***
Упомянутая согревающая мазь материализовалась в его покоях тем же вечером. Разумеется, Сичэнь не принес ее лично — это было бы слишком вызывающе и заметно для монастырских патрулей. Один из безмолвных младших учеников Лань чинно передал Цзян Чэну небольшую фарфоровую баночку вместе со сложным теоретическим свитком, который юньмэнский гость якобы официально запрашивал для самостоятельного изучения. Цзян Чэн, разумеется, никакой свиток не запрашивал. Мазь — тем более. Он водрузил баночку в центр стола и очень долго буравил ее таким угрюмым взглядом, словно этот фарфор был живым существом, замышляющим против него нечто гнусное и противозаконное. Потом все же со вздохом сорвал восковую печать и открыл крышку. Пахнуло густым ароматом сосновой смолы, горьких горных трав и чем-то неуловимо теплым. Совсем немного — самим Лань Сичэнем. Не потому, конечно, что Первый Нефрит с ног до головы мазался лекарскими снадобьями. Просто подле него всегда витал этот прозрачный, чистый шлейф дорогих благовоний и сухих трав, который Цзян Чэн теперь, к своему глубокому несчастью, научился безошибочно узнавать среди сотен других. Это положение дел становилось уже совсем никуда не годным. Он со злостью закрыл баночку. Потом сердито открыл ее обратно. — Полнейшая нелепость, — мрачно сообщил он пустой темной комнате. И яростно растер мазь по озябшим пальцам. Средство действительно сработало виртуозно. Утром он явился под своды библиотеки с самым твердым, непреклонным намерением швырнуть баночку обратно владельцу и во всеуслышание заявить, что ни в чьей унизительной опеке не нуждается. Но стоило Сичэню плавно поднять на него свои золотые глаза от раскрытых бумаг, как Цзян Чэн вместо заготовленной гневной тирады почему-то отчетливо вспомнил совсем иное — то, как ласковое тепло ночью постепенно возвращалось в его замерзшие суставы, как перестало неприятно тянуть кожу после изнурительного плаца и как впервые за многие недели он заснул без глухой, изматывающей ломоты в коленях. Он молча опустил фарфор на край столешницы. — Ваша вещь. Сичэнь внимательно посмотрел на баночку. — Она… не смогла вам помочь? — Дело вовсе не в этом. — А в чем же тогда? — Не нужно присылать мне… — Цзян Чэн на секунду замялся, подбирая слово. — Подобные вещи. — Отчего же? — Потому что не нужно. — Это далеко не самый исчерпывающий ответ, Цзян-гунцзы. — Зато это единственный ответ, который у меня для вас имеется. Сичэнь не стал немедленно забирать фарфор. Его длинные пальцы по-прежнему покоились на архивном свитке, и Цзян Чэн вдруг краем глаза подметил забавную деталь — на указательном пальце Первого Нефрита красовалась крохотная, свежая чернильная клякса. Странная, почти смешная мелочь. Подумать только, идеальный Лань Сичэнь, оказывается, тоже умудрялся пачкаться тушью во время работы, точь-в-точь как обычные смертные. — Хорошо, — тихо произнес Сичэнь. Цзян Чэн внутренне весь подозрительно напрягся. Он никак не ожидал, что тот капитулирует настолько без боя. — Что хорошо? — Если моя забота вам глубоко неприятна, я даю слово, что более не стану утруждать вас подобными вещами. Вот теперь ситуация сделалась и вовсе невыносимой. Цзян Чэн вдруг со страхом осознал, что на самом деле вовсе не желал, дабы Сичэнь перестал заботиться о нем. Он хотел… а черт его знает, чего именно он хотел. Чтобы тот продолжал присылать свои глупые баночки, но при этом не вынуждал его вслух признавать, насколько это важно? Чтобы эта тихая опека упрямо не именовалась таковой? Чтобы можно было безропотно принимать чужое тепло и при этом не чувствовать себя слабым, уязвленным калекой? Великолепно. Отвратительно. Он сам толком не понимал собственных желаний, и эта каша в голове бесила сильнее всего. — Я вовсе не утверждал, будто мне это неприятно! — резко, почти выкрикнул он. Сичэнь удивленно вскинул на него взор. — Нет? — Я сказал лишь то, что сказал — в этом нет насущной необходимости. — Стало быть, это две совершенно разные вещи? — Абсолютно разные. — Понимаю. — Опять у вас это лицо. — Какое же? — Вопиюще понимающее. Сичэнь деликатно опустил глаза, но Цзян Чэн успел разглядеть, как тот изо всех сил сдерживает готовую сорваться улыбку. — Я приложу все мыслимые усилия, дабы впредь понимать вас значительно меньше. — Вот уж будьте так любезны, постарайтесь. Он шумно опустился на циновку напротив и развернул свой учебный свиток с таким яростным нажимом, что плотный край бумаги с сухим хлопком ударил по столешнице. Сичэнь молча забрал баночку. Но ровно через два дня в гостевых покоях Цзян Чэна откуда ни возьмись появилась точно такая же фарфоровая емкость. Чуть поменьше размером. Без единой сопроводительной записки. Без лишних объяснений. Цзян Чэн в полнейшем одиночестве ругался последними словами на протяжении доброй минуты. А затем аккуратно спрятал баночку на самое дно своего дорожного сундука. И обратно возвращать не стал.***
Зимой в Облачных Глубинах сделалось по-настоящему, бесчеловечно холодно. Горный холод ни капли не походил на привычный влажный юньмэнский. Здесь мороз был пронзительно звенящим и сухим. Он безжалостно резал кожу на щеках, заставлял выдыхаемый воздух мгновенно превращаться в белые клубы пара, ложился тончайшей хрустальной коркой инея на гранитные плиты и делал ослепительно белые стены резиденции еще белее. Цзян Чэн искренне, всем сердцем ненавидел эту стужу. И все-таки в один из вечеров поймал себя на том, что неподвижно стоит у перил дальнего уединенного павильона и завороженно наблюдает за тем, как первый крупный снег медленно опускается на широкие лапы сосен. Снег шел в абсолютной, благоговейной тишине. Огромные пушистые хлопья лениво кружились в густеющей темноте, бесшумно исчезали на черной хвое, оседали на резных перилах галерей, на каменных ступенях лестниц и на его собственных темных рукавах. В Юньмэне настоящий снег считался величайшей редкостью, а если и случался раз в несколько лет, то мгновенно таял, превращаясь в грязную мокрую кашу под ногами, что дико раздражало абсолютно всех, кроме Вэй Усяня, который тут же принимался строить идиотские планы по постройке снежных баррикад. Здесь же здешний снегопад выглядел так, словно являлся неотъемлемой и строго прописанной частью местного устава. Цзян Чэн медленно протянул открытую ладонь за перила, поймал одну крупную снежинку и хмуро принялся разглядывать, как она тает от тепла его кожи. — Вы… снова вышли на улицу без теплых перчаток. Он даже не вздрогнул от этого голоса. Привык. И сама эта въевшаяся в тело привычка к чужому внезапному появлению была, пожалуй, самым скверным знаком из всех возможных. — Неужто Лань-гунцзы снова неусыпно следит за состоянием моих многострадальных рук? Сичэнь плавно остановился рядом у перил. Его белоснежные одежды практически полностью сливались со стеной падающего снега, однако лицо казалось непривычно теплым в мягких отсветах бумажного фонаря, который он бережно удерживал в руке. — Пальцы у вас снова совершенно красные от мороза. — Они принадлежат исключительно мне, Лань-гунцзы. И, стало быть, имеют полное право мерзнуть так, как им вздумается. — Одно лишь голое упрямство еще никого в этом мире не сумело согреть. — Зато оно виртуозно помогает мне не умереть со скуки от ваших бесконечных нравоучений. Сичэнь мягко улыбнулся. — Должен признать, Цзян-гунцзы, в этом вопросе у вас действительно накопился колоссальный жизненный опыт. — В выслушивании нотаций? — В абсолютном, непреклонном упрямстве. Цзян Чэн коротко хмыкнул, но обижаться не стал. Они неподвижно застыли плечом к плечу у резных перил. Снег сплошной стеной падал между ними и перед ними, но больше не воспринимался как холодная преграда. Где-то далеко внизу, под крутым скалистым склоном, укрытый плотным саваном тумана, лениво журчал горный ручей. Его почти невозможно было различить на слух, лишь изредка сквозь монолитное безмолвие ночи проступал слабый, тонкий стеклянный звук катящейся по граниту воды. — В Юньмэне… зимой отродясь так не бывает, — неожиданно для самого себя негромко обронил Цзян Чэн. — Как именно? — До тошноты тихо. Сичэнь ответил далеко не сразу. За эти долгие дни он виртуозно обучился главной науке — никогда не торопить чужие откровения, позволяя словам Цзян Чэна созревать самостоятельно. — Вам… не хватает привычного домашнего шума? — Иногда. — Вэй-гунцзы — он действительно настолько шумный, как о нем поговаривают? Цзян Чэн пренебрежительно фыркнул. — Вэй Усянь — это вовсе не шум. Это первородное стихийное бедствие с лицом смазливого человека. — Вы… поразительно часто заводите о нем речь. — Исключительно по той простой причине, что этот оболтус умудряется ежедневно совершать столько феерических глупостей, о которых физически невозможно молчать. — Разумеется. — И не смейте улыбаться с таким видом. — С каким же? — Будто я только что изрек нечто трогательное. — Разве это не так? — Ни капли. Сичэнь перевел взгляд на кружащиеся хлопья. — Мне все же кажется, Цзян-гунцзы, что в глубине души вы скучаете по брату совершенно иначе, нежели пытаетесь продемонстрировать на словах. Цзян Чэн круто повернулся к нему, уже набрав в легкие воздуха для сокрушительного оборонительного ответа. Но Сичэнь не смотрел на него, он не требовал позорных признаний. Он просто мирно стоял рядом под снегопадом, и заготовленная хлесткая колкость коварно застряла где-то в горле. — Он бы здесь… гарантированно умер уже через несколько дней, — уже значительно тише, растеряв весь запал, обронил Цзян Чэн после паузы. — От здешнего холода? — От ваших проклятых трех тысяч правил. Хотя нет, сперва — от утренней рисовой каши. Сичэнь тихо и тепло рассмеялся. И Цзян Чэн вдруг ярко вообразил несносного Вэй Усяня посреди этих ланьских павильонов: то, как тот безуспешно пытается прожить хотя бы один единственный день, не нарушив добрую половину высеченных на скале запретов, как с жаром спорит с багровеющим Лань Цижэнем, как под покровом ночи умудряется утащить с кухни абсолютно все, что повара поленились надежно запереть, как громко шушукается под сводами библиотеки, свято веря, будто этот его зычный шепот считается образцовой тишиной. От этой воображаемой картины он не удержался и сам коротко, иронично усмехнулся. — Именно теперь, — негромко произнес Сичэнь, внимательно наблюдая за ним. — Что — теперь? — Вы наконец-то по-настоящему улыбнулись. Цзян Чэн мгновенно стер с лица остатки веселья, напустив на себя самый мрачный и грозовой вид из всех возможных. — Ничего подобного. — Прошу меня великодушно простить, — Сичэнь склонил голову. — Стало быть, мне всего лишь показалось. — Вам в последнее время слишком уж часто кажется лишнее, Лань-гунцзы. — Возможно. Цзян Чэн снова перевел взор на засыпаемые снегом сосны. Хлопья медленно оседали на темных волосах Сичэня ровными белыми точками. Одна крупная, пушистая снежинка нечаянно задержалась у самого его виска, запутавшись в безупречно уложенной темной пряди, и эта крохотная неправильность почему-то выглядела вопиюще, невыносимо чужеродной. Не в том смысле, что это смотрелось неопрятно, как раз наоборот — это было до боли под ребрами красиво. Слишком. Цзян Чэн заприметил эту деталь и в ту же секунду ужасно разозлился на самого себя за подобную глупую мысль. — У вас… снег на голове, — буркнул он значительно грубее и резче, нежели того требовали приличия. Сичэнь машинально поднял руку, но промахнулся пальцами, коснувшись макушки. — Где именно? Цзян Чэн страдальчески закатил глаза к темному небу. — Да не там же. Он решительно шагнул ближе и, совершенно не успев включить разум, порывистым коротким движением сам стряхнул злосчастную снежинку с его волос. Жест вышел мимолетным, почти даже и не касанием. Подушечки его замерзших пальцев задели лишь гладкие, шелковистые пряди, непривычно прохладные от мороза, мягкие. Сичэнь мгновенно замер как вкопанный. Цзян Чэн тоже застыл, точно пронзенный заклятием неподвижности. Между ними теперь оставалось не более полушага. Непозволительно близко для обычной вежливой беседы двух заклинателей. Слишком близко для того странного, звенящего напряжения, которое в одно мгновение материализовалось в морозном воздухе, заставив всю окружающую тишину словно замереть в ожидании. Цзян Чэн ощущал слабое тепло от фонаря, покалывающий холод падающего снега и собственное прерывистое дыхание, которое в этой тишине казалось вопиюще, неприлично громким. И взгляд Сичэня — совершенно иной. В нем больше не было привычной мягкой снисходительности Первого Нефрита, не было осторожного, наставнического понимания. Во взоре главы Лань читалось чистое, обнаженное потрясение. И какая-то пугающая, абсолютная беззащитность. Это открытие оказалось настолько неожиданным и пугающим, что Цзян Чэн первым панически отдернул руку назад, пряча ее в рукав. — В Гусу, по всей видимости, строжайшим уставом позабыли запретить ходить со снегом на голове, — выпалил он сквозь зубы. Голос прозвучал совсем не так, как планировалось — чересчур низко, хрипло и донельзя неловко. Сичэнь медленно опустил руку с фонарем. — Нет, такого правила у нас нет. — Удивительно. Мне казалось, у вас тут под запретом находится буквально любое проявление жизни. — Далеко не все, Цзян-гунцзы. Слова были самыми обычными, дежурными. Но интонация, с которой они сорвались с его губ, заставила Цзян Чэна почувствовать, как под плотным воротником ханьфу вопреки горному морозу разливается удушливый, лихорадочный жар. Он поспешно круто развернулся к соснам. — Мне… пора возвращаться к себе. — Да, разумеется, — тихо отозвался Сичэнь. Но еще добрых несколько мгновений ни один из них так и не сумел сделать ни единого шага в сторону выхода. Наконец где-то на дальнем ярусе галерей отчетливо прозвучали мерные, синхронные шаги ночного патруля. Они отступили друг от друга одновременно. Слишком поспешно. Окажись в эту секунду поблизости Вэй Усянь, он бы наверняка уже заходился от гомерического хохота, и его пришлось бы силой затыкать широким рукавом ханьфу. К великому счастью, свидетелями их неловкости были лишь падающий снег, да бумажный фонарь. Лань Сичэнь упрямо смотрел строго перед собой с таким безмятежным лицом, словно ровным счетом ничего из ряда вон выходящего не произошло. Вот только длинные пальцы его на бамбуковой ручке фонаря сжались с такой силой, что побелели суставы. Цзян Чэн заметил эту мимолетную деталь. Конечно же, заметил. И затем на протяжении всей глухой ночи яростно проклинал себя за эту чертову наблюдательность.***
