Двое против всего мира

NC-17
Завершён
63
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
41 страница, 14 768 слов, 12 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
63 Нравится 8 Отзывы 10 В сборник

Первая рана

Настройки
Примечания:
Это случилось до Версальского сада. До поцелуев. Даже до того, как они осознали, что чувство, терзающее их, — не просто ярость. Они были моложе. Не по годам — по опыту этой новой, личной войны. Ещё не научились прятать удары и смягчать падения. Пьер приехал в Лондон с визитом — официальным, холодным, после очередной стычки на море. Уильям принимал его с ледяной вежливостью, которая резала, как северный ветер. Вечерний приём в старом дворце. Сотни свечей, тяжёлые портьеры, гул голосов. Пьер, как всегда, был центром притяжения — блистал, отпускал шутки, его французский акцент заставлял дам прятать улыбки за веерами. Уильям наблюдал из своего угла, и внутри него кипела чёрная, безымянная злоба. Он ненавидел эту лёгкость. Ненавидел, как Пьер тратил своё остроумие на пустяки, но еще больше ненавидел то, как его собственный взгляд прилипал к нему, как к магниту. И тогда он это сделал. Подошёл к группе, окружавшей Пьера, и вклинился в разговор. Не с колкостью — с беспощадной, фактологической жестокостью. Он публично, вежливо и смертельно точно указал на просчёт в последнем дипломатическом манёвре Франции. Привёл цифры, даты, назвал имена. Он разобрал блестящую конструкцию парижской политики на винтики, показав её несостоятельность. Он делал это не как соперник, а как учитель, снисходительно поправляющий заблуждающегося ученика. Тишина вокруг них стала звенящей. Дамы отпрянули. Пьер стоял, не двигаясь. Всё его существо, только что такое лёгкое и сияющее, словно вымерло. Его лицо стало восковым, только глаза — огромные, тёмные, слегка блестящие от влаги — горели таким чистым, немым шоком, что Уильяма на секунду пронзило что-то острое и горячее, похожее на ужас. Но было поздно. — Благодарю за столь… поучительный урок, сэр, — сказал Пьер на безупречном английском. Его голос был абсолютно ровным, пустым. — Comme toujours, vous êtes infaillible. Он поклонился, слишком правильно, слишком глубоко — жест, полный уничтожающей почтительности, — развернулся и вышел из зала. Его силуэт растворился в тёмном проёме двери. Уильям остался стоять. Победа была полной, сладкой и отравленной. Вокруг зашептались, на него бросали взгляды — восхищённые, испуганные. Он победил. И от этого ему хотелось выть. Он нашёл Пьера на террасе, выходящей в сад. Тот стоял, опираясь руками на каменный парапет, спиной к свету и шуму из зала. Плечи его были неестественно прямыми. — Пьер, — позвал Уильям, и его собственный голос прозвучал чужим. Тот не обернулся. — Иди прочь, Уильям. Ты добился своего. Наслаждайся очередной победой. Уильям подошёл ближе. В лунном свете он увидел, как дрожат пальцы Пьера, вцепившиеся в камень. Это была не злость. Это было нечто худшее. Это была рана. Самая первая, самая глубокая. — Я… — Уильям замялся. Он не умел извиняться. Ни перед кем. Особенно перед ним. — Что? — Пьер резко обернулся. Его глаза, что только что были пустыми, теперь пылали влажным, яростным огнём. — Ты что, хотел сказать, что сожалеешь? Ne fais pas ça. Не смей теперь притворяться. — Я не притворяюсь, — глухо сказал Уильям. Он смотрел на это прекрасное, искажённое болью лицо и понимал, что совершил не дипломатическую победу, а личное преступление. Он ударил не по политике. Он ударил по нему. Чтобы причинить боль. Чтобы дотронуться. Чтобы хоть как-то заставить его почувствовать своё присутствие. И это сработало с ужасающей жестокостью. — Ты унизил меня, — прошипел Пьер. — Не Францию. Меня. Перед всеми. Ты знал, где ударить. Ты всегда знаешь. И это была правда, Уильям знал его уязвимые места лучше, чем свои собственные, и воспользовался этим знанием, как дубиной. — Ты тоже не щадишь меня, — попытался защититься Уильям, но это прозвучало слабо, по-детски. — Я бью в лоб! Я кричу, я строю козни, я называю тебя варваром в лицо! — голос Пьера сорвался. — А ты… ты бьешь тихо и точно. В самое сердце. Чтобы никто не видел, кроме меня. Чтобы я знал, что это ты. Хотя я… — он замолчал, глотая воздух, и отвернулся. Уильям не думал. Он действовал, повинуясь слепому, паническому импульсу. Он шагнул вперёд, схватил Пьера за плечо и резко