Невысказанное

R
Завершён
114
1
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
7 страниц, 3 414 слов, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
114 Нравится 2 Отзывы 22 В сборник

о любви, травмах и семье

Настройки
Примечания:
И когда не остаётся других идей, Шейн произносит — как стреляет в упор, — просьбу рассказать обо всём на русском. На языке, будто созданном для боли. И Илья теряется, даже слёзы высыхают за глазным дном, всё внутри скукоживается до простого: «я даже не знаю, как это сказать на русском». Ну, больно, понимаешь? Ну всё. Не придумали люди слов таких, которые могли бы передать тяжесть, тянучесть, вывих, перелом, разрыв, но только на уровне внутреннего. Шейн — золотой мальчик. Он руками тут же тянется к затылку. Илья только потом понимает, что уже перешёл на русский. И что Шейн уже слышит только интонацию, но не понимает слов. Он, блять, ничего не понимает. Он слышит эту боль, но всё ещё не распознаёт причину. Дети плачут навзрыд, пытаясь хотя бы пальцем указать на источник боли, а у Ильи он так глубоко внутри, и он говорит с ним на другом языке, говорит о другой жизни, и Шейн ничего не понимает. Ни слова. Ни звука, который Илья выдавливает из своей гортани. По телу проходит дрожь. Всхлип не имеет языка, и Шейн не опускает голову, чтобы не прервать поток, который Илья шепчет ему в шею. — Я просто не знаю, что сказать. Шейн думает, что какое-то открытие, которое он пропускает в звуках, действительно может что-то прояснить в Илье. Он думает, что некоторые детали смогли бы стать понятны. Но он ничего не понимает из сказанного Ильёй. А Илья всё ещё шепчет: — Я не знаю. Я не умею об этом говорить. Об этом — это о своей жизни? Илье нужен переводчик не меньше, чем Шейну. Как чувства вместить в слова, как эту тоску передать через звуки, а не чёртовы жалкие всхлипы. Так погано. И так одиноко. — Мне так жаль. Жаль за свою жизнь или за те годы, которые он провёл вдали от дома. Они были лучшими? И ему за это всё ещё жаль. Просто на подсознательном не даёт покоя привязка к семье. Шейн — всё ещё золотой мальчик. Воспитан такими любящими и понимающими людьми. Даже если бы Илья заговорил на его родном — Шейн бы едва его понял. Поэтому он продолжает на русском: — Мне бы хотелось, чтобы всё было иначе. Например, чтобы отец больше о нём узнал. Чтобы он прекратил забывать принимать таблетки. Чтобы, смотря на галстук-бабочку, он не говорил про покойную мать так, будто её просто забыли в соседней комнате, и сейчас она придёт и всё ему расскажет. О жизни, о правилах, о принятии себя, о том, что важнее участие, о победах, что, несмотря на первое, будут у него впереди. Люди путаются в собственных заверениях. Переобуваются ежедневно, а не по смене сезона. Илье что на это сказать? Вот что? Он лбом прижимается к плечу, и чувствует, как Шейн гладит его по загривку. Как пса, который прибился и просит тепла и ласки. Такой жалкий. Илья сейчас именно, что жалкий. Это слово на английском... будет как? — У меня, может, и нет ничего на уме. Нет того, чем я мог бы поделиться понятно. Ты ведь не понимаешь... и я не понимаю. Он оставляет на футболке Шейна полуостров Индостан из собственной соли. Уголок глаза липнет к футболке, и эта липкость переходит ему на щеку. Расскажи о своей боли, Илья. Расскажи о том, что ты думаешь о брендах, о напитках, о кроссовках, в которых бегаешь по утрам. Расскажи, Илья, на русском, английском, французском. Расскажи на языке жестов. Расскажи. Илья понятия не имеет, о чём ему говорить. Шейн пальцы запускает в кудри. Они кольцами опоясывают его фаланги. — Я больше туда не вернусь, — обещает Илья. Обещает самому себе, и, если будет нужно, он соврёт. Шейн всё равно ничего не понимает сейчас. Как факт Шейн знает, что Илья ругался по телефону с семьёй. Что у него есть брат, что мать умерла давно. И что недавно умер отец. Шейну его жаль. Ну, должно быть жаль. Как всякой твари жалко другую тварь. Что-то до ужаса библейское. В его стране религию мешают с дерьмом капитализма. Илья не держал в руке ветхий или новый завет. Вот, о чём он может рассказать Шейну. Он носит крест, потому что