За день до счастья…

NC-17
Завершён
13
автор
Фэндом:
Размер:
314 страниц, 146 434 слова, 40 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
13 Нравится 14 Отзывы 4 В сборник

Часть 7

Настройки
Время на полу текло иначе. Оно не текло вовсе — оно застыло, как расплавленное стекло, тягучее и обжигающее, прилипая к коже, к ресницам, к самому сознанию. Хонджун не знал, сколько пролежал, свернувшись калачиком вокруг чёрной дыры, которая разверзлась в его груди и теперь втягивала в себя остатки его прежнего «я». Минута? Час? Вечность? Его сознание то проваливалось в ледяную, беззвёздную пустоту, где не было ни мыслей, ни чувств, только всепоглощающий вакуум, то выныривало, натыкаясь на острые, неумолимые осколки реальности: шершавую текстуру дубового паркета под щекой, ставшую вдруг чужой; тусклый, угасающий свет за окном — день клонился к вечеру, и они не заметили, как он прошёл; тупую, пульсирующую боль в запястье, где на тонкой коже по-прежнему виднелись, будто клеймо, красные полосы — отпечатки пальцев Уена. Эта физическая боль стала странным якорем, единственной точкой отсчёта в распадающейся вселенной. Она была реальна, осязаема, её можно было ощутить кончиками пальцев. В отличие от расползающегося в клочья, в пыль, в ничто мира их любви. Именно она, эта тупая, назойливая ломота в костях и в душе, заставила его наконец пошевелиться. Медленно, с тихим, бессознательным стоном, вырвавшимся помимо его воли, он начал разгибать онемевшие конечности. Каждое движение давалось с нечеловеческим усилием, будто тело налилось не свинцом, а холодным, застывшим бетоном скорби. Он сел, опершись спиной о твёрдый край дивана, и пустым, невидящим взглядом обвёл комнату. Гостиная. Их гостиная. Место, где они завтракали по выходным, где смотрели старые фильмы, укрывшись одним пледом, где спорили о неважных вещах просто для того, чтобы потом мириться. Теперь всё здесь было ложью. Каждая вещь, каждый луч закатного солнца, падавший на их совместные фотографии в дорогих рамках, каждый уголок, обставленный с такой любовью и надеждой на десятилетия вперёд, — всё это было частью идеальной, мертвенной декорации, под которой копошились, извивались черви предательства и презрения. Воздух пах пылью и несбывшимися обещаниями. «Не прощу». Мысль возникла не как решение, не как результат внутренней борьбы. Она возникла как констатация факта. Как закон физики или непреложная истина. Он не простит. Не потому что не хочет или не может найти в себе сил. А потому что прощать уже нечего. Нечего и некому. Человек, которого он любил, с которым делил дыхание и мечты, оказался миражом, химерой, искусной подделкой под любовь. Можно ли простить миражу, что он не является водой в пустыне? Можно ли простить книге, что все её страницы оказались пустыми? Это осознание, холодное и безжалостное, придало его движениям странную, механическую резкость. Он поднялся на ноги, шатаясь, как после долгой и тяжёлой болезни, и, почти не глядя по сторонам, направился в спальню. Его взгляд, скользя по поверхностям, упал на дорогой, кожаный чемодан марки Rimowa, купленный специально для медового месяца на Бали. Ярко-синий, «цвета океана», как сказал тогда Уен. Хонджун прошёл мимо него, как мимо чужой, незнакомой вещи. Он потянулся к верхней полке шкафа и снял старую, потрёпанную, когда-то тёмно-зелёную спортивную сумку, с которой когда-то ездил на летние пленэры в университете, ещё до того, как Уен стал центром его вселенной. В ней не было места для будущего, для планов, для «после». Только для наспех собранного, сиюминутного, уцелевшего настоящего. Он не выбирал вещи. Он хватал, действуя на автопилате, движимый единственным инстинктом — уйти. Мягкую, белую футболку из пима-хлопка, которую носил дома, потому что Уен говорил, что в ней он выглядит как котёнок. Другую, с выцветшим принтом любимой группы. Носки, просто носки. Зубную щетку, выдернув её из гранёного стакана на полочке в ванной, где она стояла рядом со щеткой Уена — голубой, в тон его полотенца. Этот простой, бытовой жест — разъединение двух щёток — отозвался в горле новой, сухой спазмой, будто