Часть 8
6 января 2026 г., 23:00
Звонок застал Сана в гараже, в его личном, пахнущем маслом, металлом и деревом убежище. Он начищал до слепящего, зеркального блеска разводным ключом старую, отцовскую тисковую струбцину — механический, почти медитативный ритуал, помогавший привести в порядок мысли, разложить их по полочкам, как аккуратные ряды инструментов на перфорированной панели. Его собственные мысли в этот вечер перед свадьбой друга были сложными, многослойными, как всегда, когда дело касалось Хонджуна. Он радовался за него. Искренне, чисто, по-дружески. Видеть его счастливым было и мукой, и наградой одновременно. И в то же время, где-то в самом потаённом, запертом на тяжёлый, ржавый замок подвале собственной души, тихо, но упорно тлел уголёк немой тоски. Завтра тот, кого он любил молча, почти религиозно, все эти долгие годы, навсегда, официально, публично свяжет свою жизнь с другим. С Уеном. С человеком-праздником, человеком-солнцем, человеком-ветром, ураганом, сметающим всё на своём пути. Сан вздохнул, проводя мягкой, безворсовой тряпкой по холодному, отполированному металлу. Он давно, осознанно и бесповоротно, выбрал для себя роль скалы. Молчаливой, неподвижной, вечной, надёжной. Скалам не положено хотеть, мечтать, просить. Они просто есть. Они — пристань, у которой другие могут переждать шторм. Он был пристанью для Хонджуна. И этим, как он внушал себе, нужно было довольствоваться.
И в этой тишине, нарушаемой только скрипом кожи о металл, зазвонил телефон. Не обычный, мелодичный звонок, а какой-то сдавленный, прерывистый, настойчивый, словно сигнал бедствия с тонущего корабля. На экране, лежавшем на верстаке, горело имя, от которого у Сана на мгновение перехватило дыхание: «Хонджун». Он нахмурился, и в груди что-то ёкнуло — тревожно, нехорошо. В такой час, за считанные часы до церемонии? Может, что-то забыли, какая-то последняя, предсвадебная паника, мелкая суета? Но инстинкт, тот самый, что всегда молчал где-то глубоко, подсказывал: нет. Не то.
Он снял с рук рабочие перчатки, вытер пальцы о брюки и поднёс трубку к уху, ещё не успив сказать привычное «алло». И услышал то, что вышибло из-под ног всю земную твердь, весь его выстроенный, контролируемый мир.
Тишина в трубке была не пустой. Она была наполнена. Наполнена дыханием. Тяжёлым, мокрым от слёз, срывным, захлёбывающимся. Дыханием человека, стоящего на краю. И сквозь этот ужасающий звук, сквозь хрипы и всхлипы, прорвался один-единственный звук, больше похожий на стон смертельно раненного зверя, чем на человеческую речь:
— Сан… забери меня… пожалуйста… я не могу…
Больше ничего. Ни объяснений, ни деталей, ни паники по поводу забытых цветов или галстуков. Только эта сокрушительная, абсолютная, обнажённая мольба, произнесённая голосом, в котором не осталось ничего от того мягкого, вдумчивого, немного мечтательного Хонджуна, которого он знал. Это был голос разбитого сосуда, из которого вытекала жизнь.
Сердце Сана остановилось. Буквально. На долю секунды в груди воцарилась ледяная, мёртвая пустота. А затем оно рванулось, заработало с такой бешеной, неистовой частотой, что в ушах загудело, а в висках застучали молоточки. Все его внутренние барьеры, вся выстроенная годами железная дисциплина, все эти замки и запоры в подвале души рухнули в одно мгновение, сметённые приливной волной чистейшего, неразбавленного ужаса.
— Где ты? — его собственный голос прозвучал резко, отрывисто, почти по-командирски, но в нём, под этой оболочкой, дрожала стальная нить немедленного, безоговорочного действия. Никаких «что случилось», никаких «успокойся». Только координаты.
— На… на улице. У дома… — послышался новый, душераздирающий всхлип, словно человек давился собственными внутренностями. — Не могу… я не могу туда зайти… не могу…
— Стой там. Где именно? У подъезда?
— В сквере… напротив… — голос оборвался.
— Не двигайся. Я уже еду. Пять минут. Держись.