Сичэнь в ту зимнюю ночь так и не сумел сомкнуть глаз до самого рассвета. Он неподвижно сидел у низкого стола в своих личных покоях, а перед ним тусклым белым полотном расстилались раскрытые архивные отчеты, которые надлежало скрупулезно проверить к утру. Иероглифы расплывались перед взором, пускай летящий почерк писца и был безупречно четким. В уединенной комнате густо пахло сандалом, сухой бумагой и талым снегом — от верхнего плотного ханьфу, которое он снял далеко не сразу и которое теперь сиротливо покоилось на деревянной перекладине ширмы. Снег на ткани давно превратился в обычную воду. Но ощущение чужого мимолетного прикосновения к волосам упрямо отказывалось исчезать. Это казалось почти смешным. Цзян Ваньинь всего лишь единым коротким жестом смахнул упавшую снежинку с его прядей. Любой адепт мог без труда сделать то же самое. В этом жесте не крылось ровным счетом ничего из ряда вон выходящего, ничего предосудительного или неприличного. Ничего такого, что следовало бы бережно хранить в памяти до мельчайших подробностей. И вопреки всему — Сичэнь помнил. Помнил чужие пальцы у самого своего виска. Порывистое, резкое движение. Легкое осязаемое касание. Призрачное, обжигающее тепло чужой ладони — даже не физическое тепло, слишком уж коротким и мимолетным вышел этот жест, а само пугающее осознание того факта, что Цзян Ваньинь впервые умышленно сделал этот шаг навстречу сам. Не ради очередного спора. Не из-за глухого раздражения. И не ради упрямого желания доказать всему миру, что он ни в чем не уступит Первому Нефриту Гусу. Он просто заметил этот несчастный снег и убрал его. Сичэнь тяжело закрыл глаза, уронив голову на ладони. Так было нельзя. Он доподлинно знал об этой опасности уже далеко не первую неделю, а возможно, и значительно дольше, просто упрямо страшился назвать вещи своими именами. Ему до безумия нравилось беседовать с Цзян Ваньинем. Сперва то был лишь чистый интерес к острому уму юньмэнца. Затем — осознание того факта, что подле этого колючего юноши Сичэню больше не требовалось виртуозно вымерять и взвешивать каждое свое слово. Цзян Ваньинь не принимал пустых светских бесед, он всегда рубил с плеча, спорил, огрызался и упрямо не желал замечать дипломатических уловок. Рядом с ним было решительно невозможно оставаться исключительно парадным Первым Нефритом Гусу. Цзян Чэн точно бил наотмашь по глянцевой, безупречной поверхности его фасада, упрямо проверяя, таится ли под ней хоть на каплю живой, настоящий человек. И Сичэню, к собственному глубокому кдивлению и трепету, отчаянно хотелось, чтобы тот продолжал эту свою проверку. Ему искренне нравилось, как Цзян Ваньинь сосредоточенно хмурится над сложнейшей теоретической схемой защитного контура. Как яростно вскипает, когда не улавливает суть решения с первого взгляда, и как торжествующе загораются его темные, как ночь, глаза, когда непослушная ци наконец плавно ложится в вырезанные желоба тренировочной пластины. Нравилось, как тот рассуждает о родном Юньмэне — ворчливо, с вечным раздражением и упреками, но так, что в каждом резком слове осязаемо пульсировала тоска по дому. Как яростно бросается защищать Вэй Усяня даже в те секунды, когда во всеуслышание именует его главным бедствием всей своей жизни. Как упрямо держит прямую спину, словно суровая материнская воля давным-давно вложила ему в позвоночник жесткий железный стержень, а он вопреки всему умудрился сохранить под этим гнетом нечто свое, глубоко личное и настоящее. Ему до дрожи в пальцах нравился его голос. И это открытие было уже по-настоящему опасным, гибельным. Голос Цзян Ваньиня всегда казался чуть резким, даже когда тот разговаривал вполне спокойно. В его интонациях въелась многолетняя привычка к оборонительному спору, к жесткому приказу, к немедленной защите. Но иногда, совсем поздно вечером, когда обширный зал старой библиотеки окончательно пустел, этот колючий голос становился на октаву ниже, тише, и тогда Сичэнь ловил себя на том, что завороженно слушает саму его бархатистую вибрацию, напрочь забывая о смысле сказанного. Ему нравились его сильные руки. Вовсе не такие изящные, безупречные и бледные, как у вышколенных ланьских адептов. У него были ладони сильного война — с едва заметными жесткими мозолями от тренировочного меча, со следами въевшейся туши после долгих ночных споров на полях свитков. Руки человека, который скорее до боли сожмет пальцы в кулак, нежели позволит себе прилюдно признаться в том, что смертельно замерз. Ему до безумия нравилось втайне добывать для него еду на кухне. Сичэнь резко открыл глаза и в упор уставился на недочитанный отчет. Вот этот пункт его мыслей уже совершенно точно не лез ни в какие ворота. Обычная прикладная забота о госте ордена не являлась преступлением против устава. Но он слишком часто, с поразительным упрямством искал надуманные поводы для этой заботы. Слишком хорошо, до мельчайших деталей помнил, что именно Цзян Ваньинь съел с аппетитом, от чего пренебрежительно фыркнул, что снисходительно окрестил съедобным, а что язвительно назвал «вопиющим оскорблением всех известных человечеству способов приготовления пищи». Слишком придирчиво отбирал для него архивные редкие свитки. Слишком мгновенно фиксировал малейшие признаки его усталости. И слишком остро, до физической пустоты в груди чувствовал те дни, когда Цзян Ваньиня по какой-то причине не оказывалось в учебном зале. Сичэнь медленно поднялся со своего места и плавно подошел к раскрытому окну. За ним в непроглядной темноте продолжал беззвучно падать крупный горный снег. Облачные Глубины спали, надежно укрытые белым пушистым саваном, точно строгой бесстрастной ладонью наставника. Где-то там, в противоположном флигеле резиденции, вероятно, уже погрузился в глубокую ночную медитацию Ванцзы — слишком молчаливый, слишком взрослый и собранный для своих юных лет. В главном павильоне отец мирно спал под неусыпным надзором лекарей или, напротив, мучительно бодрствовал, и Сичэнь искренне не ведал, какой из этих двух вариантов пугает его сильнее всего. Его фамильный долг всегда находился рядом. Не тяжелой рабской цепью на шее — скорее привычной парадной одеждой, которую он носил так давно, что временами сам забывал, где именно заканчивается дорогой ланьский шелк и начинается его собственная живая кожа. Он не имел ни малейшего права желать для себя чего-то лишнего, выходящего за рамки устава. Не сейчас. Цзян Ваньинь был законным наследником Юньмэн Цзян. Важным гостем. Одаренным учеником, которого клан бережно доверил Гусу лишь на время. Человеком, чья гордость была острой, как бритва, а доверие, если оно вообще когда-либо зарождалось в его душе, являлось величайшей ценностью и потому было запредельно, смертельно уязвимым перед миром. Сичэнь обязан был проявлять предельную осторожность. Он должен был вовремя найти в себе силы отступить назад — до того, как произойдет нечто непоправимое, то, что сделает их привычные жизни абсолютно невозможными. За окном пушистые хлопья продолжали размеренно опускаться на холодный гранит дорожек. Сичэнь с нежностью подумал о том, как именно Цзян Чэн смотрел на него там, у перил павильона. Они находились непозволительно, пугающе близко друг к другу. На краткий миг в глазах юньмэнского юноши не осталось ни привычной колкой дерзости, ни язвительного вызова, ни оборонительной брони — исключительно те же самые чистые недоумение и растерянность, которые сам Сичэнь лавиной ощущал в собственном сердце. Он со вздохом плотно прикрыл деревянную створку окна. До самого рассвета архивные отчеты так и остались недочитанными на его столе.***
На следующий день Лань Сичэнь отступил. Сделал он это не резко, не вызывающе, он был слишком чуток, чтобы причинять боль небрежными решениями. Он просто в один миг снова стал идеальным. Подчеркнуто, до тошноты правильным мужем из Облачных Глубин. В библиотеке он заговаривал исключительно о древних свитках, на практических занятиях — только о геометрии энергетических потоков, а встречаясь в прохладных галереях, вежливо кланялся по всем правилам кланового этикета и бесстрастно проходил мимо. Между ними больше не оставлялось места ни для рисовых лепешек, ни для тихих полуночных разговоров. Сичэнь виртуозно возвел между ними невидимую, но монолитную стену из безупречного мрамора. Цзян Чэн заметил эту перемену на второй день, на третий — начал глухо, яростно злиться, а к исходу четвертого был готов в буквальном смысле кого-нибудь покалечить. На пятый день в библиотеке перед ним добрую четверть часа расстилался один и тот же свиток, но он так и не сумел продвинуться дальше первой части. Слова плыли перед глазами, превращаясь в бессмысленную мешанину черных штрихов. Это было настолько невыносимо, что Цзян Чэн с сухим, громким звуком отбросил свиток. Сидевший за соседним столом младший ученик испуганно вздрогнул и панически уткнулся носом в свою пропись. Хоть кто-то в этой обители праведников еще обладал здоровым инстинктом самосохранения. Цзян Чэн решительно поднялся, пересек зал и остановился у стола у окна, где восседал Лань Сичэнь. Тот застыл с идеальной осанкой, окруженный аккуратными стопками бумаг, с таким невозмутимым лицом, словно никогда в жизни не кормил его тайком на ночной кухне. Сичэнь плавно поднял глаза. — Цзян-гунцзы? Этот равнодушный тон окончательно взбесил Цзян Чэна. Он звучал чересчур официально, стирая саму память о пряных лепешках и чернильных пометках на бумажных полях. — Мне необходим другой свиток, — роняя слова сквозь зубы, процедил он. — Какой именно? — Тот, который вы самолично обещали предоставить мне после трактата о защитных массивах Цзиньхэ. — Я ничего не обещал. — Вы изволили упомянуть, что у того текста имеется редкое продолжение. — Да. — В Юньмэне это безоговорочно считается обещанием. Сичэнь на мгновение задержал пристальный взгляд на его лице, а затем тихо опустил глаза к бумагам. — Хорошо. Я попрошу наставников выдать его вам завтра утром. — Отчего же завтра? — Данный закрытый раздел библиотеки запечатывается сразу после вечернего колокола. — Раньше это обстоятельство вам ничуть не мешало, — хлестко бросил Цзян Чэн. Фраза сорвалась с губ слишком поспешно, слишком обнаженно-обиженно. Сичэнь едва заметно вздрогнул, но голоса не повысил: — Раньше… я был излишне неосторожен. Цзян Чэн почувствовал, как внутри у него что-то с удушливым хрустом оборвалось. Это была не физическая боль, а та самая яростная, спасительная злость, которая лавиной вскипала в его жилах всякий раз, когда мир норовил уколоть его побольнее. — Вот как, — медленно произнес он. — Что ж, продолжайте в том же духе, Лань-гунцзы. Это ведь так изящно и по-гусуланьски: сперва сделать шаг навстречу, а затем обозвать это неосторожностью и трусливо запереть свиток на замок. Сичэнь стремительно побледнел — лишь губы его стали чуть светлее. — Я ни на долю вдоха не хотел вас обидеть. — А я не желал быть обиженным. Как видите, у нас обоих ничего толком не вышло. В библиотеке воцарилась леденящая тишина. Цзян Чэн сжал челюсти. — И не смейте соглашаться со мной этим вашим великодушным тоном, — добавил он тише. — Будто я капризный ребенок, которому милостиво позволили сердиться, пока взрослые праведники решают, что правильно, а что нет. В лице Сичэня что-то дрогнуло, маска безупречности на миг дала тонкую трещину. И Цзян Чэн, не успев остановить себя, ударил точнехонько в это живое место: — Если я чем-то вопиющим образом не угодил Первому Нефриту Гусу, будьте любезны, скажите об этом прямо в лицо. У нас в Юньмэне не принято заворачивать кровные оскорбления в белый шелк. — Дело… вовсе не в вас, Цзян-гунцзы, — глухо выговорил Сичэнь. Цзян Чэн коротко, зло рассмеялся. — Самая удобная и трусливая ложь из всех возможных. Сичэнь медленно поднялся во весь рост. — Это не ложь. — Тогда что? Очередное занудное наставление? Высокая забота? У вас в Гусу на любое малодушие всегда отыщется ворох красивых слов. Выпалил — и сразу осознал, что переступил черту. Не потому, что Сичэнь вскипел гневом. Лучше бы тот рассердился, выхватил меч — ярость можно было встретить, отразить, утопить в ответном бою. Но Сичэнь лишь замолчал, и эта его внезапное молчание сделалось таким беспросветным и пустым, что Цзян Чэну самому стало физически холодно. — Простите меня, — тихо произнес Сичэнь. Цзян Чэн дернулся, точно от осязаемого удара под ребра. — Не надо. — Я действительно… — Не надо, — повторил он резче, обрывая его на полуслове. — Я все понял. Он поклонился — слишком быстро, рубящим порывистым движением, но строго в рамках приличий. Потому что даже посреди самого черного бешенства он оставался наследником Юньмэна, и мадам Юй, пожалуй, одобрила бы хотя бы эту его непреклонную гордость. Затем он круто развернулся на пятках и стремительно покинул павильон. За спиной никто его не окликнул. Это было правильно. И это было абсолютно невыносимо.***
