***
Первые дни пребывания в Облачных Глубинах показались Цзян Чэну бесконечной, изнурительной пыткой. Вовсе не потому, что они были перенасыщены какими-то грандиозными событиями. Как раз наоборот — здешнее время не текло живым потоком, а было искусственно и безжалостно разложено старейшинами по идеально ровным, бездушным отрезкам. Подъем, умывание, утреннее построение, строгая трапеза, лекции, чтение трактатов, боевая практика, снова трапеза, бесконечное переписывание свитков, медитация и сон. Абсолютно все было расписано, отмерено и выверено до сотой доли секунды. Даже физическая усталость здесь, казалось, приходила строго по расписанию, тяжелым грузом опускалась на плечи и при этом высокомерно не позволяла человеку просто взять и честно рухнуть лицом в подушку до положенного часа. Утро тут начиналось настолько рано, что один этот факт Цзян Чэн считал чудовищным нарушением естественного хода вещей. Первый удар колокола безжалостно разрезал предутреннюю тишину еще задолго до того, как ночное небо успевало окраситься первыми признаками рассвета. В Юньмэне в такой бесчеловечный час даже самые ярые поборники ранних тренировок выглядели бы так, словно их только что насильно вытащили из могил и велели немедленно вспомнить правильную форму третьего базового удара. Здесь же ланьские адепты выходили из своих покоев с идеально сосредоточенными лицами, белоснежными, выглаженными рукавами и таким одухотворенным видом, будто радость пробуждения в непроглядной тьме являлась главным и неоспоримым доказательством их духовного совершенства. Цзян Чэн искренне, до зубовного скрежета ненавидел их всех. Но сильнее всего он возненавидел себя в тот день, когда с ужасом осознал, что его собственное тело начинает послушно просыпаться за пару мгновений до проклятого колокола. Местная еда оказалась отдельным, изощренным испытанием на прочность. Пустая рисовая каша, вареные горькие овощи, безвкусные травяные отвары — абсолютно все было пресным, чистым, благопристойным и настолько лишенным малейшего намека на вкус, что Цзян Чэн на третий день поймал себя на дикой мысли — вселись в эту кашу какой-нибудь зловредный дух, он, скорее всего, сам бы сбежал из тарелки через пару минут от беспросветной скуки. Он ел в полнейшем молчании. Во-первых, радоваться еде или вести беседы в трапезной строжайшим образом запрещалось правилами. Во-вторых, Цзян Чэн прекрасно понимал, что открой он сейчас рот, и из него наверняка вырвется нечто такое, за что его заставят переписывать местный свод наставлений до следующей зимы. Этих правил тут вообще обнаружилось значительно больше, нежели человеческого здравого смысла. Не шуметь. Не бегать по галереям. Не опаздывать. Не употреблять в пищу чрезмерно острое, соленое или сладкое. Не сидеть неподобающим образом. Не смеяться без веской на то причины. Не спорить со старшими. Не проявлять праздного любопытства. Не говорить лишнего. Не коситься по сторонам без крайней необходимости. Не желать большего… Последнее, возможно, и не было высечено на знаменитой скале, но Цзян Чэн был абсолютно уверен, что у ланьских старейшин наверняка припрятан отдельный свиток и на этот счет. На третий день своего пребывания он все-таки умудрился нарушить запрет. Вышло это почти нечаянно. Один из учеников Лань — худой, бледный юноша с острыми чертами лица и тем особенным выражением, с каким люди с младенчества привыкают верить, будто слепая правильность стократ важнее живого человеческого счастья, после окончания совместного занятия по начертанию защитных печатей обронил в пространство, не обращаясь ни к кому конкретно: — В Ордене Юньмэн Цзян, по всей видимости, при очищении территорий привыкли уделять внимание исключительно грубым, силовым методам. Фраза была произнесена тихо. Подчеркнуто почтительно и почти безобидно. Цзян Чэн крайне медленно перевел взгляд от своего свитка на говорившего. — В Юньмэне, — столь же тихо, но с отчетливым звенящим металлом в голосе отозвался он, — все внимание уделяют тому, чтобы нечисть гарантированно перестала двигаться до того, как успеет разорвать человека на куски. Но я прекрасно понимаю, что далеко не во всех орденах выживание людей считается первоочередной задачей. Вышколенный ланьский ученик мгновенно пошел мертвенно-бледными пятнами. Сидевший неподалеку юноша из клана Не судорожно кашлянул в широкий рукав, отчаянно пытаясь сдержать смех. Пожилой наставник, разумеется, сделал вид, будто ровным счетом ничего не услышал, однако после окончания лекции Цзян Чэна вежливо, но непреклонно попросили задержаться в зале. Понятие «просьба» в Облачных Глубинах, как Цзян Чэн успел уяснить со всей отчетливостью, всегда означало прямой и не подлежащий обсуждению приказ, просто изящно завернутый в белоснежный шелк. В наказание его оставили в библиотеке переписывать правило о сдержанности речи. Двадцать раз подряд. Первые пять строк Цзян Чэн вывел с таким яростным, сокрушительным нажимом, что кончик кисти едва не прорвал дорогую рисовую бумагу. Только после этого он заставил себя сделать глубокий выдох. Движения руки стали ровнее, чернила ложились послушно, иероглифы выходили один к одному — правильные, безупречные. И именно эта внезапная, вынужденная покорность собственного тела раздражала его сильнее всего. — Бумага ни в чем не виновата, Цзян-гунцзы. Голос прозвучал у самого входа. Цзян Чэн даже не подумал поднять головы от стола. — В Гусу принято защищать от дурного обращения даже бездушную писчую бумагу? — По мере возможности. Вот теперь он все-таки соизволил оторвать взгляд от листа. Лань Сичэнь безмолвной светлой тенью стоял в дверях библиотеки. Белоснежные одежды, идеально уложенные темные волосы, безмятежное лицо и несколько тяжелых свитков в руках. Он выглядел человеком, который совершенно случайно проходил мимо по своим важным делам и столь же случайно решил заглянуть на огонек именно к наказанному юньмэнскому гостю. Цзян Чэн не поверил этому фасаду ни на единую долю вдоха. — Лань-гунцзы лично явился сюда, дабы удостовериться, что я не нанес непоправимого ущерба имуществу вашего почтенного клана? — Вовсе нет. — Тогда ради чего? Лань Сичэнь плавно подошел ближе, остановился на подчеркнуто приличном, регламентированном расстоянии и аккуратно опустил принесенные свитки на соседний деревянный стол. — Мне сообщили, что вас попросили задержаться после окончания занятий. — Какая неописуемая жалость, что подобные ничтожные слухи отвлекают старшего ученика Гусу от его великих обязанностей. — Иногда вещи, кажущиеся на первый взгляд незначительными, таят в себе огромную важность, — ровно отозвался Сичэнь. Цзян Чэн подозрительно прищурился. — Вы всегда разговариваете так, будто наизусть цитируете очередное занудное наставление со своей скалы? Лань Сичэнь на мгновение умолк. А затем уголок его безупречных губ едва заметно, лукаво дрогнул. — Вовсе нет. Иногда я способен отвечать куда хуже. Цзян Чэн неожиданно поймал себя на том, что у него начисто пропали все заготовленные колкости. И это было скверно. Чертовски скверно. У человека, который выглядел как оживший каноничный портрет абсолютного благородства, попросту не должно было водиться чувства юмора. По крайней мере, не такого — остроумного, тонкого и почти неосязаемого. — Цзян-гунцзы, — уже гораздо спокойнее и серьезнее продолжил Лань Сичэнь, делая полшага вперед, — ваш ответ на занятии был излишне резок. — А его слова были беспросветно глупы. — Не исключено. Цзян Чэн замер с кистью в руке. Он был готов к чему угодно: к суровому укору, к долгой, занудной лекции о том, что в стенах Облачных Глубин надлежит с неизменным пиететом относиться к каждому из учеников, даже если тот изрекает откровенную чушь с лицом великого мудреца. Но он точно не ожидал услышать прямое согласие. — Не исключено? — переспросил он, недоверчиво вскинув бровь. — Тот адепт сделал поспешный вывод, совершенно не понимая специфики и сути юньмэнской школы, — мягко пояснил Сичэнь. — Это было крайне неосмотрительно с его стороны. — Тогда почему, скажите на милость, правила здесь переписываю я, а не он? — Потому что вы ответили ему так, дабы он запомнил эту обиду до конца своих дней. — И что с того? Запомнит — значит, впредь будет умнее. Считайте это наглядным уроком. Лань Сичэнь посмотрел на него — долго, пронзительно и на редкость внимательно. — Цзян-гунцзы, вы часто предпочитаете отстаивать собственную правоту исключительно так, чтобы другому человеку сделалось больно? Цзян Чэн отложил кисть. Сделал он это подчеркнуто аккуратно, волосок к волоску. — А Лань-гунцзы часто делает вид, будто его слова не оскорбляют собеседника, только на том основании, что они произносятся приторно-мягким тоном? Вот теперь между ними воцарилась настоящая, звенящая тишина. То была не привычная библиотечная прохлада и уж точно не тишина, прописанная местными правилами. Совсем иное. Так замирает мир перед первой сокрушительной грозой, когда озерная гладь превращается в неподвижное стекло, хотя направление ветра над ней уже стремительно меняется. Лань Сичэнь не отвел глаз. — Я искренне не хотел вас оскорбить. — Все вы так говорите. — Но ведь это далеко не всегда оказывается ложью, верно? — Обычно — именно ложью. Сичэнь скользнул взглядом по его рукам. Мимолетно, но Цзян Чэн заметил сразу. Он в принципе всегда, с болезненной чуткостью фиксировал моменты, когда на него смотрели слишком пристально. — Вы злитесь, — негромко произнес Сичэнь, — вовсе не тогда, когда с вами открыто спорят или не соглашаются. Цзян Чэн зло дернул уголком губ. — Да что вы говорите? — Вы впадаете в ярость всякий раз, когда вам кажется, будто окружающие считают вас слабым. Слова ударили точно. Настолько точно, что в самую первую долю мгновения Цзян Чэн даже не сумел нащупать внутри себя привычный гнев. Лишь глухую, леденящую пустоту — точно кто-то без предупреждения настежь распахнул за его спиной окно, выходящее прямиком в зимнюю стужу. Но уже в следующее мгновение спасительная ярость вернулась. Горячая, лавинообразная. — Первому Нефриту Гусу, должно быть, невыразимо удобно рассуждать о чужой слабости со своих высот, — медленно поднимаясь со своего места, процедил он. — Особенно когда абсолютно все вокруг с самого нежного младенчества свято уверены, будто сам он родился на свет божий вообще без малейшего изъяна. Он поклонился — безупречно, по всем канонам ланьского этикета, но вложил в этот жест столько неприкрытого презрения, сколько вообще мог вместить церемониальный ритуал. — Прошу меня великодушно простить, Лань-гунцзы. Мне необходимо