Он не помнил, как выключил яркую лампу над верстаком, как на ощупь, в полутьме, нашел ключи от машины, как выскочил из гаража, даже не закрыв его на ключ. Мир сузился до тёмного туннеля, в конце которого маячил силуэт Хонджуна, и до единственной цели: добраться. Забрать. Укрыть. Защитить. Слова вертелись на языке — гневные, чёрные, полные ярости, обращённой к Уену, но он гнал их прочь. Сейчас — только действие.
Машина, обычно послушное продолжение его воли, сейчас казалась неповоротливой, медленной. Он нарушал все скоростные ограничения, резко перестраивался, его ладони были влажными на руле. Город, празднично подсвеченный к выходным, мелькал за окном бессмысленным калейдоскопом огней. Всё внутри него было натянуто, как тетива.
Он нашёл его не у подъезда их — нет, теперь уже только Уена — дома, а в маленьком, грязном от мартовского снега сквере через дорогу. Фигура сидела на корточках под голым, скрюченным кустом сирени, обхватив колени руками, спрятав лицо. Рядом, в чёрной, талой жиже, валялась маленькая, жалкая спортивная сумка, полуоткрытая, из неё торчал рукав свитера. Фигура была такой сжатой, такой крошечной, такой беззащитной, что Сан сначала не поверил, что это он. Это был сгусток боли, а не человек.
Он притормозил, бросил машину с включенной аварийкой посреди тихой улицы и побежал. Асфальт под ногами был скользким. Он подбежал и опустился на колени перед ним, не обращая внимания на грязь, проступающую сквозь ткань брюк.
— Хонджун… — он произнёс его имя мягко, но в голосе прозвучала вся тревога мира.
Тот медленно, будто с огромным усилием, поднял голову. И в тусклом, жёлтом свете уличного фонаря, пробивавшегося сквозь голые ветви, Сан увидел лицо, которое запомнит до последнего своего вздоха. Бледное, как восковая маска, с синевато-серыми, глубокими тенями под глазами. Глаза… Боже, глаза. Они были пустыми, размытыми, залитыми бесконечными, беззвучными слезами, которые текли по щекам, смешиваясь с грязью и, возможно, соплями. Взгляд был направлен куда-то сквозь него, в какую-то внутреннюю, невыносимую для наблюдения со стороны бездну страдания. Губы, обычно мягкие и склонные к улыбке, были искусаны, рассечены, дрожали мелкой, неконтролируемой дрожью.
— Сан, — простонал Хонджун, и это было не просто имя, не обращение. Это был последний якорь, брошенный в бушующий океан безумия. Это была молитва.
Сан не спрашивал. Не было времени, да и смысла. Он действовал. Осторожно, но с непререкаемой твёрдостью, он взял его под мышки и поднял с земли. Тело Хонджуна, всегда казавшееся ему таким изящным, лёгким, почти невесомым, сейчас было обмякшим, непослушным и в то же время невероятно тяжёлым — тяжестью полного, окончательного краха всей вселенной. Сан почувствовал, как оно безвольно повисло в его руках. Он подобрал сумку, отряхнул с неё липкий, чёрный снег, одной рукой поддерживая Хонджуна, который стоял, пошатываясь, глядя в никуда. Он открыл пассажирскую дверь, усадил его внутрь, пристегнул ремень, поправив его, как заботливая нянька. Тот покорно, безвольно позволял всё делать, не издавая ни звука, только время от времени всхлипывая, как во сне. Его глаза были открыты, но в них не было осознанности.
Сан сел за руль, тронулся, бросая быстрые, тревожные взгляды на пассажира. Хонджун сидел, прижавшись лбом к холодному стеклу, и слёзы продолжали катиться по его щеке, оставляя блестящие, солёные дорожки на запотевшем и грязном стекле. Он дышал ртом, короткими, прерывистыми вздохами.
— Всё хорошо, — тихо, почти шёпотом сказал Сан, понимая полную и абсолютную бессмысленность этих слов, но они были нужны, чтобы разбить леденящую, гробовую тишину в салоне. — Всё уже позади. Я здесь. Я с тобой.
Хонджун не ответил. Он только глубже прижался лбом к стеклу, словно пытаясь через него раствориться, исчезнуть, превратиться в часть холодного, безразличного мира за окном.
