За день до счастья…

NC-17
Завершён
13
автор
Фэндом:
Размер:
314 страниц, 146 434 слова, 40 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
13 Нравится 14 Отзывы 4 В сборник

Часть 32

Настройки
Утро наступило не как рассвет, а как медленное, неумолимое проявление. Свет, пробивавшийся сквозь плотные шторы их спальни, был серым, тяжёлым, как пепел, как остывшая лава, которая когда-то была огнём. Сан не спал. Он лежал на спине, уставившись в белый, идеально ровный потолок, и чувствовал, как холодная, неподвижная пустота с другой стороны кровати пульсирует, как открытая, незаживающая рана. Простыня была смята только с его стороны — Хонджун даже не приближался к этой постели. Он слышал каждый слабый звук из-за стены: скрип пружин, когда Хонджун поворачивался с боку на бок в чужой, необжитой постели гостевой комнаты, тихий, сдавленный вздох, похожий на всхлип, шелест одеяла, которое никак не могло согреть. Каждый из этих звуков был уколом, маленькой, острой иглой, входящей прямо под рёбра. Он пролежал так до тех пор, пока цифры на электронном циферблате, стоящем на прикроватной тумбе, не показали без двадцати семь. Пять часов сорок минут он смотрел в потолок. Пять часов сорок минут он слушал, как за тонкой стеной другой человек тоже не спит. Пять часов сорок минут он прокручивал в голове один и тот же вопрос, который не давал покоя: Почему она не открыла дверь? Медленно, будто поднимая непосильный, нечеловеческий груз, он поднялся с постели. Тело болело — ныла каждая мышца, каждый сустав, как после долгой, изнурительной битвы, в которой он потерпел сокрушительное поражение. В ванной он долго стоял под ледяным душем, пытаясь смыть с себя липкую, противную плёнку бессильной ярости и липкого, всепоглощающего страха. Ярости — на себя. На свою глупую, животную вспышку, на слова, которые вырвались раньше, чем он успел их обдумать. Страха — перед той закрытой белой дверью в конце коридора и тем, что она означала. Страха перед пустотой, которая образовалась там, где ещё вчера было тепло и доверие. Он одевался механически, выбирая тёмный, строгий костюм, как доспехи, в которые можно облачиться, чтобы выйти в мир, где всё ещё продолжалось какое-то движение, какая-то жизнь. Каждое движение было обдуманным, почти ритуальным: завязывание идеального узла на галстуке, проверка бумажника, ключей, телефона, короткий, холодный взгляд в зеркало. В отражении смотрел на него не влюблённый, не защитник, не тот Сан, который ещё вчера утром целовал спящего Хонджуна в макушку. Смотрел человек, который готовился к войне на истощение. И враг был не за стеной, в гостевой комнате. Враг был в его собственной голове. И в другом месте, куда он должен был пойти сегодня, чтобы поставить точку. Он понял это за бессонную ночь. Пока он лежал и слушал тишину из гостевой комнаты, пока прокручивал в голове испуганные, заплаканные глаза Хонджуна, его отстранённый, усталый голос, и свою собственную слепую, разрушительную вспышку, мысль кристаллизовалась, становилась всё холоднее, острее, всё более неотвратимой, как лезвие, которое кладут на стол перед операцией. Он не мог больше откладывать. Он не мог больше прятаться за спину Хонджуна, выстраивая стены и планы адаптации, создавая идеальный, стерильный мир, в котором, как оказалось, были трещины, о которых он не подозревал. Корень яда был там, в прошлом. И его имя было Уен. Как бы он ни хотел избежать этого, как бы ни боялся того, что может услышать или сказать, как бы ни хотел верить, что тишина и расстояние могут залечить всё, — рано или поздно это должно было произойти. Лицом к лицу. Без Хонджуна как щита или приза. Мужчина к мужчине. Тот, кто остался, и тот, кто был изгнан. Нет. Тот, кто предал, и тот, кто подобрал осколки. Он должен был это сделать. Чтобы очертить границы раз и навсегда. Чтобы выжечь последний мост, по которому мог пройти призрак. Чтобы… чтобы посмотреть в глаза своему собственному демону — тому страху, что, возможно, в его спасении была доля правды, которую он так старательно, годами, вытеснял из сознания. Он вышел из спальни, бросив