закончить свое наказание. Лань Сичэнь не стал его удерживать. Не ответил ни слова. Он лишь молча продолжал стоять подле, пока Цзян Чэн с каменным лицом опустился обратно на циновку, вновь взялся за кисть и принялся яростно выводить строчку за строчкой. И это тоже бесило до глубины души. Потому что Цзян Чэн всем существом ждал, что этот идеальный праведник оскорбится и немедленно уйдет. А Лань Сичэнь остался. Он расположился за соседним столом — не слишком близко, дабы не нарушать личных границ, разложил свои свитки и принялся за работу, словно действительно явился сюда исключительно ради этого. Он больше ни разу не поднял глаз на наказанного юношу. Не проронил ни звука, не давил своим монументальным присутствием. Просто сидел там, переворачивая плотные страницы так мягко и бережно, что этот шорох бумаги постепенно, капля за каплей, странным образом сливался с самим безмолвным дыханием старой библиотеки. Цзян Чэн дописал проклятое правило еще пятнадцать раз. На шестнадцатом столбце он неожиданно поймал себя на том, что нажим его кисти сделался значительно мягче, а чернила больше не ложатся на лист рваными кляксами. На девятнадцатом — осознал, что клокочущая внутри ярость потеряла свою прежнюю бритвенную остроту. А на двадцатой, финальной строке до него вдруг дошло — звенящая тишина рядом с Лань Сичэнем почему-то ни капли не походила на остальную удушливую тишину Облачных Глубин. Он молча сдал исписанные листы дежурному наставнику и стремительно покинул библиотеку, ни разу не оглянувшись назад. Лань Сичэнь не бросил ему вслед ни единого слова. И все же Цзян Чэн весь оставшийся вечер фантомно ощущал, что этот странный разговор между ними вопреки всему так и не подошел к своему настоящему концу.***
Сичэнь действительно изначально вовсе не планировал задерживаться в стенах библиотеки в тот злополучный день. У него хватало собственных неотложных занятий, строгих обязанностей и важных писем, которые надлежало скрупулезно проверить перед немедленной отправкой в один из малых союзных кланов на севере. Почтенный дядя Лань Цижэнь еще утром весьма весомо напомнил ему, что в ближайшие месяцы Сичэню неизбежно придется взвалить на свои плечи куда больше административных дел ордена — состояние здоровья отца не улучшалось, а многие ключевые вопросы дипломатии было попросту невозможно откладывать до бесконечности. Сичэнь прекрасно это понимал. В Облачных Глубинах о затяжной и тяжелой болезни действующего главы заговаривали крайне редко и неохотно, однако это благообразное молчание не делало общую беду меньше. Оно лишь заставляло всех чутко, с замиранием сердца прислушиваться к каждому тихому шагу лекарей у главного павильона, к каждому закрытому совету старейшин и к каждому тяжелому взгляду дяди, который в последнее время задерживался на лице Сичэня значительно дольше обычного. Ванцзы ни о чем не спрашивал. И это его глухое безмолвие ранило больнее, нежели любые прямые расспросы. Младший брат просто с каждым днем становился еще тише, еще собраннее, еще безупречнее — словно искренне верил, будто этой своей высшего порядка правильностью способен удержать катящийся в пропасть привычный мир от необратимых перемен. Ему было слишком рано нести на себе ту колоссальную тяжесть, которая неумолимо надвигалась на их семью. Вовсе не потому, что Ванцзы не доставало твердости — нет, он отродясь не был слабым. Просто в нем с рождения таилась настолько глубокая, наглухо заколоченная от посторонних глаз тишина, что Сичэнь порой до ужаса боялся — если в один чертов день все придирчивые взгляды ордена обратятся к его младшему брату, тот просто безропотно позволит им взвалить все на себя, ничего не прося взамен и ничего не отдавая, и так и останется нести это неподъемное бремя в полном одиночестве до самого конца. Нет. Сичэнь принял это беспощадное решение самостоятельно уже очень давно, пускай никто из старейшин и не спрашивал его мнения напрямую. Если кому-то из них двоих суждено стать новым главой и принять на себя этот удар — это будет он. Он сумеет часами чинно беседовать с придирчивыми старейшинами. Сумеет мягко, благожелательно улыбаться высокомерным послам. Сможет безропотно выслушивать бесконечные пустые споры, единолично принимать судьбоносные тяжелые решения, безупречно держать лицо перед учениками и неусыпно отвечать за Ванцзы, за весь Орден Гусу Лань, за саму чистоту их имени. Он сможет, обязан будет смочь. Эта мысль уже давно лежала глубоко у него внутри — точь-в-точь как аккуратно сложенный архивный свиток. Вот только острые края этого свитка временами безжалостно резали его изнутри, до крови. В тот день он направлялся под своды библиотеки именно с этим привычным грузом: свитками, делами и затаенной усталостью, выказывать которую прилюдно не имел ни малейшего права. И внезапно за одним из столов увидел Цзян Ваньиня. Юноша сидел слишком прямо для человека, отбывающего наказание, и слишком напряженно для того, кто действительно раскаивался в содеянном. Глубокие темные шелка Юньмэна посреди стерильной, монохромной ланьской библиотеки выглядели вызывающе, почти неприлично живым, бьющим по глазам пятном. Пальцы юного наследника уже были слегка перепачканы свежей тушью. Одна непослушная прядь волос небрежно выбилась у виска, но он, казалось, совершенно не замечал этой детали. Лицо его было мрачнее грозовой тучи, губы сжаты в тонкую линию, а кисть двигалась по бумаге резкими, точными, рубящими ударами. Сичэнь замер у входа задолго до того, как успел осознать, ради чего именно остановился. Он ловил себя на том, что исподволь наблюдает за Цзян Ваньинем уже далеко не первый день. Поначалу то был лишь естественный интерес к высокопоставленному гостю из важного союзного ордена. Затем — уважение к бесспорно талантливому юному заклинателю. А теперь… теперь он видел в нем человека, который каждую секунду своей жизни подсознательно ждал сокрушительного удара в спину и потому упрямо продолжал сжимать невидимый боевой меч даже тогда, когда в его пальцах находилась всего лишь обычная писчая кисть. В юньмэнском наследнике водилось немало черт, способных искренне раздражать вышколенных Ланей. Чрезмерная резкость. Гордыня. Полная неспособность хоть немного смягчить тон там, где дипломатия и здравый смысл требовали изящного компромисса. Какое-то яростное, порой граничащее с саморазрушением упрямство. Но за всем этим фасадом крылось и нечто совершенно иное: поразительная, острая ясность ума в разгаре тренировочного боя, сильная, чистая ци, не терпящая банальных и глупых решений, и редкая, почти пугающая честность — пускай грубая, неудобная, колючая, но абсолютно настоящая. Цзян Ваньинь органически не умел притворяться более спокойным или благонравным, нежели являлся на самом деле. Для Облачных Глубин одно это уже граничило с вопиющим нарушением всех мыслимых устоев. Сичэнь поймал себя на мысли, что после того бурного разговора у стола он продолжал думать о наследнике Цзян очень долго. Вовсе не о его дерзости или резких словах в адрес сокурсника — нет. Перед его мысленным взором раз за разом вставало то единственное короткое мгновение, когда его слова о страхе показаться слабым достигли цели, и на лице Цзян Ваньиня на долю секунды проступило нечто такое, что было значительно серьезнее и страшнее любой обычной злости. Боль. Самая настоящая, обнаженная боль. Сичэнь слишком хорошо, до тошноты знал этот вид скрытого страдания. У него бывали разные маски, разные интонации и самые причудливые способы защиты от внешнего мира. Ванцзы всю жизнь заколачивал ее глухим, ледяным молчанием. Сам Сичэнь — виртуозно прятал за безупречной, мягкой и всепрощающей улыбкой. Ну а Цзян Ваньинь, совершенно очевидно, выбрал своей броней яростную, испепеляющую злость. Осознав это, замечать его присутствие среди сотен белых одежд стало значительно проще. И что хуже всего — перестать замечать его отныне было решительно невозможно.***
На второй неделе совместных занятий Цзян Чэн сквозь зубы вынужден был признать, что занудные адепты Гусу Лань все-таки далеко не бесполезны. Это открытие принесло ему мало радости, а потому признал он его исключительно мысленно и с массой язвительных оговорок. Их школа действительно обладала сокрушительной, вековой силой. И сила эта заключалась не в банальной атакующей мощи и не в высокомерной чистоте идеального фасада, как Цзян Чэну хотелось думать в первые дни, а в глубоком, отточенном мастерстве. Защитные массивы Облачных Глубин держались в разы дольше юньмэнских, очищающие печати работали тоньше, а здешние методы управления ци требовали такого колоссального контроля, от которого у Цзян Чэна поначалу сводило зубы от напряжения. В Юньмэне духовная энергия всегда была чистым, первородным движением — яростным речным потоком, хлестким ударом, стремительным шагом, разворотом клинка и глубоким дыханием. Даже в моменты полного покоя в ней неизменно угадывалось быстрое внутреннее течение. В Гусу же учеников учили взнуздывать и сдерживать эту силу так, словно сама мысль о беспричинном движении ци была чем-то глубоко греховным и излишним. — Не подавляйте ее, — ровным, бесстрастным тоном твердил наставник посреди зала. — Удерживайте. Цзян Чэн от этих наставлений едва не сломал пополам тренировочную деревянную пластину для упражнений. Легко сказать — удерживайте! Словно можно было легким усилием воли запереть то, что отчаянно рвется наружу из-под самой кожи, стремясь доказать каждому присутствующему во дворе, что ты достаточно силен и достоин своего места. Его собственная ци всегда слушалась его беспрекословно, но слушалась так, как слушается преданный, свирепый волкодав: яростно, горячо, с готовностью по первому же свисту броситься в бой и перегрызть врагу глотку. Здесь же от этого бешеного пса требовали, чтобы он смирно сел посреди вычищенного двора, благонравно прикрыл глаза и погрузился в глубокие размышления о смысле благочестия. Разумеется, получалось у него из рук вон плохо, точнее, его результатов с лихвой хватило бы для большинства обычных адептов, но самого Цзян Чэна подобное посредственное «достаточно» категорически не устраивало. И как назло, Лань Сичэнь подметил эту его внутреннюю борьбу с первой же секунды. После окончания очередного изнурительного занятия, когда остальные сокурсники поспешно разошлись, Цзян Чэн так и остался стоять у тренировочного стола, угрюмо буравя взглядом треснувшую деревянную пластину, словно она была лично виновата во всем его глухом раздражении. — Ее все еще можно заменить, — раздался за спиной уже до боли знакомый, мягкий