он отрывал от себя кусок плоти. Он открыл ящик комода с нижним бельём, и оттуда ударил знакомый, уютный запах лаванды — от саше, которое любила класть его мама, заботливо обновляя их при каждом визите. Запах детства, заботы, невинности. Такая простая, бытовая нежность сейчас казалась издевательством, невыносимым контрастом на фоне гниющей лжи. Он судорожно, сдавленно вдохнул, зажмурился на секунду и продолжил, движения становясь всё более лихорадочными, небрежными. Ему нужно было уйти. Сейчас. Сию же минуту. Пока стены этой прекрасной, мёртвой квартиры не сомкнулись окончательно и не погребли его заживо в этом мавзолее лицемерия. Он метался между спальней и ванной, не видя и не осознавая, что берёт. В сумке оказались рядом один кроссовок (второй остался под кроватью), тюбик почти закончившегося крема для рук и белая, спутанная зарядка от телефона. Бессмыслица. Но в этой бессмыслице был свой, истерзанный смысл: двигаться. упаковывать. уходить. Единственный смысл, который оставался в распоряжении его раздробленного сознания. Именно в этот момент, когда он стоял на коленях перед зияющей пастью сумки, пытаясь с тупым упрямством впихнуть в неё тёмно-серый кашемировый свитер (подарок Уена на прошлый день рождения), в квартире раздался звук ключа в замке. Щелчок был таким знакомым, таким домашним, таким своим, что Хонджун инстинктивно замер, как замирает зверёк в лесу, почуявший по запаху ветра приближение хищника. Его сердце, которое, казалось, уже остановилось, дико и больно рванулось в груди, пытаясь выбиться наружу. Шаги в прихожей. Уверенные, быстрые, лёгкие. Уен всегда входил так, словно брал пространство штурмом, заполняя его своей энергией, своим присутствием. Сейчас эти шаги звучали как шаги палача, входящего в камеру приговорённого. — Любимый, я вернулся раньше! И купил тебе те самые миндальные круассаны из пекарни на Проспекте, которые ты… — голос Уена, жизнерадостный, немного взволнованный, оборвался на полуслове. Он замер в дверном проёме гостиной, как актёр, вышедший на сцену не в той декорации. Его взгляд, привыкший сразу охватывать и оценивать пространство, скользнул по открытой, валяющейся на полу сумке, по одежде, торчащей из неё беспорядочными клочьями, по открытым ящикам комода, видимым из спальни, и наконец, медленно, с нарастающим недоумением, упал на Хонджуна. На Хонджуна, стоящего на коленях посреди хаоса, с безумными, пустыми, покрасневшими глазами и губой, рассечённой изнутри от того, что он её кусал, чтобы не закричать. На лице Уена, сменяя друг друга, как в дурном мультфильме, промелькнула целая гамма эмоций: искреннее недоумение, мгновенная досада от нарушенного им же самим идеального порядка, лёгкое, привычное раздражение — «опять ты всё разбросал». Но ещё не понимание. Ещё не страх. Он не видел конца света в разбросанных вещах. Он видел лишь беспорядок, который нужно будет навести. — Это… что такое? — спросил он, осторожно, снисходительно, как разговаривают с капризным ребёнком, устроившим беспорядок из-за пустяка. Он сделал шаг внутрь, поставив на журнальный столик аккуратный бумажный пакет с логотипом дорогой французской пекарни. От пакета потянулся сладкий, маслянистый, невыносимо домашний запах. — Что ты делаешь, милый? Упаковываешь вещи для отеля после завтра? Но мы же уже всё обсудили, там всё предусмотрено, нам нужно взять только самое необходимое… Хонджун поднял на него глаза. И, должно быть, в этом взгляде было что-то такое, что заставило Уена физически отшатнуться, сделать непроизвольное движение назад. Это был не взгляд жениха, влюблённого, взволнованного предстоящим праздником. Это был взгляд человека, только что увидевшего саму бездну, заглянувшего в неё и узнавшего там своё отражение. Взгляд призрака, который ещё не понял, что он мёртв. — Ты, — прошептал Хонджун, и его голос был хриплым, изорванным, чужим, словно он долго и безумно кричал в пустоту, хотя с момента падения на пол он не издал ни звука. — Ты… ещё спрашиваешь? Он медленно, с видимым усилием поднялся на ноги, держась за край комода, чтобы не упасть. Ноги дрожали, предательски