взгляд на дверь гостевой комнаты. Она была по-прежнему закрыта. Ни звука, ни движения. Только тишина, глухая и безнадёжная. Он сжал кулаки, чувствуя, как ногти впиваются в ладони до боли, до тонких полумесяцев, которые останутся на коже, и бесшумно, стараясь не издать ни единого звука, вышел из квартиры. --- За стеной, в чужой, холодной постели, Хонджун лежал, прислушиваясь к уходящим шагам. Звук закрывающейся входной двери был финальным, тяжёлым аккордом в симфонии ночного одиночества. Он не спал. Не спал ни минуты. Его мысли кружились, как осенние листья в бешеном, холодном вихре, не находя места для покоя, не в силах опуститься на землю. Он думал о Сане. О том, почему тот так сорвался. Вчерашний Сан был незнакомцем — ревнивым, подозрительным, почти жестоким в своём слепом, животном страхе. «С ним ты тоже виделся?» Этот вопрос висел в воздухе до сих пор, отравляя всё вокруг, как радиоактивное облако. Хонджун лгал? Да. Упустил факт случайной встречи. Сказал «нет», хотя они смотрели друг другу в глаза, стояли в двух шагах, и от этого взгляда у него всё ещё сводило живот. Но не для того, чтобы что-то скрыть, не из желания обмануть. А чтобы… защитить. Защитить этот хрупкий, выстроенный с таким трудом мир от ненужного, разрушительного вторжения призрака. Разве Сан не понимал? Он же не маленький ребёнок, за которым нужно вечно следить, чьи шаги отслеживать по карте телефона. Он мог встречаться с кем угодно из своего прошлого. Он мог поговорить с Арым, которая была ему матерью, мог даже… увидеть Уена. Это был его выбор. Его право. Его путь к закрытию тех самых дверей, которые Сан так старательно, с такой любовью и страхом заколачивал гвоздями, но которые от этого не переставали скрипеть и хлопать на сквозняке его памяти. И чем больше он думал, чем глубже погружался в эту липкую, выматывающую тишину, тем яснее становилась одна, простая и страшная мысль. Рассказ Арым, её тихий, полный боли голос, её слова о том, как Уен сидел на кровати, прижимая к лицу его старую футболку, как его плечи беззвучно тряслись, как он стоял посреди разгромленной комнаты, глядя на свои окровавленные руки, — всё это посеяло в нём не смятение, не желание вернуться. Это посеяло странное, печальное, почти чужое понимание. Уен страдал. Не так, как он. Иначе. Грязнее, эгоистичнее, разрушительнее для себя. Но страдал. И это страдание привело его в тупик, в ту пустоту, которую Хонджун видел в его глазах на улице, в магазине, когда их взгляды встретились над витриной с пастелью. Пустоту человека, из которого вынули стержень. Мог ли он, Хонджун, просто оставить это так? Уйти, не сказав последнего слова? Не поставив точку, которую Арым, по своей бесконечной, всё прощающей материнской любви, поставить не могла? Теперь, после визита к ней, после того как он выговорил всю свою боль, выплеснул её в эти тёплые, родные ладони, он чувствовал в себе странные, новые силы. Не для примирения — до примирения было так же далеко, как от этой квартиры на двадцать пятом этаже до того, первого, разбитого утра. Для прощания. Для того, чтобы сказать: «Я вижу твою боль. Я слышу её. Но она больше не моя. Я свободен. Я перешёл на другой берег. А ты остаёшься со своей — один на один». Это было жестоко. Но это было честно. И это, возможно, было тем единственным, что могло дать им обоим настоящий, окончательный покой. И была ещё одна мысль, тонкая, как лезвие бритвы, положенное на стол, и оттого ещё более болезненная, ещё более режущая. Сан. Сан оставил его здесь. Вчера не постучал в закрытую дверь. Не попытался пробить эту стену молчания, не сказал тех слов, которые могли бы растопить лёд. Утром ушёл на работу, даже не заглянув в коридор, не бросив взгляда на ту самую дверь. Как будто… как будто его гнев, его обида, его разочарование были сильнее, чем желание всё исправить, чем любовь. Эта мысль жгла, как кислота, разъедая всё хорошее, что было между ними. Может, Уен был прав хоть в чём-то? Может, он и правда был для Сана чем-то вроде проекта? Долгосрочного, любимого, но всё же проекта, который должен развиваться по плану. А