голос. Цзян Чэн даже не подумал обернуться на звук. — Я не спрашивал вашего совета, Лань-гунцзы. — Я знаю. — Тогда ради чего вы это сказали? — Исключительно для того, чтобы вы перестали смотреть на несчастный кусок дерева с таким видом, будто намереваетесь немедленно его добить. Цзян Чэн все же круто повернул голову, смерив собеседника колючим взглядом. Лань Сичэнь замер в нескольких шагах от него, бережно удерживая в руках точно такую же пластину, но абсолютно целую. Разумеется. В Облачных Глубинах, по всей видимости, даже запасные учебные принадлежности материализовались перед нарушителями порядка строго вовремя и с немым укором. — Если вы явились сюда только для того, чтобы в очередной раз вежливо сообщить, что я излишне резок в своих методах, можете не утруждать себя речами, — процедил Цзян Чэн. — Вы и сами прекрасно это знаете, Цзян-гунцзы, — спокойно отозвался Сичэнь. — Как удобно. Первый Нефрит Гусу плавно подошел ближе и без лишнего шума опустил новую деревянную пластину на полированную столешницу. — Вы раз за разом совершаете одну и ту же ошибку — пытаетесь полностью остановить поток своей ци, — заметил Сичэнь, скользнув взглядом по его зажатым пальцам. — Таковы условия этого проклятого упражнения, — буркнул наследник Цзян. — Вовсе нет. Суть упражнения заключается в том, чтобы не позволить энергии расплескаться наружу. Цзян Чэн раздраженно сузил глаза. — Это всего лишь разные слова для обозначения одного и того же действия. — Только не для вас. Сичэнь обронил эту реплику без малейшего нажима, но в этой его пугающей мягкости снова проступило нечто глубоко неприятное для Цзян Чэна. Он уже открыл было рот, дабы отбрить наглеца хорошей хлесткой колкостью, которую успел приготовить в уме, но Лань Сичэнь опередил его — аккуратно взял пластину, легко возложил длинные пальцы на ее вырезанный край и без малейших усилий направил внутрь дерева тонкую, кристально чистую нить собственной ци. Мягкое сияние легло на поверхность идеально ровно. Оно не вспыхивало яростно, не ударяло по глазам и не норовило прожечь благородную древесину насквозь. Свет просто равномерно заполнил глубокие контуры вырезанной печати — точь-в-точь как прозрачная вода послушно заполняет заранее приготовленное для нее русло. — В Облачных Глубинах адептов с первых дней приучают отталкиваться от абсолютной неподвижности, — негромко пояснил Сичэнь, не отрывая взгляда от дерева. — Но ваша духовная основа соткана совершенно иначе. — И что теперь? Мне надлежит немедленно пасть на колени перед поминальными табличками предков и слезно извиниться за то, что я имел несчастье родиться в Юньмэне? — Ни в коем случае, — Сичэнь ласково посмотрел на него. — Вам следует научиться использовать то, что уже даровано вам природой. Цзян Чэн угрюмо смолчал. Сичэнь плавно пододвинул пластину ближе к нему. — Попробуйте больше не глушить поток своей ци силой. Направьте его по идеальному кругу. Пускай энергия движется внутри меридианов на прежней скорости, но упрямо не выходит за очерченный край. — Это идет вразрез с официальным ланьским методом, — хмуро подметил юноша. — Зато это полностью соответствует самой сути упражнения. Цзян Чэн пристально всмотрелся в его лицо. — Лань-гунцзы сейчас на полном серьезе предлагает мне грубо нарушить правила собственного ордена? — Я всего лишь предлагаю вам выполнить задание так, дабы в нем наконец появился осязаемый смысл. В этой реплике Первого Нефрита сквозило нечто почти дерзкое — по крайней мере, для Облачных Глубин. И Цзян Чэн против воли почувствовал, как внутри у него шевельнулось странное, мимолетное желание рассмеяться. Не громко, не во весь голос, скорее просто коротко, иронично выдохнуть через нос, как он обычно делал всякий раз, когда Вэй Усянь в Юньмэне изрекал какую-нибудь очередную несусветную глупость. Но он находился в Гусу, подле него высился безупречный Лань Сичэнь, а здешний устав строго-настрого запрещал смех без веской причины, да и радоваться тут было совершенно нечему. Потому он лишь упрямо сжал челюсти и потянулся к дереву. — Если эта штука сейчас снова с треском разлетится пополам, вся вина целиком ляжет на ваши плечи, Лань-гунцзы. — Разумеется. — Я говорю это абсолютно серьезно. — Я отвечаю вам тем же. Цзян Чэн раздраженно выдохнул сквозь зубы, плотно прижал подушечки пальцев к гладкому дереву и послушно выпустил наружу ци. В первую долю секунды все пошло по наихудшему сценарию: плотная, слишком быстрая энергия привычной лавиной рванулась вперед, угрожая разнести контур. Он уже по привычке приготовился намертво взнуздать ее грубой силой, но вовремя вспомнил тихий голос Сичэня. Не останавливать, направить. Словно это был бурный речной поток, несущийся под старым мостом. Как тяжелая озерная волна, огибающая вековые деревянные сваи Пристани Лотоса. Как быстрое течение, которое способно мчаться вперед, но при этом упрямо не разрушает родные берега. Пурпурный свет на мгновение испуганно дрогнул. А затем послушно, мягко лег точно в вырезанные каналы печати. Не идеально, конечно, далеко не так ровно и хрустально чисто, как у самого Лань Сичэня, но пластина осталась абсолютно целой. Цзян Чэн не сразу убрал ладонь. Он завороженно созерцал ровное сияние духовной энергии в деревянных желобах, испытывая внутри дикую, нелепую смесь из жгучей злости и глубокого удовлетворения. Все получилось. И получилось исключительно благодаря своевременному совету этого невыносимого человека. Какая редкостная мерзость. — Значительно лучше, — констатировал Сичэнь, внимательно глядя на результат. — Я сам вижу. — Разумеется. Цзян Чэн резко вскинул на него глаза, подспудно ожидая увидеть на лице Первого Нефрита снисходительную, высокомерную насмешку. Однако Лань Сичэнь и не думал паясничать. Он созерцал светящуюся пластину с тем же искренним одобрением, словно этот триумф изначально был для него очевидным и не подлежащим сомнению фактом. Он не выказывал бурного удивления, не принимался хвалить гостя с высоты своего авторитета и не делал вид, будто только что снизошел до дарования дикарю великой небесной мудрости. Он просто изначально, без капли сомнения верил, что у Цзян Чэна все непременно получится. И почему-то именно эта его спокойная, железобетонная вера раздражала наследника Цзян куда меньше, нежели должна была по всем законам логики. — Вы абсолютно каждому встречному адепту бросаетесь помогать подобным образом? — угрюмо поинтересовался Цзян Чэн, убирая руку. — Исключительно тем, кому эта помощь способна принести реальную пользу. — А если человек вас об этом ни капли не просил? — В таких случаях, — Сичэнь ласково сощурился, — действовать приходится с особенной осторожностью. Цзян Чэн коротко хмыкнул. — Должен заметить, у вас весьма специфические представления об истинной осторожности, Лань-гунцзы. — Не исключено. Они еще какое-то время постояли в полнейшем молчании посреди пустого павильона. За распахнутыми деревянными створками окон лениво шевелили тяжелыми лапами вековые горные сосны. Где-то на вершине скалы размеренно и гулко отзвучал монастырский колокол, извещая о смене часа. Очередной день в Облачных Глубинах продолжал свое неспешное, невыносимо правильное движение по вековым рельсам. Цзян Чэн скользнул взглядом по новой пластине, затем мимоходом мазнул по старой, сиротливо треснувшей в углу стола. — Даже не надейтесь, Лань-гунцзы, будто после этого случая я стану с благоговением внимать каждому вашему слову. — Я никогда об этом не думал, — отозвался тот. — Вот и чудесно. — Но если в будущем какая-нибудь сложная техника снова откажется вам подчиняться… вы всегда можете спросить моего мнения. Цзян Чэн едва не фыркнул в лицо Первому Нефриту от такой поразительной наглости. — Напрямую у вас? — Да. — Чрезвычайно опасное предложение, Лань-гунцзы. — Отчего же? — Оттого, что я ведь могу однажды действительно взять и спросить. Лань Сичэнь улыбнулся теплее. — В таком случае я обещаю, что действительно вам отвечу. Цзян Чэн поспешно отвернулся первым, силой обрывая затянувшийся зрительный контакт. И уже торопливо шагая прочь по прохладной галерее, он вдруг с наводящим ужасом изумлением поймал себя на мысли — впервые за все эти бесконечные, удушливые дни в Облачных Глубинах здешняя хваленая тишина больше не казалась ему полностью невыносимой. И это, черт возьми, было по-настоящему скверным знаком.***
После того памятного случая с деревянной пластиной Цзян Чэн в течение нескольких дней изо всех сил наглядно демонстрировал окружающим, что в его жизни не изменилось абсолютно ничего. Он упрямо поднимался на ноги за пару мгновений до рассветного колокола. Ел пресную рисовую кашу в трапезной с таким ледяным выражением лица, с каким благородные мужи обычно принимают смертельный яд из рук злейшего врага. На тренировочном плацу его удары оставались безупречно точными, резкими и сокрушительными — настолько, что даже самые невозмутимые из ланьских старших адептов принимались украдкой поглядывать на юньмэнского гостя с невольным, молчаливым уважением. На занятиях наставников он сидел прямее натянутой струны, отвечал на вопросы исключительно коротко и строго по существу, а если кто-то из высокомерных сокурсников предпринимал робкую попытку снова завуалированно уколоть Орден Юньмэн Цзян, Цзян Чэн парировал выпад с такой убийственной, ледяной вежливостью, что формально придраться к его словам было невозможно, но уязвленный собеседник до самого вечера предпочитал обсуждать исключительно особенности горной погоды. Все шло своим чередом, почти. Отныне каждый раз, когда на тренировочной площадке или в учебном зале появлялся Лань Сичэнь, Цзян Чэн фиксировал этот момент мгновенно. Вовсе не потому, что усердно высматривал его глазами среди сотен одинаковых белых одежд — разумеется, нет, он не занимался подобным вздором. Просто в Облачных Глубинах было физически невозможно проигнорировать человека, к которому само пространство резиденции относилось с какой-то почти неприличной, мистической благосклонностью. Сичэнь ступал под своды павильона тихо, без лишней помпы, и адепты вовсе не оборачивались к нему порывисто, не принимались шептаться за его спиной и не менялись испуганно в лицах. Они просто как-то сами собой выпрямлялись — точь-в-точь как прибитые зноем полевые травы после благословенного весеннего дождя. Суровые наставники заговаривали с ним значительно мягче обычного. Младшие ученики взирали на него с немым, искренним благоговением. Даже сам великий и ужасный Лань Цижэнь — старейшина, чье присутствие могло бы, кажется, без труда заставить