За день до счастья…

NC-17
Завершён
13
автор
Фэндом:
Размер:
314 страниц, 146 434 слова, 40 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
13 Нравится 14 Отзывы 4 В сборник

Часть 33

Настройки
Возвращение домой было похоже на вхождение в другой, искажённый мир, где все прежние ориентиры съехали, как карта, которую сложили не по тем линиям. Сан переступил порог квартиры, и тишина, встретившая его, была уже не той уютной, привычной тишиной, которая обнимала их каждый вечер. Она висела тяжёлым, плотным, почти осязаемым пологом, сквозь который едва пробивался приглушённый, тёплый свет из гостиной. Запах кофе, обычно такой домашний и успокаивающий, щекочущий ноздри с порога, сегодня пахнул иначе — горечью и чем-то неуловимо чужим, похожим на запах обмана, который невозможно описать, но можно узнать, однажды испытав. Он прошёл в кухню и замер на пороге. Хонджун стоял у широкого мраморного острова, спиной к нему, что-то сосредоточенно нарезал на деревянной доске. Его движения были медленными, почти ритуальными, как будто каждый взмах ножа был частью медитации, попыткой обрести контроль над тем, что внутри неумолимо распадалось. Услышав шаги, он вздрогнул всем телом — резко, как пойманный на месте преступления заяц. Нож в его руке замер на мгновение, лезвие застыло над половинкой моркови. Затем он осторожно, с какой-то преувеличенной аккуратностью, опустил его на доску и медленно, словно через силу, повернулся. Их взгляды встретились. В глазах Хонджуна Сан увидел целый, сложный, противоречивый калейдоскоп: вину, глубокую и неприкрытую, страх — не физический, а экзистенциальный, страх потери, надежду — хрупкую, как осенний лист, и всепоглощающую усталость человека, который слишком долго нёс непосильный груз. Он выглядел как маленький, напуганный, нашкодивший ребёнок, который знает, что его вот-вот накажут, но всё ещё отчаянно, из последних сил, верит в чудо прощения. Эта детская беззащитность, такая знакомая до боли, такая душераздирающая в своей обнажённости, ударила Сана прямо в грудь, сжала сердце ледяными тисками. И одновременно — разозлила. Потому что это была маска. Та самая, которую он научился распознавать за месяцы их жизни. Маска, за которой пряталась ложь. Упущенная правда. Выбор, о котором ему не посчитали нужным сообщить. Хонджун сделал несколько неуверенных, почти крадущихся шагов вперёд. Он подошёл вплотную, его руки, чуть дрожащие, поднялись и обвили шею Сана, пальцы запутались в воротнике его рубашки. Он прижался всем телом — горячим, податливым, пахнущим тем самым шампунем с зелёным чаем, — и это прикосновение было одновременно мольбой о прощении, испытанием его терпения и отчаянной попыткой всё вернуть, стереть, сделать ненаступившим. Потом он наклонился, его губы, горячие и чуть влажные, коснулись кожи Сана у самого основания челюсти — там, где бился пульс — сухие, торопливые, почти болезненные в своей нежности. — Прости меня, пожалуйста, — прошептал он прямо в его кожу, и его дыхание было тёплым и предательски нежным, обжигающим, как огонь, к которому нельзя привыкнуть. Сан автоматически обнял его. Его руки сомкнулись на спине Хонджуна, пальцы впились в мягкую ткань свитера, чувствуя под ней напряжение мышц, каждый позвонок. Это было мышечное воспоминание, инстинкт, древнее, как мир рефлекторное движение. Защитить. Прижать к себе. Удержать. Обладать. Но разум, холодный и отстранённый, наблюдавший за происходящим как бы со стороны, кричал. Он чувствовал, как под его ладонями, под рёбрами Хонджуна, бьётся сердце — часто, тревожно, неритмично. Словно пойманная птица в маленькой, тесной клетке. — За что ты извиняешься? — спросил Сан. Его собственный голос прозвучал странно ровно, почти бесстрастно, как будто он спрашивал о погоде или о том, что на ужин. В этом голосе не было тепла, не было привычной мягкости, которая всегда звучала, когда он обращался к Хонджуну. Он был пустым, как комната, из которой вынесли всю мебель. Хонджун прижался лбом к его плечу, пряча лицо, пряча глаза, пряча ту самую ложь, которая висела между ними, невидимая, но осязаемая, как заноза под