проект вышел из-под контроля, проявил собственную волю, перестал быть послушным материалом в руках архитектора — и архитектор отступил, чтобы перегруппироваться, чтобы решить, как быть дальше с этим непредсказуемым, непослушным элементом? Нет. Он не мог в это верить. Не мог, не имел права. Не после тех утренних ласк, таких естественных, таких невыдуманных, после той всепоглощающей, яростной нежности прошлой ночи, после страсти, которая была слишком реальной, слишком живой, слишком… человеческой, чтобы быть частью какого-то плана. Ни один план не выдерживает такой проверки телом. Ни один расчёт не выдерживает такого жара. Он встал. Тело было тяжёлым, как будто налитое свинцом, голова гудела от бессонницы и напряжения. Он вышел из гостевой комнаты, из этого чужого, стерильного пространства, и тихо, как вор, прокрадывающийся в чужой дом, прошёл в их спальню. Ему нужно было увидеть Сана. Поговорить. Сказать, что он собирается встретиться с Уеном. Объяснить, почему это нужно — не для них, для него. Для его собственного, наконец-то обретаемого покоя. Попросить… не понять, нет, не сейчас. Попросить доверять. Поверить, что этот шаг — не предательство, а последний, самый трудный шаг к свободе от прошлого, которое всё ещё, как ржавая цепь, тянула его за ногу. Но комната была пуста. Идеально заправленная кровать, ни одной складки на белоснежном покрывале, безупречный, почти музейный порядок на туалетном столике, стерильная, безжизненная чистота. Запах Сана ещё витал в воздухе — его одеколон, чистый хлопок, что-то неуловимо тёплое, что было просто «Сан». Но самого его не было. Ощущение было таким же, как тогда, в день катастрофы, когда он вернулся в их квартиру, а там была только пустота, звонкая и безжалостная, и запах чужого парфюма, смешанный с запахом его собственной разбитой жизни. Он остался один со своим решением. И это, в каком-то извращённом, болезненном смысле, облегчало выбор. Он будет действовать сам. Как взрослый. Как равный. Как человек, который больше не нуждается в спасителе. Он достал телефон. Пальцы дрожали, когда он открывал контакты, прокручивал длинный список имён, которые когда-то были всей его жизнью, а теперь казались чужими, как вывески на незнакомой улице. Нашёл. Нажал. Трубку сняли после первого гудка, как будто на той стороне только и ждали этого звонка, как будто держали телефон в руке, вглядываясь в экран, надеясь и боясь. — Хонджун? — Голос Уена был тихим, хриплым, сорванным, как будто он не спал ещё дольше, чем сам Хонджун. В нём не было ни прежней надменности, ни той ядовитой, защитной насмешки, что прозвучала в магазине. Была только осторожность. И надежда. Страшная, почти неприличная надежда. — Ты… ты звонишь. — Да, — сказал Хонджун, и его собственный голос прозвучал твёрже, чем он ожидал. — Нам нужно встретиться. Завтра. В том кафе, о котором ты говорил. Пауза. Такая длинная, что Хонджун почти услышал, как на той стороне перестали дышать. — Ты придёшь, — не вопрос, а утверждение, полное неверия и жадной, почти детской надежды. — Приду, — подтвердил Хонджун. — В два часа. Пожалуйста, будь там. И он отключил звонок, не дожидаясь ответа, не желая слышать больше ни слова, не желая давать этому голосу шанс произнести что-то, что могло бы поколебать его решимость. Телефон выпал из ослабевших пальцев, упал на ковёр, и Хонджун медленно опустился на край их незанятой, холодной кровати. Он смотрел на закрытую дверь спальни, за которой начинался коридор, ведущий к пустой прихожей, и чувствовал, как внутри, под рёбрами, что-то сжимается в тугой, болезненный узел. Он только что сделал выбор. И этот выбор отделял его от Сана ещё сильнее, чем ночь, проведённая в разных комнатах. Потому что это был выбор, о котором Сан не знал. Который, возможно, Сан никогда не сможет понять. Который мог разрушить всё, что они построили. Но если бы он не сделал этого, если бы струсил, если бы отступил, позволил прошлому остаться незакрытой, кровоточащей раной — разве это не разрушило бы их рано или поздно? Разве он смог бы смотреть в глаза Сану, зная, что за его спиной, в