Он направился вовсе не в свои покои. Там было слишком просторно, прибрано и холодно — слишком много пустого места для мыслей, с которыми он категорически не желал оставаться наедине. Цзян Чэну сейчас до судорог требовалось физическое движение. Он быстрыми шагами дошел до центрального тренировочного двора. Вечерние занятия ланьских адептов давно завершились, и над Облачными Глубинами стремительно густели сумерки. Недавний снег прекратился, каменные плиты плаца были тщательно вычищены слугами, и лишь у самых краев настила белели ровные, нетронутые полосы снежного наста. Цзян Чэн сперва потянулся рукой к стойке с учебными деревянными мечами, но брезгливо отшвырнул их в сторону. Извлек из ножен свой собственный клинок. Сталь Саньду вышла наружу с тихим, пронзительным звенящим свистом. Вот это было ему понятно. Верный меч никогда не станет задавать дурацких вопросов, не пришлет лекарственную мазь и не посмотрит на тебя так, словно видит под кожей каждую тщательно прикрытую рану. Меч требовал лишь жесткой руки, ровного дыхания, безупречной точности и силы. Он начал с простейшей юньмэнской формы. Затем ускорился. Еще быстрее. Удар. Стремительный разворот. Резкий выпад. Смена стойки. Плотная фиолетовая ци рванулась по меридианам горячо, послушно, с лавинообразной мощью, которая сейчас была поразительно похожа на ярость. Ледяной горный воздух обжигал легкие, пальцы мгновенно согрелись, а ощущения тела наконец заняли собой абсолютно все ментальное пространство, вытесняя из головы лишние, мучительные мысли. «Дело не в вас». Конечно, не в нем. Никогда в жизни дело не касалось его самого. Когда отец смотрел на проказы Вэй Усяня со странной, ускользающей мягкостью — дело было не в Цзян Чэне. Когда мадам Юй заходилась криком, требуя, чтобы каждое его мимолетное движение заранее оправдывало статус Ордена Цзян, — дело было не в нем. Когда старейшины на советах обсуждали его как будущего лидера, словно он являлся не живым человеком, а всего лишь еще не до конца заточенным фамильным клинком, — тоже не в нем. Чертовски удобно. Мир вообще крайне редко обладал смелостью честно сказать человеку в лицо — дело именно в тебе. Ты просто-напросто не такой. Ты слишком резкий, слишком злой, слишком колючий, тяжелый и неудобный для обычной человеческой теплоты. Но при этом — вполне пригодный для исполнения долга. Цзян Чэн крутанулся на пятках и нанес такой яростный рубящий удар, что ледяная снежная корка у самого края плаца взлетела в воздух фонтаном мелкой белой пыли. — Цзян-гунцзы. Он остановился далеко не сразу. Завершил финальный разворот формы безупречно, до единого штриха, потому что даже посреди самого беспросветного бешенства натренированное тело помнило боевую статику лучше, чем разум. Лишь после этого он опустил клинок к бедру. Лань Сичэнь неподвижно стоял у самого входа на тренировочный двор. Без фонаря в руках. В темном глубоком проеме крытой галереи его белоснежная высокая фигура казалась почти призрачным, бесплотным силуэтом. Цзян Чэн тяжело, шумно выдохнул, и облачко густого белого пара поднялось перед его лицом. — Пришли вежливо сообщить, что я вопиющим образом нарушаю комендантский час Облачных Глубин? — Нет. — Тогда ради чего? Сичэнь сделал размеренный шаг вперед, выходя на свет. — Вы выбежали на плац без верхнего плаща. Цзян Чэн посмотрел на него — медленно, с головы до ног, криво дернув уголком губ. — Невероятно. Я искренне полагал, что после нашей дневной беседы Первый Нефрит сумеет изобрести более оригинальное оправдание для своего появления. — Я принес его с собой. Только теперь Цзян Чэн подметил тяжелую ткань в его руках. То был не его собственный плащ. Белоснежный, ланьский, с безупречной вышивкой облаков по краю — слишком чистый, слишком дорогой, очевидно принадлежащий самому Лань Сичэню. — Не нужен, — отрезал юноша. — Вы замерзнете. — Переживу. — Я знаю, что переживете. Сичэнь подошел ближе, но остановился ровно на том расстоянии, которое здешние правила сочли бы верхом благопристойности. После всего, что успело выстроиться между ними за эти долгие недели, эта правильная дистанция казалась изощренной насмешкой. — Тогда зачем принесли? — в упор спросил Цзян Чэн. Сичэнь опустил взгляд на белую ткань в своих ладонях. — Потому что… мне этого искренне хотелось. Простые, лишенные парадного глянца слова. Цзян Чэн был внутренне готов к чему угодно: к пространным объяснениям, к церемонным извинениям, к дежурному «я не хотел вас задеть» или мягкой просьбе не сердиться. Но только не к этой обнаженной честности. Потому что хотел. Как будто в жестко размеренном до секунды мире Лань Сичэня еще оставалось легитимное место для обычного человеческого «хочу». — Вам не следует совершать подобные поступки, Лань-гунцзы, — глухо произнес Цзян Чэн. — Знаю. — Тогда зачем? — Я уже ответил вам. Цзян Чэн до боли сжал пальцы на эфесе меча. — Вы откровенно издеваетесь надо мной? — Ни в коем случае. — Тогда отчего вы то подходите вплотную, то панически отступаете назад? То разговариваете так, словно… — он вовремя осекся, сообразив, что впереди пролегает слишком опасная земля. — А затем снова превращаетесь в безупречного Первого Нефрита, которому все это внезапно кажется вопиющей неосторожностью? Сичэнь безмолвствовал. Холодный горный ветер пронесся над пустым плацем, затрепав полы их одежд и взметнув несколько сухих снежинок с гранитных плит. Только теперь Цзян Чэн осязаемо почувствовал, что действительно смертельно замерз, влажные от пота волосы у висков уже успели остыть, превратившись в ледяные нити. — Я… попросту испугался, — негромко произнес Сичэнь спустя вечность. Цзян Чэн растерянно моргнул. — Чего именно? Сичэнь твердо поднял на него свои светлые глаза. — Себя. Эта короткая фраза ударила в ночной тишине сильнее любого яростного крика. Цзян Чэн явственно услышал, как бешено и тяжело колотится его собственное сердце под ребрами — шумно, неуместно посреди этого заиндевевшего тренировочного двора. — Это признание… тоже звучит чертовски удобно для вас, — выговорил он, чувствуя, как голос коварно садится. — Да. — Вы опять во всем со мной соглашаетесь. — Потому что вы кругом правы. — Прекратите это. — Не могу. Цзян Чэн всматривался в него во все глаза. Лань Сичэнь стоял перед ним — по-прежнему статный, благородный, идеальный, но в то же время совершенно не похожий на свой привычный портрет. В его чертах не угадывалось той мягкости, которая обычно либо заставляла людей верить ему без оглядки, либо бесила до беспамятства. Сейчас он выглядел бесконечно уставшим. По-настоящему молодым. И растерянным настолько, что Цзян Чэну на секунду сделалось по-настоящему страшно. — Я обязан был быть осмотрительнее, — тихо проговорил Сичэнь. — С самого первого дня. — Осмотрительнее с чем? Со свитками из закрытой секции? С ночными лепешками? С согревающей мазью? С тем редким умением вовремя сказать человеку именно те слова, в которых тот отчаянно нуждался, а затем виртуозно сделать вид, будто ровным счетом ничего не произошло? Сичэнь принял каждый из этих хлестких ударов, не отведя взгляда. — Да. И это короткое, покорное «да» почему-то окончательно лишило Цзян Чэна его спасительной злости. Злость его всегда была упрямой, живучей, точно сорняк, пробивающийся сквозь камни. Но сейчас ее запаса не хватило и наружу хлынуло все то, что он так отчаянно пытался заглушить яростными взмахами Саньду. Глухая, кровоточащая детская обида. Боль. И еще нечто такое, чему он до смерти боялся дать имя. — Я никогда не умолял вас… о вашей опеке, — выговорил он, отворачиваясь. — Знаю. — Ни черта вы не знаете. — Нет, — Сичэнь едва заметно опустил голову. — Наверное, действительно не знаю. Он бережно протянул ему сложенный белый плащ обеими руками. Не сделал шага вперед, не попытался собственническим жестом набросить ткань ему на плечи — просто держал перед собой, оставляя финальное решение целиком на волю Цзян Чэна. Цзян Чэн неподвижно созерцал дорогой ланьский шелк, подбитый тончайшей шерстью. Если он примет этот дар, значит, капитулирует, признает вслух, что смертельно продрог. Признает, что Сичэнь явился на плац не зря. Что он сам подсознательно ждал этого появления. Если же упрямо откажется — так и останется стоять посреди морозной ночи, дрожа всем телом от холода и глупой гордости, точно последний идиот. Он выхватил плащ. Резким, почти грубым движением. — Это вопиющее обстоятельство вовсе не означает, будто я вас великодушно простил. — Понимаю. — Не смейте произносить это слово. — Хорошо. Цзян Чэн порывисто накинул плащ на плечи. Белоснежная ткань оказалась удивительно, неприлично теплой. Стало быть, Сичэнь либо нес ее под своей собственной верхней одеждой, либо грел в руках достаточно долгое время. От плаща густо, осязаемо пахло им самим — сандалом, сухими травами, дорогой чистой тканью и морозным ночным воздухом. Цзян Чэну в первую долю секунды нестерпимо захотелось сорвать эту вещь с себя и отшвырнуть подальше на камни. А в следующую — укутаться в это спасительное тепло еще сильнее. Он выбрал второе и в ту же секунду возненавидел себя за эту секундную слабость. Сичэнь подметил это его судорожное движение, разумеется. Но, к великому счастью, остался безмолвным. — Вам необходимо вернуться в покои, — произнес он после затянувшейся паузы. — Уже слишком поздно. — Теперь Первый Нефрит Гусу меня бесцеремонно прогоняет? — Исключительно провожает. — Я знаю дорогу. — Да. Цзян Чэн на мгновение тяжело закрыл глаза. — Вы просто невыносимы. — Мне искренне жаль. — Ложь. Вам ни капли не жаль. Сичэнь пристально всмотрелся в его лицо, и его голос сделался совсем тихим: — Не жаль. Цзян Чэн порывисто открыл глаза. Вот так. Совсем короткие, лишенные уверток слова. И мир под подошвами сапог снова предательски, опасно сместился в сторону. Не жаль. Не жаль тайных свитков из закрытого архива, не жаль полуночных лепешек на кухне, не жаль дурацкой мази. Не жаль того, что он явился сюда, на ледяной, продуваемый ветрами плац, посреди темного вечера. И уж точно не жаль того, что он испугался собственных чувств. Цзян Чэн решительно не ведал, что со всем этим делать. И потому задействовал единственное оружие, которое знал в совершенстве. — В таком случае — ведите вперед, раз уж притащились, — буркнул он. Сичэнь деликатно кивнул. Они зашагали рядом. И на сей раз ночная тишина между ними была совершенно иной — живой, до краев наполненной тем, что упрямо не могло быть высказано вслух, но отныне категорически отказывалось исчезать. Белый тяжелый плащ лежал на плечах Цзян Чэна ласково и мягко. Тело после изнурительного боя стремительно остывало, и это тепло казалось почти неприличным, пьянящим роскошеством. У самых дверей гостевых покоев Сичэнь плавно затормозил. — Цзян-гунцзы… — Нет, — жестко перебил его юноша. Сичэнь послушно замолчал. Цзян Чэн судорожно сжал пальцами плотный край белого шелка на груди. — Не смейте говорить мне сейчас ничего такого, — выдохнул он, глядя мимо собеседника, — что завтра при свете дня вы снова высокомерно назовете своей неосторожностью. Сичэнь долго, пронзительно всматривался в его профиль. Затем медленно склонил голову в прощальном поклоне. — В таком случае — доброй ночи и отдыхайте. Цзян Чэн коротко кивнул и стремительно скрылся за дверью, даже не обернувшись. Створка с сухим стуком захлопнулась. Он остался стоять в непроглядной темноте уединенной комнаты, по-прежнему укутанный в чужой белоснежный плащ, и чутко вслушивался в тихие, удаляющиеся шаги Лань Сичэня за стеной до тех пор, пока они окончательно не растворились в монастырском безмолвии за поворотом галереи. Только тогда он позволил себе сделать полноценный, глубокий вдох. — Проклятье, — совсем тихо прошептал он в темноту. И почему-то так и не нашел в себе сил снять этот плащ с плеч до самого рассвета.***
Рано утром Цзян Чэн все-таки вернул вещь владельцу. Разумеется, не стал делать этого сам. Он аккуратно сложил плотную ткань так безупречно, что даже мадам Юй при всем своем желании не сумела бы отыскать там ни единого изъяна, и чинно передал сверток прислужнику с короткой просьбой отнести плащ Лань Сичэню. Просьба была озвучена столь подчеркнуто ровно и холодно, что испуганный мальчишка принял вещь обеими руками с таким благоговейным видом, словно ему доверили транспортировку бесценного межкланового артефакта, от которого напрямую зависел мир во всем мире. Цзян Чэн проводил его хмурым взором, а затем уселся за стол и уставился на развернутый свиток. Текст повествовал о специфике возведения защитных печатей в скалистой горной местности. Редкостно занудный, сухой, но бесспорно полезный трактат, написанный таким зубодробительным слогом, словно автор поставил себе целью доказать: любую свирепую нечисть можно без труда одолеть, если сперва достаточно долго усыплять ее подробностями военного протокола. Цзян Чэн добросовестно прочел одну строку, затем вторую, а на третьей с глухим раздражением осознал, что не запомнил решительно ни единого слова. На полированном дереве стола, аккурат подле каменной тушечницы, чинно высилась маленькая фарфоровая баночка с согревающей мазью. Та самая, вторая по счету, которую он так и не сподобился вернуть владельцу. Ночью, просидев добрых два часа в чужом плаще и яростно коря себя за этот порыв, он все же решительно спрятал фарфор на самое дно дорожного сундука. А утром зачем-то извлек баночку обратно на свет божий. Теперь она стояла на самом виду, и ее присутствие казалось ему чем-то почти неприличным, кричащим о чужой заботе. Цзян Чэн раздраженно сцапал фарфор пальцами и снова зашвырнул под крышку сундука. Захлопнул ее. Сел на циновку. Спустя пару мгновений глухо выругался, открыл сундук обратно, бережно достал баночку и водрузил на прежнее место у тушечницы. — Полный кретин, — мрачно сообщил он собственному отражению в полированном дереве. Вэй Усянь, окажись он сейчас в этой комнате, наверняка согласился бы с данным диагнозом с величайшей, оскорбительной охотой. А после принялся бы засыпать его такими каверзными вопросами, от которых Цзян Чэну неизбежно пришлось бы без лишних разговоров утопить брата в ближайшем пруду. Мимолетная мысль о несносном прохиндее отозвалась в груди странной смесью облегчения и страха. Облегчения — потому что Вэй Усянь в своей основе всегда оставался простым и понятным. Не умом, разумеется — к несчастью, голова у того работала со скоростью пущенной стрелы. Простым в повседневном быту. Рядом с ним можно было орать во все горло, швыряться вещами, яростно драться до первой крови, а спустя четверть часа как ни в чем не бывало молча сидеть на деревянных причалах и уплетать из одной миски спелые семена лотоса. Страха — потому что Вэй Усянь, к своему коварству, слишком точно понял бы подоплеку его нынешних метаний. Сперва бы, конечно, долго и обидно насмешничал, лез со своими дурацкими расспросами под кожу, за что гарантированно получил бы по затылку, пообижался бы пару минут, а после… после вдруг посмотрел бы на него таким проницательным, глубоким взглядом, от которого Цзян Чэну захотелось бы немедленно бежать на другой край Юньмэна. Он не желал, чтобы кто-то посторонний ведал о творящемся у него внутри. Тем более о вещах, которые он сам еще решительно не позволял себе осознать до конца. После ночного откровения на плацу Сичэнь вопреки его опасениям вовсе не стал снова панически отступать назад. И эта его новая, спокойная настойчивость оказалась стократ опаснее прежнего отчуждения. На утреннем общем построении он вел себя безупречно, в строгом соответствии с протоколом: вежливо, сдержанно кивнул юньмэнскому наследнику, как и полагалось по уставу союзных кланов. Никакой лишней мягкости, ни единого тайного взгляда из-под ресниц — ровным счетом ничего такого, за что можно было бы уцепиться разумом и убедиться, что ночной разговор не был плодом воспаленного воображения. Однако во время лекции по начертанию боевых массивов, когда Цзян Чэн сделал одному из младших учеников замечание в чересчур резком, рубящем тоне, Сичэнь не стал отчитывать гостя прилюдно. Лишь после окончания занятия подошел ближе и негромко произнес наедине: — Вы были абсолютно правы по самой сути, Цзян-гунцзы. Однако этот мальчишка едва ли станет лучше улавливать технику, если начнет панически бояться каждого вашего вопроса. Цзян Чэн, уже заблаговременно приготовивший внутри добрый десяток оборонительных колкостей, осекся на полуслове. — У вас в Гусу ученики в принципе пугаются любой тени, — буркнул он. — Далеко не все. — Вы сейчас завуалированно намекаете, Лань-гунцзы, будто я излишне страшный мучитель? — Иногда, — Сичэнь созерцал его абсолютно спокойно, но в глубине его светлых глаз мерцала та самая, до боли знакомая ласковая полуулыбка. Цзян Чэн подозрительно прищурился. — Вы снова принимаетесь за свое. — Смею заверить, я всего лишь усердно прикладываю все силы, дабы понимать вас значительно меньше, как вы сами вчера изволили потребовать. — Из рук вон плохо стараетесь. — Возможно. И все. С этими словами Первый Нефрит плавно развернулся и покинул тренировочный зал, оставив Цзян Чэна стоять посреди пустого помещения с диким ощущением, будто ему только что вежливо вернули его собственное оружие рукоятью вперед и шутливо предложили продолжить бой на равных условиях. Это раздражало до глубины души. И, что было стократ омерзительнее и хуже, это ему нравилось.***