Дорога до его дома пролетела в напряжённой, густой, давящей тишине, нарушаемой только монотонным гулом двигателя, шумом шин по асфальту и прерывистым, влажным дыханием Хонджуна. Сан чувствовал, как внутри него бушует ураган: вопросы, догадки, гнев, холодная, смертельная ярость, направленная на того, кто смог довести этого человека до такого состояния. Но он давил этот ураган всеми силами, сжимал его в тугой, раскалённый шар где-то в районе солнечного сплетения. Сейчас нужно было не это. Не его эмоции. Сейчас он должен был стать тем, кем всегда хотел быть для Хонджуна, но не смел: гаванью. Тихим, безопасным, тёплым портом после самого страшного кораблекрушения.
Он привёл Хонджуна в свой дом — пространство, выстроенное по его собственным, строгим правилам: минималистичное, функциональное, тёплое от натурального дерева и мягкого освещения. Панорамные окна обычно открывали вид на ночной город, мерцающий, как рассыпанные драгоценности, но сейчас они были плотно зашторены тяжёлыми, темно-серыми портьерами, отсекая внешний мир. Здесь всё было под контролем. Чисто, тихо, предсказуемо. До сегодняшнего вечера.
— Садись, — мягко, но твёрдо сказал Сан, подводя его к широкому, угловому дивану, застеленному мягким, тёмно-серым кашемировым пледом. — Я принесу тебе воды. Ты обезвожен.
Но как только он попытался отойти, сделать шаг в сторону кухни, Хонджун, будто ожёгшись током, схватил его за рукав простого чёрного свитера.
— Не… не уходи. Пожалуйста. Не сейчас.
В его глазах, на миг встретившихся с глазами Сана, была такая первобытная, детская, животная паника, что у Сана в груди всё сжалось в ледяной ком. Он не просто боялся остаться один. Он боялся, что мир окончательно развалится, если единственная точка опоры исчезнет из зоны досягаемости.
— Хорошо, — немедленно сказал Сан, садясь рядом с ним на диван, так близко, что их бёдра почти соприкоснулись. — Я никуда не уйду. Смотри, я здесь. Рядом.
Он сидел, не касаясь его больше, давая ему пространство, но всем своим мощным, спокойным присутствием создавая невидимый кокон безопасности. И этого, видимо, было достаточно, чтобы последние, уже треснувшие плотины в Хонджуне рухнули окончательно и бесповоротно.
Сначала это были тихие, сдавленные всхлипы, которые он пытался подавить, закусывая до крови свою распухшую нижнюю губу. Плечи его начали мелко, часто дрожать. Потом тело согнулось пополам, он схватился руками за голову, и из его груди вырвался звук, от которого у Сана похолодела кровь и по спине пробежали мурашки, — низкий, горловой, нечеловеческий вой абсолютного, всепоглощающего горя. Звук, который не должен был исходить из человеческого горла. Хонджун зарылся лицом в мягкую ткань диванной подушки, но это не могло заглушить этих рыданий. Они были конвульсивными, раздирающими, тело выгибалось дугой, потом снова сжималось в комок. Он бился в истерике, захлёбываясь, давясь слезами и слюной, не в силах контролировать ни единую мышцу, ни единый звук. Казалось, сейчас он порвёт себе голосовые связки, вывернет лёгкие наизнанку.
Сан смотрел, и ему стало по-настоящему, до костей, до самого нутра страшно. Он видел боль, видел слёзы, но такое… такое полное, саморазрушительное погружение в пучину отчаяния было за гранью его понимания. Это была не эмоция. Это была агония. Как будто душа Хонджуна, та самая глубокая, ранимая, живущая воспоминаниями и чувствами душа, не просто страдала, а физически, мучительно вырывалась наружу, разрывая по швам его хрупкую телесную оболочку, не в силах больше находиться в мире, который оказался ложью.
«Уен, — пронеслась в голове Сана единственная, чёткая, как лезвие, мысль, горящая холодным, смертельным пламенем ненависти. — Только он. Только он способен на такое. Только он мог разбить его вдребезги».
Он не знал, что делать. Его логика, его расчёты, его умение планировать на пять шагов вперёд — всё это оказалось бесполезным хламом. Оставались только инстинкты, глубокие, древние. Он медленно, чтобы не испугать ещё больше, положил руку на согнутую, трясущуюся спину Хонджуна. Тот вздрогнул всем телом, но не оттолкнул. Наоборот, он развернулся, слепой в своём горе, и вцепился в Сану, как настоящий утопающий, уткнувшись мокрым от слёз, соплей и слюны лицом в его грудь. Сан притянул его ближе, крепче, ощущая, как то худощавое, хрупкое тело бьётся в рыданиях, сотрясаясь в унисон с его собственным бешеным, яростным сердцебиением. Он обнял его полностью, одной мощной рукой прижимая к себе, другой поддерживая за голову, давая ему укрыться.