темноте прошлого, всё ещё стоит призрак, с которым он так и не попрощался? Нет. Это должно было случиться. Сейчас. Завтра. В том кафе. Он не знал, что в это же время, в другой части города, в безликом, дорогом кафе, где пахло кофе и чужими, деловыми разговорами, Сан уже сидел напротив Уена, и воздух между ними трещал от напряжения, как перегруженный высоковольтный провод. --- Кафе, которое выбрал Сан, было нейтральной территорией — безликое, дорогое место в деловом районе, где никто никого не знал и где можно было говорить о самом страшном, не боясь, что твои слова станут достоянием чужого любопытства. Он пришёл первым, как приходит охотник, выбирающий позицию. Занял столик у стены, откуда был виден весь зал и входная дверь. Заказал эспрессо, который не стал пить — маленькая, тёмная чашка стояла перед ним, остывая, как вещественное доказательство его собственного напряжения. Он смотрел на вход, и каждая фигура, появлявшаяся в стеклянных дверях, заставляла его сердце на мгновение замирать, сжиматься в ледяной комок. И вот он вошёл. Уен. Он выглядел… не разбитым. Нет. Он выглядел собранным. Слишком собранным. Его костюм сидел идеально, тёмно-серый, дорогой, ни одной складки, ни одной морщинки. Волосы были аккуратно уложены, лицо — идеально выбрито, ни следа вчерашней щетины. Это была собранность человека, который готовился к самому важному разговору в своей жизни и надел броню, чтобы не рассыпаться. Но это была броня манекена — за идеальной оболочкой скрывалась пустота, которую Сан научился распознавать за месяцы наблюдения за Хонджуном. Его глаза, когда он заметил Сан, вспыхнули на секунду чем-то сложным — ненавистью, любопытством, болью, — и тут же погасли, став плоскими, непроницаемыми, как зеркальная гладь чужого озера. Он подошёл к столику без улыбки, без приветствия, даже без кивка. Просто опустился в кресло напротив, не спрашивая разрешения, не ожидая приглашения. Несколько секунд они молча измеряли друг друга взглядами. Воздух между ними стал тяжёлым, почти осязаемым, как перед грозой, когда небо наливается свинцом и кажется, что ещё секунда — и оно рухнет. — О, — наконец произнёс Уен. Его голос был тихим, без интонаций, но каждое слово было отточено, как лезвие, и пущено точно в цель. — Мой старый… друг. Сан. Друг, который так терпеливо ждал своего часа. Который всегда был рядом, в тени, наблюдал, выжидал, пока трещина не станет достаточно широкой. И который… в конце концов, украл мою любовь. Сан не моргнул. Не отвёл взгляда. Он ожидал атаки. Ждал истерики, слёз, обвинений, всего того, что кипело в нём самом. Эта холодная, расчётливая язвительность была хуже. Она говорила о том, что Уен не просто злится. Он просчитывает ходы. — Я ничего не крал, Уен, — сказал Сан спокойно, но его спокойствие было ледяным, как гладь озера, под которой таится смертельная глубина. — Ты сам совершил ошибку. Фундаментальную, непоправимую. Ты разбил то, что тебе доверили. А я просто… оказался рядом. В тот самый момент, когда ты всё разрушил до основания. Я подобрал то, что ты выбросил на помойку, истекающее кровью и не способное даже дышать самостоятельно. Это не кража. Это спасение утопающего, которого ты собственноручно столкнул в воду. Уен усмехнулся. Сухо, беззвучно. Его длинные, холёные пальцы барабанили по стеклянной столешнице — нервный, неконтролируемый ритм, который выдавал его с головой. — Ошибку, — повторил он, и в его голосе зазвучала странная, почти уважительная нотка. — Да. Я совершил ошибку. Глупую, подлую, детскую ошибку испуганного мальчишки, который испугался будущего, ответственности, глубины того, что у него было. — Он поднял глаза на Сан, и в них на миг мелькнула настоящая, неприкрытая, как открытая рана, агония. — Но ты, Сан… ты украл Хонджуна. Ты не просто «подобрал». Ты вывез его в другую страну, на другой конец света. Ты отрезал его от всего, что он знал. От дома, от друзей, от… от меня. Ты не дал нам ни единого шанса. Ни единой возможности попытаться исправить то, что сломано. Ты даже не спросил его, хочет ли он меня слышать. Ты просто… выкрал его. Как