Часть 11
14 марта 2026 г., 09:01
Утро началось для Хонджуна так же, как и все предыдущие — с тошноты. Но сегодня она была другой. Более жестокой, более изматывающей, будто его тело решило напомнить ему, кто здесь главный.
Он проснулся ещё затемно, когда за окном только начинал сереть рассвет, а комната была погружена в сизые, неясные сумерки. Первый спазм скрутил желудок так внезапно и сильно, что он едва успел добраться до тазика, стоящего на полу у кровати.
Его выворачивало наизнанку долго и мучительно, пока в желудке не осталось ничего, кроме жёлчи, обжигающей горло. Он сидел на полу, прижимаясь лбом к прохладному краю кровати, и чувствовал, как по лицу текут слёзы — не от боли даже, а от бессилия. Оттого, что это никогда не кончится. Что каждое утро будет начинаться с этой пытки.
Тело сотрясала крупная дрожь. На лбу выступила липкая, холодная испарина, волосы прилипли к вискам мокрыми прядями. Он чувствовал себя разбитым, опустошённым, выжатым до последней капли.
И именно в этот момент, когда он был максимально беспомощен, на тумбочке зажужжал телефон. Экран вспыхнул, высветив знакомое имя: «Ари».
Хонджун потянулся дрожащей рукой, с трудом нашарил аппарат, принял вызов. Его голос, когда он попытался ответить, прозвучал хрипло и сдавленно:
— Алло?
— Хонджун! — голос Ари в трубке был тёплым, но встревоженным. — Милый, как ты? Я всё думаю о вас, как вы там вдвоём? Уён тебя не обижает? Ты ешь? Как самочувствие?
Хонджун сглотнул, чувствуя противный металлический привкус во рту. Он вытер губы тыльной стороной ладони и постарался, чтобы его голос звучал ровнее.
— Всё… всё хорошо, Ари, — прошептал он. — Не волнуйся. Я… я в порядке. Уён… он… — Хонджун запнулся, не зная, что сказать. Правду? Что вчера он упал и разбил голову, а Уён обрабатывал ему рану? Что сегодня он боится даже выйти из комнаты? — Он не трогает меня, — закончил он уклончиво. — Всё тихо.
— Голос у тебя какой-то… — Ари явно не поверила до конца. — Ты точно хорошо себя чувствуешь? Может, мне приехать? Я могу всё бросить, это просто дела…
— Нет-нет! — поспешно сказал Хонджун, испугавшись, что его слабость станет причиной её беспокойства. — Правда, всё нормально. Просто… утро тяжёлое. Токсикоз. Ты же знаешь. К обеду отпустит.
Ари вздохнула в трубке, и в этом вздохе слышалась материнская тревога, которую невозможно обмануть.
— Бедный мой мальчик, — сказала она мягко. — Терпи, скоро это должно пройти. Я тут, знаешь, нашла в старых записях рецепт травяного сбора от тошноты, который мне когда-то моя бабушка давала. Вернусь — обязательно заварю тебе. А ещё я купила тут, в Пусане, чудесные мягкие игрушки для малыша — такие зайчики, просто прелесть. Представляешь, как будет здорово?
Хонджун слушал её щебетание, и на глазах снова выступили слёзы — но теперь уже другие. Тёплые, благодарные.
— Спасибо, Ари, — прошептал он. — Я скучаю. Очень.
— И я скучаю, милый, — голос Ари дрогнул. — Но осталось совсем немного. День-два — и мы вернёмся. Ты только держись. И если что — сразу звони. В любое время. Обещаешь?
— Обещаю, — выдохнул Хонджун, хотя оба знали, что звонить он не станет.
Они попрощались, и Хонджун ещё долго лежал, прижимая телефон к груди, чувствуя, как тепло от голоса Ари медленно разливается по телу. Но тошнота отступила лишь немного, оставив после себя выматывающую слабость и зверский голод. Желудок требовал еды, урчал и ныл.
Хонджун понимал, что нужно поесть. Нужно поддержать силы — ради малыша. Но мысль о том, чтобы выйти из комнаты, где мог в любой момент появиться Уён, приводила его в ужас. Однако голод был сильнее страха.
Он пролежал ещё час, собираясь с духом, а затем, когда часы показали начало первого, осторожно поднялся. Голова кружилась, но терпимо. Ноги дрожали, но держали. Он натянул чистую футболку и мягкие домашние штаны. Подошёл к двери, замер, прислушиваясь. Тишина.
С замиранием сердца, крадучись, он двинулся по направлению к кухне. Его босые ноги бесшумно ступали по мягкому ковру. Он старался дышать как можно тише, прислушиваясь к каждому шороху, готовый в любой момент броситься назад.