Следующие недели потянулись в странном, звенящем равновесии. Внешне в их буднях не переменилось ровным счетом ничего: Цзян Чэн упрямо продолжал учиться, изнурительно тренировался на плацу, яростно спорил на занятиях и переписывал правила наставников значительно реже, нежели того подспудно ожидали старейшины, но все же гораздо чаще, чем ему самому хотелось бы. Лань Сичэнь по-прежнему виртуозно руководил обучением гостевого потока, присутствовал при разборах сложных ночных охот, безропотно выполнял административные поручения дяди, навещал павильон тяжелобольного отца, неусыпно приглядывал за Ванцзы, мягко улыбался высокомерным послам союзных орденов и держался так, словно внутри него не водилось ни затаенной усталости, ни секундных сомнений. Но между ними отныне невидимым пластом залегло нечто совершенно новое. Не признанное ни единым словом. Не названное по имени. Живое, осязаемое чувство. Они вовсе не стремились чаще пересекаться наедине, скорее наоборот. Оба со скрупулезной осторожностью следили за тем, чтобы их личные беседы не выглядели со стороны чересчур долгими или подозрительными. Но именно эта паническая осторожность делала каждое их случайное мимолетное столкновение весомее. Если Сичэню по протоколу надлежало передать ему архивный свиток, их пальцы больше не соприкасались ни разу, ни на долю секунды. И все же Цзян Чэн всякий раз слишком отчетливо, кожей ощущал это крохотное пустое пространство между их ладонями — намеренно, филигранно сохраненное расстояние. Если они продолжали препираться на полях писем, Сичэнь отвечал взвешенно и строго по делу, однако временами в самом конце строки аккуратным летящим почерком выводил: «Чрезвычайно точное замечание». Или: «В данном аспекте вы зрите куда глубже меня». А однажды оставил и вовсе невозможное, немыслимое для ланьского праведника признание: «Я признаться, совершенно не подумал об этом варианте». Цзян Чэн гипнотизировал эту строчку взглядом значительно дольше, нежели весь остальной сложнейший теоретический текст. А затем размашистым, колючим почерком начертал аккурат под ней: «Редчайший случай для Облачных Глубин». На следующий день свиток вернулся к нему с лаконичным ответом Сичэня: «Стало быть, данное обстоятельство определенно заслуживает того, чтобы его отдельно отметить». Цзян Чэн едва не улыбнулся открыто прямо посреди заполненного зала библиотеки, что по местным суровым меркам приравнивалось к полнейшему, окончательному падению всяких нравственных устоев. По вечерам они временами могли очутиться в одном и том же внутреннем дворике резиденции. Случайно, разумеется, всегда исключительно случайно. Сичэнь мог мирно возвращаться от покоев старейшин, Цзян Чэн — плестись с изнурительной тренировки на плацу. Или Цзян Чэн шагал под своды библиотеки, а Сичэнь бережно нес младшему брату новый сложнейший свиток с музыкальными техниками укрощения скверны. Они плавно тормозили, церемонно кланялись друг другу по уставу и обменивались парой дежурных фраз. Каждый раз — чересчур мало для полноценного разговора. Каждый раз — более чем достаточно, дабы потом фантомно помнить эти интонации до самого рассвета. Однажды на исходе дня Цзян Чэн нечаянно завидел Сичэня подле его младшего брата. Это произошло у северной крытой галереи, сразу после окончания утренней практики. Лань Ванцзы застыл рядом с ним — безупречно прямой и безмолвный, с таким ледяным лицом, словно здешние три тысячи запретов давно счел излишне вольными и суетливыми и полностью исключил из собственной ментальной практики. Сичэнь что-то негромко, ласково внушал ему, а Ванцзы чутко внимал — не глядя прямо на брата, но ловя малейшую перемену в его дыхании. Цзян Чэн честно вознамерился пройти мимо них, сделав вид, будто увлечен разглядыванием окрестных пейзажей, но не вышло. Сичэнь подметил его шаги мгновенно. — Цзян-гунцзы. Лань Ванцзы плавно повернул голову и чинно склонился в приветствии: — Цзян-гунцзы. Цзян Чэн вежливо ответил обоим, испытывая внутри нелепую неловкость. И дело было вовсе не в присутствии младшего Нефрита. Тот пускай и был несколько моложе Сичэня, но держался с таким монументальным достоинством, словно любые мирские неловкости были ему неведомы от самого рождения. Неловко становилось от того, как именно Сичэнь смотрел на него сейчас при брате: внешне — точно так же, как и при остальных адептах или даже старейшинах, но в глубине взгляда угадывалось нечто совершенно непозволительное, тайное. — Лань-эр-гунцзы, — проговорил Цзян Чэн, аккуратно подбирая титул. Ванцзы сдержанно кивнул. — Ваша финальная форма меча во время сегодняшнего утреннего плаца была поразительно точной, — ровным, бесстрастным тоном обронил он. Цзян Чэн искренне изумился от неожиданности. Он никак не чаял удостоиться прямой похвалы, тем паче — из уст сурового Лань Ванцзы, который, казалось, заговаривал с людьми исключительно в тех крайних случаях, когда монументальное молчание уже исчерпало все свои ресурсы. — Премного благодарен. — Однако во время третьего скоростного разворота ваша правая сторона по-прежнему остается излишне открытой для удара, — столь же бесстрастно добавил младший нефрит. Цзян Чэн медленно, шумно втянул носом холодный воздух. Сичэнь деликатно опустил глаза в пол. Он не улыбался открыто — о нет, рамки приличий были соблюдены безупречно, — но Цзян Чэн каким-то шестым чувством отчетливо понял: Первому Нефриту Гусу сейчас до смерти хочется рассмеяться. — У Лань-эр-гунцзы… поистине острый взгляд, — колючим тоном проговорил наследник Юньмэна. — Мгм. Вот теперь Сичэнь все же не выдержал и чуть улыбнулся самыми уголками губ. Цзян Чэн смерил его взглядом, полным глубокого подозрения. — Скажите на милость, Лань-гунцзы, а это у вас в семье сугубо наследственное? — Что именно, Цзян-гунцзы? — Привычка выражаться так, словно одним единственным коротким звуком можно без труда заменить добрую половину полноценного человеческого разговора. Лань Ванцзы удивленно моргнул. Сичэнь поспешно кашлянул в широкий рукав ханьфу, пряча лицо. Цзян Чэн с диким восторгом осознал, что умудрился за один миг поставить в тупик и едва не рассмешить обоих прославленных братьев Лань разом — одного совершенно открыто, второго — возможно, в тех жестких границах, что дозволялись тремя тысячами запретов. В груди у него шевельнулось глупое, триумфальное чувство победителя. — Ванцзы от природы редко тратит слова на лишние речи, — мягко пояснил Сичэнь, отнимая рукав от лица. — У нас в Юньмэне это сочли бы запредельным высокомерием, но я в курсе, что в Гусу подобное почитается за высшее духовное достоинство. — Далеко не только в стенах Гусу, — ласково возразил Сичэнь. — Ну еще бы. Потрясающе удобно для вас, Лань-гунцзы. Никаких тебе изнурительных братских споров и выяснений отношений. Сичэнь повернулся к младшему брату, и его взгляд сделался мягким и теплым настолько стремительно, что Цзян Чэн снова почувствовал себя абсолютно лишним, случайным свидетелем чужой жизни. — Иногда… я бы отдал все сокровища ордена, дабы он спорил со мной стократ чаще и напористее, — совсем тихо обронил глава Лань. Лань Ванцзы послушно опустил глаза в пол. — Брат излишне преувеличивает. — Ни на цунь не преувеличиваю. — Мгм. На этот раз Цзян Чэн сам едва удержался от улыбки. Ему вдруг словно открылась простая истина — Сичэнь подле Ванцзы становился совершенно иным. Не менее благородным или сдержанным, нет. В его стати проступала какая-то глубинная, домашняя, теплая и уютная забота, лишенная малейшего намека на показную слащавость. Въевшаяся в кровь многолетняя привычка неусыпно следить, не продрог ли младший на ветру, не вымотался ли на тренировках, не затаил ли в себе горькие слова там, где следовало бы выкрикнуть их во весь голос. Цзян Чэн против воли вспомнил несносного Вэй Усяня. И неожиданно подумал, что Сичэнь своего младшего брата вовсе не просто преданно любит. Он осознанно несет его на собственных плечах. Точно так же, как в самом скором времени вознамерился в одиночку взвалить и понести всю остальную неподъемную тяжесть Облачных Глубин. Эта внезапная мысль почему-то больно, до спазма сжала ему грудь. — Цзян-гунцзы? — негромко позвал Сичэнь, вырывая его из плена размышлений. Цзян Чэн судорожно тряхнул головой, возвращаясь в реальность. — Что? — Вы сейчас смотрите на меня с таким выражением лица, словно приготовились яростно оспорить каждое мое слово. — Я в принципе всегда испытываю непреодолимое желание спорить, Лань-гунцзы. — Неужто это тоже ваше сугубо фамильное, юньмэнское свойство? — с легким лукавством осведомился Сичэнь. Лань Ванцзы медленно перевел бесстрастный взгляд с брата на юньмэнского гостя. Цзян Чэн в упор уставился на Сичэня. — Первый Нефрит Гусу сейчас… дерзнул публично пошутить надо мной? — Возможно. — Из рук вон плохо вышло, Лань-гунцзы. Скверная шутка. — Что поделать, я всего лишь учусь. — Покорно прошу, только не у меня. — А у кого же еще мне перенимать этот бесценный опыт? Сичэнь произнес это на редкость легко, почти беззаботно — непозволительно легко для присутствия строгого Ванцзы. Лань Ванцзы тем временем перевел свой чистый, непроницаемый взор на брата, а затем снова на Цзян Чэна. И тому вдруг показалось, что молчаливый младший Нефрит замечает и понимает в происходящем катастрофически больше, нежели другие. Цзян Чэн поспешно сложил ладони в безупречном прощальном поклоне. — Время не ждет. Мне пора на полуденные занятия. — Разумеется, — Сичэнь склонился в ответ. — До скорой встречи, Цзян-гунцзы. Самые обычные, регламентированные протоколом слова. Но Цзян Чэн умудрился расслышать в их бархатистом звучании слишком много лишнего и поспешил убраться прочь по галерее значительно быстрее, нежели того требовали рамки благопристойного шага.***
В тот злополучный день он во время практических занятий действительно совершил досадную ошибку в третьем скоростном развороте формы меча. Это открытие было для его уязвленной гордости особенно обидным. К исходу сумерек он, разумеется, исправил этот промах, намертво доведя тренировочное движение до такой точности, что суровый наставник лишь скупо кивнул головой в знак полного одобрения, однако глухое внутреннее раздражение так и не пожелало покинуть его меридианы. Цзян Чэн злился на Лань Ванцзы за его бесстрастное замечание, злился на собственное непослушное тело за глупую ошибку, на Сичэня — за его ласковую полуулыбку у галереи, и на все Облачные Глубины разом — за то, что здешние младшие братья умудрялись быть невыносимо наблюдательными. После окончания общих занятий он нарочно задержался на тренировочном плацу. Вовсе не ради того, дабы изнурять себя новыми взмахами клинка — нет. Он просто органически не желал прямо сейчас возвращаться под холодный свод своих гостевых покоев. Воздух над горами дышал стужей, небо опустилось совсем низко, а старый наст у краев гранитных плит успел слежаться, покрывшись сероватой ледяной коркой. В отдалении последние адепты безмолвными белыми тенями расходились по своим павильонам, Облачные Глубины стремительно погружались в свою монохромную вечернюю тишину. Цзян Чэн резко вскинул Саньду. Раз за разом повторяя одну и ту же форму. Разворот. Стремительный шаг. Удар. Теперь правая сторона прикрыта идеально. Еще один раз. И еще. — Вот теперь… движение вышло безупречно точным, — негромко раздалось из темноты. Цзян Чэн замер, мгновенно опуская клинок. Лань Сичэнь неподвижно высился у самого края плаца. Совершенно один. Без вороха архивных свитков в руках, без бдительного Ванцзы за плечом и без сопровождающих наставников, разумеется. — Вы теперь неусыпно следите за каждым моим шагом на тренировках, Лань-гунцзы? — Я всего лишь мирно проходил мимо по своим делам. — У вас в Гусу абсолютно все праведники умудряются мирно проходить мимо строго в те минуты, когда их меньше всего желают лицезреть. — Возможно, здешние дороги устроены слишком уж правильно. — Или, напротив, — из рук вон плохо и бестолково. Сичэнь плавно подошел ближе на пару шагов. — Ванцзы… он ни на долю вдоха не замышлял умышленно задеть вашу гордость своим дневным замечанием. — Я в курсе. — Младший брат действительно искренне подметил каноничную точность вашей формы. — И мою очевидную ошибку, будь она трижды неладна. — Да. — Потрясающе удобная у вас подобралась семейка, Лань-гунцзы. Сичэнь плавно затормозил в нескольких метрах от него. — Что именно вы вкладываете в эти слова? — Все предельно просто: один Первый Нефрит виртуозно фиксирует малейший мой промах во всеуслышание, а второй — немедленно прибегает на плац в сумерках, дабы лично удостовериться, что я не скончался на месте от невыносимого позора. Сичэнь хранил молчание на протяжении нескольких долгих мгновений. А затем тихо, но отчетливо произнес: — Смею заверить, Цзян-гунцзы… я явился сюда вовсе не из-за вашей дневной ошибки. Цзян Чэн горько пожалел о своем вопросе еще до того, как тот успел окончательно сорваться с языка: — А из-за чего же тогда? Сичэнь прямо и открыто посмотрел на обнаженную сталь Саньду в его руке. — Вы сегодня ушли от нас чересчур поспешно. — В Юньмэне абсолютно все адепты умеют передвигаться быстрыми шагами. — Вы шли совершенно иначе нежели обычно, Цзян-гунцзы. Невыносимый человек. Цзян Чэн с резким, сухим щелчком вогнал меч обратно в ножны. — Возможно, мне просто-напросто не приспичило стоять посреди галереи и благоговейно выслушивать, как великие Лани точно препарируют особенности моих боевых разворотов. — Мы ни слова не произнесли о вас после вашего ухода. — Разумеется. Вам ведь незачем тратить слова — вы и так только смотрите на человека своими праведными глазами и сразу все про него понимаете. Сичэнь принял этот яростный выпад без малейшей обиды или ответного холода. — Иногда… это понимание приходит к нам слишком поздно, — приглушенно обронил он. Цзян Чэн далеко не сразу сообразил, что