ценность. Как трофей, которого добивался годами. Это не был выбор, Сан. Это была кража. Чистой воды, методичная, спланированная кража. Каждое слово било в самую больную, самую незащищённую точку — в те сомнения, что грызли Сана всю бессонную ночь, что шевелились где-то на задворках сознания все эти месяцы, которые он так старательно, так яростно заталкивал обратно в темноту. Его пальцы, лежавшие на столе, сжались в кулак так, что побелели костяшки. — Ему нужна была безопасность, — сказал он, и голос его, который он пытался сохранить ровным, предательски дрогнул, стал ниже, глуше. — Покой. Возможность дышать, не задыхаясь от боли. Он был в истерике, Уен. Он не мог дышать в этом городе, где каждый угол, каждая улица, каждый запах напоминали о тебе и о твоём предательстве. Ты видел бы его тогда — может быть, понял бы, что «шанс исправить» был последним, что ему было нужно. Ему нужно было выжить. — Безопасность? — Уен наклонился вперёд, и в его глазах, только что плоских и безжизненных, вспыхнул холодный, нездоровый, лихорадочный блеск. — Или изоляция? Ты построил ему мир, где есть только ты. Где он может видеть только тебя, слышать только тебя, зависеть только от тебя. Чтобы он, кроме тебя, никого не видел. Чтобы он был благодарен, зависим, привязан к своему спасителю намертво, так, что и шагу не мог ступить без твоего разрешения. — Он откинулся на спинку кресла, и на его губах зазмеилась тонкая, горькая усмешка. — О, это блестяще, Сан. Я признаю. Я, со своей глупой, спонтанной изменой, просто разбил вазу. А ты… ты собрал осколки и склеил из них новую, которая уже никогда не сможет стоять без твоей поддержки. Которая всегда будет помнить, кто её спас. И он теперь твой. Не так ли? — Он ничей! — вырвалось у Сан, и это была первая потеря контроля. Голос его стал громче, в нём зазвенела ярость, которую он так долго сдерживал. — Он сам по себе! Он всегда был сам по себе, даже когда ты заставлял его быть твоим отражением! Ты просто слишком эгоцентричен, чтобы это видеть! Ты видел в нём своё украшение, свою игрушку, своё отражение в зеркале! А когда зеркало треснуло, ты испугался собственного лица! Уен не отвёл взгляда. Наоборот, он подался вперёд, и на его лице, вместо ожидаемой ярости, появилось странное, почти торжествующее выражение. Он увидел то, что хотел увидеть. Трещину в броне. — Эмоционально, Сан, — сказал он тихо, почти ласково. — Очень эмоционально для такого железного, непроницаемого человека, каким ты себя всегда показывал. Я, признаться, не ожидал. Думал, ты будешь спокойнее. Увереннее в своей правоте. — Он помолчал, давая словам осесть, впитаться. — Но ничего. Теперь… теперь у меня есть время. Всё время мира. Чтобы всё исправить. Сан замер. Сердце, только что колотившееся в бешеном, яростном ритме, пропустило удар, а потом забилось где-то в горле, мешая дышать. — Что ты имеешь в виду? — спросил он, и его голос прозвучал чужим, отдалённым, как будто он слушал себя со стороны. Уен улыбнулся. В этой улыбке не было торжества победителя. Была странная, почти жалкая гордость человека, который наконец-то нашёл козырь в проигранной партии. — Хонджун, — произнёс он имя медленно, смакуя каждый слог, с такой нежностью и болью, что у Сана заледенела кровь в жилах. — Он тебе говорил, что мы виделись? На днях. В художественном магазине в Апкуджоне. Совершенно случайно. Он выбирал пастель. Я выбирал ручку. Наши взгляды встретились. Мир накренился. Звуки кафе — звон посуды, приглушённый гул голосов, шипение кофемашины — отступили, превратившись в далёкий, ненужный, ничего не значащий шум. Сан чувствовал, как кровь отливает от лица, как кончики пальцев становятся ледяными, как всё тело наливается тяжёлой, свинцовой пустотой. — Мы разговаривали, — продолжал Уен, и его голос, тихий, настойчивый, врезался в сознание, как сверло. — Я пригласил его на встречу. На нормальную, спокойную встречу, чтобы поговорить. Без свидетелей. Без твоего контроля. И знаешь что, Сан? — Он выдержал паузу, наслаждаясь эффектом, его глаза, полные горькой, болезненной победы, впивались в лицо Сана. — Он