развернул к себе. Тот вздрогнул, пытаясь вырваться, но Уильям был сильнее. Он не отпускал. — Отпусти! — Нет. Они боролись несколько секунд — тихо, яростно, в лунном свете. И тогда Уильям, не в силах вынести этот взгляд полной боли, сделал единственное, что пришло в голову. Он притянул Пьера к себе и прижал его лицо к своему плечу. Просто прижал, одной рукой обхватив за голову, другой — крепко держа за талию. Пьер замер, словно поражённый громом. Потом он начал биться — не для того, чтобы вырваться, а будто в истерике. Его кулаки ударяли по груди Уильяма, слабо, беспомощно. — Ненавижу, ненавижу, ненавижу тебя… — он рыдал, но не плакал. Это были сухие, разъярённые спазмы, и каждое слово вонзалось Уильяму прямо в грудь. — Знаю. — хрипло повторял Уильям, не отпуская его. — Знаю. Ненавидь. Он не знал, как зашить рану. Он знал только, как удерживать того, кого ранил. Чтобы тот не ушёл истекать кровью в одиночестве. Его ладонь водила по вздрагивающей спине Пьера, жестко, почти грубо, не утешая, а утверждая факт: Я здесь. Я сделал это. Но я не отпущу. Постепенно удары ослабели. Дыхание Пьера, горячее и прерывистое, пропитывало ткань его камзола. Он обвис в его объятиях, истощённый гневом и унижением. Уильям не ослаблял хватку. Он стоял, прижимая к себе своего самого яростного врага, и чувствовал, как его собственная ярость и триумф превращаются в тяжёлый, горький ком в горле. Он причинил боль, и эта боль отозвалась в нём самом, будто острая игла. — Больше никогда, — наконец прошептал Пьер, его голос был глухим, прижатым к ткани. — Ты не имеешь права ранить меня так… так лично. Бей по флоту. По торговле. Не по… не по мне. Уильям закрыл глаза. Это был ультиматум. Первое правило их новой, только что родившейся страшной войны. — Хорошо, — поклялся он шепотом. — Никогда. Он не сдержит этой клятвы. Они оба будут ранить друг друга лично снова и снова, всё глубже и изощрённее. Но эта первая рана, и произнесенная клятва в лунном свете на террасе, навсегда останется шрамом. Напоминанием о той грани, которую они переступили, даже не поняв, что она существует. О том, что их вражда перестала быть делом государственным и стала чем-то бесконечно более опасным — делом сердечным. Пьер вырвался наконец из его объятий. Он не посмотрел на Уильяма. Просто выпрямился, смахнул несуществующую пыль с рукава, и его лицо снова стало маской — холодной, безупречной, неприступной. — Мне нужно уехать. До завтрашних переговоров. Он ушёл, не оглядываясь. Уильям остался стоять один, с пустотой в груди и странным, новым знанием: он боялся. Не поражения, а того, что только что увидел в глазах Пьера — хрупкость. И того, что сам он обладает силой эту хрупкость уничтожить. И от этой силы ему стало страшно. ~Спустя столетия~ Клятва, данная в лунном свете, была нарушена не в пылу ссоры. Это было хуже. Это было хладнокровно, осознанно и с ледяной, отточенной точностью, которая у Уильяма выработалась за века. Дело было в Брюсселе. На совете, где решалась судьба общего рынка. Пьер парировал, блестел, играл на нервах всех присутствующих, как на струнах. Он был в ударе, в своей стихии, и чувствовал, как под его напором оппоненты сдают позиции. И тогда Уильям нанёс удар. Не публично, не при всех. Он дождался, когда они останутся вдвоём в пустом переговорном зале, только скелеты договоров на столе между ними. — Ты играешь слишком рискованно, — спокойно сказал Уильям, не глядя на Пьера. — Как в девяносто третьем. Твоя манера ставить всё на карту всегда заканчивается одинаково. Поражением. Разве не так? Он произнёс это ровным, констатирующим тоном. И упомянул год, событие, о котором они никогда не говорили вслух. О котором знали только они двое. Поражение, после которого Пьер на два десятилетия ушёл в глухую, яростную изоляцию, почти физическую боль от провала. Пьер замолчал. Всё его тело застыло, как у животного, почуявшего яд. Он медленно поднял глаза. В них не было шока, как тогда, на террасе. Была тихая, смертельная ярость. — Ты перешёл черту, Уильям. — Черты для слабых. Для тех, кто нуждается в правилах, чтобы защититься, — парировал Уильям, и в его голосе звучала та самая, старая, варварская уверенность, которую Пьер так ненавидел. — А ты, как оказалось, слаб в одних и тех же местах. Из века в век. Тишина в брюссельском зале была густой, как кровь. Пьер не двинулся с места. Казалось, он даже не дышал. Уильям уже пожалел. Не о том, что сказал — а о том, какую именно клавишу нажал. Он копался в арсенале их обид, ища самое острое, и вытащил не кинжал, а отравленную иглу, забытую в самом дальнем тайнике. Иглу, которую они оба поклялись никогда не использовать. 