этот разговор уже давно вышел за рамки обсуждения правильной боевой стойки. Горный вечерний ветер пронесся между ними, едва всколыхнув белоснежные широкие рукава Сичэня. Тот выглядел оплотом абсолютного спокойствия, но в его стати угадывалось нечто пугающе новое — словно каждое сорвавшееся с губ слово давалось ему ценой колоссального внутреннего усилия. — Цзян-гунцзы, — тихо произнес он. Цзян Чэн порывисто перебил его на полуслове: — Если вы прямо сейчас вознамерились снова прочесть мне лекцию о том, что обязаны быть стократ осторожнее… — Не вознамерился. — Тогда что? Сичэнь твердо поднял на него свой светлый взгляд. — Я меньше всего на свете желаю, дабы вы наивно полагали, будто ваше присутствие в Облачных Глубинах является для меня тяжелой, вынужденной обузой. Цзян Чэн буквально замер на месте, перестав дышать. Вот опять. Наотмашь, без малейших дипломатических уверток. Так, что спрятаться за привычной броней злости становилось решительно невозможно. — А разве… оно не должно являться обузой по всем законам логики? — глухо спросил он. Сичэнь ответил далеко не сразу. И этой своей секундной заминкой сказал куда больше, нежели мог бы вместить любой витиеватый трактат. — Нет, — наконец выдохнул он. — Категорически не должно. Цзян Чэн почувствовал, как внутри у него снова поднимается горячая, лихорадочная волна раздражения, но теперь в ней угадывалось куда больше панического страха, нежели привычной злости. — Вы сейчас произносите эти речи с таким видом, Лань-гунцзы, словно сами себе не верите ни на единую долю вдоха. — Я свято верю в каждое свое слово. — Тогда отчего вы всякий раз при нашей встрече выглядите так, словно совершаете вопиющее, смертное преступление против своего ордена? Сичэнь прикрыл глаза на кратчайшее мгновение. А когда открыл их снова, его светлый взгляд сделался призрачным, отрешенным. — Исключительно по той простой причине, что в реальном мире правильное и неправильное далеко не всегда расходятся в стороны так четко и ясно, как нам того отчаянно хотелось бы со своих высот, — совсем тихо проговорил он. Цзян Чэн криво, зло усмехнулся. — В Облачных Глубинах подобные вольные речи, пожалуй, безоговорочно почитаются за чистокровную, опасную ересь. — Наверное, так оно и есть. — И что теперь? Вас за эти крамольные мысли старейшины заставят двадцать раз подряд переписывать правила наставлений? — Боюсь, в данном конкретном случае — значительно больше, — Сичэнь едва заметно сощурился. — В таком случае — будьте любезны, впредь никогда не изрекайте их вслух. — Слишком поздно, — отозвался глава Лань. Эта крохотная, брошенная полушутя фраза должна была по всем законам этикета разрядить удушливую атмосферу между ними. Не разрядила. Цзян Чэн всматривался в его лицо и вдруг с нарастающим трепетом осознал: Первый Нефрит Гусу понимает, что делать со всей этой лавиной чувств, ничуть не лучше его самого. Этот хваленый, безупречный, великолепный Лань Сичэнь, который виртуозно умел подобрать идеальное слово для любого заносчивого собеседника, удержать в рамках приличий самый ожесточенный теоретический спор, сгладить чужую вопиющую дерзость и улыбнуться так, чтобы растревоженные люди вокруг мгновенно успокаивались, сейчас застыл перед ним в полнейшем, глубоком замешательстве. Живой, уязвимый человек. И Цзян Чэну в эту секунду до судорог, до потемнения в глазах захотелось сделать тот самый единственный шаг навстречу. Он не сдвинулся с места. Намертво врос подошвами сапог в гранитные плиты. — Мне… совершенно точно пора, — выговорил он через силу. — Да, разумеется, — тихо отозвался Сичэнь. — Вы не станете меня провожать до гостевого флигеля. Сичэнь едва заметно, медленно опустил свои длинные ресницы. — Хорошо, не стану. Правильный ответ. Редкостно омерзительный и режущий по живому. Цзян Чэн коротко кивнул, резко развернулся и зашагал в сторону крытой галереи. У самого выхода со двора он вопреки всякому здравому смыслу на секунду притормозил и оглянулся назад. Сам толком не понимая, ради чего совершает эту глупость. Лань Сичэнь по-прежнему неподвижно высился посреди заснеженного плаца в полном одиночестве и молча смотрел ему вслед. Цзян Чэн поспешно отвернулся и скрылся в тени павильонов. На протяжении всей этой бесконечной ночи он лежал без сна, уставившись в потолок, и упрямо думал о том, что в их затянувшейся истории хуже всего был вовсе не тот факт, что Сичэнь раз за разом панически отступает назад. Страшнее и гибельнее было то осознание, что каждый раз он снова и снова возвращается.***
Настоящая весна ворвалась в Облачные Глубины вовсе не ласковым солнечным теплом, а бурной, звенящей водой. Горный снег сперва сделался тяжелым, рыхлым, покрывшись у краев дорожек сероватой грязной коркой. А затем растаял буквально за несколько дней, и вся резиденция наполнилась шумами, которые на протяжении долгих зимних месяцев были надежно скованы лютым холодом: звонкая капель со скатов крыш, веселые ручьи в каменных желобах настилов, влажный блеск гранитных ступеней и далекое, глубокое журчание бурных речных потоков за высокими белыми стенами. Воздух по-прежнему оставался пронзительно прохладным, но в нем проступила сочная, живая влажность — вовсе не юньмэнская, разумеется. Здешняя влага была сдержанной, но она дышала настоящей жизнью. Цзян Чэну впервые за все это удушливое время сделалось чуточку легче дышать полной грудью. Разумеется, он не сознался бы в этом открыто даже под самыми изощренными пытками. С приходом весны характер их занятий существенно изменился. Стало значительно больше практических уроков на открытых плацах, регулярных ночных выходов в глухие горные ущелья и масштабной работы с энергетическими массивами вне душных учебных залов. Цзян Чэн против собственной воли к своему глубокому неудовольствию обнаружил, что немалая часть гусуланьских боевых техник начинает искренне ему нравиться. Далеко не все, конечно. Некоторые приемы по-прежнему казались ему изобретением занудных теоретиков, которые в глаза не видывали настоящую свирепую нечисть и потому имели вагон свободного времени, дабы скрупулезно заботиться об идеальной каллиграфической красоте линий. Но другие… другие методы были бесспорно хороши. Особенно те ювелирные приемы, которые наглядно демонстрировал ему Лань Сичэнь. Они снова начали задерживаться в павильонах после окончания занятий. Не так открыто, как в первые недели, куда осторожнее, взвешеннее. Но теперь в их совместных часах больше не угадывалось прежней выматывающей, болезненной попытки упрямо делать вид, будто между ними ровным счетом ничего не происходит. Они словно беззвучно, не произнося ни единого слова, заключили тайное негласное соглашение: не называть вещи своими именами, не позволять себе лишних прикосновений, держать положенную дистанцию, но вопреки всему упрямо оставаться рядом.***
Однажды после полудня Сичэнь лично привел его под своды закрытого, секретного раздела библиотеки. — Скажите на милость, Лань-гунцзы, а совет старейшин официально одобрил этот визит? — поинтересовался Цзян Чэн, шагая следом за его белыми одеждами в узкий проход. — Я обратился к наставникам с покорной просьбой. — И они вот так просто взяли и распахнули перед чужаком двери тайного архива? — Не совсем просто, разумеется. — Стало быть, Первому Нефриту пришлось выдержать ожесточенный, долгий спор с собственным дядей. — Я всего лишь максимально подробно растолковал почтенным старейшинам неоценимую практическую пользу данного шага для общего учебного процесса, — с самым невинным видом отозвался Сичэнь. — Обыкновенная ложь. — Исключительно вынужденное, изящное расширение рамок допустимого толкования фактов. Цзян Чэн иронично покосился на него через плечо. — Должен заметить, вы в последнее время окончательно и бесповоротно испортились в моем обществе, Лань Сичэнь. — Вы уже изволили озвучивать мне это суровое обвинение на прошлой неделе. — Стало быть, его определенно имеет смысл повторять до тех пор, пока вы наконец полностью не осознаете весь масштаб своего падения. В потайном закрытом разделе библиотеки пахло совершенно иначе, нежели в общем зале. Суше, с густым ароматом вековой пыли и старого лака. Дневного света сюда проникало ничтожно мало, а потемневшие от времени свитки покоились в глубоких дубовых ящиках, запечатанных мерцающими защитными знаками. Цзян Чэн в один миг позабыл все свои заготовленные колкости. Даже глухое раздражение на сам тот факт, что Сичэнь ради него лично препирался на совете со старейшинами, послушно улетучилось из мыслей без следа. — Данные хроники целиком посвящены древним совместным ночным охотам Ордена Гусу Лань и Юньмэн Цзян, — Сичэнь плавным движением извлек из ящика длинный, потемневший от времени свиток. — В основном здесь скрупулезно описаны методы борьбы с сильными водными духами, туманниками и несколько сложнейших инцидентов с тварями, умеющими прятаться в зеркальных отражениях. Я рассудил, что вам это будет бесспорно интересно. Цзян Чэн аккуратно принял плотный свиток из его рук. — Вы теперь решаете за меня, что именно способно вызвать мой скромный интерес? — Иногда мне везет угадывать ваши помыслы, Цзян-гунцзы. — Вы слишком уж часто угадываете в последнее время. — Разве это скверно? Цзян Чэн промолчал. Потому что в глубине души прекрасно понимал — это вовсе не было скверно. Именно этот факт и являлся самым катастрофическим и пугающим во всей их истории. Они чинно опустились рядом за низкий деревянный стол. Не напротив друг друга, как велел строгий этикет, а плечом к плечу — просто потому, что старинный свиток был излишне длинным, а скудного света от одинокой лампы катастрофически не хватало для двоих. По крайней мере, это объяснение выглядело в высшей степени разумным. Цзян Чэн бережно развернул первые строки древнего текста. Сичэнь плавно наклонился всем корпусом ближе к столу, дабы наглядно продемонстрировать сложнейший участок на начертанной схеме. Их плечи под плотной тканью ханьфу опустились, почти соприкоснувшись друг с другом. И Цзян Чэн почувствовал это призрачное «почти» каждой клеточкой своего тела, внутренне яростно проклиная собственную чувствительность. — Вот в этом месте, — Сичэнь аккуратно коснулся длинным пальцем бледной строки, — подробно разобрана уникальная боевая техника, поразительно похожая на вашу юньмэнскую каноничную форму. Однако древние мастера Гусу задействовали здесь дополнительный звуковой якорь. — Музыкальное подавление скверны? — хмуро уточнил наследник Цзян. — Частично. — Сразу вынужден вас разочаровать, Лань-гунцзы. Я запредельно, безнадежно плох во всем, что касается музыкального искусства. — Вы ведь даже ни разу не предприняли честной попытки попробовать, — мягко возразил Сичэнь. — Одного лишь осознания собственной природы мне более чем достаточно. — Ни капли не достаточно, — улыбнулся глава Лань. Цзян Чэн сердито вскинул на него глаза. — У вас сейчас снова сделалось то самое невыносимое лицо человека, который вознамерился во что бы то ни стало насильно обучить меня какой-нибудь очередной праведной премудрости. — Да, именно так оно и есть. — Я вас об этом ни единым словом не просил. — Еще не успели попросить, — Сичэнь ласково сощурился. — Невыносимый человек. Сичэнь открыто улыбнулся и плавным движением извлек из глубин широкого рукава небольшую тренировочную флейту. Это не был значимый фамильный артефакт — обычная, простая учебная вещь из темного гладкого дерева, предназначенная для освоения базовых звуковых упражнений младшими. Цзян Чэн воззрился на этот инструмент с таким глубоким, искренним подозрением, словно Сичэнь только что бесцеремонно выудил на свет божий живую ядовитую гадюку. — Категорически нет. — Отчего же? — Оттого, Лань-гунцзы, что я вам — ни на долю вдоха не Вэй Усянь. — При чем здесь Вэй-гунцзы, скажите на милость? — Это мой несносный братец в ту же секунду с диким восторгом бы уцепился за любую дурацкую штуковину, в которую можно изо всех сил дуть и производить оглушительный шум на радость окружающим. Я же подобным паясничаньем отродясь не увлекался. Сичэнь к его вящему раздражению снова негромко рассмеялся. — Смею заверить, данная техника имеет мало общего с обычным шумом. — В моем личном исполнении это гарантированно станет сущим, кошмарным шумом. — Что ж, в таком случае мы начнем наше обучение с самого малого. — Я же ясно сказал — нет. Ровно через десять минут Цзян Чэн уже сидел, намертво зажав тренировочную флейту в кулаке. А спустя пятнадцать — всем сердцем, яростно ненавидел Лань Сичэня, музыкальное изящное искусство, свои собственные непослушные пальцы и абсолютно всех речных духов, которых когда-либо умудрились успешно подавить с помощью звука. — Покорно прошу, не нужно сжимать деревянный корпус с такой сокрушительной силой, — ласково внушал Сичэнь, сидя вплотную. — Я держу ее абсолютно нормально. — Вы ее едва не ломаете пальцами. — Значит, эта ваша дурацкая вещь сработана вопиюще неправильно. — Она самая заурядная, обычная. — Стало быть, абсолютно все музыкальные инструменты в этом мире сделаны из рук вон плохо и бестолково. Сичэнь плавно подвинулся еще чуточку ближе, сокращая дистанцию. — Позвольте мне помочь вам. Цзян Чэн физически не успел порывистым движением отдернуть ладонь назад. Длинные теплые пальцы Сичэня деликатно, мягко легли поверх его собственных зажатых пальцев. Жест был вполне невинным — ровно так строгий наставник на тренировочном плацу ежедневно поправляет хват оружия у нерадивого ученика. Вот только это логичное объяснение сейчас ничуть не помогало Цзян Чэну сохранить душевное равновесие. Пальцы у Сичэня были неприлично теплыми. Цзян Чэн застыл каменным изваянием, гипнотизируя темное дерево флейты с таким преувеличенным вниманием, словно от правильного расположения его рук прямо сейчас зависело само выживание заклинательского мира. Сичэнь осторожно, легким движением переместил его большой палец чуть правее, затем плавно ослабил судорожную хватку на указательном. — Вот так… удерживать инструмент станет в разы легче. — Я знаю. — Вы ведь еще даже не попробовали извлечь ни единого звука. — Все равно знаю. — Должен признать, Цзян-гунцзы, ваше вековое упрямство действительно является вашим сильнейшим духовным оружием. — Что, неужто Первый Нефрит Гусу начинает потихоньку завидовать моему арсеналу? — Есть немного, — совсем тихо отозвался Сичэнь. Цзян Чэн резко вскинул голову и в упор посмотрел на него. Лань Сичэнь находился непозволительно, удушающе близко. И, судя по тому, как мимолетно замерли его черты, он и сам осознал эту опасную близость далеко не в первую секунду. Их ладони по-прежнему оставались переплетенными на гладком дереве