так принято Русская, мать его, культура. — Я всё там ненавижу. И все там ненавидят меня. И я ненавижу в ответ ещё сильнее. Это как игра в мяч — кто больше забьёт, кто кинет сильнее, кто окажется впереди. Илья подхватывает это, как эстафету. Ему звонят и орут в телефонную трубку, а он потом бьёт в лицо. И кричит в ответ. Его ненавидят. Он ненавидит тоже. Его любят? Он это уже почти что не может терпеть. Шейн из другого мира. Он его боль вряд ли поймёт, но обязательно посочувствует. Ведь как так, вы не устраиваете семейный ужин на День благодарения? О, Илья бы рассказал о прощённом воскресенье, и как накануне этого в сопли могла разосраться семья, а потом в воскресенье сделать вид, что всё хорошо и они друг друга прощают. Нельзя держать зло за душой, Илья. Он размышляет откровенно о всякой херне. Шейн думает там, сидя на коленях, что Илья изливает ему душу, что Илья о самом сокровенном и больном, а Илья всё об одном — об обидах и той боли, которую пора бы забыть. Не так легко отпускать, когда оно приварено к личности. Он хочет говорить о любви, но говорит об обратном. Он хочет, чтобы его любили, но это не то, что он в состоянии распознать. Не та боль, когда не принимают, а та боль, когда ты не нужен там, где строилась вся твоя жизнь. Культура, что сформировала чувство вечной гонки за лучшую жизнь. Отторжение в основе характера. Что Шейн хочет от него услышать? Вот что? Илья не умеет о личном. Он всего касается только вскользь. Глубоко под шкурой у него сидит тоска, но она оголённая, нервная, и если бы хоть что-то её окутывало, он бы смог это описать — хотя бы текстурами или цветом. Мол, болит у меня красным, по ощущению как наждачка, нужно без резких движений, чтобы не сточить то хорошее, что есть вокруг. Илья платит за всё — совесть свою на кон может поставить. Он следит за семьёй, находясь в десятках тысяч километров от них. Там ближе и не надо. Они всё равно дотягивают до него свои руки и просят ещё. Неси нам, Илья, неси. Победу, деньги, славу, гордость. А он просто хочет играть до азарта в крови. Хочет чувствовать жизнь подальше от места, что оторвало от него куски. Илья на лоскуты ради них разрывается, и просто хочет ощутить немного принятия. Понимания, Шейн. Понимания. Понимаешь? Илья это даже не произносит вслух, только тихими всхлипами в плечо. Мало, мало, мало. Да ему самому всего мало — мало людей, мало чувств, мало искренности и мало веселья. Ему так погано внутри, что он хочет это залить. — Я за всё плачу. Я слежу за всем, — Илья повторяет это «я», потому что кто ещё, если не он сам, будет говорить о себе. Уж явно не семья, что произносит его имя, как оскорбление. Отец говорил: «тебе не стыдно, Илья?» Не стыдно ли ему быть собой, не стыдно ли ему падать лицом в грязь. Да Илья бы сейчас лучше весь измазался копотью и сажей, чем пытался быть кем-то другим. Чужую боль он всё же может понять. Может ощутить, каково это Шейну — идеальному сыну, идеальному капитану, идеальному игроку, приятному другу, золотому мальчику из любящей семьи — вдруг ощущать себя отличающимся от других. Он хорош во всё, кроме вещей, которые любит. Там — уже грязь и запреты. Самоограничения, которыми Илья никогда не страдал, потому что за него постарались весь путь испещрить знаками «стоп». Илья умеет и любит игнорировать хорошее. Умеет и любит делать больно в ответ. Он защищает себя ото всех, кто может что-то ему предоставить: мол, смотри, я тебе тепло и любовь, а ты мне немного ответного добра. Нихрена. Илья готов людей сожрать подчистую. Он готов повторить паттерн всей семьи: мало, мало, отдай. Илья неутешительно приходит к выводу, что он нехороший человек. И рано или поздно его сожрёт рак лёгких, если не сожрут люди вокруг. Он пытается давиться первым, чтобы не оказаться в этой до одури знакомой пасти. Илья знает, как едят наживую. Как разделывают по кусочкам. Илье мерзко от себя: от кого угодно может защититься, а от родной семьи — никогда. — Я слежу за тем, чтобы у них была качественная одежда и еда на уровне. Я отдаю им больше, чем оставляю себе, и это правильно, в мою голову заложено это, как нужное. Я бы не смог иначе, и