— Всё выйдет, — шептал Сан, теряясь в словах утешения, которых не знал. Он гладил его по спине, по волосам, коротко остриженным к завтрашней церемонии, качал его, как самого маленького, беспомощного ребёнка. — Всё пусть выйдет наружу. Не держи в себе. Я здесь. Я держу тебя. Ты в безопасности. Никто тебя здесь не тронет.
Он повторял это снова и снова, тихую мантру на утешение, сам не веря до конца в магическую силу слов, но вкладывая в них всю мощь своего спокойствия, всю свою, наконец-то легальную, разрешённую обстоятельствами заботу. Его большая, сильная рука скользила по взмокшей от пота и слёз спине Хонджуна, и под тонкой, мокрой тканью футболки он чувствовал выпирающие позвонки, дрожь каждой мышцы, каждый спазм горя.
Истерика длилась бесконечно. Она то стихала до тихого, безнадёжного, иссякающего всхлипывания, то накатывала с новой, ещё более сокрушительной силой, вырывая из Хонджуна обрывки фраз, перемешанные с рыданиями и кашлем: «…как он мог… я верил… всё ложь… пятнадцать лет… зачем… она… её рука… он смотрел на меня…». Сан только держал его, не перебивая, не задавая вопросов, давая этой отравленной, бурной реке боли вытечь до дна. Его свитер был мокрым насквозь в районе груди, но это не имело ни малейшего значения. Весь мир сейчас был этим плачущим человеком в его объятиях.
Постепенно, очень медленно, как утихает после шторма океан, буря начала стихать. Неистовые рыдания сменились глубокими, прерывистыми, судорожными вздохами, потом — тихими, усталыми подрагиваниями плеч. Хонджун лежал, прижавшись к нему, совершенно обессиленный, его дыхание было горячим, неровным и хриплым. Казалось, он просто истощил все возможные ресурсы своего тела для эмоций, выжег всё горючее в топке страдания.
Сан осторожно попытался немного отстраниться, чтобы дотянуться до бутылки с водой, стоявшей на журнальном столике. Нужно было хотя бы смочить ему пересохшие, потрескавшиеся, окровавленные губы. И в этот момент, когда мягкий свет напольного торшера упал на руку Хонджуна, лежавшую теперь безвольно на коленях Сана, он увидел.
На тонком, почти прозрачном, изящном запястье, чуть выше выступающей косточки, горело синее, с багровым, зловещим отливом, пятно. Отпечатки пальцев. Чёткие, жестокие, оставленные с силой. Синяк. Свежий, страшный, свидетельство не эмоционального, а физического насилия.
Всё внутри Сана перевернулось. Холодный, сдержанный гнев, который тлел в нём всё это время, вспыхнул ослепительной, белой, всепоглощающей яростью. Его собственные пальцы непроизвольно сжались в кулаки с такой силой, что кости затрещали, а ногти впились в ладони. Дыхание перехватило, в глазах потемнело, мир на секунду сузился до точки этого синяка на бледной коже.
— Это… — его голос прозвучал непривычно низко, хрипло, с опасной, звенящей сталью в каждом звуке, — это он сделал? Уен?
Хонджун, казалось, не сразу понял вопрос. Он медленно, будто через силу, повернул своё запястье, посмотрел на синяк отстранённо, как на что-то чужое, не имеющее к нему отношения. И кивнул. Почти незаметно, опустив голову.
Этого было достаточно. Этого было больше, чем достаточно.
Сорвало крышу. Весь его аккуратно собранный, выверенный, контролируемый мир, в котором даже любовь была тихой, дисциплинированной и безопасной, взорвался в белом калении ярости. В глазах потемнело, в ушах зазвенело. Он резко, одним движением, встал с дивана, и движение его было настолько стремительным, наполненным сконцентрированной мощью, что диван сдвинулся, а Хонджун вздрогнул, испуганно глядя на него.