1793 год. Не просто дата. Это была пропасть, в которую они едва не рухнули навсегда. Тогда Пьер был не собой. Вернее, он был другим собой. Охваченным лихорадкой нового бога — Свободы, Равенства, Братства. Он сжёг свои парики, отрёкся от прошлого, и в его глазах горел тот же безумный, очищающий огонь, что и в топках гильотин. Он был прекрасен и ужасен. И он, в пылу этой всепоглощающей трансформации, нашёл Уильяма в нейтральном Цюрихе. Не как врага. Как свидетеля. Они провели ночь в гостиничном номере. Не в страсти — в безумном, сбивчивом диалоге. Пьер, с трясущимися руками и горящими щеками, говорил о новом мире. О том, что все старые правила, все их войны — прах, что они могут начать всё сначала. Не как монархии, а как… идеи. Он, революционная Франция, и он, консервативная Британия. Против всего старого света вместе. И Уильям… Уильям слушал. Не прерывал. В его ледяных глазах мелькало нечто, что Пьер в своём ослеплении принял за проблеск понимания. За интерес. За возможность. Это была самая страшная его ошибка за все века. Потому что Уильям не видел пророка. Он видел эпилептика в припадке. Видел хаос, одетый в триколор. Видел угрозу всему, что он считал порядком, стабильностью, цивилизацией. И в тот момент, когда Пьер был наиболее уязвим, наиболее обнажён, поверив, что наконец-то говорит с Уильямом не как враг, а как… как кто-то ещё, — Уильям отступил. Физически и духовно. Он встал, одел свой безупречный сюртук, и сказал всего одну фразу, ледяную и окончательную: «Ты болен. И твоя болезнь заразна. Мой долг — изолировать её». На следующее утро Британия официально возглавила Первую коалицию против революционной Франции. Это была не просто политика. Это был приговор. Отказ видеть в нём равного. Отказ видеть в нём кого-либо, кроме воплощения чумы. Уильям объявил войну не государству, он объявил войну той части Пьера, которая осмелилась быть новой, странной, уязвимой и надеющейся. Вот что такое «девяносто третий». Это не поражение в битве. Это день, когда Уильям посмотрел в самую душу Пьера и назвал её болезнью, подлежащей уничтожению. — Ты назвал мою веру чумой, — прошептал Пьер сейчас в Брюсселе. Его голос набрал силу, стал низким и вибрирующим, как струна перед разрывом. — Ты объявил крестовый поход не на мою армию, а на мою суть. И теперь… теперь ты используешь это. Как аргумент в споре о квотах на вылов сельди. Последняя фраза прозвучала с таким леденящим презрением, что Уильяму стало физически холодно. Это была не просто обида. Это было предательство. Предательство их молчаливого договора, их личной, священной войны, в которой были табу. Уильям использовал знание, выстраданное в доверии (пусть и доверии врагов), как оружие. Холодное, отравленное. Пьер не вышел из комнаты. Он не сломался. Он встал. Его движения были плавными, неестественно медленными. Он подошёл к окну, глядя на ночной Брюссель, и молчал так долго, что Уильям почувствовал первую, ледяную струйку настоящего страха. Это была не та тишина, что предшествует буре. Это была тишина после взрыва. — Хорошо, — наконец сказал Пьер, не оборачиваясь. Его голос был абсолютно чужим. — Правил нет. Черт нет. Ты открыл шлюзы, mon ours. Не жалуйся на то, что попадёт в твои воды. Он вышел. И началось. На следующий же день французская дипломатическая машина, обычно столь изящная, заработала с беспощадной эффективностью. Пьер бил не по политике Уильяма. Он бил по нему. По его личным проектам, по его старым, полузабытым альянсам, по его репутации в кругах, которые он считал своими. Он делал это без единого публичного выпада, тихо, изощрённо, используя информацию, которую знал только потому, что столетия спал в одной постели с врагом. Он ранил его в самое больное — в его гордость, безупречную стратегию, в его контроль. Уильям пытался парировать, но это было как сражаться с тенью. Каждый его шаг предугадывали. Каждая слабость эксплуатировалась. И он видел в каждом ударе отражение своего собственного, брюссельского поступка. Это была зеркальная месть, идеальная в своей жестокости. Война