Кухня встретила его стерильной тишиной и холодным светом, падающим из высоких окон. Огромное помещение, сияющее нержавеющей сталью и белым мрамором, было пусто.
Хонджун облегчённо выдохнул и направился к хлебнице — плетёной корзине, стоящей на столешнице, где всегда лежали идеальные ломтики бездрожжевого хлеба. Его задача была проста: нарезать себе два куска, поджарить их в тостере, съесть с маслом.
Он взял нож. Огромный, тяжёлый, с широким лезвием из дамасской стали, которое переливалось на свете замысловатым узором. Нож был острым, как бритва, и совершенно неподъёмным в его ослабевшей ладони.
Хонджун сосредоточился, пытаясь заставить пальцы слушаться. Он взял ломоть хлеба, положил на разделочную доску, прижал левой рукой. Нож в правой руке казался чужеродным, тяжёлым. Он нажал.
Ломоть под лезвием не резался — он мялся, крошился, превращался в бесформенную массу. Каждое движение отдавалось в висках напряжением. Он думал не о хлебе. Он думал о шагах в коридоре. О возможности, что дверь откроется и войдёт Он. С каждым неуверенным движением ножа страх сжимал горло всё туже.
— Эй.
Одно слово. Короткое, как щелчок. Оно пронзило тишину кухни, как игла.
Хонджун вздрогнул всем телом. Реакция была мгновенной, неконтролируемой. Его пальцы разжались сами собой. Нож выскользнул из ладони и с глухим металлическим стуком упал на мраморную столешницу, отскочил и замер, лезвием вверх.
Сердце заколотилось где-то в горле. Он замер, уставившись на нож, как на доказательство своей полнейшей некомпетентности.
Уён появился в арке, ведущей из гостиной. Он был уже одет — тёмные брюки, серая водолазка, волосы слегка влажные после душа. Он посмотрел на нож, на Хонджуна, на раскрошенный хлеб. В его взгляде мелькнуло что-то, похожее на усталое понимание.
Вместо того чтобы сказать очередную колкость, он подошёл ближе. Его шаги были твёрдыми, уверенными. Он не спрашивал разрешения. Он просто протянул руку и взял нож со столешницы. В его ладони тот выглядел нормально — не огромным, не страшным, просто инструментом.
— Вообще-то, — сказал он спокойно, даже буднично, — этот нож не для хлеба. Поэтому у тебя и не получается.
Хонджун смотрел на него, не веря своим глазам. Уён взял ломоть хлеба, положил его на доску. Взял другой нож — из подставки, длинный, с зубчиками.
— Вот, смотри. Этим надо. Нож-пилка. Для хлеба.
Он провёл лезвием по ломтю — ровно, легко, без усилий. Хлеб послушно разделился на две идеальные половинки. Ни крошки, ни мятых краёв. Просто идеальный разрез.
— И ещё, — продолжил Уён, не глядя на Хонджуна, — этот нож, — он кивнул на дамасский клинок, — слишком большой для таких, как ты. Им мясо разделывают, а не бутерброды делают.
Он нарезал ещё два ломтя, аккуратно сложил их на тарелку. Всё это заняло секунд тридцать. Просто, быстро, эффективно. Как будто он делал это каждый день.
— На, — он пододвинул тарелку к Хонджуну. — Ешь давай. И не бери в руки то, с чем не умеешь обращаться.
Он не улыбался. Не смотрел с теплотой. Его лицо оставалось бесстрастным, даже чуть хмурым. Но он сделал это. Взял нож. Нарезал хлеб. Объяснил.
Хонджун стоял, прижимая руки к груди, и смотрел на тарелку с аккуратно нарезанным хлебом. В горле стоял ком. Не от страха — от чего-то другого. От того, что этот человек, который должен был его ненавидеть, который кричал на него и сжимал запястье до синяков, сейчас стоял здесь и резал ему хлеб. Потому что у него не получалось.
— Спасибо… — выдохнул он, и это слово прозвучало тихо, искренне, из самой глубины.
Уён лишь хмыкнул, отворачиваясь. «Ешь давай», — бросил он уже на ходу, направляясь к выходу из кухни. Но в его походке не было прежней лёгкости. Была какая-то скованность, будто он сам не понимал, зачем это сделал.
Этот утренний эпизод задал тон всему дню. Уён не помогал открыто. Он не предлагал помощи. Но когда после завтрака Хонджун попытался поднять корзину с бельём, Уён возник рядом и перехватил её раньше, чем он успел ухватиться за ручку.
— Куда? — коротко спросил он.