тренировочной флейты — обычный, будничный учебный жест. Было бы полнейшим, глупым бредом придавать ему какую-либо важность. Но дыхание Сичэня против воли сделалось глубже, медленнее. Цзян Чэн подметил эту секундную заминку мгновенно. Сичэнь первым плавно отнял свои ладони, убирая руки в широкие рукава ханьфу. — Будьте любезны, попробуйте теперь, — проговорил он, и его бархатистый голос прозвучал почти ровно. Цзян Чэн судорожно вздохнул, поднес инструмент к губам и изо всей силы выдохнул внутрь. Флейта издала звук. Редкостно кошмарный, пронзительный, фальшивый свист, от которого, казалось, должны были немедленно со звоном лопнуть архивные лампы. Сичэнь в ту же секунду страдальчески зажмурил глаза. — Только попробуйте сейчас рассмеяться, Лань-гунцзы, — яростно прошипел Цзян Чэн. — Смею заверить, я ни на долю вдоха не смеюсь. — Ложь. Вы прямо-таки исходите изнутри этим вашим праведным смехом. — Вовсе не смеюсь. — Беззастенчиво врете мне в лицо. — У нас в Облачных Глубинах правилами строжайше запрещено… — Если вы прямо сейчас дерзнете изречь хоть одно слово про ваш незыблемый запрет на ложь, я клянусь предками, что немедленно разломаю эту дурацкую флейту пополам прямо об этот стол, — отчеканил юноша. Сичэнь все-таки не выдержал и рассмеялся во весь голос. Тихо, сдержанно, но абсолютно искренне, закинув голову. Цзян Чэн по всем законам логики обязан был смертельно оскорбиться и немедленно вскипеть бешенством. Но вместо этого он почувствовал, как внутри у него самого шевелится дикое, ответное желание улыбнуться. И вовсе не оттого, что ситуация была комичной. Просто Сичэнь сидел рядом с ним в полумраке закрытого архива, его безупречная прическа чуть растрепалась от порывистого наклона, прядь волос небрежно упала на широкое плечо, а глаза лучились такой первозданной, чистой жизнью, что вся удушливая парадная правильность Облачных Глубин в одно мгновение куда-то безвозвратно улетучилась. Остался лишь он сам. Цзян Чэн поспешно отвернулся, со стуком бросая флейту на стол. — Все. С меня довольно. Я не создан для ваших высоких музыкальных искусств. — Ни один заклинатель не способен быть одинаково хорош абсолютно во всем, — мягко проговорил Сичэнь, переводя дыхание. — Какое поразительно банальное и дешевое утешение. — Но для самого первого раза это вышло бесспорно неплохо. — Вот теперь Первый Нефрит точно беззастенчиво и нагло врет. — Всего лишь… слегка расширяю границы толкования фактов, — ласково парировал Сичэнь. Цзян Чэн смерил его тяжелым взглядом. Сичэнь открыто улыбнулся ему в ответ. И в это конкретное мимолетное мгновение Цзян Чэн вдруг подумал, что он больше не способен вспомнить, в какой именно день и час окончательно перестал считать этого человека редкостно неприятным. Это произошло абсолютно неуловимо, без громких событий и обдуманных выводов. Точь-в-точь как мерное течение воды капля за каплей подтачивает самый суровый гранитный валун. Как привычка незаметно врастает в меридианы тела. Как далекий чужой дом в один прекрасный миг становится для тебя родным вовсе не оттого, что кто-то велел его так именовать, а просто потому, что ты подсознательно уже помнишь каждую скрипучую половицу в коридоре и точно знаешь, в каком именно шкафу покоится нужная вещь. Лань Сичэнь сделался той неотъемлемой частью Облачных Глубин, появления которой он с нетерпением дожидался каждое утро. Это была настоящая катастрофа.***
После окончания их затянувшегося урока с учебной флейтой они покидали закрытый архив библиотеки совсем поздно. Вопиюще поздно, если судить по строгим правилам Гусу, однако у Сичэня на руках имелось официальное разрешение старейшин, а Цзян Чэн формально пребывал под его неусыпным личным надзором ради освоения сложных техник. Абсолютно все было логично объяснено. Все было прикрыто правильными, благообразными словами. И вопреки всему этому, когда они плавно вышли под своды боковой уединенной галереи, за окнами которой в весенней темноте беззвучно дышал сад, Сичэнь всем существом ощутил — его хваленая осторожность прямо сейчас держится на чересчур тонкой, кровоточащей нити. Цзян Чэн шагал плечом к плечу с ним и раздраженным, быстрым движением крутил в пальцах злосчастную деревянную флейту. — Если вы изволите хоть единой живой душе разболтать о моем сегодняшнем позоре, — негромко обронил он, упорно глядя перед собой, — я стану яростно отрицать абсолютно каждое ваше слово. — Что конкретно отрицать, Цзян-гунцзы? — Все без остатка. — Даже тот… неподражаемый финальный звук? — Особенно его. — Должен признать, он вышел на редкость запоминающимся, — негромко отозвался Сичэнь. — Лань Сичэнь. Имя сорвалось с чужих губ совершенно случайно. Сичэнь остановился как вкопанный посреди галереи. Цзян Чэн тоже машинально притормозил на месте, далеко не сразу сообразив, в чем причина заминки. — Что еще такое? Сичэнь неподвижно всматривался в его темные глаза. Внутри него самого в эту секунду что-то беззвучно, но навсегда изменило свою вековую форму. Его имя за эту жизнь произносили тысячи разных людей: суровые наставники, придирчивые старейшины, высокомерные клановые послы, дядя Лань Цижэнь, младший брат Ванцзы. Но из уст Цзян Чэна оно прозвучало совершенно иначе — не как дань официальной вежливости, не как сухой титул, а как нечто живое, вырвавшееся наружу вопреки всяким барьерам этикета и потому бывшее пугающе настоящим. И Сичэнь со внезапным, лихорадочным трепетом ощутил, как до безумия, до потемнения в глазах желает услышать это снова. Он испугался этого порыва так сильно, что поспешно отвел взгляд в сторону весеннего сада. — Ничего. — У вас опять это ваше лицо, — сурово подметил наследник Цзян. — Какое именно? — Словно я только что изрек нечто вопиюще непозволительное. — Нет, вовсе нет. — Тогда ради чего вы замерли? Он обязан был ответить легко, непринужденно. Изящно пошутить, немедленно перевести разговор на особенности флейты, архивного свитка или позднего часа комендантского времени. Но весенний ночной воздух вокруг них слишком густо пах мокрым гранитом и распускающимися дикими горечавками, а прямо перед ним стоял Цзян Чэн — живой, колючий, взъерошенный, и в его темных глазах привычная злость уже намертво перемешалась с затаенной глубокой тревогой. Сичэнь сказал правду — не полностью, пугаясь масштаба своих чувств, но значительно правдивее, нежели планировал изначально: — Мне… мне до безумия понравилось то, как именно вы сейчас изволили произнести мое имя. Цзян Чэн мгновенно окаменел на месте. Тренировочная флейта в его пальцах замерла, перестав вращаться. — Что? Сичэнь безмолвствовал. Теперь отступить назад было решительно невозможно — не после таких слов. Цзян Чэн созерцал его с таким выражением лица, словно никак не мог внутренне решить: то ли ему немедленно вскипеть бешенством, то ли броситься наутек по коридору, то ли со всей силы приложить Первого Нефрита этой несчастной флейтой по голове. — Вы… — голос юноши на секунду коварно запнулся. — Скажите на милость, Лань-гунцзы, у вас в Облачных Глубинах вообще принято изрекать подобные вещи посреди пустой галереи? — Категорически нет. — Тогда зачем вы это делаете? — Не знаю, — совсем тихо выдохнул Сичэнь. И то был самый беззащитный, искренний ответ из всех, что слетали с его губ за долгие месяцы. Цзян Чэн судорожно сглотнул слюну. На одно крохотное мгновение с его лица полностью сползла вся накопленная колкая дерзость. Остался лишь обычный юноша — слишком гордый, напуганный до глубины души, слишком рано и жестоко научившийся считать любую человеческую нежность скрытой ловушкой, которую у него немедленно отнимут. Но уже в следующую секунду спасительная броня защиты вернулась на место. — В таком случае — будьте любезны, сперва хорошенько думайте разумом, прежде чем открывать рот, — жестко проговорил он. — Уже слишком поздно, — отозвался Сичэнь. — Эта ваша дурацкая манера… она у вас стремительно входит в привычку. — Да. Сичэнь даже не попытался улыбнуться. Цзян Чэн продолжал держать его взгляд. Где-то на дальнем ярусе галерей отчетливо прозвучали тихие, мерные шаги ночного патруля — они приближались к их флигелю. Сичэнь первым послушно сделал шаг назад, поспешно возвращая между ними то самое положенное приличное расстояние. — Вам… вам необходимо немедленно вернуться в свои покои, — негромко произнес он, и его голос сорвался на хрип. Цзян Чэн всматривался в него еще одну короткую секунду, а затем порывисто кивнул. — Да. Он круто повернулся и быстро зашагал прочь по настилу. Но у самого поворота коридора, уже практически скрывшись в густой ночной тени павильона, вдруг порывисто бросил через плечо: — Сичэнь. И исчез, точно привидение. Сичэнь так и остался стоять под сводами галереи в полном одиночестве. Патруль чинно прошествовал мимо, вежливо склонился в поклоне перед ним, получил ровный ответный кивок и беззвучно удалился восвояси. Сичэнь не шевелился до тех пор, пока их шаги окончательно не стихли в отдалении. Чужой голос по-прежнему осязаемо звенел в прохладном весеннем воздухе. Чинное, церемонное «вы» на протяжении долгих месяцев служило им идеальной, надежной оборонительной стеной. Они уже умудрялись изрекать друг другу запредельно личные вещи, поведали друг о друге катастрофически много лишнего, но формально продолжали трусливо прятаться за вежливостью, сухими титулами и регламентированной дистанцией. Но всему, даже самому нерушимому порядку, рано или поздно приходит окончательный конец.***
После той ночи Цзян Чэн на протяжении нескольких дней со скрупулезным усердием избегал всяких встреч с Лань Сичэнем. Получалось у него это, прямо скажем, из рук вон плохо. Облачные Глубины при всей своей хваленой монументальности, бесконечных залах и трех тысячах правил внезапно оказались до смешного тесным, крохотным местом для человека, который твердо вознамерился кого-то принципиально не замечать. Сичэнь материализовался буквально повсюду: у тренировочного двора, в залах библиотеки, у восточной галереи, подле павильона наставлений, рядом с Лань Цижэнем, бок о бок с Ванцзы, на утренних общих построениях, в чужих досужих разговорах, в оставленных на столе свитках и в собственной памяти Цзян Чэна, которая, будь она трижды неладна, упрямо отказывалась подчиняться уставу. Сичэнь. Он сам, своей волей изрек это имя. Дважды подряд. И теперь решительно не знал, что ему делать с тем лихорадочным, пьянящим привкусом, который оно оставляло на языке. Доселе между ними незыблемыми барьерами высились титулы — Лань-гунцзы, Первый Нефрит, будущий глава. Все эти правильные слова надежно удерживали человека на безопасном расстоянии, точь-в-точь как прочные деревянные перила над крутой горной тропой. Можно было чинно шагать плечом к плечу, смотреть в бездну, даже признавать вслух великолепие пейзажа, но сорваться вниз было физически невозможно. Цзян Чэн злился на себя за эти мысли с такой неистовой силой, что во время практической тренировки умудрился с треском переломить пополам два учебных деревянных древка подряд, удостоившись от наставника возмущенного взгляда, полного неодобрения. — Излишне резко, Цзян-гунцзы, — сурово обронил старейшина. Цзян Чэн молча склонился в безупречном поклоне. Ему до судорог хотелось огрызнуться, заявить во весь голос, что если их хваленое оружие не способно выдержать один нормальный мужской удар, то проблема кроется исключительно в паршивом качестве дерева, а вовсе не в его методах, — но сдержался. Матушка, пожалуй, искренне возгордилась бы его феноменальным самообладанием, если бы только ведала, какой чудовищной ценой оно ему сейчас давалось. На следующий день он умышленно явился под своды библиотеки значительно позже обычного часа, выбрал уединенный стол у самой дальней глухой стены и принял максимально сосредоточенный вид, словно был до глубины души поглощен изучением трактата о распределении духовных потоков при многоуровневых защитных массивах. Ровно через десять минут в зал плавной бесшумной тенью вошел Лань Сичэнь. Цзян Чэн даже не подумал поднять головы от бумаги. Ему не требовалось смотреть глазами, дабы почувствовать его появление. Шаги Сичэня всегда были уверенными, но мягкими и тихими. Они никогда не привлекали к себе лишнего внимания, но после стольких месяцев в Облачных Глубинах Цзян Чэн умудрялся без труда вычленять их среди сотен других. Очередное отвратительное открытие. Сичэнь плавно притормозил у стола дежурного библиотекаря, тихо обменялся парой фраз, взял необходимый свиток и чинно проследовал к своему привычному месту у противоположного окна. Не к Цзян Чэну, разумеется. По всем законам логики наследник Юньмэна обязан был ощутить колоссальное, спасительное облегчение. Вместо этого он почувствовал волну глухого раздражения. А затем — еще большее бешенство, поскольку подметил это собственное нелепое раздражение. В итоге к исходу занятия во всей огромной сложной схеме защитного массива он умудрился запомнить лишь одну единственную истину — автор данного трактата был беспросветным, занудным идиотом, заслуживающим отдельного сурового наказания в виде чтения собственных трудов вслух. Когда монастырский колокол гулко возвестил об окончании учебного времени, Цзян Чэн подорвался со своего места первым. Слишком поспешно. Сгреб свои свитки в охапку, принципиально не оглядываясь по сторонам, и решительно припустил к выходу из павильона. — Цзян-гунцзы. Он замер на месте. Проклятье. — Лань-гунцзы, — проговорил он, медленно разворачиваясь на пятках. Сичэнь неподвижно застыл у окна, бережно удерживая свиток в руках. Дрожащие лучи полуденного солнца ложились на его широкие плечи, и от этого шлейфа света он казался почти прозрачным, бесплотным, словно принадлежал не реальному миру, а зыбкому утреннему туману, из которого Облачные Глубины рождались каждый божий день. — Вы… заняты после окончания полуденной трапезы? — негромко спросил он. Цзян Чэн уже открыл было рот, дабы выдать немедленное, жесткое «да». Это был бы самый разумный, правильный и безопасный ответ из всех возможных. — Ради чего интересуетесь? — сорвалось с его языка вместо этого. В чертах Сичэня не переменилось ровным счетом ничего, но Цзян Чэн каким-то образом отчетливо понял, что тот был заранее готов к суровому отказу. — Старейшина Лань великодушно позволил мне продемонстрировать вам старый зал энергетических массивов у самого северного склона горы, — спокойно пояснил Первый Нефрит. — Там высечено несколько уникальных древних печатей, напрямую связанных с водной ци. Они крайне редко задействуются в обычной практике, но, полагаю, вам будет полезно воочию лицезреть их статику, а не только изучать по блеклым архивным записям. Полезно. Вот как. Полезно для него сейчас было бы упрямо не смотреть в эти светлые глаза. Категорически не следовало тащиться за ним к черту на кулички к северному склону. Нельзя было оставаться с этим человеком наедине в глухом, заброшенном месте, где не водилось других адептов, не звучали чужие голоса и отсутствовали любые спасительные свидетели. — Если вам… по какой-то причине это неудобно, — Сичэнь сделал крохотную паузу, — мы можем без труда перенести осмотр на иную декаду. Цзян Чэн твердо вскинул подбородок. Тон собеседника оставался безупречно ровным, почтительным, сугубо официальным — и именно по этой причине бесил сильнее всего. — Все мне удобно, — отчеканил он. — Сразу после полудня. — Хорошо. Оны церемонно поклонились друг другу. Цзян Чэн стремительно покинул библиотеку. И только очутившись в прохладной галерее, с удивлением обнаружил, что сжимал охапку свитков с такой неистовой силой, что плотный край одного успел некрасиво помяться под его пальцами.***