замолчать бурный горный водопад, ведя беседу с племянником, пускай и оставался строгим мужем, но из его тона полностью исчезала привычная беспощадная сухость. Цзян Чэна вся эта идиллия откровенно и глубоко раздражала. Ему казалось вопиюще несправедливым то, с какой поразительной, оскорбительной легкостью Лань Сичэню давалось право быть всецело любимым абсолютно каждым человеком в этом ордене. Насколько естественно тот высился среди стерильных белых стен, словно являлся прямым и осязаемым продолжением их извечной вековой правильности. И все же после того уединенного урока с пластиной Цзян Чэн больше не мог с чистой совестью утверждать, будто Первый Нефрит — всего лишь идеальный, бездушный образец для почитания, искусно выточенный ланьскими наставниками на радость совету старейшин. У бездушных выставочных образцов отродясь не водилось такого взгляда. Сичэнь не давил авторитетом, не оценивал человека высокомерно с высоты своего статуса и не выискивал мелочные поводы для придирок. Он видел. Саму суть. И это было стократ хуже. Цзян Чэн органически, всем своим существом презирал моменты, когда посторонние люди умудрялись видеть его слишком глубоко, насквозь, до самого донышка. В Юньмэне этой ювелирной и несносной проницательностью обладал один лишь Вэй Усянь, за что заслуживал быть утопленным в озере куда чаще, нежели того позволяли рамки родственных связей. Вэй Усянь мог с одного-единственного взгляда безошибочно определить, в какие именно секунды Цзян Чэн злится от чистого сердца, а в какие — всего лишь судорожно прикрывает этой яростью смертельную усталость, режущую боль или глухой детский страх. Он умудрялся ляпнуть какую-нибудь несусветную, вопиющую глупость посреди самого удушливого и тяжелого молчания, и от этого действительно становилось легче — именно потому, что его наглость бесила, заставляя переключить внимание. Но Вэй Усянь был братом. С ним абсолютно все было понятно и привычно с малых лет: вечные пикировки, драки до кровавых ссадин, абсолютная верность и подсознательная готовность сорваться на крик вместо того, чтобы просто сесть и сказать друг другу простые, настоящие слова. Лань Сичэнь братом ему не являлся. Лань Сичэнь вообще по всем законам мироздания не должен был иметь ни малейшего права понимать, что творится у него на душе. И вопреки всему — понимал. На четвертый день после упражнения с тренировочной пластиной Цзян Чэн, явившись в библиотеку, обнаружил на своем привычном месте старинный свиток, которого там совершенно точно не было еще вчера. Трактат выглядел древним, но был сохранен с поразительным, благоговейным тщанием. Бледный, пожелтевший от времени шелк обложки, тонкая черная завязка и костяная табличка с аккуратно, летящими штрихами выведенным названием: «О круговом удержании водной ци в защитных построениях». Цзян Чэн несколько секунд недоверчиво созерцал артефакт. Затем настороженно огляделся по сторонам. Обширный зал библиотеки к этому часу был практически пуст. Всего несколько младших учеников Гусу чинно сидели у самых дальних столов у входа, переписывая наставления с такими скорбными минами, словно каждый выведенный иероглиф осязаемо приближал их либо к высшему небесному просветлению, либо к скорой и неизбежной кончине. У противоположного окна старший адепт сосредоточенно разбирал хозяйственные отчеты. Самого Лань Сичэня нигде не было видно. И это его отсутствие почему-то укололо Цзян Чэна куда сильнее, нежели если бы Первый Нефрит самолично высился над его душой с благообразным видом человека, ожидающего бурной и рабской благодарности. Цзян Чэн хмуро опустился на циновку. Какое-то время он просто гипнотизировал свиток взглядом, принципиально не прикасаясь к завязкам. Затем не выдержал — резко потянул за тонкий черный шнур. Текст внутри оказался запредельно сложным. Это не была общая ученическая писанина или дежурный трактат из тех, что старейшины щедрой рукой выдавали чужакам ради демонстрации кланового дружелюбия. На этих страницах скрупулезно разбирались редчайшие, ювелирные техники удержания бурной водной ци в абсолютно неподвижных, статичных формах без тотального подавления ее внутреннего течения. Это было именно то, что Сичэнь наглядно демонстрировал ему на треснувшем дереве, но изложенное стократ глубже, сложнее и неизмеримо опаснее для меридианов при малейшем неверном применении. Цзян Чэн бегло прочел первые три строки и замер. Вернулся к самому началу. Перечитал заново. Спустя какие-то полчаса он напрочь позабыл о том, что изначально твердо вознамерился злиться на ланьское самоуправство. Через час у него под рукой уже лежал чистый лист, стремительно заполняющийся его собственными размашистыми заметками. А через два часа непрерывного чтения он с нарастающим ужасом поймал себя на диком, непозволительном желании — ему до смерти хотелось прямо сейчас задать несколько весьма конкретных вопросов. Это было абсолютно недопустимо. Свой вопрос он вопреки всему озвучил уже на следующий день. Разумеется, сделал он это далеко не сразу, и уж точно не в такой форме, дабы окружающие могли заподозрить, что его слова адресованы конкретно Лань Сичэню. Просто во время практического занятия, когда старшие соученики шумно разбирали особенности возведения классического защитного круга, Цзян Чэн дождался минутной паузы и негромко произнес, упрямо глядя куда угодно, только не на Первого Нефрита: — В этом свитке о круговом удержании ци содержится очевидное и грубое противоречие. Лань Сичэнь, стоявший у демонстрационного стола с духовными печатями, плавно поднял на него глаза. — Какое именно, Цзян-гунцзы? Цзян Чэн мысленно выругался последними юньмэнскими словами. Он, конечно, в глубине души надеялся сделать вид, будто обратился со своим замечанием ко всей аудитории разом. Однако абсолютно все присутствующие в зале ланьские адепты в то же мгновение с таким преувеличенным интересом принялись изучать рисунок на собственных рукавах, чистоту каменного пола и геометрию облаков за раскрытыми окнами, словно дали нерушимый обет молчания. Предатели. — В третьем разделе утверждается, что внешний оборонительный контур обязан оставаться абсолютно неподвижным, беря себя в руки и чеканя слова, заговорил Цзян Чэн. Однако далее, в приведенном примере с укрощением речного духа из Цзиньхэ, этот самый контур почему-то смещается вслед за течением водного потока. Если бы заклинатель на практике слепо следовал первому незыблемому правилу, его печать неизбежно разлетелась бы в щепки от резонанса. Сичэнь плавно отделился от стола и подошел ближе к его месту. — Вы… сумели дойти до изучения третьего раздела? — негромко уточнил он. — А что, в Облачных Глубинах чтение дальше первой страницы тоже карается палками? — Ни в коем случае, — Сичэнь мягко качнул головой. — Просто подавляющее большинство гостевых учеников обычно малодушно останавливается на первом, самом простом параграфе. — Большинству, по всей видимости, вполне достаточно поверхностных ответов. Сичэнь пристально всмотрелся в его лицо, и в глубине его светлых глаз на миг промелькнула та самая едва уловимая насмешливая искорка, которую Цзян Чэн теперь, к своему несчастью, научился безошибочно фиксировать. — А вам, стало быть — нет? — Я не переношу, когда мне подсовывают огрызки ответов вместо полноценного решения. — Что ж, в таком случае вы абсолютно правы, Цзян-гунцзы. В примере с рекой Цзиньхэ оборонительный контур действительно совершает волновое движение. — Значит, автор этого древнего свитка допустил грубейшую ошибку. — Вовсе нет. Просто в данном конкретном подразделе используется совершенно иное определение самой природы неподвижности. Цзян Чэн хмуро смолчал, переваривая услышанное. — Весьма удобный способ принципиально не признавать чужих очевидных промахов, — буркнул он мгновение спустя. — Возможно, со стороны это выглядит именно так, — Сичэнь ничуть не обиделся. — Однако в данном контексте речь идет об абсолютной неподвижности защитного контура относительно самого средоточия скверны, а вовсе не относительно береговой линии. Если центр печати умышленно сместить непосредственно на движущийся водный поток, весь массив станет перемещаться вместе с течением, но при этом останется абсолютно статичным и неизменным внутри самой системы. Цзян Чэн нахмурился, лихорадочно сопоставляя линии в уме. — Покажите, — сорвалось с его губ. Слово вылето слишком порывисто, почти приказным тоном. Один из примерных ланьских адептов за соседним столом испуганно вскинул голову. Цзян Чэн в ту же секунду горько пожалел не о самой просьбе, а о том, что озвучил ее с интонациями человека, которому действительно, до безумия важно было это увидеть. Однако Лань Сичэнь никак не выказал своего триумфа. — Прямо сейчас? — лишь тихо уточнил он. — Если Первый Нефрит Гусу не излишне занят куда более высокими делами. — Ради столь точного вопроса — нет, я абсолютно свободен. Они перешли к уединенному демонстрационному столу в углу зала. Сичэнь плавным, размеренным движением разложил на гладком дереве чистый лист рисовой бумаги, обмакнул кончик тонкой кисти в свежую тушь и принялся быстрыми, уверенными росчерками набрасывать сложнейшую схему. Его движения завораживали своей абсолютной уверенностью. В них не было ни капли показного пижонства. Цзян Чэн против собственной воли, как завороженный, следил за его руками: длинные благородные пальцы, идеально выверенный нажим, изящная кисть, оставляющая на бумаге безупречные, черта к черте, угольно-черные линии. — Вот здесь пролегает береговая линия, — негромко пояснял Сичэнь, ведя кисть. — А вот здесь стремительно мчится сам поток. Если вы по классическому методу намертво привяжете центр защитной печати к твердой земле, яростная горная вода неминуемо разобьет внешний энергетический слой в первые же секунды. — А если умышленно закрепить его прямо на воде? — Вот тогда сама твердая земля превратится в то, что станет двигаться относительно вашей системы. Цзян Чэн во все глаза вглядывался в проступающий рисунок. — Это… чертовски рискованно. — Безусловно. — Но при этом в разы быстрее. — Да. — И позволяет выстроить оборону там, где любая классическая печать старейшин окажется абсолютно бесполезным куском пергамента. — Именно так. Цзян Чэн медленно выпрямился во весь рост. Он отчаянно, до зубовного скрежета не желал признавать вслух, что это решение было красивым. Красивым не из-за каллиграфической идеальности линий, пускай и линии выходили безупречными, будь они трижды неладны. Восхищала сама суть мысли. Гибкая, стремительная, совершенно не ланьская по