— В комнату… — пробормотал Хонджун, отступая.
Уён молча отнёс корзину в гостиную, поставил на низкий столик. Не в комнату. Просто туда, где не нужно нагибаться. И ушёл, не оборачиваясь.
Позже, когда Хонджун снова оказался перед тем же шкафом, пытаясь достать банку с крупой, Уён снова появился из ниоткуда. Его рука легко достала банку с полки, обойдя вытянутую руку Хонджуна.
— На, — сунул ему в руки. — И не стой на цыпочках. Упадёшь ещё раз — мне потом объясняй матери, почему ты в синяках.
Хонджун прижимал банку к груди и смотрел, как Уён уходит. В его груди разрасталось странное, тёплое, тревожное чувство. Он не понимал, что происходит. Почему этот человек, который должен быть врагом, вдруг начал… заботиться? Но это было не так. Не забота. Скорее контроль. Вмешательство. Пресечение опасных действий. Но в результате этих действий Хонджун оказывался в безопасности. С нарезанным хлебом. С поднятой корзиной. С банкой в руках.
Этот омега… Он как навязчивая мелодия, что застревает в голове и не желает уходить. Раздражает. Бесит. Мешает. Но выкинуть её из головы невозможно. Совсем.
Каждая их случайная встреча оставляла странный осадок. Возвращаясь в своё крыло дома, в кабинет, Уён садился за стол, пытаясь сосредоточиться на документах, цифрах, делах. Но перед глазами снова и снова всплывали одни и те же образы: тонкие дрожащие пальцы, сжимающие огромный нож; испуганные, широко распахнутые глаза, полные животного ужаса; беззвучные слёзы на бледных щеках; ссутуленные плечи, будто готовые принять удар; и этот тихий, надтреснутый шёпот благодарности, от которого внутри всё переворачивалось.
Он злился. На себя. На ситуацию. На эту внезапную, непрошеную, абсолютно нелогичную ответственность, что легла на него не по приказу отца и не из чувства долга, а по какому-то молчаливому, первобытному зову. Зову, оказавшемуся сильнее разума, гордости, сильнее всего, во что он привык верить.
Он пытался убедить себя, что это лишь инстинкт. Чисто альфий, примитивный, животный — оберегать слабого, связанного с твоей кровью. Ребёнок. Да, дело только в ребёнке. Этот омега — просто контейнер, просто носитель. И если он о нём заботится, то исключительно ради малыша. Чтобы тот родился здоровым. Чтобы мать не рыдала. Чтобы отец не смотрел с укором. Других причин нет и быть не может.
Но ложь была слишком очевидной. Даже для него самого.
---
Вечер застал Хонджуна в его комнате. Он сидел на кровати, поджав ноги; блокнот для эскизов лежал на коленях, но карандаш замер в руке, так и не коснувшись бумаги. Хонджун обхватил колени руками и смотрел в окно на темнеющий сад, на последние лучи солнца, угасающие за горизонтом и окрашивающие небо в глубокие синие и фиолетовые тона.
Пальцы время от времени невольно касались пластыря над бровью — маленького, телесного, почти незаметного знака вчерашнего происшествия. Знака, что теперь ассоциировался не только с болью и страхом, но и с тёплыми, неожиданно аккуратными пальцами, промывающими рану. С низким хрипловатым голосом, велевшим «не дёргайся». С пугающей близостью, в которой, как ни странно, не чувствовалось угрозы. С запахом — свежим, чистым, альфьим, что на миг заполнил всё вокруг и въелся в память.
Он тихо вздохнул — не от отчаяния, а скорее от усталого, смущённого недоумения перед жизнью, которая вдруг стала сложнее простой формулы «жертва — хищник».
— Всё будет хорошо… — прошептал он в тишине, обращаясь к малышу, к себе, к темноте. И это была уже не отчаянная молитва, а слабая, робкая попытка самоубеждения. — Просто… нужно быть осторожнее. И всё.
Но в это «всё» теперь входило не только его собственная неуклюжесть и токсикоз. В него входило присутствие альфы, который, кажется, начал замечать эту неуклюжесть. И реагировать на неё. Не так, как Хонджун ожидал. Не с привычной насмешкой или злостью, а с этой странной, грубой, но неожиданно эффективной… помощью. С этим невысказанным, но очевидным контролем.
---
В коридоре, за закрытой дверью, стоял Уён.
Он не планировал здесь быть. Он шёл из кабинета в спортзал, выплеснуть раздражение на боксёрской груше. Но ноги, проклятые ноги, принесли его сюда. Он стоял, прислонившись плечом к стене, скрестив руки на груди, и вслушивался в тишину. Не в шёпот — он его не слышал. Он слышал саму тишину — живую, тёплую, наполненную чьим-то присутствием. И в ней ему чудилось частое лёгкое дыхание, скрип пружин, шорох одежды.