кожей. — За то, что не предупредил тебя о встрече с мамой Уена, — прошептал он, и его голос был глухим, приглушённым тканью рубашки Сана. — И за то, что… ушёл в гостевую комнату. Это было глупо и по-детски. Я испугался твоего гнева. Испугался, что ты не поймёшь. И просто… сбежал. Прости меня. Сан замер. Внутри него что-то оборвалось с тихим, почти неслышным, но от того ещё более зловещим щелчком. Ни слова про Уена. Ни слова про случайную встречу в магазине. Ни слова про приглашение, которое он принял. Он слушал, затаив дыхание так, что заныло в груди, ожидая продолжения. Признания. Хотя бы косвенного намёка. Хотя бы слова, которое показало бы, что Хонджун готов быть честным до конца. Но было только тихое, сбивчивое дыхание, обжигающее кожу его шеи, и запах шампуня в его волосах — тот самый, который он сам выбрал для них в Бангкоке, в огромном супермаркете, смеясь над названием. Он продолжает обманывать. Прямо сейчас. В моих объятиях, которые он же и инициировал. Мысль была острой, как лезвие бритвы, положенное на стол, и она разрезала что-то важное внутри, что-то, что до этого момента, несмотря на все сомнения, ещё теплилось, боролось, надеялось. Хонджун потянулся вверх. Его губы, всё ещё горячие, влажные от слёз, которые он не пролил, искали губы Сана, хотели закрыть этот разговор поцелуем, перекрыть кислород любым новым вопросам. Это был жест примирения, отчаяния, желания стереть всё дурное одним прикосновением, как ластиком стирают карандашный рисунок. Но Сан отстранился. Медленно, но неумолимо, как отодвигается тяжёлая, каменная плита, закрывая вход в гробницу. Он положил руки на плечи Хонджуна — широкая, сильная хватка, которая когда-то была символом защиты, а теперь стала барьером — и слегка отодвинул его от себя, создав между ними пространство в полметра, которое вдруг показалось бездонной, ледяной пропастью, через которую невозможно перекинуть мост. — Извини, — сказал Сан, и его голос наконец приобрёл какой-то оттенок — не тепла, нет, а усталости. Но это была усталость не от рабочего дня, не от бесконечных встреч и цифр. Это была усталость от чего-то гораздо более глубинного, от той борьбы, которую он вёл внутри себя всё это время — между любовью и подозрением, между доверием и страхом. — Я так… устал за сегодня. Пойду в душ и лягу спать. Ты тоже не задерживайся. Завтра будет новый день. Он повернулся и ушёл, не оглядываясь. Он чувствовал на своей спине пристальный, недоумевающий, полный боли взгляд Хонджуна. Слышал, как замерло его дыхание, как затихли шаги за его спиной. Но не обернулся. Застыл в этом решении, как замерзает вода в ледяную глыбу. В ванной он включил воду, почти кипяток, и долго стоял под обжигающими струями, скребя кожу жёсткой мочалкой, сдирая верхний слой, как будто хотел смыть с себя не только пот и городскую пыль, не только запах переговоров и дешёвого кофе из офисной кофемашины, но и это прикосновение, этот шёпот, этот запах лжи, который въелся в поры. Он закрыл глаза, и перед его внутренним взором встало лицо Уена — не вчерашнее, из кафе, с его язвительной, болезненной улыбкой, а то, каким он был в день их случайной встречи много лет назад, когда они ещё были друзьями. «Он тебе не рассказал, да?» — эхом отдавалось в голове. И лицо Хонджуна сейчас: виноватое, молящее о прощении, но не за то, за что следовало бы. Он попросил прощения за гостевую комнату, за маму Уена. Но не за самое главное. Не за встречу, которая должна была состояться завтра. Не за тот выбор, который он уже сделал, даже не посоветовавшись. Когда он вернулся в спальню, свет был уже приглушён — горела только маленькая лампа на его прикроватной тумбе, отбрасывая тёплый, но какой-то одинокий круг на стену. Он лёг на край кровати, на самый край, как будто боялся занять слишком много места, как будто лишнее прикосновение могло его убить. Спиной к центру, к тому месту, где обычно спал Хонджун — там, где простыня хранила тепло его тела, а подушка — запах его волос. Закрыл глаза, сделал дыхание глубоким и ровным. Искусственная, вымученная спячка. Через некоторое время он услышал, как Хонджун