— Где он? — спросил Сан, и каждый слог в этом вопросе был отточен и заострён, как лезвие боевого ножа. Его тело было напряжено, готово к броску, к действию. — Что у вас там случилось, чёрт бы его побрал? Он тебя… он тебя ударил? Схватил? Силой?
Он уже представлял это с чудовищной ясностью. Уена, его красивое, самоуверенное лицо, искажённое злобой или презрением. Руку, сжимающую это хрупкое запястье с жестокой силой. И эта картина вызывала в нём такое первобытное, такое чистое, нефильтрованное желание уничтожения, что он сам себя не узнавал. Он шагнул к прихожей, к двери, уже не думая ни о чём, кроме как найти этого человека, вломиться в ту квартиру-гробницу и сделать так, чтобы он больше никогда, ни к кому, не смог прикоснуться с жестокостью.
— Сан!
Крик был слабым, надтреснутым, едва слышным, но он прозвучал в тишине квартиры как выстрел. Хонджун поднялся на колени на диване, его лицо, залитое слезами, было искажено новым, свежим страхом — страхом быть брошенным, страхом остаться наедине с этой внутренней пустотой, которая была страшнее любого внешнего врага.
— Прошу тебя… не оставляй меня сейчас одного, — он протянул вперёд руку, и та самая, с синяком, дрожала в воздухе, как осенний лист. — Мне кажется… я умираю. Здесь. Внутри. Так больно, что я не могу дышать… Не уходи…
Его голос снова сорвался на рыдание, но это были уже не истеричные всхлипы, а тихие, безнадёжные, иссякающие слёзы полного опустошения, когда от горя уже нет сил, а есть только холодная, пустая раковина. Он смотрел на Сана широко раскрытыми, мокрыми, умоляющими глазами, и в этой немой мольбе было что-то, что сильнее любой ярости, сильнее любого желания мести.
И этот взгляд, эта беспомощность, эта абсолютная зависимость от его присутствия — всё это обезоружило. Остудило кипящую в жилах ярость, превратив её в ледяную, твёрдую решимость другого рода. Сан замер на полпути к двери, сжав кулаки так, что в ладонях остались глубокие, болезненные отметины от ногтей. Он видел перед собой не объект для мести, не повод для выяснения отношений. Он видел раненое, истекающее внутренней кровью существо, которое доверилось ему полностью в самый страшный момент своей жизни. Существо, которое просило не защиты от внешней угрозы, а спасения от внутренней, неумолимой гибели.
Вся его ярость, вся мощь, собиравшаяся для нападения, для разрушения, превратилась во что-то иное. В ещё более мощную, но совершенно другую силу — в необходимость быть щитом. Прямо сейчас. Быть стеной между ним и миром, между ним и его собственной болью.
Он глубоко, с ощутимым усилием вдохнул, пытаясь вернуть контроль над дрожащими руками, над бешеным сердцем. Потом медленно, осознанно разжал кулаки и вернулся к дивану. Он сел рядом, и Хонджун тут же, как пингвинёнок к родителю, припал к нему, обвил руками его туловище, прижался всем телом, всем весом своего отчаяния, словно ища не просто утешения, а физического, осязаемого подтверждения, что он ещё жив, что он здесь, что мир не рассыпался окончательно.
— Я никуда не уйду, — тихо, но с такой железной чёткостью, что в это нельзя было не поверить, сказал Сан. Он снова обнял его, но теперь это были объятия не просто друга-утешителя, а хранителя. Защитника. — Я здесь. Я с тобой. Дыши. Просто дыши со мной. Вот так.
Он начал дышать глубоко и ровно, намеренно замедляя свой собственный ритм, направляя его, заставляя Хонджуна инстинктивно синхронизироваться с этим спокойным, мощным ритмом. Его рука снова заскользила по спине, но теперь движения были ещё более нежными, умиротворяющими, гипнотическими. Он говорил ему тихие, бессвязные, но полные уверенности слова: «Я здесь. Ты не один. Я никуда не отпущу тебя. Дыши. Всё пройдёт. Я держу тебя».
Хонджун постепенно перестал дрожать. Его дыхание, хоть и прерывистое, начало медленно, с трудом, подстраиваться под ровный, размеренный ритм Сана. Слёзы текли тише, не иссякая, но уже не раздирая его на части изнутри. Он просто лежал, прижавшись к нему всем телом, и плакал. Тихими, усталыми, бесконечными слезами, которые, казалось, вытекали из какой-то неиссякаемой скорбной кладовой.