я… не думал иначе, просто в ответ я слышу, что этого всё равно мало. Илья с трудом формулирует мысль. В его понимании это же факт, а не жалоба, он же не против отдавать всё семье, но, когда в ответ звучит «мало», он ощущает эту поганую вину, словно он спрятал что-то и не отдаёт. Словно все его старания не имеют ни пользы, ни результата. А по венам течёт бензин, и одной искры хватает, чтобы всё внутри начинало гореть. До ощущения разрастающейся пустоты под ложечкой. Где тянет — больше не болит. Где болит — уже не тянет важным. Илья и правда отдал больше, словно душу продал Дьяволу, а в сам контракт не заглянул. И лучшее из этого было только то, что иногда казалось, что всё конечно. И даже проще, если не за что цепляться и не для кого жить. И Шейн. Блять, Шейн. Он всё ещё слушает его и перебирает в пальцах пряди. Подушечки разминают затёкшие мышцы на затылке. Шейн только всё портит — усложняет своим присутствием и просьбой говорить на русском. Этот сраный язык боли. Илья теряет связь с той мыслью, которую пытался донести. Он просто мысленно дошёл до той точки, после которой нужно рассказать о смерти, ведь о жизни уже рассказано. — Мне ведь и правда хотелось, чтобы семья знала меня лучше. Не с тех сторон, где я могу что-то дать, а с тех, где я просто есть. Но когда я их видел, это всегда было больно. И теперь, когда я больше его… их не вижу, боль никуда не ушла. Просто, понимаешь? Куда ни сунься, везде и постоянно, эта боль наступает на пятки. Цепляется за рёбра колючками. Беспредметная тревога, глухая ярость и вязкая тоска. Илья учится это заглушать. Илья не остаётся с самим собой наедине, чтобы не слушать, что там, за рёбрами, у него гудит. Ему всегда веселье, потому что за проще. Потому что за басами и неоновыми вспышками не разобрать собственных чувств. Там физика идёт на первом уровне, там телесность важнее всего. Химия в крови. По коже тепло. Вот это вот жизнь. А что касается смерти… — Я просто не верю, что его больше нет, — Илья не то шепчет, не то в надрыве скулит. Как собака, которую пнули. Может, даже случайно, но ведь удар всё равно был. И он прошёлся по самому сердцу. Дурацкие мышцы в дурацком теле. И солёная вода, что проливается из уголков его глаз. Шейн жмёт крепче, свободной рукой заходя ему на лопатки. Что должен понять именно он? По интонации человека, который мешает слова в единый и долгий звук. О больном всегда говорить, как дышать через раз. Там если весь воздух пустить наружу, то можно сдуться, как шарик. Какое там дело до оболочки, если Шейн пытается руками зайти за рёбра. Добраться до солнечного сплетения. Илья говорит: — Я делаю всё для них. И всё для того, чтобы отец был похоронен рядом со своими родителями. Чтобы его могила была идеальной. И всё равно снова слышу о том, что этого мало. Илья не знает, что к этому ещё добавить. Но он повторяет снова и снова тот невысказанный запрос на «достаточно», потому что не знает и не умеет его сформулировать. Даже на сраном русском он понятия не имеет, как это сказать. Как попросить произнести то самое «ты делаешь то, что в твоих силах». Или «ты делаешь больше, чем говорить». Или хотя бы просто «ты делаешь». Или «этого не мало». — Им всегда нужно больше, — говорит Илья. Но проблема не в этом. Он просто не знает, как об этом сказать. — Всё, что я слышу, это мало. Мне нужно больше, Илья. Больше. Больше. Больше. Больше, чем у Ильи есть или когда-либо было. Его высосали изнутри, и он пришёл к Шейну ни с чем. А Шейн говорит: расскажи мне о боли. Как в сказках красиво рассказывают о любви, ты так расскажи о внутреннем. О том, что сам успел переварить. В детстве как ему говорили: будешь плохо есть — и желудок переварит сам себя. Но Илья ест хорошо, а всё равно получает заворот кишок вокруг того живого тепла внутри. У него несварение от собственных чувств и непонимания их основ. Этот базовый уровень рефлексии ему незнаком. Он просто знает — что это уже всё. Он не может вернуться обратно, ему тошно, тоскливо и страшно. Ему нехорошо. А Шейн пытается вслушаться в интонации. По протяжённости гласных понять, что может испытывать человек из другой культурной