тихо, босиком, прошлёпал в комнату. Остановился на пороге. Секунда, две, три. Потом осторожные, почти кошачьи шаги к кровати. Тихий, шуршащий звук сбрасываемой на стул одежды. Лёгкий, почти невесомый вес опустился на матрас с другой стороны. Сан чувствовал каждое движение, каждое колебание пружин, каждый вздох, каждое биение сердца, которое, казалось, било в унисон с его собственным, создавая болезненный, диссонирующий аккорд. Потом тепло. Хонджун придвинулся. Медленно, осторожно, как будто подходил к краю обрыва. Он обнял его сзади, прижавшись всем телом — горячим, живым, дрожащим — как плющ, вьющейся вокруг старой, крепкой стены. Его лицо уткнулось в шею Сана, в то самое место между плечом и затылком, где кожа особенно тонка и чувствительна. Его губы коснулись позвоночника, почти у основания черепа — легчайшее, почти неосязаемое прикосновение, больше похожее на заклинание, чем на поцелуй. Его дыхание было горячим и неровным, сбивчивым, как у человека, который боится сделать следующий вдох, потому что он может стать последним. Он вдохнул глубоко, жадно, словно пытаясь вобрать в себя его запах, его сущность, его душу, навсегда запомнить, запечатлеть где-то внутри, на случай, если завтра этого запаха уже не будет рядом. И тогда прозвучал шёпот. Тихий, сдавленный, сорванный, он прозвучал как надломленная струна, как скрип старой, ржавой калитки на ветру. В этом шёпоте была такая абсолютная, детская, почти животная мольба, что у Сана внутри всё перевернулось, сжалось и замерло. — Что бы я ни сделал… — выдохнул Хонджун ему в затылок, и голос его дрожал, ломался, — не оставляй меня. Пожалуйста. Не оставляй. Ты у меня только один. Слова повисли в темноте, наполненной только их дыханием — одним частым, тревожным, другим глубоким, но неспокойным, — и тихим, успокаивающим, равнодушным тиканьем настенных часов. Они прозвучали как заклинание, которое должно было защитить от всех будущих бурь. Как оберег от будущего, которого Хонджун, возможно, уже боялся сам. Как просьба о слепоте, о том, чтобы Сан закрыл глаза на то, что должно было случиться завтра. Или как признание. Сдавленное, неполное, трусливое, но всё же признание в том, что он собирался сделать что-то, за что его могли оставить. Сан лежал не двигаясь, делая вид, что спит. Его дыхание было ровным, размеренным, но внутри, под рёбрами, сердце, которое только что колотилось в бешеном, паническом ритме — колотилось так, что казалось, вот-вот пробьёт грудную клетку, — вдруг замерло. А потом тяжело, медленно, как камень, падающий в чёрную, бездонную воду, опустилось куда-то в ледяную пустоту под рёбрами, в то самое место, где живёт страх и где умирает надежда. Эти слова были не просьбой о прощении за прошлое, за вчерашнюю ссору, за закрытую дверь гостевой комнаты. Это была просьба об индульгенции на будущее. «Что бы я ни сделал». Значит, он планирует сделать что-то. Что-то, за что, как он сам, видимо, подозревает, его могут оставить, выгнать, забыть. Встречу с Уеном? Да. Это был выбор, который он сделал. И он знал, что этот выбор ранит Сана. Знал, но всё равно шёл на него. Сан лежал с открытыми глазами в полной темноте, глядя в стену, в которую упирался взгляд. Рука Хонджуна лежала у него на животе, тяжёлая и тёплая, ладонью вниз, пальцы слегка касались его кожи через тонкую ткань майки. Он чувствовал её вес, её тепло, эту знакомую, до боли родную тяжесть. И ему хотелось сбросить её, как что-то чужое, ядовитое, как змею, заползшую под одеяло. Отодвинуться, уйти в пустоту другого края кровати, в холод и одиночество. Но он не двигался. Он позволял этому притворству, этому трогательному, раздирающему душу спектаклю продолжаться. Потому что не знал, что сказать. Потому что боялся, что если он заговорит сейчас, если спросит прямо, в лоб, то сорвётся в пропасть обвинений, из которой не будет возврата, не будет пути назад, к их утрам, к их прикосновениям, к их общему будущему. Или, что хуже, услышит ещё одну ложь — красивую, убедительную, сбивающую с толку. И поверит в неё. Или сделает вид, что поверил. И это будет концом. Концом всего настоящего, что было между