Сан сидел, держа его, и смотрел в пространство поверх его головы, в полумрак комнаты. В его глазах, которые обычно были спокойными и внимательными, теперь горело холодное, неизменное пламя. Уен. Он запомнит это. Он отложит это на потом. Возмездие — это не эмоция, это процесс. Сейчас его мир, его вселенная, его долг и его выбор сузились до этого дивана, до этого тёплого, страдающего, доверившегося ему тела в его объятиях. Всё остальное — гнев, вопросы, выяснение отношений — могло подождать. Должно было подождать.
Он почувствовал, как дыхание Хонджуна становится ещё глубже, ещё ровнее, хотя и всё ещё неровным. Напряжение, сковывавшее каждую его мышцу, постепенно, по крупицам, начало покидать тело. Мышцы становились тяжелее, мягче, обмякшими. Истерика и невыносимая душевная боль выжгли его дотла, оставив после себя только глубочайшее, беспросветное истощение, глубокое, как тёмный, бездонный колодец.
— Спи, — прошептал Сан, едва слышно, губами, почти касаясь его мокрых от пота и слёз волос. — Просто спи. Я здесь. Я буду здесь.
Он почувствовал, как ресницы Хонджуна, влажные и тяжёлые, дрогнули у него на шее. Послышался ещё один глубокий, почти судорожный вздох, будто последний перед прыжком в бездну. И наконец — полное, безвольное, тяжёлое расслабление. Всё тело обмякло, став в разы тяжелее. Хонджун уснул. Не здоровым, крепким, восстановительным сном. А тем сном-отключкой, беспамятным забытьём, в которое тело и психика погружаются, как в анестезию, чтобы спастись от непереносимой реальности, дать передышку, собрать остатки сил для следующего дня, который будет ещё больнее.
Сан ещё долго сидел неподвижно, боясь пошевелиться, сделать малейший звук, чтобы не нарушить этот хрупкий, драгоценный, выстраданный покой. Он смотрел на синяк на запястье, которое теперь лежало безвольно на его колене, и его челюсти снова напряглись, скулы выступили резче. Потом его взгляд, смягчаясь, переместился на лицо Хонджуна, прижатое к его груди. Даже во сне, в этом забытьи, оно было искажено печалью, в уголках опухших губ застыла гримаса незаживающей боли. Брови были слегка сведены. Но оно было здесь. В безопасности. Под его защитой.
Он медленно, с невероятной осторожностью, откинулся на спинку дивана, устроившись так, чтобы Хонджун мог лежать максимально комфортно, не сковывая его. Одной рукой он нащупал край тяжёлого кашемирового пледа, всегда лежавшего тут же, и накрыл им Хонджуна с головой, укутав, как ребёнка, оставив только доступ воздуху. Потом положил свою свободную руку поверх пледа на его спину, продолжая держать.
Пусть спит. Пусть этот маленький, разбитый на миллионы осколков комочек света, который когда-то был его лучшим другом, самым добрым и ранимым человеком из всех, кого он знал, спит. Пусть набирается сил, даже таких призрачных. А завтра… Завтра будет другой день. Новый, страшный день, в котором не будет свадьбы, но будут последствия, вопросы, боль и необходимость жить дальше. И Сан уже знал, с холодной, бесповоротной ясностью, что его роль в жизни Хонджуна изменилась навсегда. Он больше не просто друг, молчаливо стоящий в тени, наблюдающий за его счастьем со стороны. Он стал пристанью. Укрытием. Крепостью. И тот, кто осмелился причинить такую боль тому, кто теперь находился под его защитой, должен будет ответить. Не сегодня. Не сейчас. Сейчас он будет просто держать его. Держать, дышать с ним в унисон и молча, в тишине своего закалённого сердца, давать себе клятву, прочную, как сталь: больше никогда. Больше никогда этот человек не будет плакать так от чьей-то жестокости, лжи или предательства. Он этого не допустит. Ценой чего угодно.
И сидя в тишине своей гостиной, под мерный, тяжёлый звук дыхания спящего Хонджуна, Сан, человек долгих обдумываний, взвешенных решений и железного самообладания, сделал самый быстрый, самый инстинктивный и самый окончательный выбор в своей жизни. Выбор, который не подлежал пересмотру. Выбор навсегда.