своей стати, а скорее истинно юньмэнская: печать не пыталась глупо спорить с бушующим течением, она изящно заставляла его ярость работать на себя. — Отчего подобные прикладные вещи старейшины никогда не дают на общих занятиях? — хмуро поинтересовался он. — Слишком высока вероятность совершить малейшую ошибку, которая станет фатальной для меридианов. — Значит, если заклинатель от природы слабее, его здесь бережно опекают, а если сильнее — умышленно ограничивают дурацкими рамками? Лань Сичэнь на долю секунды занес кисть над бумагой, застыв неподвижно. — Иногда вековой порядок искренне человека, — тихо, но весомо произнес он. — А иногда… становится лишь обузой, мешающей дышать. Цзян Чэн резко, во все глаза уставился на него. Подумать только, эти слова прилюдно произнес сам Лань Сичэнь. Идеальный Первый Нефрит из Гусу Лань — человек, который по всем законам логики обязан был считать скупой порядок своим вторым естественным дыханием. — Осторожнее, Лань-гунцзы, — криво усмехнулся Цзян Чэн. — За подобные речи в этих стенах, пожалуй, положено пороть. — Исключительно в тех случаях, если произносить их во всеуслышание и слишком громко, — лаконично парировал Сичэнь. Цзян Чэн все-таки не выдержал — коротко, глухо фыркнул сквозь зубы. Совсем тихо. Почти незаметно для окружающих. Но Сичэнь услышал мгновенно. И улыбнулся в ответ. Наследник Юньмэна тут же яростно нахмурился, словно его только что поймали на совершении чего-то постыдного и противозаконного. — Что такое? — Ровным счетом ничего. — Я вам не верю. — Я всего лишь искренне рад, что этот старый свиток пришелся вам по душе и оказался полезен, — мягко ушел от пикировки Сичэнь. — Так это… это ваших рук дело? Это вы его там оставили? — Да. — Можно было бы и сказать об этом прямо, без этих ваших загадок. — А если бы я сказал… вы бы действительно его взяли? Цзян Чэн открыл было рот, дабы выдать немедленный гордый отказ, но слова застряли в горле. Он закрыл его обратно. Проклятый, невыносимый человек. — Возможно, и взял бы, — буркнул он после затянувшейся паузы. — В таком случае в следующий раз я обязательно предупрежу вас заранее. — Следующего раза может и не случиться. — Вполне возможно. Сичэнь обронил это без малейшего нажима, но в его бархатистом тоне прозвучало некое спокойное, незыблемое обещание. Нечто простое и будничное: непременно будет еще один редкий свиток, еще один сложный вопрос и еще один долгий разговор наедине. И Цзян Чэн против воли, со страхом поймал себя на мысли, что ему отчаянно хочется, чтобы все это повторилось. То было пугающее, гибельное осознание. Он поспешно опустил взгляд обратно к разложенному листу. — Вот в этом месте у вас на схеме линия начертана неверно. — Где именно? — Да вот же. Если волновой центр самого потока смещается, то этот штрих обозначает вовсе не внешний защитный слой, а уже второй, внутренний контур. Сичэнь послушно наклонился корпусом ближе к столу, дабы рассмотреть указанную точку. Совсем чуть-чуть ближе. Ровно настолько, чтобы широкая пола рукава его белоснежного ханьфу опустилась на дерево вплотную к глубоким темным шелкам Цзян Чэна. Они не коснулись друг друга физически, разумеется, рамки приличий были соблюдены безукоризненно. Но это призрачное присутствие чужого тепла ощущалось кожей слишком осязаемо. И Цзян Чэн почему-то зафиксировал эту близость ланьского рукава значительно раньше и острее, нежели собственное критическое замечание к чертежу. — Вы абсолютно правы, — негромко констатировал Сичэнь, вглядываясь в линии. — Я знаю, — на автомате выдал Цзян Чэн привычный оборонительный ответ. И только секунду спустя до него дошло, что они оба стоят над несчастным листом бумаги непозволительно близко для обычного разбора сухой теоретической печати. Он отступил назад первым. Сделал это слишком резко, порывисто, едва не задев плечом край деревянной стойки. Лань Сичэнь, однако, виртуозно сделал вид, будто ровным счетом ничего не подметил. И от этой его деликатности становилось лишь хуже.***
С того самого дня редкие, пожелтевшие от времени свитки начали появляться на его рабочем столе с завидной регулярностью. Не слишком часто, дабы это не бросалось в глаза остальным. Сичэнь действовал с тонкой, дипломатической осторожностью, а Цзян Чэн оставался слишком гордым, чтобы позволить этим урокам стать пищей для досужих сплетен. Но раз в три-четыре дня перед юньмэнским наследником неизменно оказывался уникальный текст, который старейшины никогда не выдали бы обычному ученическому кругу: подробнейшие отчеты о сложнейших ночных охотах прошлых веков, древние карты водных массивов, трактаты о синергии грозовой ци клана Цзян и ланьской ци, секретные хроники о подавлении тварей, умеющих прятаться в зеркальных отражениях. Иногда между плотными страницами обнаруживалась тонкая, изящная закладка. Без единого написанного слова. Без подписи или фамильного знака. Но она неизменно покоилась ровно в том месте, где начиналось самое сложное и захватывающее теоретическое плетение. Цзян Чэн, разумеется, ни разу не снизошел до устной благодарности. Зато однажды он вернул свиток, все поля которого были до самого края яростно исписаны его собственными размашистыми, колючими замечаниями и возражениями. На следующий день трактат вернулся к нему снова. Теперь поверх его почерка легли аккуратные, тонкие штрихи Сичэня — сдержанные, аргументированные, местами категорически несогласные, но неизменно уважительные. Цзян Чэн читал эти пометки, запершись в библиотеке. Перечитывал по три раза. А затем с жаром принимался выводить на полях новые яростные опровержения. Так незаметно для них обоих начался самый долгий и упорный спор в его жизни, по крайней мере, из тех, где ни один из оппонентов ни разу не повысил голоса. Поначалу это противостояние гремело исключительно на бумажных полях. Это было безопасно, удобно, в высшей степени официально. Любой любопытный наставник мог бы подтвердить, что прилежный старший ученик Гусу всего лишь оказывает посильное содействие одаренному гостю в освоении сложных разделов. Почти так оно и было. Но очень скоро тесных полей стало катастрофически не хватать для их доводов. Они принялись задерживаться в зале после окончания занятий. Сперва совсем немного. Затем — чуть дольше положенного. Пока однажды, шумно выдохнув после очередной жаркой дискуссии, они не вышли под своды галереи и с изумлением обнаружили, что вечерний колокол отзвучал давным-давно, а застывший неподалеку младший ученик взирает на них с паническим ужасом человека, которому строжайше велели напомнить двум господам о правилах комендантского часа. — Мы… вопиющим образом опоздали к ужину, — констатировал Сичэнь, глядя на темные окна общей трапезной. Цзян Чэн хмуро покосился на закрытые двери. — Какая невосполнимая и трагическая потеря для моего рациона. — В Облачных Глубинах устав категорически запрещает пропускать приемы пищи. — И вот это ваше пресное варево вы всерьез смеете именовать пищей? Сичэнь, к его вящему раздражению, даже не подумал оскорбиться или спорить. — Вы голодны, Цзян-гунцзы? — Ни капли. Предательский желудок Цзян Чэна выбрал именно эту секунду, дабы выдать в тишине коридора тихий, но до ужаса отчетливый, унылый урчащий звук. Лань Сичэнь медленно повернул к нему голову. Наследник Юньмэна уставился на него таким взором, словно готов был прямо сейчас обвинить Первого Нефрита в тайном сговоре со своими собственными внутренними органами. — Ни единого слова, Лань-гунцзы. — Я не проронил ни звука. — Зато ваше лицо... — Какое же? — Вопиюще довольное. — Стало быть, мне запрещено радоваться тому факту, что ваш организм вопреки гордости все же требует еды? — Абсолютно всему вам здесь запрещено радоваться. — Разве подобное начертано на скале правил? — Если еще нет, будьте любезны, немедленно внесите этот пункт в список. Вы же тут в Гусу обожаете пополнять реестр запретов по любому поводу. Сичэнь искренне рассмеялся. Не громко, но так кристально искренне и тепло, что Цзян Чэн на мгновение напрочь позабыл приготовленную язвительную колкость. Этот смех Лань Сичэня разительно отличался от его привычной идеальной улыбки. Улыбка была безупречной частью его добродетели. Смех же дышал настоящей жизнью. В эти секунды сквозь фасад Первого Нефрита и без пяти минут главы великого ордена внезапно проступил обычный девятнадцатилетний юноша, который искренне находил чужую колючую дерзость забавной. И Цзян Чэну от этого открытия сделалось до странности не по себе. Не неприятно, но странно волнующе. — Пойдемте со мной, — отсмеявшись, негромко позвал Сичэнь, в чьем голосе еще звенели теплые искорки. — Куда еще? — В общую трапезную соваться уже бессмысленно. — Стало быть, Первый Нефрит Гусу вознамерился хладнокровно нарушить еще одно незыблемое монастырское правило? — Я всего лишь вознамерился добыть вам ужин. — Из ваших уст это звучит как план грандиозного преступления. — Оно станет таковым исключительно в том случае, если вы решите доложить старейшинам. — А я ведь вполне могу, и не сомневайтесь. — Ни на секунду в этом не сомневаюсь, Цзян-гунцзы. Сичэнь уверенно повел его прочь от центральных павильонов глухими боковыми тропами, через узкий внутренний дворик и приземистую крытую галерею, где густо пахло охапками сушеных целебных трав. Под покровом ночи Облачные Глубины внезапно показались Цзян Чэну куда менее строгими и бездушными, нежели при свете дня. Слабый свет редких фонарей дрожал на беленых стенах, где-то в темноте палисадника лениво шелестел под ветром бамбук, а их собственные шаги звучали мягко и приглушенно, словно сама горная ночь усердно помогала им скрыть это маленькое, почти смешное нарушение покоя. Цзян Чэн шагал плечом к плечу с ним и мысленно проклинал всю нелепость ситуации. Наследник Ордена Юньмэн Цзян, который еще недавно заходился от глухого бешенства при одном виде ланьских построек, теперь послушно крадется в ночи вместе с Лань Сичэнем в поисках еды из-за пропущенного ужина. Узнай об этом курьезе Вэй Усянь, он бы без умолку хохотал целую неделю. А затем непременно выудил бы из него все мельчайшие подробности, извратил бы их до полной неузнаваемости и принялся бы шантажировать при каждом удобном случае. Мимолетная мысль о несносном брате внезапно отозвалась в груди щемящей тоской. Родной дом оставался невыносимо далеко. В Юньмэне в этот самый час теплый вечер, наверное, шумно и вольно опускался над озерной гладью. Младшие адепты гурьбой возвращались с вечерней практики на воде, слуги вовсю гремели утварью у кухонь, а кто-то наверняка уже вовсю таскал из