Старый павильон массивов высился значительно дальше основных учебных дворов и жилых корпусов — у самого дикого северного склона, где вековые сосны росли стеной, а каменные стены казались значительно старше самого кодекса правил Гусу. Извилистая дорога туда пролегала по узкой, заброшенной тропе мимо наглухо закрытых флигелей, через крохотный уединенный дворик с темным прудом, а затем круто уходила вверх по каменной лестнице, которую весенняя влага сделала глянцевой и скользкой. Цзян Чэн шагал на полшага позади Сичэня, упрямо глядя под ноги и яростно коря себя за то, что взгляд то и дело норовит соскользнуть на его широкую белую спину. Белоснежные одежды Сичэня двигались плавно, практически бесшумно. Темные волосы, перехваченные лентой, лежали волосок к волоску, но у самого затылка из прически упрямо выбилась одна непослушная прядь. Сущая ерунда, пустяк. У любого нормального заклинателя после изнурительного дня могли растрепаться волосы. Но у безупречного Лань Сичэня эта единственная, крохотная неправильность почему-то мгновенно, кричаще бросалась в глаза. Цзян Чэн волевым усилием заставил себя со скрупулезным вниманием изучать гранитные ступени под сапогами. Сичэнь подметил эту его внутреннюю борьбу, разумеется. — Будьте осмотрительны, Цзян-гунцзы. Камень здесь влажный от тумана. — Я не слепой, Лань-гунцзы, прекрасно вижу. — Да. — Вы теперь вознамерились предупреждать меня о каждом встречном булыжнике? — Исключительно о тех коварных камнях, на которых проще всего поскользнуться и получить травму. — Какая трогательная забота. — Вы изрекаете эти слова с таким тоном, словно искренне почитаете заботу за мой тяжелейший порок. Цзян Чэн открыл было рот, дабы выдать хлесткий ответ, но нужные слова коварно разбежались из мыслей. Он лишь раздраженно фыркнул сквозь зубы: — Применительно к вашему ордену, Лань-гунцзы, подобное поведение выглядит в высшей степени подозрительно. Сичэнь не стал круто оборачиваться, но Цзян Чэн отчетливо разглядел, как едва заметно дрогнули его прямые плечи под шелком. Сам старый зал оказался приземистым, полутемным помещением, подпираемым тяжелыми дубовыми балками. Каменный гранитный пол был сплошь изрезан глубокими, потемневшими от времени линиями древних печатей. На бревенчатых стенах сиротливо висели потускневшие схемы, а у дальнего узкого окна громоздкими тенями высились шкафы с костяными табличками. Внутри пахло сухой вековой древесиной, холодной сыростью и пылью. В отличие от всех остальных стерильных помещений Облачных Глубин, здешний порядок казался не парадным, глянцевым, а монументально древним. Словно этот павильон активно задействовали еще те далекие поколения Ланей, которые ценили реальную сокрушительную силу печати стократ выше каллиграфической идеальности ее штрихов. Цзян Чэн затормозил у самого порога, окинув зал цепким взглядом. — Вот этот архив… это уже действительно захватывающее зрелище. — Я изначально был в этом уверен. — Бросайте вашу несносную привычку угадывать мои мысли. — Боюсь, слишком поздно переучиваться, — тихо отозвался Сичэнь. Цзян Чэен сердито покосился на него. Сичэнь тем временем подошел к одному из врезанных в пол масштабных кругов, размеренно опустился на одно колено и провел тонкими пальцами в воздухе над линиями, принципиально не касаясь гранита. — Данный оборонительный массив в прежние века виртуозно задействовали для надежного удержания тех свирепых водных тварей, кои органически не имеют устойчивой физической плоти, — негромко заговорил он. — Внешний энергетический слой намертво привязывает сущность к ее зеркальному отражению в воде, а внутренний — жестко фиксирует к звуковому весомому якорю. — Именно по этой причине вы притащили с собой учебную флейту? — хмуро уточнил Цзян Чэн, присаживаясь рядом. — В том числе. — Я по-прежнему свято убежден, Лань-гунцзы, что игра на этой деревяшке в моем исполнении приравнивается к изощренному орудию пытки. — Смею заверить, за последнюю декаду ваше мастерство претерпело колоссальные, благотворные изменения. — Обыкновенная наглая ложь. — Ни на мгновение не ложь. — Тогда — вопиющее преувеличение. — Возможно, — Сичэнь ласково посмотрел на него в упор. — Но, по крайней мере, уже далеко не такое сильное и безосновательное, как в первые дни. Цзян Чэн не сдержался и коротко, искренне усмехнулся. Он подался всем корпусом ближе к граниту, сосредоточенно вглядываясь в плетение линий. Схема была дьявольски сложной, в разы глубже любых стандартных учебных чертежей. Внешний контур действительно виртуозно имитировал бурный речной поток, но ложился на камень не идеальным кругом, а рваными, ломаными зигзагами — очевидно, спроектированными так, дабы бесплотная нечисть мгновенно путалась в траектории собственного эха. — Вот в этом конкретном месте начертана очевидная, грубая ошибка, — Цзян Чэн ткнул пальцем в желоб. — Ни в коем случае. — Ошибка, говорю вам. Глядите сами — здесь пролегает явный разрыв контура. — Это вовсе не ошибка, Цзян-гунцзы. — А что же тогда, скажите на милость? — Изящно спроектированная ловушка. Цзян Чэн недовольно нахмурился. Сичэнь плавно провел ладонью в воздухе над указанным стыком. — Если запертая тварь начинает лихорадочно выискивать брешь в обороне, она неизбежно устремляется точнехонько в это слабое место. Но данный разрыв устроен так, что пропускает энергию исключительно в одну сторону. Стоит сущности пересечь черту, как внутренний скрытый контур намертво замыкается за ее спиной. Цзян Чэн завороженно смолк на несколько секунд, переваривая инженерное решение. — Предельно коварно. — И феноменально эффективно. — Неужто у вас в Гусу официально признают разницу между благочестивой правильностью и действенным обманом? — Иногда… нам приходится ее признавать, — негромко отозвался Сичэнь. Цзян Чэн коротко, звонко рассмеялся. Смех вырвался из груди порывисто, прежде чем он успел выставить ментальный заслон. То был не язвительный смешок, а самый настоящий, живой звук, который в пустом полутемном зале прозвучал непривычно сочно. Цзян Чэн тут же испуганно осекся и принялся с преувеличенным, неистовым усердием буравить взглядом гранитный пол, словно древние линии печатей в сию секунду сделались самым важным и захватывающим зрелищем во всей его жизни. Сичэнь не произнес ни единого слова, деликатно оставив эту секундную вспышку веселья без комментариев. И в этой его сдержанности крылось истинное, великое милосердие. Оны разбирали этот массив долго, до изнеможения. Сперва сидели на корточках прямо на холодном каменном полу, затем переместились к стене с потускневшими чертежами, а после — снова опустились подле соседнего контура. Их разговор стремительно сделался точно таким же, каким бывал в самые лучшие, редкие их библиотечные вечера: цепким, полным яростных обоюдных возражений и поразительных совпадений векторов мысли. Цзян Чэн рубил с плеча, Сичэнь ювелирно уточнял детали. Цзян Чэн предлагал чересчур грубое, силовое, но гарантированное решение, Сичэнь на лету находил изящный способ сделать этот импульс чище и безопаснее для меридианов. Цзян Чэн сквозь зубы ворчливо признавал, что эта ланьская поправка действительно работает без осечек, Сичэнь великодушно не позволял себе ни капли торжества. В какой-то момент они, увлекшись спором, одновременно порывисто потянулись пальцами к одному и тому же перекрестку линий на чертеже. Их руки соприкоснулись. Это не было похоже на случайное, будничное касание. Случайно люди лишь мажут по касательной в сутолоке и тут же отдергивают ладони прочь, ничего не успев толком осознать. Здесь же само время внутри старого павильона в одну долю секунды сделалось вязким, густым и плотным. Пальцы Сичэня были осязаемо, пронзительно теплыми. Цзян Чэн уже доподлинно знал об этом тепле. И вопреки всему его натренированное тело отозвалось навстречу с такой жадной готовностью, словно меридианы узнали эту ци заново. Оба мгновенно замерли, перестав дышать. Сичэнь первым плавно убрал руку назад, пряча ладонь в складки шелка. — Простите меня. И снова это чертово, удушливое слово. Цзян Чэн резко, рывком вскинул подбородок, уставившись ему прямо в глаза. — За что конкретно вы сейчас извиняетесь, Лань-гунцзы? Сичэнь растерянно замер. — Я… — За что? — повторил Цзян Чэн значительно тише, но в его севшем голосе явственно прозвучала грозовая ярость. И вопрос этот сейчас касался вовсе не мимолетного соприкосновения пальцев. Они оба осознали это со всей очевидностью. Сичэнь безмолвствовал, не находя слов. И Цзян Чэн вдруг почувствовал, как внутри у него наваливается колоссальная, свинцовая усталость. Не от сложного чертежа, не от долгого изнурительного дня. От этой бесконечной, панической осторожности, которая на протяжении стольких месяцев тянулась между ними тончайшей нитью, готовой до крови резать кожу при малейшем неловком движении. Устал от этих вечных «простите», «надлежит», «почти» и «запрещено». Устал от каждого робкого шага назад, который Сичэнь упрямо совершал после каждого своего шага вперед. — Если вам… если Первому Нефриту Гусу настолько сильно и искренне жаль абсолютно каждого своего поступка, — роняя слова сквозь зубы, отчетливо произнес он, — зачем вы, скажите на милость, раз за разом упрямо подходите ко мне все ближе? Сичэнь сидел вплотную к нему. Не настолько близко, дабы нарушить элементарные приличия, но вполне достаточно для того, чтобы Цзян Чэн во всех красках видел, как его дыхание сделалось глубоким, рваным. — Исключительно по той простой причине… что я физически не нахожу в себе сил поступать как-то иначе, — совсем тихо, почти беззвучно выдохнул глава Лань. Если бы за тонкими створками окон павильона в эту секунду с шумом пронесся яростный порыв весеннего ветра, Цзян Чэн мог бы с чистой совестью подыграть ситуации и сделать вид, будто банально не расслышал реплики. Но горный воздух за стенами оставался немым. — Не находите сил? — переспросил он, чувствуя, как сердце тяжелым молотом лупит куда-то в самый район горла. — Да. Сейчас ему жизненно необходимо было отступить назад. Выдать какую-нибудь грандиозную гадость, хлестко оборвать момент, разбить в щепки эту тишину до того, как она окончательно превратится в то русло, из которого уже никогда невозможно будет выбраться живым и невредимым. Он виртуозно умел это делать. Всю свою жизнь он безупречно защищался от мира, легким усилием воли превращая любой страх или смущение в испепеляющую яростную злость. Но Лань Сичэнь созерцал его сейчас с таким выражением лица, словно сам неподвижно балансировал на самом краю бездонной, головокружительной пропасти. И Цзян Чэн осознал: он больше не желает оставаться единственным, кому суждено трусливо отступить назад в спасительную тень. — Ты… ты каждую секунду разговариваешь со мной так, словно усердно накладываешь строжайший запрет, — глухо выговорил он. Сичэнь едва заметно, судорожно вздрогнул от этого неожиданного, интимного «ты». — Цзян-гунцзы… — Вот опять, — жестко перебил его юноша. — Что? — Бесконечные церемонные поклоны. Выверенные расстояния. Свод наставлений. Скажи мне честно, Лань Сичэнь, — тебе самому еще не надоел весь этот дурацкий спектакль? Слова вылетали из его груди стремительными искрами, значительно быстрее, нежели разум успевал взвешивать, дозволено ли вообще произносить подобные вещи вслух. Сичэнь безмолвствовал, ловя его дыхание. — Или… или весь этот бред окончательно надоел одному мне? — тише, скрежеща зубами, добавил Цзян Чэн. — Нет, — сорвалось с губ Сичэня. Всего один единственный, короткий ответ. И у Цзян Чэна внутри в ту же секунду с грохотом рухнули последние оборонительные шлюзы. Он сделал стремительный, решительный шаг вперед, полностью стирая дистанцию между ними. Сичэнь не покачнулся, не сделал ни малейшей попытки панически отпрянуть назад. Пространство между ними сузилось до невозможного, неправильного предела. Сухой и прохладный воздух старого павильона в одно мгновение сделался обжигающе горячим, душным. Цзян Чэн видел благородное лицо Сичэня пугающе близко — тонкую, напряженную линию губ, глубокие темные глаза, призрачную тень затаенной усталости под ними и ту самую непослушную, выбившуюся у затылка прядь волос. Впервые в жизни прославленный Первый Нефрит Гусу не выглядел безупречным примером для всеобщего почитания. Он выглядел невыносимо, отчаянно желанным. Эта дикая мысль ударила Цзян Чэна в темя столь внезапно, что он едва не шагнул обратно. — Скажи мне немедленно… отойти прочь, — прошептал он в самые его губы. Сичэнь медленно прикрыл глаза на долю секунды. — Отойдите, — выговорил он. Голос его дрогнул. Цзян Чэн криво, надрывно усмехнулся: — Идиотский лжец. И потянулся первым. Сделал это совершенно не изящно, без намека на мягкость — скорее так отчаянно и яростно бросаются с обрыва прямиком в бурную реку, даже не удосужившись предварительно проверить глубину дна. Одной рукой он намертво, до треска шелка сцапал Сичэня за широкий белоснежный рукав ханьфу, второй — неуверенно, почти со злостью вцепился в его крепкое плечо, порывисто притянул к себе и поцеловал.***