подкашивались. — Сколько? — голос его окреп, в нём появилась металлическая, режущая, незнакомая нота. — Сколько ты собирался мне врать, Уен? До самой свадьбы? До алтаря? А после? Что, планировал вести эту… эту двойную жизнь вечно? Играть в любящего жениха здесь и… и что там у тебя было с ней? Или ты думал, я никогда не узнаю? КАК ТЫ СМЕЛ? КАК ТЫ ВООБЩЕ СМОГ?! Последние слова сорвались уже не шёпотом, а срывающимся, хриплым криком. Крик был негромким, сдавленным яростью и слезами, но от него, казалось, задрожали стёкла в тонких, дизайнерских рамках их фотографий. Хонджун видел, как лицо Уена, обычно такого смуглого и румяного, побелело, стало землистым. Понимание, наконец, достигло его, пробилось сквозь стену самоуверенности. И за ним, стремительно, как лавина, пришла паника. Та самая, холодная, липкая, которую он так мастерски прятал за лёгкостью улыбки и бархатным тембром голоса. — Хонджун, что ты… что ты такое говоришь? О чём ты? — он попытался сделать шаг навстречу, изобразить привычную, успокаивающую заботу, протянуть руки, но это вышло жалко, неубедительно, фальшиво, как плохая игра второстепенного актёра. — Не подходи! — Хонджун выставил вперёд руку, ладонью наружу, словно отгораживаясь невидимой, но непреодолимой стеной. — Не смей. Не смей прикасаться ко мне. Никогда больше. Ты потерял на это право. Ответь мне, Уен. Просто ответь честно, если ты ещё хоть что-то понимаешь в честности! Почему? ПОЧЕМУ ТЫ ТАК СДЕЛАЛ? Вопрос вырвался не из разума, а из самой глубины той чёрной дыры, с диким, нечеловеческим криком раненого зверя, попавшего в капкан. И вместе с этим криком Хонджун сорвался с места. Он бросился на Уена, не для объятий, не для поиска опоры, а со слепой, истеричной, абсолютно беспомощной яростью. Его маленькие, тонкие, обычно такие нежные ладони с силой, о которой он сам не подозревал, били Уена в грудь, по плечам, скользили по щеке. Удары были хаотичными, детскими, неловкими, но в каждом из них была сконцентрирована вся боль, всё отчаяние, вся ярость от разрушенного за один миг мира. — Зачем? ЗАЧЕМ, УЕН?! Почему ей? Почему сейчас? Почему вообще всё это? Что я тебе сделал? Чем тебя не устроил? ЧЕМ?! Уен сначала лишь заслонялся, шокированный, ошеломлённый, но не отвечая на удары. Он принимал их, будто тяжёлые капли внезапного ливня. Потом, инстинктивно, он поймал его запястья, сжал. Но не так больно, не так жестоко, как утром. Теперь в его хватке была не злость охранника, а отчаяние тонущего, который хватается за соломинку. — Хонджун, перестань… я… извини. Я не хотел. Это ошибка. Один раз, понимаешь? Одна глупая, дурацкая ошибка, это ничего не значит, это была минутная слабость, стресс перед свадьбой, я… — ОШИБСЯ?! — Хонджун вырвался из его хватки, отпрянул, спина его ударилась о косяк двери. Слёзы, наконец, те самые, горячие и солёные, хлынули из его глаз нескончаемым, унизительным потоком, смешиваясь с соплями, слюной, искажая лицо до неузнаваемости. — НЕТ, УЕН! Это я ошибся! Я ошибся в тебе пятнадцать лет назад и продолжал ошибаться каждый последующий день! Я ошибался в своём доверии к тебе! Я верил каждому твоему слову, каждой твоей фальшивой, поддельной нежности! Я строил с тобой жизнь, дом, будущее, а ты… ты что строил? Курятник? Конуру для своей пошлой, дешёвой похоти?! Я УХОЖУ! Слышишь? УХОЖУ ОТ ТЕБЯ! Он повернулся, чтобы схватить свою жалкую, полупустую сумку, но Уен, словно наконец осознав окончательность и необратимость происходящего, ринулся вперёд. Он не просто подошёл — он набросился. Он схватил Хонджуна за руку выше локтя, с такой силой, что тот вскрикнул от новой, острой боли. Пальцы впились в мышцу, угрожая сломать кость. — Ты никуда не уйдёшь! — голос Уена сорвался на крик, в нём не осталось ни намёка на нежность, ни даже на панику — только животный, собственнический, иррациональный страх потери контроля, потери удобной, комфортной жизни, потери того, кто был его фоном, его оправданием, его «лучшим другом». — Хонджун, ты слышишь меня? Ты не уйдёшь! У нас свадьба ЗАВТРА! Через несколько часов! Ты что, с ума сошёл? Мы же столько вместе прошли! Столько лет! Ты не можешь просто