чанов самые острые закуски до официального начала трапезы. Вэй Усянь наверняка сидел прямо на деревянных перилах главной галереи, свесив ноги к воде, и разливался соловьем, травя очередную глупую байку так громко, чтобы его слышали даже лодочники на дальних причалах. Цзян Чэн осознал, что за все эти недели он еще ни разу не вспоминал о Пристани Лотоса настолько остро и болезненно. — Вы… очень сильно скучаете? — негромко спросил Сичэнь, внезапно нарушая тишину. Цзян Чэн порывисто вскинул голову. — Что? — По Юньмэну. — Скажите на милость, Лань-гунцзы, у вас в Облачных Глубинах наследников клана заодно обучают и тайному искусству читать чужие мысли? — Вовсе нет. — Тогда с чего вы взяли этот вздор? Сичэнь ответил далеко не сразу. Они плавно затормозили у неприметной деревянной двери в конце галереи. Он занес руку над кованым затвором, но не спешил открывать. — Вы только что смотрели на воду. Цзян Чэн машинально проследил за вектором его взгляда. За резными перилами настила действительно поблескивал в ночи узкий, искусственный пруд, скованный каменными берегами. Абсолютно неподвижный, словно мертвый. В нем не угадывалось ни малейшего сходства с привольными, бескрайними водами Юньмэна. Обычное маленькое водное зеркало, которому даже легкую рябь на поверхности, казалось, надлежало поднимать строго по утвержденному расписанию. — Это не вода, — сурово процедил Цзян Чэн, отворачиваясь. — Это всего лишь бездушное парковое украшение. — Строгий вердикт, — заметил Сичэнь. — Честный. Сичэнь перевел взор на темную гладь пруда. — В Гусу водоемы выглядят совершенно иначе. — В Гусу абсолютно все устроено иначе. — И… абсолютно все кажется вам значительно хуже, нежели дома? Цзян Чэн по привычке порывался выдать немедленное, резкое: «Конечно» Но нужные слова почему-то застряли в горле. Потому что глубоко внутри он признавал, что далеко не все. Не эти уникальные древние свитки. Не древние боевые техники. Не сам этот прохладный тихий вечер. И уж точно не живой смех Лань Сичэня. Не то, как этот безупречный человек идет сейчас с ним плечом к плечу сквозь ночную темноту, упрямо не требуя никаких лишних объяснений и оправданий. — Далеко не все, — после затянувшейся паузы гораздо тише выдавил Цзян Чэн. Сичэнь мягко толкнул створку двери. Внутри крохотного помещения, скорее уединенной кладовой при основной кухне, нежели полноценной поварской, было на удивление тепло. На длинных деревянных полках вдоль стен чинно выстроились глиняные сосуды, аккуратные коробки и пучки сухих целебных кореньев. Сичэнь уверенным жестом извлек из глубин шкафа небольшой, бережно завернутый в чистую ткань сверток со свежими рисовыми лепешками и небольшую чашу, полную продолговатых темных ягод, аппетитно поблескивающих в тусклом свете лампы от густого слоя сахара. Цзян Чэн воззрился на это лакомство с глубоким, искренним подозрением. — Скажите на милость, Лань-гунцзы, а это ваше подношение вообще разрешено здешним суровым уставом? — Перед вами — редкие лекарственные ягоды, предназначенные исключительно для скорейшего укрепления истощенных каналов ци после изнурительных занятий, — с самым благообразным видом отчеканил Сичэнь. — Они же насквозь обваляны в чистом сахаре. — Сахарный сироп наилучшим образом способствует долгому сохранению ключевых целебных свойств данного артефакта. Цзян Чэн ошарашенно уставился ему прямо в глаза. — Лань-гунцзы сейчас… беззастенчиво и нагло врет мне в лицо? — Ни в коем случае, — Сичэнь даже бровью не повел. — Я всего лишь слегка расширяю рамки допустимого толкования официальных терминов. — Это называется обыкновенной ложью. — Перестаньте, считайте это изящным художественным уточнением сухих фактов. Цзян Чэн продолжал гипнотизировать его взглядом. — Должен признать, Лань-гунцзы, вы пугающе быстро перенимаете у меня дурные привычки. — Что поделать, мне встретился на редкость способный и харизматичный наставник. На этот раз Цзян Чэн все-таки не удержался и коротко фыркнул, растеряв последние остатки напускной суровости. Сичэнь бережно протянул ему чистую ткань с лепешками. — Ешьте же. — Это… официальный приказ старшего? — Исключительно искренняя забота о прилежании и здоровье важного ученика из великого ордена. Цзян Чэн аккуратно взял одну рисовую лепешку. К его изумлению, она оказалась еще приятно теплой, мягкой. В ней не угадывалось ни капли привычной юньмэнской огненной остроты, ни намека на душистые специи. Но после бесконечных дней пресной каши и горьких травяных отваров даже этот простой вкус показался наследнику Цзян поистине неприличной роскошью. Он принялся есть в полнейшем молчании. Сичэнь не стал буравить его пристальным, оценивающим взглядом. Он деликатно отступил на полшага к полке, заложив длинные руки в широкие рукава ханьфу, и принялся со скрупулезным вниманием изучать ровные ряды глиняных баночек, дабы не смущать гостя. — Ну как? Намного лучше утренней каши? — поинтересовался он спустя несколько минут. Цзян Чэн тщательно прожевал кусок. — Прямо скажем, Лань-гунцзы, у вашей утренней каши слишком низкая планка для честного сравнения. — И все же? — В разы лучше. — Я непременно запомню это на будущее. Сердце Цзян Чэна от этой простой реплики почему-то совершило странный, глупый и совершенно неуместный кульбит где-то под ребрами. Он поспешно опустил глаза на зажатый в пальцах остаток лепешки. — Не нужно. Сичэнь удивленно обернулся к нему. — Чего именно не нужно, Цзян-гунцзы? — Запоминать подобные ничтожные мелочи. Он и сам толком не сумел бы объяснить, ради чего сорвался на эту резкость. Возможно, просто оттого, что в этом лаконичном сичэневом «запомню» таилось слишком много веса. Слишком много концентрированного внимания к его личным вкусам, капризам, раздражению, голоду и минутной усталости — к вещам, на которые в Юньмэне обратил бы внимание разве что один лишь Вэй Усянь, да и то исключительно ради очередного шутовского укола. Сичэнь же произнес это с такой спокойной, незыблемой уверенностью, точно его комфорт действительно имел для него первостепенное значение. Сичэнь негромко промолчал несколько мгновений. — Отчего же? Цзян Чэн крепче сжал пальцы на плотной ткани свертка. — Оттого, что все это абсолютно бесполезно для дел наших орденов. — Далеко не все вещи, имеющие истинную ценность, кажутся нам полезными с первого взгляда. — Опять цитируете дежурное наставление? — Ни в коем случае. Всего лишь даю честный ответ. Цзян Чэн упрямо поднял на него глаза. В маленьком помещении кладовой было душно, тепло. И пугающе тесно для двух рослых мужчин, особенно если один из них всеми силами отчаянно пытался сохранить между ними прежнюю, безопасную дистанцию. Золотистый свет одинокой масляной лампы ложился на благородное лицо Сичэня мягко, скрадывая привычную безупречность черт, и от этого делал его образ до странности живым и настоящим. Цзян Чэн внезапно осознал, что всматривается в его глаза непозволительно долго. Он поспешно отвернулся первым. — Мне… совершенно точно пора возвращаться к себе в покои. — Да, разумеется, — тихо отозвался Сичэнь. Однако вопреки собственным словам, еще несколько долгих, тяжелых мгновений ни один из них так и не сумел сделать ни единого движения к выходу.***
После того памятного вечера в потайной кладовой Лань Сичэнь стал появляться в жизни Цзян Чэна с какой-то пугающей, неизбежной естественностью. Это не выглядело чем-то намеренным или навязчивым, Сичэнь был слишком хорошо воспитан для подобной грубости, но здешний мир словно сам подстраивался под его шаги. Утренний сдержанный кивок в прохладной галерее, точное замечание после практического занятия, свиток, оставленный на краю стола, сладкие ягоды в чистом платке, оставленные у его места для письма. Цзян Чэн поначалу отчаянно сопротивлялся этому вниманию, сердился на себя и упрямо выстраивал глухие стены. Потом сопротивлялся меньше. А однажды поймал себя на том, что плетется в библиотеку самой длинной дорогой, исключительно потому, что доподлинно знал — именно в этот час Сичэнь обычно возвращается от старейшин через восточную галерею. Он остановился как вкопанный посреди мощеной дорожки, хмуро уставившись на мохнатые лапы вековых сосен. — Ничего подобного, — зло процедил он в пустую прохладу. Сосны, в отличие от несносного Вэй Усяня, спорить с ним не стали. В библиотеке действительно находился Сичэнь. Он неподвижно сидел у раскрытого окна рядом с высокой стопкой архивных свитков и сосредоточенно просматривал какие-то хозяйственные отчеты. Дневной свет падал на его лицо строго сбоку, и от этого четкий профиль казался чуть старше и строже обычного. В спокойной линии плеч, в едва заметном, усталом изгибе длинных пальцев, придерживающих плотный край бумаги, угадывалось нечто такое, чего Цзян Чэн раньше в нем не подмечал. Первый Нефрит Гусу был не просто идеальным старшим учеником, который мог позволить себе лукавую полуулыбку и запретные сладости, он уже сейчас осязаемо нес на себе неподъемную тяжесть целого клана. Цзян Чэн знал этот вид взрослой, удушливой тяжести слишком хорошо, чтобы ошибиться. Он молча сел напротив, принципиально не спрашивая разрешения. Сичэнь плавно поднял глаза. — Цзян-гунцзы. — Лань-гунцзы. — Вы хотели обсудить свиток? — Нет, — Цзян Чэн угрюмо скользнул взглядом по разложенным бумагам. — Вы выглядите так, будто прямо сейчас начнете читать нравоучение самому себе. В Юньмэне с таким выражением лица люди либо собираются принять очень глупое решение, либо уже приняли его и теперь лихорадочно ищут, как красивее назвать этот промах своим долгом. Сичэнь долго молчал, слишком долго для обычной пикировки или дежурной колкости. Цзян Чэн даже успел мимолетно пожалеть о собственной резкости. — В Гусу, — негромко произнес Сичэнь наконец, — многие тяжелые решения сперва называют долгом. И только значительно позже выясняют, были ли они на самом деле глупыми. — Звучит паршиво. — Иногда. Цзян Чэн недовольно нахмурился. Он уже начинал искренне ненавидеть это сичэнево «иногда». Оно звучало не как трусливая попытка уйти от прямого ответа, а как дверь, которую хозяин приоткрыл ровно настолько, чтобы гость сумел разглядеть глухую темноту внутри, но так и не понял, дозволено ли ему переступить порог. — Это из-за вашего отца? — спросил он. Вопрос вышел чересчур прямым. В Облачных Глубинах так разговаривать было не принято, здесь всегда обходили чужую боль далекими сторонами, чинно склоняли головы и подбирали обтекаемые фразы, терпеливо выжидая, пока человек сам сочтет возможным открыться. В Юньмэне тоже чтили границы, но Цзян Чэн отродясь не умел