ними. Ночь тянулась бесконечно. Сан не спал. Он лежал и слушал, как дыхание Хонджуна постепенно становится глубже, ровнее, тяжелее, пока тот не погрузился в беспокойный, полный тревожных сновидений сон. Только тогда, когда хватка его рук чуть ослабла, а грудь начала вздыматься в медленном, успокаивающем ритме, Сан осторожно, миллиметр за мучительным миллиметром, отодвинулся от этого объятия. Он выскользнул из этого тепла, как нож из ножен, оставляя после себя только холод и пустоту. Повернулся на спину и уставился в потолок, где узоры теней от уличных фонарей, проникающих сквозь неплотно задёрнутые шторы, казались ему теперь не игрой света, а паутиной — липкой, тёмной, безжалостной паутиной, в которой он запутался, барахтаясь, теряя последние силы. --- Утро пришло безжалостно ярким, холодным, лишённым всякой романтики. Солнце било прямо в незашторенное окно, как прожектор на допросе, выхватывая из полумрака каждую морщинку на смятых простынях, каждое пятнышко пыли, танцующее в воздухе. Сан встал раньше, чем прозвенел будильник. Его тело ныло от неудобной позы, в которой он пролежал всю ночь, и от внутреннего напряжения, которое сжимало мышцы в стальные узлы. Он одевался в полумраке ванной, стараясь не смотреть на спящую фигуру, оставшуюся в кровати. Хонджун спал, свернувшись калачиком, прижавшись лицом к его оставленной подушке — той, что хранила его запах. Его лицо, освещённое утренним светом, было разглажено сном, беззащитно и красиво, но между тонких бровей залегла глубокая, болезненная морщинка — след тревоги, которая не отпускала его даже в забытьи. На кухне Сан уже заваривал кофе, когда услышал сзади тихие, босые шаги. Хонджун вышел, заспанный, растрёпанный, в его старой, выцветшей футболке и свободных боксёрах. Его волосы торчали в разные стороны, он нервно почесал затылок и потёр глаза кулаком, как маленький ребёнок, разбуженный слишком рано. — Доброе утро, — произнёс он, и голос его был низким, хриплым от долгого молчания. Он подошёл ближе, пытаясь уловить его настроение, прочитать что-то на его лице. Сан кивнул, не отрываясь от созерцания тёмной, зеркальной поверхности своего кофе. — Утро, — ответил он сухо, коротко. Хонджун подошёл к нему сзади, обвил руками его талию, прижался щекой к его широкой, напряжённой спине. Он чувствовал под щекой тепло его тела, ровное, спокойное дыхание, и это, как всегда, успокаивало, давало чувство безопасности, которое было ему так необходимо. Его руки скользнули под футболку Сана, коснулись горячей, гладкой кожи живота, мышц, напряжённых, как струны. — Ты так рано… — начал он, и его голос стал мягче, вкрадчивее. Он наклонился, поцеловал его спину между лопатками, оставляя влажный, тёплый след. — Может, не будешь спешить? Может, останешься сегодня дома? Мы могли бы… Но Сан не дал ему закончить. Он отстранился. Не резко, не грубо — это было бы слишком жестоко. Но твёрдо, неотвратимо, как отодвигают стену, которая угрожает рухнуть. Он повернулся, взяв свою чашку кофе, как щит, как барьер, как единственное, что могло создать между ними хоть какое-то расстояние. — У меня сегодня много дел, — сказал он, и его голос был ровным, спокойным, холодным. — Очень много. И я уже опаздываю. На лице Хонджуна, только что расслабленном и сонном, промелькнул целый ураган эмоций — смятение, боль, обида, страх. Он опустил руки, которые так и замерли в воздухе, не найдя опоры. На его глазах выступили слёзы — не пролитые, а застывшие где-то на грани, готовые сорваться в любую секунду. — Ладно… — прошептал он, и в этом «ладно» было столько смирения и столько боли, сколько не бывает в обычных, будничных «ладно». — Хорошего тебе дня тогда. — И тебе, — автоматически, на рефлексах ответил Сан. Он взял свой портфель, стоявший у двери, надел пальто — каждое движение было механическим, отстранённым, как у робота, выполняющего заученную программу. Он не поцеловал его на прощание. Не потрепал по растрёпанным волосам. Не посмотрел в глаза. Ничего. Просто вышел, и дверь закрылась за ним с тихим, но окончательным щелчком, оставив Хонджуна одного посреди просторной, светлой