Этот первый поцелуй вышел вопиюще неправильным по всем законам. Чересчур резким, лихорадочно горячим, почти болезненным. Их губы столкнулись неловко, с наскока, дыхание в один миг сбилось в рваный хрип, и Цзян Чэн сам до конца не ведал в этом безумном порыве — то ли он отчаянно силится удержать Сичэня подле себя до конца дней, то ли норовит с силой оттолкнуть прочь, если тот прямо сейчас панически испугается и оскорбится. На кратчайшую, микроскопическую долю вдоха Лань Сичэнь под его пальцами буквально окаменел, превратившись в монолитный кусок льда. «Вот и все», — успела промелькнуть в голове Цзян Чэна дикая, леденящая мысль, от которой внутри разлился такой ужас, какой превосходил любое бешенство. Сейчас он отпрянет назад. Сейчас напустит на себя маску Первого Нефрита. Сейчас сурово отчеканит «Цзян-гунцзы». Сейчас абсолютно все между нами безвозвратно исчезнет, превратившись в постыдную, грязную ошибку. Сичэнь не отпрянул. Он коротко, ломано выдохнул воздух куда-то ему в подбородок и ответил на поцелуй. И весь осязаемый мир вокруг них в ту же секунду перестал существовать. Он не растворился красиво и поэтично, как то расписывали в глупых любовных балладах, не рассыпался на мириады сияющих лепестков лотоса и призрачный лунный свет — нет. Просто абсолютно все лишнее, мирское и постороннее в один миг утратило всякий смысл. Старый заброшенный павильон, три тысячи правил, Облачные Глубины, далекий Юньмэн, холодный гранитный пол под сапогами, пожелтевшие свитки схемы на столе — все отступило далеко во тьму, потому что большая ладонь Лань Сичэня собственническим, властным движением уверенно легла Цзян Чэну прямо на затылок. Волосы у Цзян Чэна перед началом занятий были стянуты в тугой, строгий узел, но за долгий изнурительный день несколько непослушных прядей все же успели выбиться из прически. Длинные пальцы Сичэня вплелись в них сперва со скрупулезной, трепетной осторожностью, а в следующее мгновение — с такой неистовой, сокрушительной силой, словно он отчаянно пытался удержаться за этот затылок, дабы окончательно не сойти с ума от гибельного восторга. Цзян Чэн судорожно рванулся всем телом еще ближе, вплотную. Сичэнь целовал его совершенно не так, как Цзян Чэн мог себе вообразить. Не мягче, не ласковее — о нет, далеко не так. Вся его хваленая сдержанность ломалась под пальцами, не сразу, со скрипом, но когда она наконец окончательно разлетелась в щепки, под ней обнаружилось такое яростное, отчаянное и испепеляющее тепло, от которого у Цзян Чэна подкосились бы ноги, если бы Сичэнь не удерживал его своей сильной рукой за талию. Поцелуй сделался глубоким, долгим, лихорадочным — то было уже не слепое неловкое столкновение губ, а жадный, почти безумный поиск друг друга. Сичэнь второй рукой бережно коснулся его щеки, очертив пальцами линию скулы, затем на долю секунды словно испугался собственной запредельной дерзости, но Цзян Чэн на лету перехватил его горячее запястье и мертвой хваткой удержал у своего лица. Не смей отпускать меня. Он не произнес этой мольбы вслух. Но Сичэнь, кажется, расслышал ее без труда. Их разделил вовсе не вовремя включившийся разум. Банальная нехватка воздуха. Цзян Чэн первым порывисто отстранился на несколько дюймов назад — исключительно по той простой причине, что иначе рисковал натурально задохнуться в его руках. Или совершить прямо там, на столе, нечто еще более немыслимое и окончательное. He застыл вплотную, его пальцы по-прежнему судорожно комкали дорогой белый шелк рукава, губы горели и покалывали от прилива крови, а сердце лупило в грудную клетку с такой бешеной силой, словно он только что общими усилиями выиграл самый главный и смертоносный бой в своей жизни, который по всем законам логики обязан был с позором проиграть. Сичэнь неотрывно всматривался в его лицо. И в его светлых глазах сейчас читалось столько первозданного, обнаженного потрясения, что Цзян Чэн против воли снова испугался. Но испугался уже вовсе не за свою гордость — за него. За них обоих разом. — Ну что? — хрипло, со свистом переводя дыхание, выговорил он. — Теперь Первый Нефрит Гусу наконец-то соизволит заявить мне, что данный поступок вопиющим образом запрещен вашим драгоценным уставом? Сичэнь безмолвствовал, ловя его рваный выдох. Цзян Чэн силой заставил свои губы растянуться в привычной язвительной ухмылке. — Ну же? У вас ведь на скале правил наверняка высечен отдельный, красивый пункт на этот счет. Что-нибудь вроде: «Строжайше возбраняется целовать гостевых учеников под сводами старых павильонов после полудня». Или ланьские старейшины просто пожалели писчей бумаги и лаконично начертали: «Запрещено терять остатки разума»? Сичэнь медленно прикрыл глаза. — Запрещено, — глухо отозвался он. Цзян Чэн почувствовал, как внутри у него все мгновенно, со свистом сжалось в ледяной комок. Он резко разжал пальцы, собираясь отпустить его рукав. — В таком случае… — Ваньинь, — негромко произнес Сичэнь. Имя прозвучало тихо, бархатисто. Ни единой попытки трусливо вернуть между ними прежнюю безопасную дистанцию. Ваньинь. От этого звука своего собственного имени, произнесенного его севшим хриплым голосом, Цзян Чэн в один миг напрочь позабыл все свои приготовленные злые слова. — Не смей… не смей называть меня так, — выдохнул он, упрямо силясь удержать остатки оборонительного гнева, — если прямо сейчас вознамерился снова панически отступить назад. Сичэнь порывисто открыл глаза. И в их глубине больше не угадывалось прежней растерянности или замешательства. Там застыло нечто куда более могущественное и яростное, нежели любой страх перед наказанием старейшин. — Не вознамерился. Цзян Чэн смотрел на него во все глаза, отказываясь верить собственным ушам. — Не смей изрекать вещи, которые завтра при свете дня ты снова сочтешь своей неосторожностью. — Ни за что на свете не сочту и не назову, — отчеканил тот. — Сичэнь… На сей раз имя прозвучало совершенно иначе. Не случайно в разгаре оборонительного спора. Оно сорвалось с его губ тихо, трепетно — как та самая сокровенная просьба, которую Цзян Чэн ни за какие блага в мире не сподобился бы облечь в прямые слова. Сичэнь сделал тот самый уверенный шаг вперед. На этот раз — абсолютно самостоятельно, без чужого понукания. — Я больше ни на долю вдоха не желаю отступать от тебя, Ваньинь, — выговорил он, и в его голосе явственно задрожало абсолютно все то, что он упрямо сдерживал внутри долгие мучительные месяцы. Вековой долг перед орденом, страх нарушить приличия, лихорадочное тайное желание и глухая вина перед дядей. И немыслимое, пугающее счастье от того простого факта, что Цзян Чэн по-прежнему стоит вплотную к нему и не думает уходить. Цзян Чэн судорожно сглотнул вставший в горле комок. — В таком случае… — он твердо посмотрел ему прямо в зрачки, — впредь никогда больше не разговаривай со мной так, словно я являюсь всего лишь праздным гостем твоего хваленого клана. Сичэнь на секунду замер. Он медленно, плавно поднял ладонь, словно испрашивал безмолвного разрешения этим неторопливым движением, и ласково коснулся пальцами щеки Цзян Чэна. Осторожно, почти благоговейно очертив острую линию челюсти. Цзян Чэн имел полную возможность отпрянуть прочь. Не отпрянул, конечно же, лишь упрямо прижался щекой к этой теплой руке. — Хорошо, — совсем тихо, баюкающим тоном отозвался Сичэнь. — Как скажешь… Ваньинь. От этого его покорного «хорошо» внутри все перевернулось с ног на голову. Цзян Чэн нарочито сердито выдохнул через нос, сводя брови к переносице: — Ты просто невыносимый идиот. Сичэнь улыбнулся. Вовсе не той безупречной полуулыбкой, которую он ежедневно демонстрировал. Совершенно иной — растерянной, живой, по-мальчишески робкой и настоящей. — Знаю. — Ни черта ты не знаешь. — Что ж… в таком случае — научи меня. Это заявление было уже выше всяких человеческих сил. Цзян Чэн порывисто подался вперед и снова поцеловал его. И на этот раз Лань Сичэнь ответил ему мгновенно, без малейшей секунды задержки.***
После окончания этого второго поцелуя они еще очень долго пребывали в полнейшем, оглушенном молчании. Цзян Чэн чинно восседал на самом краю низкого демонстрационного стола — пускай сидеть на учебной мебели в Облачных Глубинах строжайшим образом возбранялось уставом. А если и не возбранялось доселе, то после сегодняшнего инцидента старейшины гарантированно обязаны были высечь на скале отдельное суровое правило. Сичэнь неподвижно высился вплотную к нему — непозволительно близко, но больше не предпринимал ни малейшей попытки вернуть между ними законное регламентированное расстояние. Его белоснежный рукав мягко покоился прямо на колене Цзян Чэна. Сущий пустяк, крохотная деталь, от которой почему-то было решительно невозможно сохранять рассудок спокойным. За тонкими деревянными створками окон старого зала лениво шуршал весенний горный ветер. Где-то бесконечно далеко, на самом нижнем ярусе резиденции, приглушенно и мерно отзвучал монастырский колокол, извещая о смене часа. Цзян Чэн порывисто вскинул голову. — Который сейчас час по вашему дурацкому расписанию? Сичэнь словно бы стряхнул с себя остатки оцепенения. — Вопиюще поздно. — Нас… нас уже вовсю примутся разыскивать по павильонам патрули? — Возможно, — отозвался Первый Нефрит. — Скажи на милость, это у вас в Гусу самое любимое и ходовое слово на все случаи жизни? — Одно из самых востребованных, — согласился Сичэнь. Цзян Чэн пристально всмотрелся в его черты. И вдруг, совершенно не к месту и не ко времени, коротко, искренне рассмеялся сквозь зубы. Сичэнь ласково улыбнулся ему в ответ. А затем это веселье плавно сползло с его лица, и он осторожно, трепетно коснулся подушечками пальцев собственных губ — словно до сих пор подспудно страшился поверить в то, что все произошедшее между ними под сводами павильона было реальностью. Цзян Чэн увидел это его мимолетное движение, и у него снова что-то опасно, до судорог сжалось в груди. Дабы сурово подавить эту минутную слабость и не дать Сичэню заметить свой трепет, он колючим тоном обронил: — Предупреждаю сразу, если ты прямо сейчас дерзнешь завести со мной занудные речи, я клянусь, что без лишних слов столкну тебя с этого настила прямиком в тот скользкий горный ручей под склоном. Сичэнь плавно убрал руку от лица. — Смею заверить, мои помыслы сейчас бесконечно далеки от правил. — О чем же ты тогда думаешь? — вопрос сорвался с губ чересчур поспешно. Сичэнь посмотрел на него таким глубоким, пронзительным взглядом, от которого Цзян Чэн в ту же секунду пожалел о своем любопытстве: — Исключительно о тебе, Ваньинь. Вот теперь дышать в помещении сделалось окончательно нечем. Цзян Чэн резко, порывисто спрыгнул с края деревянного стола на пол. — Мне… мне всенепременно пора возвращаться к себе в покои. — Ваньинь… — Нет. Категорически не так. И уж точно не сейчас. Сичэнь послушно смолк, не ставя преград. Цзян Чэн судорожным движением провел ладонью по волосам и тут же недовольно поморщился — поскольку лишь сильнее растрепал и без того выбившиеся из узла темные пряди. — Если я прямо сейчас останусь здесь подле тебя еще хоть на долю вдоха, — заговорил он, упорно устремив взор на бревенчатую стену, — я гарантированно изреку какую-нибудь феерическую глупость. — Смею заверить, я ни одно твое слово не сочту за глупость, — тихо произнес Сичэнь. — Вот именно по этой самой причине тебе категорически противопоказано их выслушивать. Сичэнь безмолвствовал на протяжении пары мгновений. — Мы… мы можем снова встретиться завтра вечером, — негромко проговорил он. Цзян Чэн круто обернулся к нему. — В каком именно месте? — У дальнего заброшенного павильона, сразу после завершения вечернего обхода патрулей. — Скажи прямо, Лань Сичэнь, — это ведь тоже вопиющим образом запрещено? — Да, строжайше. — Вот и чудесно, — Цзян Чэн криво усмехнулся. Сичэнь удивленно приподнял брови. — Неужто этот суровый факт делает мое скромное предложение значительно лучше в твоих глазах? — Он делает его честнее, — отчеканил юноша. Они застыли друг напротив друга, и теперь физическое расстояние между ними снова выглядело вполне пристойным. Вот только губы у Сичэня оставались чуть припухшими от поцелуев, темные волосы Цзян Чэна были живописно растрепаны по плечам, а в самом воздухе павильона невидимым шлейфом витало то осязаемое чувство, которое никакая вежливость и условности уже были не в силах запихнуть обратно под суровые засовы. Цзян Чэн стремительным шагом направился к массивной дубовой двери. У самого выхода наружу он на секунду притормозил. Не стал круто оборачиваться сразу. — Сичэнь. — Да? — отозвался тот из полумрака. Подумать только, как молниеносно и жадно он ответил. Точь-в-точь как человек, который только и дожидался его вопроса. Цзян Чэн до боли сжал пальцами узорчатый деревянный косяк створки. — Завтра при свете дня не вздумай передумать. Позади него воцарилась абсолютная тишина. А затем Сичэнь абсолютно серьезно произнес: — Ни за что на свете не передумаю. Цзян Чэн коротко кивнул головой — пускай тот со своего места физически не мог лицезреть этого жеста, и решительно переступил порог павильона. Дорога обратно до гостевого крыла пролегла для него в каком-то совершенно плотном, удушливом тумане. И туман этот был вовсе не здешним, холодным маревом, а сугубо его собственным, лихорадочным. Ночной патруль прошествовал где-то на верхнем ярусе галереи, но упрямо не подметил его шагов под сводами. Или же сделал вид, будто не подметил. Цзян Чэну сейчас было абсолютно, глубоко наплевать на их бдительность. Очутившись в своей комнате, он с тихим стуком задвинул тяжелый кованый засов двери и обессиленно прислонился спиной к прохладному дереву створки. Пальцы его сами собой, судорожным мимолетным движением поднялись к лицу, коснувшись горящих губ. — Абсолютный, законченный сумасшедший, — совсем тихо выдохнул он в пустую темноту. И решительно не понимал, к кому конкретно в сию секунду относилось это ругательство. К Лань Сичэню? К нему самому? Или ко всем Облачным Глубинам разом? Затем он медленно сполз спиной по деревянной створке вниз и уселся прямо на холодный пол, уткнувшись лбом в согнутые колени. По всем законам логики и фамильного сурового воспитания он обязан был прямо сейчас пребывать в диком, первородном ужасе от масштаба содеянного. И он, без сомнения, пребывал в этом ужасе. Но глубоко под этим страхом, под удушливым стыдом, под лихорадочным жаром, который упрямо отказывался покидать меридианы его тела, и под привычной злостью, тщетно выискивающей, за какую бы привычную обиду зацепиться, под всем этим монолитным пластом таилось такое ослепительное, дикое и болезненное счастье, какого Цзян Чэн физически не знал, как выдержать в одиночку. Ни один живой человек отродясь не целовал его с такой неистовой, сокрушительной страстью. Никто никогда не произносил его имя с такими интонациями — словно оно являлось вовсе не фамильной обузой, не частью парадного титула и не пустым звуком для официальных приемов, а величайшей, запретной и запредельно дорогой драгоценностью. Он крепко закрыл глаза. И впервые за все эти бесконечные, изнурительные месяцы пребывания в Облачных Глубинах поймал себя на шокирующей мысли — он больше ни на долю вдоха не желал возвращаться обратно в свой родной дом.