изящно плутать по обходным тропам, особенно когда ловил себя на том, что начинает по-настоящему беспокоиться. Сичэнь не обиделся. Лишь его светлый взгляд сделался еще тише и глубже. — Отчасти. — Он… совсем плох? Сичэнь повернулся к окну, за которым бледный бамбук едва заметно качал стеблями под порывами горного ветра. — Лекари высказываются весьма осторожно. — Значит — да. — Да. Это короткое, лишенное прикрас признание легло между ними на полированное дерево стола тяжелее любого пространного объяснения. Цзян Чэн растерянно смолк, совершенно не ведая, что говорить дальше. Утешать людей он не умел и не любил — никогда в жизни ему не давалась эта мягкая наука. Когда в Пристани Лотоса происходило нечто скверное, Вэй Усянь всегда умудрялся заговорить первым: шумел, паясничал, лез обниматься, если его не успевали вовремя отпихнуть в сторону. Цзян Чэн в такие минуты мог лишь неподвижно стоять рядом и выглядеть подчеркнуто сердитым просто потому, что собственная беспомощность казалась ему стократ омерзительнее любого гнева. — И теперь абсолютно все в ордене смотрят исключительно на вас, — глухо обронил он. Сичэнь медленно повернулся обратно. Цзян Чэн дернул плечом, делая вид, будто ему совершенно все равно. — Ну а как иначе. Вы же старший сын. Самый сильный Первый Нефрит. Кому еще отвечать за весь этот оплот благочестия. Сичэнь даже не попытался улыбнуться. — Ванцзы тоже очень силен. — Я и не утверждал обратного. — Он… чище меня. Цзян Чэн брезгливо поморщился, точно от внезапной зубной боли. — Что еще за гусуланьская благочестивая ерунда. — Это не ерунда. — Ерунда, — припечатал наследник Цзян. — Чистота помыслов и лобная лента не делают человека главой ордена. Сичэнь всматривался в него так пристально и серьезно, словно Цзян Чэн только что изрек редкую, выстраданную истину, которую сам он безуспешно искал долгие месяцы. — А что тогда делает? Цзян Чэн по привычке порывался выдать немедленный, зазубренный с детства ответ: сила золотого ядра, генерирующего ци, законное право рождения, многолетняя суровая подготовка, умение держать клан железной хваткой, даже когда внутри все стремительно разваливается на куски. Все то, что мадам Юй вколачивала в него так усердно, что эти правила давно вросли в самые кости. Но Сичэнь сейчас спрашивал вовсе не об уроках этикета или клановой истории. — Способность остаться на месте, когда абсолютно все остальные хотят отступить, — после долгой паузы, роняя слова сквозь зубы, выговорил Цзян Чэн. — И сделать то, что должно быть сделано. Даже если потом тебя за этот поступок возненавидит весь мир.. Сичэнь очень долго не отводил взгляда от его лица. — Вам… часто говорили эти слова дома? Цзян Чэн криво усмехнулся. — Не в таких красивых формулировках, разумеется. — Но говорили. — Мне много чего говорили за мою жизнь. — И вы безоговорочно верите? Цзян Чэн внутренне весь напрягся, точно перед сокрушительным ударом. — А у меня, скажите на милость, есть выбор? Сичэнь ответил далеко не сразу. И в его затянувшемся молчании не было ни капли унизительной жалости — за одно это Цзян Чэн был ему глубоко, безумно благодарен. — Я не знаю, — тихо произнес глава Лань наконец. — Но иногда мне кажется, что если человек всю свою жизнь слышит исключительно о том, кем он обязан стать для других, в один день он напрочь перестает понимать, кем является на самом деле. Цзян Чэн по привычке рьяно порывался огрызнуться, выдать какую-нибудь хлесткую, злую гадость, дабы защитить свою израненную гордость, но не сумел. Слова застряли в горле. Слишком правдиво это было. Опять. — Лань-гунцзы сегодня прямо-таки опасно разговорчив, — буркнул он вместо этого, утыкаясь в стол. — Вы сами начали. — Я? Я всего лишь заметил, что у вас лицо мученика, который вознамерился назвать очередную глупость своим долгом. Вот теперь Сичэнь все-таки улыбнулся — мягко, едва заметно. — Это можно считать проявлением заботы? — Это можно считать исключительно моим личным наблюдением. — Разумеется. Цзян Чэн демонстративно отвернулся к окну, но уголок его губ предательски дернулся вверх. Они просидели в старой библиотеке до самых поздних ночных сумерек. Сперва спорили о тонкостях боевых техник, затем перешли на особенности политики великих кланов, а под конец разговор почему-то сам собой свернул на детство. Сичэнь негромко, скупыми фразами рассказывал о Ванцзы, но в каждом его слове таилось столько нежности и затаенной, глухой тревоги, что Цзян Чэну временами становилось неловко, точно он без разрешения подслушал чужую молитву. Сичэнь говорил о том, как младший брат ребенком мог молчать сутками напрочь, но запоминал сложнейшие мелодии с первого же прослушивания, как упрямо превозмогал себя, когда тяжело болел, и никогда, ни о чем не просил, даже если отчаянно нуждался в помощи. И признался, что временами попросту не знает, как к нему подступиться, отчего чувствует себя паршивым старшим братом. — Глупость, — сурово перебил его Цзян Чэн. Сичэнь изумленно вскинул брови. — Прошу прощения? — Это полнейшая глупость, — отчеканил юноша. — Если вы искренне полагаете, будто являетесь плохим братом, значит, вам просто не доводилось в жизни лицезреть по-настоящему плохих. — Вы сейчас говорите о Вэй-гунцзы? — Я сейчас говорю исключительно о себе. Выпалил и сам ушам своим не поверил, уставившись в пространство. Сичэнь не перебил его, не кинулся расспрашивать. В этом крылось его самое редкое и опасное качество — он умел молчать настолько весомо и чутко, что чужие, тщательно сокрытые слова невольно продолжали выходить наружу сами собой. — Вэй Усянь, — Цзян Чэн раздраженно дернул широкий рукав темного ханьфу, — всего лишь приемный сын моего отца. Сущее бедствие. Абсолютный, невыносимый идиот. Если оставить этого прохиндея в одиночестве хотя бы на четверть часа, он гарантированно либо найдет грандиозные неприятности на свою голову, либо самолично станет их первопричиной. Обычно, впрочем, случается и то и другое разом. — Вы очень сильно скучаете по нему. — Ни капли. — Мгм. Цзян Чэн круто повернулся к нему, сверкнув глазами. — Не смейте произносить это свое «мгм» с таким видом. — С каким же? — Будто вы уже абсолютно все про меня поняли. — Я далеко не все понял, Цзян-гунцзы. — Достаточно. Сичэнь мягко опустил взгляд на свои сложенные ладони. — Простите меня. И снова это было сказано настолько просто, искренне и беззащитно, что клокочущая внутри злость мгновенно разбилась, не найдя точки опоры. Цзян Чэн обреченно вздохнул. — Он невыносимо раздражает, — уже тише, без прежнего запала заговорил он, сжимая пальцы на колене. — Слишком громко хохочет, вечно лезет со своими советами туда, куда его никто не просит, шутит в самые неподходящие моменты и упрямо делает вид, будто ему на все наплевать, хотя на самом деле это вовсе не так. И отец… — он осекся на полуслове, намертво прикусив язык. Сичэнь не поднял глаз, дабы не смущать его. Но услышал абсолютно все. Цзян Чэн судорожно сжал челюсти. — Неважно. — Важно, — тихо, но поразительно весомо возразил Сичэнь. — Но вы не обязаны говорить об этом, если вам больно. Вот именно это бережное «не обязаны» почему-то и сломало последний внутренний засов, позволив выговорить то, что копилось годами. Не сразу. Неровно, сбивчивыми, резкими фразами, сочащимися въевшейся в кровь братской обидой и раздражением, будто каждое слово приходилось осязаемо вытаскивать из груди железными клещами. Но он рассказал. Немного. О Юньмэне. О матери, чье яростное неистовое бешенство было для него такой же привычной, неотъемлемой частью жизни, как утренний влажный туман над озерной гладью. Об отце, чье мягкое, ускользающее молчание порой ранило больнее любых материнских криков. О Вэй Усяне, который вопреки всему оставался братом, пускай это слово и чертовски редко произносилось вслух в стенах дома. И о том, как с самого нежного младенчества абсолютно все вокруг твердили ему лишь одно: «Ты наследник, ты обязан, ты не имеешь права уступить, ты не имеешь ни малейшего права оказаться хуже остальных». Сичэнь слушал. Не перебивал, не принимался давать банальные утешительные советы и не пытался трусливо сглаживать острые углы чужой исповеди. Он просто сидел рядом и слушал так, словно каждое нервное, горькое слово Цзян Чэна имело для него колоссальный вес. Когда за высокими окнами библиотеки окончательно стемнело, Сичэнь негромко произнес в тишину павильона: — Вы не хуже. Цзян Чэн замер, точно громом пораженный. — Что? — Вы только что сказали, будто не имеете права быть хуже. Я… я ни на долю вдоха не думаю, что вы в чем-то уступаете другим. Слова были до смешного простыми. Но Цзян Чэн отчетливо почувствовал, как внутри у него что-то болезненно, до судорог сжалось под ребрами. И дело было вовсе не в старой обиде. Намного хуже. Ему отчаянно, вопреки всякому здравому смыслу, впервые в жизни захотелось в это поверить. Он порывисто поднялся со своего места. — Уже слишком поздно. Я вопиющим образом нарушу ваше драгоценное расписание. Сичэнь тоже встал, но подходить ближе не стал, деликатно сохраняя дистанцию. — Я провожу вас до гостевого крыла. — Я прекрасно знаю дорогу. — Да. — Тогда зачем? Сичэнь посмотрел на него прямо и открыто. — Потому что на улице уже совсем темно. — Я не боюсь темноты, Лань-гунцзы. — Я знаю, что не боитесь. — И все равно пойдете? — И все равно пойду. Цзян Чэн мог бы выказать гордость и твердо отказаться. Должен был, наверное, согласно всем материнским наставлениям. Вместо этого он лишь угрюмо повернулся и молча направился к выходу из библиотеки. Сичэнь бесшумной светлой тенью последовал рядом. Они неторопливо шли по ночным, укутанным прохладой галереям Облачных Глубин, и Цзян Чэну впервые за все это бесконечное время показалось, будто здешняя строгая тишина больше не пытается удушить его мертвой хваткой. Она по-прежнему окружала его — белая, холодная, парадная, но между деревянными колоннами теперь мерно звучали их шаги. Два ровных ритма, которые не совпадали полностью, но почему-то совершенно не мешали друг другу двигаться вперед. У самого поворота к гостевым покоям Сичэнь плавно остановился. — Отдыхайте, Цзян-гунцзы. Цзян Чэн коротко кивнул. А затем, сам не ведая, какая сила дернула его за язык, негромко обронил в темноту: — В следующий раз… будьте любезны, принесите из своих тайников что-нибудь менее лекарственное. Сичэнь растерянно моргнул от неожиданности. — Простите? — Ваши хваленые ягоды, — пояснил юноша, косясь в сторону. — Они вышли слишком приторно-сладкими для настоящего сурового лекарства и до омерзения скучными — для полноценного, дерзкого нарушения устава. На благородном лице Сичэня медленно, капля за каплей расцвела тихая улыбка. — Я непременно учту ваше замечание. — Смотрите не обещайте, если не собираетесь выполнять. — Собираюсь. Цзян Чэн почувствовал, что снова сболтнул нечто лишнее или, напротив, слишком подходящее. Он поспешно круто развернулся на пятках. — Доброй ночи, Лань-гунцзы. — Доброй ночи, Цзян-гунцзы. Очутившись в своей комнате, Цзян Чэн очень долго принципиально не зажигал масляную лампу. Он неподвижно сидел в глухой темноте на самом краю постели и молча созерцал собственные ладони, на пальцах которых еще угадывался едва заметный, сухой след чернил. Там, в глубине дорожного сундука, под слоями аккуратно уложенных парадных одежд, сиротливо покоился тот самый сверток со сливами, который Вэй Усянь бесцеремонно всучил ему перед отъездом. Цзян Чэн уже почти позабыл об их существовании. Он медленно достал одну потемневшую ягоду и положил в рот. Слива оказалась плотной, ядреной, пронзительно кисло-сладкой — со вкусом далекого, вольного дома. И почему-то он прямо сейчас думал вовсе не о Вэй Усяне и уж точно не о залитых солнцем причалах Пристани Лотоса. В его мыслях упрямо, раз за разом звучал бархатистый голос Лань Сичэня: «Я ни на долю вдоха не думаю, что вы хуже». — Дурацкие слова, — прошептал он в темноту, ожесточенно жуя. — Абсолютно пустые, ничего не значащие слова. Он лег на циновку, демонстративно повернулся лицом к холодной беленой стене и крепко закрыл глаза. Уснуть, впрочем, ему удалось далеко не сразу.***