кухни, в тишине, нарушаемой лишь бульканьем кофеварки и тиканьем часов. --- Весь день Сан был как ходячий мертвец. Как призрак, который забыл, что умер. Он провёл несколько совещаний — говорил, кивал, подписывал бумаги, не слыша ни слова из того, что говорили ему другие. Он смотрел на людей, но не видел их. Его мысли были где-то далеко, в квартире на двадцать пятом этаже, в той тишине, которую он оставил за спиной. Он ловил себя на том, что бессознательно тянется к телефону, лежащему на столе, и каждый раз отдёргивает руку, сжимая её в кулак. Он ждал. Не звонка. Не сообщения. Он ждал чуда. Ждал, что Хонджун сам, по собственной воле, расскажет ему правду. Признается, что видел Уена. Скажет, что они договорились встретиться. Спросит, стоит ли ему идти. И в этом вопросе, в этом доверии, будет спасение. Но телефон молчал. Экран оставался тёмным, безразличным, как чёрное окно. И это подтверждение пришло. Не звонком. Не умоляющим «прости, я должен тебе кое-что сказать». Оно пришло в обеденный перерыв, когда Сан сидел в своём кабинете на высоком этаже, уставившись в огромное панорамное окно на серый, безликий, плывущий в тумане сеульский пейзаж. За окном моросило — мелкий, противный, осенний дождь, который, казалось, пропитывал всё вокруг сыростью, холодом и безысходностью. На столе, среди вороха бумаг и остывшего кофе, тихо, почти застенчиво, завибрировал телефон. Сан посмотрел на экран. Неизвестный номер. Но он знал. Он знал, чей это номер, ещё до того, как открыл сообщение, ещё до того, как прочитал слова. Это знание не пришло к нему как логический вывод — оно было физическим, осязаемым, как удар под дых. Его пальцы, лежавшие на столе, стали ледяными и влажными от пота. Он нажал на уведомление дрожащей рукой. На экране высветился короткий, сухой, безличный текст, лишённый всяких эмоций: «Кафе 18:00.» И больше ничего. Ни приветствия, ни подписи, ни вопроса. Ни «жду», ни «приходи». Просто время и место. Голые, как проволока. Оружие, брошенное на стол перед дуэлью. Вызов, от которого нельзя отказаться. Или… напоминание? Напоминание о том, что происходит прямо сейчас за его спиной, пока он сидит в этом кабинете, глядя на дождь, и гадает, сможет ли он когда-нибудь простить или забыть. Сан сидел неподвижно, сжимая телефон в руке так, что пластик корпуса жалобно трещал, грозясь расколоться. Он смотрел на эти три коротких слова, и они плясали у него перед глазами, расплываясь и снова собираясь, складываясь в лицо Уена — лицо с его самодовольной, но такой болезненной, такой изломанной ухмылкой. Он придёт. Уен сказал это уверенно, как человек, который знает больше, чем говорит. Это было доказательство. Абсолютное, неоспоримое, жестокое. Хонджун не просто случайно столкнулся с Уеном на улице. Он договорился о новой встрече. Сегодня. В то самое кафе, о котором Уен упомянул при нём, в то самое время — шесть часов вечера. И он, Сан, не знал об этом. Его обманывали. Систематически, сознательно, со всеми признаками хорошо спланированной тайны. Вчерашние объятия, поцелуй в шею, тихий, испуганный шёпот «прости» — всё это был театр. Красивая, трогательная, раздирающая душу ложь, чтобы усыпить его бдительность, чтобы он не задавал лишних вопросов, чтобы не заметил, что самое важное происходит за его спиной. Он положил телефон на стол. Медленно, аккуратно, как кладут на стол заряженное оружие, которое боишься взять в руки, но не можешь оставить без присмотра. Встал. Подошёл к окну, упёрся лбом в холодное, запотевшее с внутренней стороны стекло. Город кишел внизу — тысячи машин, миллионы людей, каждый со своей болью, со своей ложью, со своим горем. И ему, Сану, было до этого абсолютно, ледяно, мёртво всё равно. Всё, что он построил — этот хрупкий, тепличный мир доверия, заботы, медленного, мучительного исцеления — треснуло по швам. И трещину эту расширили не извне, не слова Уена, не его провокации. Её расширили изнутри. Своими собственными, дрожащими, виноватыми руками. Руками того, ради кого, ради чьей улыбки, ради чьего покоя этот мир и был создан. Он чувствовал не ярость. Ярость была бы проще, понятнее, её можно