среды. Что может испытывать тот, кто потерял кого-то родного и далёкого. Как может быть больно терять того, с кем и при жизни было тяжело. Но оно будто бы имело мнимую возможность исправления, а после точки не имеет смысла продолжать с маленьких букв. У них говорят: после драки кулаками не машут. Илья будто загребает под себя всё острое и холодное. И его пальцы дрожат, когда он сжимает в них хлопковую футболку в районе спины. Ткань на Шейне натягивается, он и сам весь в его объятиях напрягается. И без тени акцента говорит Илье «продолжай». Он отжимает кнопку паузы, и Илья говорит на своём родном: — Я нихрена не могу дать этим людям. Я им и так всё отдал. И теперь чувствую себя пустым. Но им плевать. И мне становится на себя плевать. Они смотрят на меня… и не видят ничего. Я смотрю на себя после них… и тоже ничего не вижу. Но когда смотришь ты, хочет сказать Илья, всё меняется. Стёртые грани снова образуют углы. Люди хотят сглаживать, стирать, упрощать. А Илья не хочет. Ему тошно от натянутой улыбки на лицо. Тошно от притворства, и тошно, когда он сам растягивает губы в злой ухмылке. Он ненавидит эти социальные подвязки, которые утягивают его в злое и долгое «мы враги» — «мы соперники» — «мы коллеги» — «мы почти что друзья». — Я устал, — выдыхает Илья. На чистой футболке уже несколько влажных пятен. И это только сухая выжимка того, что обнимает его хребет. И он знает — Шейна тоже под кожей обнимают сомнения. Хорошенький мальчик, у которого секретов меньше, чем друзей. Но эти секреты гораздо ближе ему, чем люди. Его дорогие секреты. Его до невозможного глупое отрицание себя. — Устал, что меня ненавидит собственная семья. Это меня убивает. Мой брат… он терпеть меня не может. Но всё это время он заботился об отце. Он был рядом, а я — нет. Илья, в конце концов, всё-таки чувствует свою вину. Чувствует до невозможного тупую погань, потому что он мог бы своими глазами наблюдать чужой распад, он мог бы чаще быть рядом, мог бы исключить те пробелы, в которые отец был один — ничего не понимающий и не знающий. Зовущий мёртвых людей, как живых. Он искал эти призраки, если не принимал таблетки. Илья злится на брата. Илья злится на себя. Илья злится на мир и на Шейна, который продолжает его слушать, стараясь не напрягаться, когда Илья вспоминает о своих руках на его спине. Вот что ещё Илья может рассказать? Русский язык не смущает таких тонких чувств и противоречий. Наверное, ни один язык не вмещает, но как Илье судить, если он нихрена, блять, не знает. А Шейн нихрена сейчас не понимает, кроме до рвоты необоснованной нужды быть рядом. Пиздец. Вот, что это такое. Илья лбом прижимается к груди. Щеки успевают высохнуть от соли. Шейн гладит его по затылку широкими тёплыми движениями. Он треплет его кудри, и… молчит. Шейн в целом ноль в долгих задушевных беседах, он и в грязных разговорах не то, чтобы хорош. Илья даже не уверен, что сейчас сможет сказать, почему так за него зацепился. Он просто другой. И такой… хороший? Такой тёплый. Такой внимательный. Всё ещё золотой и мягкий. — Я виню себя за то, что выбираю. Виню за то, что не выбираю. Я не извиняюсь, потому что знаю, что мне нет прощения, потому что не могу простить себя сам. И мой брат… он тоже меня не простит. За то, что я есть. За то, что у меня есть… но у меня… Илья плотно сжимает губы, остатки совести говорят в нём, что он не имеет права продолжать. У него есть и вещи, и люди. Да, у него всё есть. И это погано, что он, как и семья, видит это малым и недостаточным. Он вырос там, и он такой же хреновый человек, как и они. Всхлип смешивается со смешком. Шейн пытается распознать эти звуки, как нечто раздельное, но Илья выражает одно неприглядное чувство. — Об этом не сказать красиво. На красивое поведутся, красивому поверят… а у меня есть друзья. У меня будут деньги. Я смогу остаться здесь, если я постараюсь. И всё равно это кажется больным. Что бы я ни сделал — это кажется хреновым. Понимаешь? Илья знает, чего он хочет, но он не знает, что он этого достоин. Не знает, чего он заслужил, помимо среднего пальца и слов «да пошёл ты». Илья не идёт, а ползёт по этой жизни