В следующий раз Лань Сичэнь действительно принес вовсе не ягоды. Он извлек из широкого рукава неприметный скромный сверток из тонкой белой ткани, перевязанный простой нитью, и буднично опустил его на самый край рабочего стола. Сделал он это с таким невозмутимым видом, словно передавал гостю очередной важный дипломатический свиток для скрупулезного изучения, а вовсе не совершал осознанное, хорошо продуманное преступление против вековых устоев собственного ордена. Цзян Чэн подозрительно покосился на сверток, затем перевел тяжелый взгляд на Сичэня. — Что это еще такое? — Ровно то, о чем вы сами меня просили. — Я ни о чем подобном вас не просил. — Вы изволили выразить недвусмысленное пожелание увидеть нечто менее лекарственное. — Это было вовсе не пожелание, Лань-гунцзы. Это была критика. — Я ее всецело учел. Цзян Чэн недоверчиво прищурился. Сичэнь, как и всегда, выглядел эталоном абсолютного, нерушимого благородства. Слишком идеальным. Так умудрялся держаться только человек, который либо действительно искренне не усматривал ничего предосудительного в подпольном проносе еды, либо виртуозно умел делать самый невинный вид перед лицом опасности. Цзян Чэн уже с каждым днем все сильнее склонялся ко второму варианту. Он аккуратно дернул за нитку и развернул плотную ткань. Внутри обнаружились тонкие рисовые лепешки, совсем небольшие, густо присыпанные какими-то темными специями. Пахли они настолько неожиданно ярко, что наследник Цзян на мгновение невольно замер, втягивая воздух. До ядреной, обжигающей юньмэнской остроты им, конечно, было далеко, но аромат шел теплый, пряный, приятно солоноватый. Живой вкус. Совершенно не пресный. Цзян Чэн брезгливо подцепил одну лепешку двумя пальцами. — Лань-гунцзы. — Да? — Если эта стряпня сейчас снова окажется редким целебным снадобьем, я буду вынужден официально усомниться во всей вашей хваленой местной медицине. Уголок идеальных губ Сичэня едва заметно дрогнул вверх. — Смею заверить, это ни капли не лекарство. — Значит — прямое нарушение порядка. — Небольшое. — Неужто в Гусу существуют градации для грехов? — Все зависит исключительно от того, кто именно их совершает. Цзян Чэн иронично хмыкнул. — Вот как. Стало быть, Первому Нефриту дозволено куда больше, нежели рядовым адептам? Сичэнь ответил далеко не сразу. На короткое мгновение его благородное лицо осунулось. Нет, в нем не проступило явной печали, но проглянуло то особенное выражение, которое Цзян Чэн уже несколько раз фиксировал у него за последние недели, но пока не умел облечь в правильные слова. Глухая усталость человека, которому с самого нежного детства позволяли иметь чуть больше свободы вовсе не потому, что он был по-настоящему свободен, а лишь потому, что спрос с него изначально был стократ суровее. — Не больше, — негромко произнес Сичэнь. — Просто ответственность иная. Цзян Чэн опустил глаза на лепешку. — Скверная сделка, как по мне. — Иногда. Вот опять это слово. Цзян Чэн сделал глубокий вдох, силой заставляя себя не раздражаться. Он откусил кусок. Лепешка оказалась на удивление хороша, куда лучше, нежели имела на то право в этих стенах. В ней не было родной юньмэнской остроты, от которой сразу хочется плакать от счастья, и специй поварам явно недоставало, дабы Цзян Чэн милостиво позабыл все свои кровные обиды на здешнюю кухню. Но в ней таилось живое тепло. Щепотка соли и та деликатная пряность, которую здешние праведники, по всей видимости, считали запредельно сильной и употребляли исключительно по большим клановым праздникам. Он молча прожевал. Сичэнь усердно делал вид, будто погружен в чтение раскрытого перед ним свитка, однако его светлые глаза все равно как будто ласково смеялись. — Ну как? — поинтересовался он спустя минуту. — Сойдет. — Могу ли я зачесть это за похвалу? — Применительно к Гусу — за поистине колоссальную. — В таком случае я обязательно передам ваши слова повару. — Не смейте. — Отчего же? — Если старейшины ненароком проведают, что этот бедолага способен готовить нечто съедобное, его немедленно накажут палками за подрыв устоев ордена. Сичэнь тихо, искренне рассмеялся. Цзян Чэн поспешно отвернулся в противоположную сторону, упрямо делая вид, будто увлечен разглядыванием полок. Он уже доподлинно, с нарастающим трепетом знал — этот чистый, живой смех Лань Сичэня нравится ему слишком сильно. И это было чертовски плохо. Поначалу все казалось простым и понятным: свитки, разбор боевых техник, теоретические споры до вечернего колокола. Любое их взаимодействие можно было без труда объяснить придирчивому дяде Лань Цижэню — наследник великого ордена прибыл учиться, а Первый Нефрит Гусу, как один из сильнейших молодых заклинателей своего поколения, всего лишь оказывает ему посильное содействие. Все оставалось строго в рамках дозволенного. Все что угодно, только не то, что с наводящим ужасом постоянством начинало происходить между ними теперь. Теперь Цзян Чэн научился безошибочно улавливать тот миг, когда у Сичэня зарождается улыбка — еще до того, как она становилась видимой для остальных. Он замечал, насколько сильно тот выматывается после долгих, изнурительных бесед со старейшинами, пускай спина его при этом оставалась безупречно прямой. Видел, как его длинные пальцы судорожно задерживаются на плотном шелковом крае свитка всякий раз, когда лекари заводили речь о здоровье отца. Подмечал, как Сичэнь смотрит вслед Ванцзы — младшему брату, который шествовал по галереям безмолвным, холодным и наглухо закрытым от мира изваянием. В этом взгляде таилось столько щемящей нежности, пополам замешанной на глухой тревоге, что Цзян Чэну временами становилось не по себе, точно он нечаянно подсмотрел чужую сокровенную тайну. Он стал замечать слишком многое. И что хуже всего — ловил себя на диком, постыдном желании замечать еще больше. — Что такое? — негромко спросил Сичэнь, отрываясь от чтения. Цзян Чэн осознал, что уже несколько долгих вдохов подряд открыто и пристально созерцает его лицо. — Ровным счетом ничего. — У вас сейчас выражение лица мужа, который вознамерился выдать мне какую-нибудь очередную резкость. — У меня отродясь такое лицо, Лань-гунцзы. — Вовсе не всегда. — Вы знаете меня слишком мало времени, дабы делать столь безапелляционные выводы. — Вполне достаточно. Цзян Чэн яростно сжал пальцы на остатке лепешки. — Осторожнее, Лань-гунцзы. Еще немного, и ваше поведение начнет попахивать вопиющей самонадеянностью. — Неужели? — Да. — В таком случае мне определенно следует быть внимательнее к вашим словам. Сичэнь произнес это с такой мягкой, чарующей серьезностью, что Цзян Чэн едва не попался на удочку, но вовремя уловил ту самую едва заметную, ласковую насмешливую искорку в глубине его светлых глаз. — Вы откровенно издеваетесь надо мной. — Ни в коем случае. — Издеваетесь. — В Облачных Глубинах строжайше запрещено издеваться над гостями ордена. — А над учениками из других кланов? — Им также гарантировано полное и неизменное уважение. — Стало быть — вы беззастенчиво нарушаете устав. — Исключительно в виде небольшого, невинного исключения. Цзян Чэн все-таки не выдержал и негромко фыркнул сквозь зубы. Обширный зал библиотеки к этому часу был практически пуст, но один-единственный младший ученик за дальним столом у самого входа все же испуганно вскинул голову на этот звук. Наследник Юньмэна тотчас изобразил такое суровое выражение лица, словно этот неподобающий звук издал не он, а какой-то бродячий, скверно воспитанный дух, который случайно просочился сквозь защитные барьеры Гусу и теперь обязан быть немедленно казнен на месте. Сичэнь поспешно опустил взгляд обратно в свиток, однако его широкие плечи под белоснежным шелком ханьфу едва заметно задрожали от беззвучного смеха. — Не смейте смеяться, — яростно прошипел Цзян Чэн. — Я и не думал смеяться. — Вы — ходячее воплощение чистокровного обмана, Лань Сичэнь. — Какое тяжелое и суровое обвинение. — В высшей степени заслуженное. Они вновь погрузились в полнейшее молчание. Но это безмолвие больше не походило на прежнюю мертвую пустоту здешних коридоров — в нем теперь невидимым пластом лежали их недосказанные ответы, обрывки приглушенного смеха, пряные крошки лепешек и исписанные яростными пометками поля архивных свитков. Эта тишина больше не требовала немедленно защищаться от нее хлесткими колкостями. Цзян Чэн чинно доел лепешку, аккуратно вытер пальцы и снова потянулся к писчей кисти. — В четвертом разделе этого вашего трактата содержится грубейшая ошибка, — ровно проговорил он. — Вы абсолютно уверены? — Да. — Будьте любезны, покажите. Он придвинул плотный свиток ближе к краю. Сичэнь послушно наклонился всем корпусом вперед. Широкая пола его белоснежного ханьфу опустилась на дерево стола вплотную к глубоким темным шелкам Цзян Чэна, слишком близко, почти касаясь ткани. На этот раз наследник Юньмэна не стал резко отступать назад. Он упрямо остался на месте, лишь принялся говорить о расположении духовных линий печати чуть громче и напористее, нежели того требовал пустой зал.