согласился. Сказал, что подумает. Но я знаю его. Он придёт. Потому что ему нужно это. Ему нужно закрыть эту дверь самому, без твоей помощи. Потому что теперь у него есть выбор. Настоящий выбор. Не между тобой и ничем, не между твоей клеткой и пустотой. А между прошлым, которое, как ты сам говоришь, он якобы похоронил, но которое, как видишь, до сих пор живо… и будущим, которое ты для него построил, обнеся высокими стенами. Сан сидел, скованный ледяным, всепоглощающим параличом. Он пытался переварить это. Хонджун… виделся с Уеном. Стоял с ним рядом, разговаривал. И не сказал. Ни слова. Ни намёка. Ни вчера, когда он спросил, где он был, ни сегодня утром, когда между ними выросла стена. Нет, коротко ответил Хонджун. Прямая, в глаза, ложь. Или… умалчивание. Что хуже? Ложь, которую можно простить, или молчание, которое означает, что тебе не доверяют? — И знаешь, что самое интересное? — Голос Уена стал ядовито-сладким, как сироп, в который подмешали цианид. — Судя по твоему лицу… он тебе об этом не рассказал. Да? Ничего. Не упомянул ни словом. Просто сказал, что ходил к моей матери, и всё. А встречу со мной оставил в секрете. Этот вопрос повис в воздухе, как приговор, вынесенный судьёй, от которого нет апелляции. Сан сидел, не в силах пошевелиться, не в силах возразить. Все его аргументы, вся его уверенность, вся его тщательно выстроенная роль спасителя и защитника, всё, во что он заставлял себя верить эти месяцы — всё рассыпалось в прах, в серый, безжизненный пепел. Хонджун солгал. Хонджун принял приглашение. Хонджун… делал выбор без него. Возможно, против него. — Он придёт, Сан, — тихо сказал Уен, и в его голосе не было больше торжества, была только странная, усталая убеждённость. — Он придёт, потому что ему нужно это. Потому что он должен услышать то, что я не смог сказать ему тогда. И он должен сказать мне то, что, возможно, не решался сказать тебе. — Он помолчал. — Ты думаешь, что спас его. Может быть, так и есть. Но спасение — это не повод запирать человека в золотой клетке, даже если она сделана из самой лучшей, самой чистой любви. Рано или поздно любая птица начинает биться о прутья. Просто чтобы убедиться, что они ещё там. Что она ещё в клетке. Моя ошибка дала тебе ключ от этой клетки. Но это не значит, что он хочет в ней оставаться навсегда. Сан встал. Резко, одним движением, таким быстрым, что стул с громким, визгливым скрежетом отъехал назад, привлекая внимание нескольких посетителей. Он больше не мог здесь сидеть. Он больше не мог смотреть на это лицо, на эти глаза, которые видели его насквозь, которые били в самые больные, самые тайные места, которые выворачивали наизнанку всё, во что он заставлял себя верить. — Между нами всё сказано, — проговорил он, и его голос, когда он поднялся, был чужим, отдалённым, как будто шёл не из его горла, а откуда-то из пустоты внутри. — Не приближайся к нему. Не пытайся его увидеть. Ты сделал достаточно. Уен только покачал головой, глядя ему вслед. В его глазах, устремлённых на удаляющуюся спину Сана, не было злорадства. Была странная, почти сочувственная усталость. — Это уже не тебе решать, старый друг, — сказал он тихо, так, что эти слова долетели до Сана, уже открывавшего стеклянную дверь. — Теперь решает Хонджун. --- Сан выбежал на улицу. Холодный, сырой воздух ударил в лицо, но не прочистил сознание, не унял гул в ушах, не остановил бешеный, хаотичный бег мыслей. В ушах гудели, отдаваясь тяжёлым, болезненным эхом, слова Уена. «Он тебе не рассказал, да?» «Теперь у него есть выбор.» «Ты душил его своей заботой.» Он шёл, не видя пути, не чувствуя направления, не разбирая, куда ведут его ноги. Город вокруг — стеклянные башни, спешащие люди, бесконечный поток машин — был размытым, нереальным, как декорация, которую сдувает ветер. Предательство Хонджуна (а это было предательство, не так ли? Сокрытие, ложь, выбор, о котором он не посчитал нужным сказать) жгло его изнутри сильнее, чем любая измена Уена. Потому что от Уена он ничего не ждал. Потому что Уен всегда был врагом, и враг не может предать — он просто делает то, что