Хотелось сказать что-то. Резкое, колкое, привычное. Какое-нибудь замечание через дверь, чтобы восстановить дистанцию, напомнить себе и ему, кто они друг другу, вернуть всё в привычное безопасное русло вражды. Но слова не шли. Застревали в горле.
Потому что вместо привычной раздражающей картинки — бледного, вечно плачущего омеги, сжавшегося в комок, — перед внутренним взором вставало другое: те же большие тёмные глаза, но не полные слёз, а внимательные, изучающие, пока он обрабатывал рану. Дрожащие тонкие руки, аккуратно принимающие банку с крупой. Ссутуленные плечи, на миг расслаблявшиеся, когда он убирал потенциальную опасность. И тихий, искренний шёпот «спасибо», от которого внутри всё сжималось.
Он резко отвернулся, с силой потёр ладонью лицо, будто пытаясь стереть невидимые следы этих мыслей. Он был зол до скрежета зубов. На себя. На ситуацию. На эту внезапную, непрошеную ответственность, что легла на него не по приказу отца, а по молчаливому инстинктивному зову. Зову, оказавшемуся сильнее разума, гордости, всего, во что он привык верить.
Он ушёл в гостиную, упал в любимое кресло у потухшего камина, уставившись в пустоту. Внутри бушевала тихая, но яростная буря. Злость оставалась на поверхности — удобная, знакомая маска. Но под ней, в глубине, уже копошилось нечто новое. Непривычное. Пугающее. Чувство, которое он отказывался называть, но которое с каждым неловким, нечаянным эпизодом пускало корни всё глубже.
Это была не забота в человеческом понимании. Он не заботился об этом омеге как о человеке. Это было нечто более примитивное, древнее. Инстинктивное, почти животное желание контролировать среду обитания, устранять угрозы, защищать связанное с его кровью, находящееся на его территории. И Хонджун, со своей дрожью, бледностью, осязаемой беззащитностью, стал восприниматься не просто раздражителем или угрозой спокойствию, а… частью среды, за которую он, сам того не желая, начал чувствовать ответственность. Которую нужно контролировать, чтобы она не разладилась, не сломалась, не причинила себе вреда.
И в этом желании контролировать, в этом инстинктивном устранении угроз, по горькой иронии, и рождались те неуклюжие, замаскированные под раздражение акты внимания. Они были не про любовь. Не про привязанность. Они были про порядок. Про безопасность. Про восстановление равновесия в его личном, тщательно выстроенном мире.
Но для Хонджуна, годами жившего в мире без равновесия, где он был всегда лишним, всегда под ударом, даже эта суровая, колючая версия порядка начинала казаться чем-то ценным. Тем, на что можно попытаться опереться, даже если опора больше походила на стену, утыканную шипами, чем на тёплое плечо.
---
Ночь окончательно вступила в права. Огромный особняк погрузился в сон — или хотя бы в видимость сна. Хонджун наконец улёгся, подложив под голову подушку. Дыхание выровнялось, став тихим и ровным, как у ребёнка. Рука сама собой легла на живот, на ощутимую выпуклость, где спал малыш.
Уён остался в кресле, в темноте гостиной. Он не зажигал свет, не включал телевизор, не листал бумаги. Он просто сидел, глядя в пустой камин, и впервые за долгое время позволил себе не думать, не анализировать, не контролировать. Просто сидел и чувствовал этот внутренний хаос, не пытаясь его задавить или отрицать.
Он понимал одно: что-то сдвинулось. Не сломалось, не перевернулось, но сдвинулось с мёртвой точки. Той самой, на которой он стоял все эти недели, упёршись в свою ненависть и презрение. И обратного пути, кажется, не было. Оставалось двигаться вперёд, шаг за неуверенным шагом, в новой реальности, где привычная ненависть начала прорастать чем-то другим — безымянным, тревожным и, как он с ужасом подозревал, необратимым.
За окном шумел сад, убаюкивая дом. Где-то ухнула сова. А в двух разных крыльях огромного особняка двое людей — один, засыпающий с улыбкой и прижатыми к животу руками, другой, сидящий в темноте, раздираемый противоречиями, — продолжали свой долгий, мучительный путь друг к другу. Путь без карты и проводников. Только инстинкты, страх и робкая, едва теплящаяся надежда на то, что даже в самой толстой ледяной стене может появиться трещина. И через неё однажды пробьётся свет.