ней взгляд. Может, это твои любимые конфеты? Может, ты поэтому их приносишь?       Пожалуй, мне бы хотелось знать вкус твоих любимых конфет.       

Пятница

      Пластиковая коробка с золотистыми шариками продолжала стоять на столе. Я обошёл её по дуге и достал другую, картонную с красным крестом. В ней, помимо прочего, лежал «EpiPen» — шприц-ручка с адреналином. Вообще, таким как я предписывалось иметь при себе таких сразу несколько. Но срок годности того, что болтался в кармане моей зимней куртки, истёк полгода назад, а новый я так и не купил.       «EpiPen» из картонной коробки оказался свежее. С минуту я задумчиво крутил его в пальцах. Я знал, что адреналина в нём всего одна доза.       Нет, я ни к чему не готовился.       Мне просто вдруг стало интересно.       Ведомый осознанием правильности происходящего, я без колебаний разрядил «EpiPen»в лежащую на диване подушку.       

Суббота, 9:25

      Ну вот и всё. Перевод успешен. В понедельник на мою почту придёт официальное подтверждение от адвоката.       Во вторник или в среду он расскажет тебе.       Что будет потом — я знать не хочу.       

10:33

      Я вдруг вспомнил о том, что по-настоящему не выходил из дома уже по меньшей мере несколько месяцев.       Однако, удобно жить, когда всё необходимое доставляют под дверь.       Однако… удобно жить.       

11:15

      Позднее утро выдалось ясным. Оно пахло смешением женских духов и мокрой землёй. Оно врывалось в уши какофонией звуков и резало глаза пронзающими небо высотками.       Я шагал по блестящему тротуару, сунув большие пальцы в карманы джинсов. Я дышал, озирался, слушал. Думал: а что, если для разнообразия попробовать себя в урбанистике?       Тут же осекался: ах, точно… я не рисую.       Зазывалы-индусы — в белых рубашках, но всё равно неопрятные — пытались затащить меня в дурно пахнущие горелым маслом и морепродуктами ресторанчики. Подростки гоняли на электрических самокатах. Женщины и мужчины выгуливали собак. Девушка и парень целовались в ожидании светофора. Такие влюблённые. Такие счастливые, такие… такие живые.       Мне стало дурно.       И ещё хуже буквально через три сотни метров. От вида сидящего на земле уличного художника       Господи, чёрт возьми, он же ничего не сделал. Он меня не звал, он на меня даже не смотрел!.. Но я всё равно опрометью бросился прочь. Я действительно, буквально сбежал: задыхаясь, заскочил в ближайший супермаркет, бездумно схватил кричаще-жёлтую корзинку с треснутой чёрной ручкой. Ходил туда-сюда: мимо холодильников, мимо стеллажей со сладостями, с макаронами, с винами, с чаем… Не брал ничего, всматривался не в товары, а в покупателей. Вот счастливая семья катит доверху нагруженную телегу, вот набравшая всякой всячины в охапку девчонка поддерживает упаковку туалетной бумаги подбородком.       — Возьмите мою корзину.       — Спасибо. Так мило с вашей стороны. А вам?       — Мне не нужно.       Через кассу я просочился как вор. Хоть ничего не украл, чувствовал себя именно так.       Есть ли тебе с кем ходить в супермаркет? Есть ли кто-то, с кем вы вместе тащите один тяжёлый пакет и, посмеиваясь, досадуете на то, что снова набрали больше, чем можете унести? Есть ли кто-то, с кем ты споришь о том, что именно взять на ужин?       Знаешь, а ведь мне бы хотелось быть этим «кем-то».       

15:11

      Прогулка не помогла.       

15:23

      Коробка всё ещё ждала на столешнице.       «Ждала» — это очень смешное слово.       Будто у этой коробки был выбор — ждать меня или нет.       Будто у меня был выбор — ждать тебя или нет.       

16:01

      По крайней мере какой-то выбор у меня есть.              Кофе или чай?

16:05

      Я поставил чайник, бросил в чашку пакетик, замер, перебирая пальцами воздух.       Нет, я ничего не решил и ничего не планировал.       Я просто захотел чаю.       Уже когда пакетик заплясал в струе кипятка, вспомнил кое-что важное.       Нет, я всё ещё ничего не решил и ничего не планировал. Я всего лишь подумал, что фиалку нужно вынести в общий коридор.       Туда, где кто-то за ней присмотрит.       

16:16

      Я всё ещё ничего не решил.       Я всего лишь выключил телефон и затолкал его глубоко под свой неподъёмный матрас. Попытался достать — не сумел. Как-то так и нужно.       Это защита от трусости.       Хоть я ничего не решил.       А чай тем временем заварился.       Мой любимый чай.       Интересно, придёшь ли ты в четверг?

16:25

      Усевшись за стол, я подтащил к себе коробку и улыбнулся. Сорвал бумажную наклейку, поднял гибкую пластиковую крышку, покатал кончиками пальцев золотистые шарики.       Шероховатая фольга с тихим хрипом рвалась под пальцами. Мне было спокойно и почему-то почти всё равно.       Ведь на самом деле я уже давно всё решил.       Знаешь, конфеты и впрямь оказались вкусными.       Даже обидно, что прежде, чем начал задыхаться, съел я всего одну.
Примечания:
148 Нравится 53 Отзывы 48 В сборник
Отзывы (13)