так взять, на ровном месте, и уйти! Это несправедливо! Хонджун попытался вырваться, но хватка была железной, безумной. Он обернулся, и их лица оказались в сантиметрах друг от друга. Он видел в глазах Уена знакомые до боли черты — разрез тёмных глаз, тень ресниц, ямочку на щеке, которая появлялась, когда он улыбался по-настоящему. Те самые черты, которые он любил больше всего на свете, которые были для него синонимом дома и безопасности. И теперь они были осквернены, оплёваны, покрыты грязью его собственной подлости. Они были маской, и маска сползала, обнажая незнакомое, чуждое, страшное лицо. — Когда ты с ней спал, — прошипел Хонджун, обрывая каждое слово, вкладывая в них всю оставшуюся горечь, — ты тоже помнил, что у нас свадьба? Что мы «столько вместе»? Что мы, по твоим же словам, любим друг друга больше жизни? ОТВЕТЬ МНЕ, ТВАРЬ! Когда ты её трахал, когда целовал, когда ложился спать рядом с ней, ты думал обо мне? Хоть на секунду? Хоть краем мозга? Или я просто не существовал в тот момент? Его крик, хриплый, разбитый, полный такой наглядной, неприкрытой агонии, повис в воздухе тяжёлым, ядовитым облаком. Уен замер. Его губы, обычно такие уверенные, дрожали. В глазах, на долю секунды, промелькнула не ложь, не выдуманное оправдание, а страшная, неприкрытая, голая правда. Правда человека, который в тот момент, в той чужой постели, не думал ни о чём, кроме собственного удовольствия, своего азарта, своей тайны. Он вычеркнул Хонджуна. Просто и легко. И этого мгновения откровения было достаточно. Больше, чем достаточно. — Я уйду, — тихо, с ледяной, мёртвой чёткостью сказал Хонджун, и в его голосе не осталось ни злости, ни слёз, только пустота. — И ты меня не остановишь. Если нужно, я перешагну через тебя. Отпусти. Что-то в Уене в этот миг порвалось окончательно. Страх, вина, ярость, паника — все эти чувства, кипевшие в нём, слились в один ядерный, слепой взрыв бессильной ярости. Он не просто сорвался. Он трансформировался. Его лицо, всегда такое гармоничное и красивое, исказила уродливая, низменная гримаса, которую Хонджун никогда раньше не видел и не мог даже предположить в нём. В ней было что-то примитивное, жестокое, нечеловеческое. — ВИНОВАТ ТЫ! — заорал он, срываясь на визгливый, истеричный крик и с силой вдавливая Хонджуна в ближайшую стену. Спина Хонджуна с глухим стуком ударилась о штукатурку, голова откинулась, ударившись затылком. В глазах потемнело от боли и нехватки воздуха. — Твоя вина! Твоя вечная, удушающая, маниакальная погоня за идеальной картинкой! За всей этой дурацкой, вылизанной до блеска, дизайнерской чепухой! Меня уже тошнило от этого, слышишь? ТОШНИЛО! Каждый день — образцы тканей, открытки, цветовые схемы, меню, списки гостей! Ты сам превратил нашу любовь в мертвый, выставочный проект! В глянцевый журнал! Ты задушил всё живое своими планами и перфекционизмом! ТЫ САМ ВИНОВАТ, ЧТО Я ПОШЁЛ К НЕЙ! ПОТОМУ ЧТО С НЕЙ Я МОГ ПРОСТО БЫТЬ, А НЕ СООТВЕТСТВОВАТЬ ТВОИМ ИДЕАЛАМ! ПОНЯЛ?! ЭТО ТВОЯ ВИНА! Он кричал ему прямо в лицо, брызгая слюной, его глаза были широко раскрыты, в них горел неистовый, оправдывающий сам себя огонь. Каждое слово было отравленной стрелой, призванной не объяснить, а ранить, унизить, свалить вину с больной головы на здоровую. Но странным образом они уже не могли ранить глубже, чем та фотография, чем тот телефонный разговор. Они лишь подтверждали чудовищность, абсолютную моральную пустоту человека, стоящего перед ним. Это была не попытка оправдаться или объясниться. Это был сброс ответственности. Перенос его собственной гнили, его трусости и подлости на того, кто оказался рядом, кто любил его слишком сильно и слишком доверял. Это было окончательное, словесное убийство всего, что между ними было. Хонджун не слышал его. Вернее, слышал, но слова не доходили до сознания, ударялись о какую-то глухую, внутреннюю броню отчаяния. Он плакал. Тихими, бесконечными, иссякающими слезами, которые текли сами по себе, как вода из пробитого сосуда. Он смотрел сквозь Уена, сквозь его искажённое яростью, незнакомое лицо, в какую-то точку на потолке, где треснула штукатурка от