длилась месяцы. Она опустошила их обоих. Уильям не пытался извиняться словами. Он знал — слова ничего не стоят. Они были политиками, они знали цену только одному — действию. Подписанному, запечатанному, необратимому. Практически через полгода этой яростной войны они впервые остались наедине в лондонском кабинете, напряжение достигло точки кипения. Уильям молча положил перед Пьером, сидевшим с каменным лицом у камина, один лист бумаги. Не договор. Не дипломатическую ноту. Это был Акт об отречении. Отречении от престола Соединённого Королевства. В пользу Французской Республики. Под ним стояла подпись Уильяма, его личная, не государственная печать, а та, что хранилась в сейфе и означала его волю как личности. Рядом лежала расписка о передаче всех личных активов, векселей, фамильных драгоценностей. Всё, что составляло его, Уильяма. Всё, что было его идентичностью вне короны и власти. Документ был юридически бессмысленным. Корона не принадлежала ему, чтобы её отдавать. Но в их личной вселенной, в их войне, это было самое ценное, что у него было. Его суверенитет. Его «я». И он клал его к ногам Пьера. Пьер не тронул бумагу. Он посмотрел на неё, потом на Уильяма. Его глаза были пустыми от усталости. — Что это? — Страховка, — хрипло сказал Уильям. Он стоял, не позволяя себе сесть, не позволяя себе показать, как дрожат его руки. — Гарантия. Если я ещё раз причиню тебе такую боль… Если ещё раз трону то, что между нами, что личное… Ты предъявишь это. И я уйду. Я перестану существовать как противник. Как союзник. Как всё. Ты получишь право стереть меня. Это была не просьба о прощении. Это было полное разоружение. Капитуляция без условий. Он отдавал Пьеру право на своё уничтожение. Единственное, что было страшнее для него, чем поражение. Пьер медленно поднялся. Он взял лист, его тонкие пальцы чуть дрогнули на пергаменте. Он прочёл его от начала до конца. Потом подошёл к камину. И разорвал. Не торжественно, а методично, на мелкие кусочки, которые бросил в огонь. Бумага вспыхнула, осветив его лицо жёлтым светом. — Я не хочу твою корону, идиот, — сказал он тихо, глядя, как пепел кружится в пламени. — Et je ne veux pas que tu arrêtes d'exister. — Он обернулся. Его лицо было измождённым, но в глазах появилось что-то, кроме гнева. Что-то похожее на ту же старую, израненную нежность. — Я хочу, чтобы ты помнил. Чтобы каждый раз, когда тебе захочется ударить ниже пояса, ты чувствовал вкус этой боли. Чтобы ты знал, что следующая наша война может стать последней. Не потому, что один из нас умрёт. А потому, что мы умрём. То, что между нами. Уильям стоял, не в силах пошевелиться. Груз с его плеч не свалился. Он стал ещё тяжелее. Потому что теперь он понимал: прощение — это не забвение. Это осознание цены. И Пьер только что показал ему, какова цена. Не корона, не богатства. А само их существование друг для друга. — Je me souviens — прошептал Уильям.— Клянусь, я помню. — Нет, — Пьер подошёл к нему вплотную. Он взял его руку и прижал её ладонью к своему сердцу. Под тонкой тканью рубашки часто билось, живое сердце. — Tu dois sentir. Ici. La douleur que tu as infligée. Et ma douleur que j'ai infligée en retour Voici notre assurance. Pas du papier. Ce.Если ты когда-нибудь перестанешь это чувствовать… тогда всё кончено. Уильям почувствовал, как его собственные пальцы впиваются в ткань, ощутил под ней тепло и пульс. Это был залог. Залог страшнее любой королевской клятвы. Он потянул Пьера к себе и прижался лбом к его плечу, вдыхая практически забытый запах тела. Это было падением на колени, признанием поражения, и благодарностью за то, что ему позволили остаться на поле боя. — Sorry, — выдохнул он наконец то слово, которое не мог произнести столетия. — Я ненавижу тебя, — ответил Пьер, обвивая его шею руками, и в его голосе снова была вся боль, вся ярость и вся та безумная, нерушимая связь, которую они сами же и выковали. — Et ne me donne pas plus de raisons de me haïr que maintenant. И в этот раз их перемирие не было молчаливым. Оно было выстрадано, выжжено в огне взаимного уничтожения и скреплено не подписью на бумаге, а прижатой к сердцу ладонью, которая чувствовала шрамы и клялась их больше не осквернять. Они нашли свой договор. Он был написан не чернилами, а болью. И он был прочнее любого Акта об отречении.
63 Нравится 8 Отзывы 10 В сборник
Отзывы (1)