было бы выплеснуть, выкричать, разбить что-нибудь об стену. Он чувствовал леденящую, всепоглощающую пустоту. Как будто из него вынули самый важный, самый живой орган, оставив вместо него холодный, серый, безжизненный камень. Его любовь, его терпение, его бесконечное, выстраданное «я рядом», «я здесь», «я не уйду», «я буду ждать» — всё это было использовано. Всё это проложили, как дорожку, ведущую назад. К предателю. К тому, кто уронил Хонджуна в пропасть. И теперь Хонджун, поднятый, отмытый от крови и грязи, возвращался туда. Добровольно. Тайком. Он не знал, что будет делать дальше. Не мог решить. Позвонить Хонджуну и устроить сцену? Приехать в то кафе, ворваться, как ревнивый муж в плохой мелодраме, и устроить публичный скандал? Нет. Это было бы унизительно. Для него. Для Хонджуна. Для всего, что было между ними. Это превратило бы их частную, интимную боль в зрелище. И он не мог этого допустить. Он просто стоял и смотрел, как день клонится к вечеру. Как серое, безрадостное небо за окном темнеет, становясь сначала синим, потом лиловым, потом чёрным. Как зажигаются огни в окнах домов напротив — тёплые, жёлтые, уютные, обещающие дом и покой. Там, за этими окнами, кто-то ужинает, кто-то смеётся, кто-то ссорится, кто-то мирится. Кто-то живёт. 18:00. Сейчас, в эту самую минуту, когда стрелки часов встретились на цифре шесть, Хонджун, наверное, уже там. Или собирается. Надевает ту самую тёмно-синюю кофту, которую Сан купил ему в Бангкоке, в маленьком магазинчике на набережной, и которая так ему идёт, подчёркивая глаза. Крадётся к выходу на цыпочках, чтобы не издать лишнего звука. Оглядывается на дверь, проверяя, не смотрит ли Сан. Без его ведома. Без его благословения. Без его прощения. Телефон лежал на столе, тёмный, немой, безразличный свидетель. Сообщение от Уена было не просто информацией к размышлению. Оно было приговором. Приговором их общему будущему, которое, возможно, с самого начала, с того самого первого дня в Бангкоке, было только красивой, выстраданной сказкой. Сказкой, рассказанной спасённому человеку, который на самом деле всё это время просто ждал, копил силы, учился заново дышать — для того, чтобы в один прекрасный день снова расправить крылья и улететь. Только не в будущее, не в их общее «завтра», а назад. В прошлое. К человеку, который его бросил. Сан закрыл глаза. В ушах снова зазвучал тот шёпот, тёплый, предательский, такой близкий и такой далёкий теперь. Тот шёпот, который он слышал у своей шеи всего несколько часов назад. «Что бы я ни сделал… не оставляй меня». И в ледяной, стерильной тишине своего пустого, тёмного кабинета, глядя на огни чужого, огромного, равнодушного города, он тихо, едва слышно, одними губами, произнёс ответ, который, он знал, уже никогда не будет произнесён вслух. Который останется здесь, в этой комнате, навсегда, как эхо, как память, как шрам. — Но ты уже оставил меня, котёнок, — прошептал он в темноту, и его голос был хриплым, сорванным, чужим. — Ты сделал свой выбор. Ещё до того, как переступил порог этого кафе. Ещё тогда, когда вчера, глядя мне в глаза, солгал. Ты выбрал прошлое. А меня… меня ты просто попросил подождать. Ждать, когда ты вернёшься. Или нет. Всё, что от меня зависело, я сделал. Остальное… остальное решать тебе. Он отлепился от холодного стекла, повернулся и медленно, как глубочайший старик, как человек, у которого украли последнюю надежду, побрёл к выходу. В его кармане лежал телефон. В его голове — знание, которое разъедало мозг, как кислота. А впереди — дорога домой. В пустую квартиру. К закрытой двери. К ожиданию. И где-то в другом конце города, освещённый мягким, тёплым светом уличных фонарей, к остановке такси спешил Хонджун, кутаясь в пальто. В его глазах, устремлённых вперёд, в сторону района, где находилось то самое кафе, горел странный, тревожный огонь — смесь решимости и страха, надежды и отчаяния. Он не знал, что Сан уже знает. Не знал, что его тайна раскрыта. Не знал, что, переступая порог этого кафе, он переступает порог их общей жизни. И что, возможно, обратной дороги уже не будет.
13 Нравится 14 Отзывы 4 В сборник