положено врагу. А от Хонджуна… он ждал всего. Доверия. Честности. Той абсолютной, безоговорочной открытости, которую он сам дарил ему с первого дня, когда поднял его с холодного, грязного пола. Он выстроил свой мир вокруг этого хрупкого, раненого человека. И теперь оказывалось, что в этом мире были потайные двери, о которых он не знал. Двери, ведущие обратно, в прошлое. К Уену. Он остановился, опершись о холодную, шершавую стену какого-то здания. Его дыхание было рваным, тяжёлым, в груди саднило, как будто рёбра треснули изнутри. Он думал о пустой спальне, о закрытой белой двери гостевой комнаты. Думал о вчерашних заплаканных глазах Хонджуна, о его отстранённом, усталом голосе. А что, если эти слёзы были не от боли прошлого? Что, если они были от страха перед ним, Саном? От страха быть пойманным на лжи? От страха, что его новая, хрупкая свобода будет снова отнята? И самое ужасное, что где-то в самой глубине, под пластом жгучей, раздирающей боли и ярости, шевелилось мерзкое, крошечное, похожее на червя, чувство. Вины. А что, если Уен был прав? Хоть в чём-то? Не в оправдании измены — оправдания измене нет и не может быть. А в том, что он, Сан, воспользовался ситуацией? Что его спасение, такое героическое в его собственных глазах, было… похищением? Что его любовь, такая терпеливая, всепоглощающая, годами выстраданная, стала для Хонджуна не крыльями, а новыми, пусть и позолоченными, оковами? Что он, сам того не желая, повторил ошибку Уена — только в другом, более изощрённом, более оправданном в собственных глазах варианте? Он не знал. Он больше ничего не знал. Только одно было ясно, как лезвие ножа, как первый утренний свет, прорезающий тьму: хрупкое, идеальное стекло их мира, которое он так бережно, так кропотливо, так любовно собирал по кусочкам, дало трещину. И трещина эта шла не снаружи, не от Уена, не от прошлого. Она шла от самого сердца. От того, что между ними было, что они строили, во что верили. И теперь всё зависело от того, куда пойдёт Хонджун завтра. На встречу с призраком прошлого. И выбор, который он сделает там, один, без свидетелей, без спасителя, определит всё. Разобьёт ли он это стекло вдребезги, в пыль, в острые осколки, которыми можно порезаться насмерть… или попытается заклеить трещину, которая, возможно, уже никогда не исчезнет. Которая всегда будет напоминать о том, что даже самая крепкая любовь имеет свои пределы прочности. --- А в это время, в пустой, стерильной квартире на двадцать пятом этаже, Хонджун сидел на краю их незанятой кровати, глядя на телефон, который выпал из рук и лежал на ковре тёмным, безжизненным прямоугольником. Его пальцы всё ещё дрожали. В ушах стоял голос Уена — тихий, хриплый, с той странной, почти детской надеждой, которая была страшнее любых обвинений. «Ты придёшь?» Он сказал «да». Он принял решение. И теперь, когда решение было принято, когда точка невозврата пройдена, внутри него не было облегчения. Была только пустота и странное, ледяное спокойствие человека, который смотрит на бритву, положенную на стол, и знает, что завтра ему придётся взять её в руки. Он поднял телефон, посмотрел на экран. Ни одного сообщения от Сана. Ни звонка. Ничего. Только тишина, густая, как смола, в которой тонули все невысказанные слова. Он встал, медленно прошёл в гостиную, остановился у панорамного окна. Внизу, далеко-далеко, пылал огнями ночной Сеул. Бесконечное, равнодушное море неона и теней. Завтра он пойдёт туда, в то кафе, где когда-то был счастлив. Завтра он посмотрит в глаза человеку, который разрушил его прошлую жизнь. И скажет ему то, что должен был сказать давно. А потом… А потом он вернётся сюда. И посмотрит в глаза человеку, который строил его новую жизнь. И надеется, что тот поймёт. Что простит. Что не увидит в этом шаге предательства, а увидит то, чем это было на самом деле — последним, самым трудным шагом к свободе. Но сейчас, глядя на этот огромный, чужой, прекрасный город, он чувствовал только холод. Холод, который шёл не с улицы, а изнутри. Из того места, где ещё вчера было тепло.
13 Нравится 14 Отзывы 4 В сборник