прошлогодней протечки. Он умирал. Прямо здесь, прижатый к стене физически и морально человеком, который был центром его вселенной, он тихо и окончательно умирал. Всё, что было Хонджуном — ранимым, верящим в добро, живущим слоями воспоминаний и надежд, — растворялось, испарялось, рассыпалось в этой агонии в мелкий, радиоактивный пепел. Уен, выкричав своё чудовищное обвинение, задышал тяжело, прерывисто, глядя на его безжизненное, залитое слезами, старое лицо. Он, кажется, ждал ответа. Спорил, крика в ответ, продолжения драки, хоть какой-то реакции. Но получил только эту тихую, абсолютную, леденящую душу капитуляцию. Капитуляцию не человека, а души. И это, вероятно, испугало его больше всего. Больше, чем крик, больше, чем ярость. Эта мёртвая тишина отчаяния. Его хватка на руке Хонджуна ослабла. Пальцы разжались, как бы нехотя, и опустились. Он отступил на шаг, потом на другой, спотыкаясь о брошенную на пол книгу. На его ливе гнев и искажённая ярость сменились растерянностью, почти детским недоумением, будто он и сам не понимал, что только что произнёс, и что теперь со всем этим делать. Он выглядел потерянным, маленьким, и от этого ещё более жалким и отвратительным. Хонджун медленно, как в замедленной съёмке, сполз по стене на пол. Он не смотрел на Уена. Вообще не смотрел ни на что. Он собрал остатки сил, которых, казалось, уже не было, подполз к своей жалкой, полупустой сумке, с трясущимися, не слушающимися руками застегнул криво молнию. Потом встал. Шатаясь, как сильно пьяный, прошёл мимо Уена, который стоял посередине комнаты, как истукан, посреди созданного им же хаоса, физического и эмоционального. Он прошёл так близко, что мог почувствовать его запах — дорогой одеколон и под ним запах пота, страха. Он дошёл до прихожей. Его взгляд упал на обувницу. Он наклонился и надел первые попавшиеся под руку ботинки. Оказалось, это были замшевые лоферы Уена, на размер больше. Он даже не попытался их снять. Взял с крючка свою самую тёплую куртку, не глядя. Уен не двигался. Не пытался остановить. Он просто смотрел ему в спину широко раскрытыми, невидящими глазами. В тишине квартиры было слышно только прерывистое, тяжёлое дыхание обоих. Хонджун протянул руку к двери. Повернул ручку. Рывком потянул на себя. Холодный, сыроватый воздух с лестничной клетки ударил ему в лицо, и это было похоже на первый, мучительный, но живительный глоток воздуха после долгого утопления на глубине. Воздух свободы. Воздух вне лжи. Он переступил порог. Не обернулся. Даже не взглянул на дверной косяк, о который только что билась его спина. Этот порог стал границей между двумя жизнями. Между «до» и «после». Между наивным верованием и горьким знанием. И только тогда, когда дверь начала медленно, со скрипом пружины закрываться за ним, Уен, кажется, пришёл в себя. В последний миг, когда щель между дверью и косяком была ещё в палец шириной, послышались быстрые, спотыкающиеся шаги, отчаянный, запоздалый рывок. Из щели мелькнула его рука, пальцы вцепились в край двери. Но было поздно. Хонджун уже был на лестнице. Он не видел, как дверь с глухим, окончательным, финальным хлопком захлопнулась, отбросив эту руку назад. Звук был настолько громким, настолько финальным в тишине вечера, что эхо от него, казалось, зависло в воздухе опустевшей квартиры, в которой остался только один человек, стоящий среди осколков своего вранья, своего малодушия и своего сломанного эго. И сладкий, тошнотворный запах круассанов, которые теперь никто и никогда не будет есть. Хонджун не услышал, как за той дверью что-то грохнулось и разбилось вдребезги — возможно, ваза, возможно, зеркало. Он уже спускался по лестнице, ступенька за ступенькой, держась за холодное, липкое от пыли перила, потому что мир вокруг всё ещё плыл, был не в фокусе, распадался на пиксели. Он был за дверью. Вне этого мавзолея, этой гробницы их любви. И этот простой, физический факт — факт пересечения порога — был единственным, самым важным, что у него сейчас оставалось. Первым шагом в кромешную тьму, которая была страшнее, но честнее, чем самый прекрасный свет лжи.
13 Нравится 14 Отзывы 4 В сборник