парадоксально быстро. — Я ощущаю себя одиноким не потому, что я один, а потому что я не умею быть открытым, — Илья вдыхает через нос. Это судорожный всхлип. Он некрасивый, он влажный, как при простуде. Он такой, от которого хочется поморщиться. Как хочется поморщиться от лишней фальши или недостаточной боли. Как так, Илья, как тебе может быть больно, ведь ты не один, а, значит, и сочувствия получить на треть. Какое признание чувств, там есть друзья. Ты свободен от нужды сидеть у чужой койки, ты свободен видеть мир. Ты не несчастен, ты не можешь быть несчастнее всех. Это простые вычисления, минусуются плюсы, и вот в сухом остатке видно то, что Илья зря вообще открывал рот. — У меня есть… люди. Немного. Но, наверное, я бы больше и не просил. Она тебя знает. Её зовут Светлана, и я знаю, что она догадывается о тебе. Она любит меня. А я люблю её. Это хорошее. Правда, хорошее. Илья убеждает сейчас кого? Шейн всё равно даже по выдавленному смешку не уверен, что произнесена шутка или важная деталь. Он на каждый звук готов сказать «я не знаю». — Но я не люблю её так, как люблю… тебя. Илья сглатывает тяжело. — Вот в этом вся хрень. Я понятия не имею, как об этом всём сказать. Словно есть универсальный словарь, через который без вводных и подноготных можно обосновать все чувства. Провести эту длинную цепочку от начала и до логического завершения, где «люблю» будет естественным следствием, а не внезапным, истошно подыхающим зверьём. Илья знает, что у него в жизни не всё так плохо, там надлом в другом, в самом основании, в фундаменте, на котором он строил новую жизнь. И он не уверен, что ему есть, что показать Шейну, помимо хорошего номера в отеле. Помимо того больного, что он воспринимает как норму. И он не знает, что на это получит в ответ. И он не знает, что Шейну глубоко плевать, обоснована ли его боль на все сто процентов или только на двадцать. Его волнует, что эта боль адресована ему. И эта боль принадлежит Илье. Мелочи жизни, которые режут по нервам. У Ильи часто срывает тормоза. Он и сейчас на волоске. — Просто пиздец, — выдыхает он со смешком, после которого снова приходится зажмурить глаза, чтобы соль осталась внутри ну или хотя бы только на языке. — Я так сильно тебя люблю и не знаю, что с этим делать. Глубокий вдох и тяжёлое отстранение. Илья сам поднимает голову, размыкая объятия. И глядя в глаза напротив, на чисто русском он цедит: — Я просто не знаю, что сказать. Шейн хмурится, думает, что это адресовано ему, что это что-то важное, что он должен записать, а потом перевести и обязательно запомнить. — Я всё, — говорит Илья с акцентом. — Считай, что я закончил. — Тебе стало легче? — тихо спрашивает Шейн. Илья подживает губы и активно кивает. Как тут может не стать легче, когда ему всю причёску разворошили, а ещё устроили солевые скрабы для лица. Он почти на спа побывал. Ебать какое это событие. — Тебе стоит меня немного научить русскому, — Шейн неловко приподнимает уголки губ в улыбке. Сейчас ему бы как никогда подошли очки. Илья смеётся. — Зачем тебе это? — Чтобы я лучше понимал тебя. Илья фыркает. Он возвращается к самому себе, к тому привычному я, которое знакомо всем, включая Шейна и включая самого Розанова. Подышал-успокоился, живи дальше. — Что ты сказал? Последнее? — Шейн спрашивает, как человек, которого мучает совесть за незнание. Словно он виноват, что рос в другой среде. Словно он не выучил билеты на экзамен. Эта совесть прожорливая, сильная, она всегда возвращается ночами с мыслью «и всё же». Или — «а что было бы, если». Ничего, хочет ответить Илья сразу. Ничего не было и ничего последнего он не говорил. — Я сказал, что тебе нужно переодеться и что ты довольно тяжёлый, — Илья бесстыдно тянет губы в ухмылке. Шейн закатывает глаза, ага, конечно, так он ему и поверил. Но чёрт с ним, с этими разговорами, с языковыми барьерами. Шейн лбом прижимается ко лбу Ильи и тихо выдыхает. Это чувствуется поток тепла на лице. Илья перестаёт натягивать себя на эмоции, и просто расслабленно сидит, пока Шейн шепчет «ладно». Пока шепчет «спасибо». Пока шепчет «и я тебя».
114 Нравится 2 Отзывы 22 В сборник
Отзывы (2)