— А её влюблённые глаза
Неожиданно, но острые как ножик мясника
И у меня всегда
Под рясой
Висит на золотой цепи
Тобой нанизанное моё мясо
Её влюблённые глаза
Парят передо мной как стрекоза, маня
Её влюблённые глаза
pyrokinesis - её влюбленные глаза.
***
Катерина Бёрнс. Новогодние каникулы пролетели, как один глубокий, задержавшийся вдох, и растворились в привычной реальности. Ученики вернулись в школу, коридоры вновь наполнились гомоном, смехом и шелестом мантий. Началась учебная суета, отлаженная и неумолимая, как движение часовых стрелок. До экзаменов оставалось совсем ничего, и, конечно, большая часть из нас хотела пройти этот рубеж если не триумфально, то хотя бы достойно. Я сидела в гостиной Слизерина рядом с Маркусом, склонившись над старым, пахнущим пылью и полынью трактатом. Он, к всеобщему удивлению (и в первую очередь к своему собственному), решил попробовать получить допуск к экзамену по зельеварению — не ради славы, а потому что «капитан не должен отставать от своей чемпионки». Когда я начала помогать ему разбирать основы, он с изумлением понял, что у него есть крошечный, но реальный шанс. И, конечно, я ему помогу. Такова наша негласная сделка: он прикрывает мне спину на земле, я — вытягиваю его из трясины учебников. Мы сидели в тишине, нарушаемой лишь шуршанием пергамента и его сдержанным ворчанием, когда в окно с чётким стуком постучалась белоснежная школьная сова. Один из младшекурсников подошёл, забрал у неё свернутый в трубку пергамент и, пробежав глазами по адресу, обернулся. — Катерина, это тебе! Я удивилась — почта обычно приходила по утрам, — но взяла из его рук послание. Конверт был из плотного, качественного пергамента, а на нём размашистым, знакомым каждому в Хогвартсе почерком было выведено: «Мисс Катерине Бёрнс. Лично.» Я вскрыла его. Внутри лежал лаконичный, но предельно ясный лист. «Уважаемая мисс Бёрнс! Убедительно прошу Вас явиться в мой кабинет в любое удобное для Вас время сегодня. Буду ожидать. Искренне Ваш, Альбус Дамблдор, Директор Хогвартса.» Я перечитала короткие строки дважды. Сердце, глупо, сделало тревожный перекат где-то под рёбрами. Вызов к директору. «В любое удобное время» — звучало не как приказ, а как вежливое, но непререкаемое ожидание. Вопрос «зачем?» повис в воздухе, оттеснив на второй план все теории о свойствах порошка из рогов единорога. Маркус, заметив моё выражение, приподнял бровь. — Проблемы? — Не знаю, — честно ответила я, складывая письмо. — Меня вызывает Дамблдор. Он присвистнул. — Ну, удачи, чемпионша. Наверное, хочет лично поздравить с победой в первом испытании. С опозданием. Я лишь кивнула, не веря в столь простую причину. С Альбусом Дамблдором простота всегда была лишь верхним слоем. — Придётся прерваться, Марк, — сказала я, вставая. — Ничего. Сам поковыряюсь. Иди, — он махнул рукой, но во взгляде читалось лёгкое беспокойство. Я вышла из гостиной, сжимая в руке зловеще невесомое письмо. Путь в башню директора казался сегодня невероятно длинным. Каждая мысль цеплялась за возможные причины: Турнир, Снейп, моё прошлое, инцидент с Джоном… Или всё разом? Одно было ясно: «удобное время» наступало прямо сейчас.***
Я настороженно вошла в его кабинет. Знакомый круговой зал, тихий гул магических приборов, пронизывающий взгляд директора из-за полумесяцев очков — всё это настраивало на серьёзный лад. — Здравствуйте, Катерина, — его голос был тёплым, но в нём чувствовалась та же неспешная, оценивающая сила, что и всегда. — Здравствуйте, профессор Дамблдор. Что-то случилось? — Не совсем, — он улыбнулся, жестом указывая на стул напротив своего массивного стола. — Я просто хотел с вами поговорить. Присаживайтесь, пожалуйста. Я присела на указанное место, спина прямая, руки сложены на коленях. Внутри всё замерло в ожидании. Он не стал тянуть время. — На днях я вел продолжительную беседу с профессором Снейпом, — начал Дамблдор, его пальцы сложились шпилем. — И он, что случается нечасто, был весьма… красноречив в своих оценках. В частности, он отметил, что вы демонстрируете не просто хорошие, а выдающиеся результаты в зельеварении. Талант, подкреплённый редкой дисциплиной и аналитическим складом ума. Я кивнула, не решаясь прервать. Гордость смешалась с лёгкой тревогой. Зачем он мне это говорит? — Видите ли, — продолжил директор, и в его голосе появились нотки деловой, почти конспиративной интимности, — профессор Снейп в ближайшие год-два планирует оставить пост преподавателя зельеварения. По причинам, которые, уверен, вам отчасти понятны. Это ставит нас перед вопросом о преемственности. Он сделал паузу, давая словам проникнуть в сознание. Воздух в кабинете стал гуще. — Вы — выпускница этого года. И я хочу сделать вам предложение, мисс Бёрнс. Если, конечно, вы сдадите выпускные экзамены на должном уровне, — его глаза сверкнули за стёклами очков. — Я хотел бы, чтобы вы остались в Хогвартсе. Сначала — в качестве помощницы профессора Снейпа. Его ассистентки. Это даст вам бесценный практический опыт под руководством лучшего специалиста. А затем… — он откинулся в кресле, — …затем, если вы покажете должный результат и желание, вы займёте его место. Мир на секунду сузился до круга света от лампы на столе и до мудрого, проницательного лица напротив. Мои глаза расширились от абсолютного, оглушающего удивления. В голове пронеслась какофония мыслей: Работать с ним. Каждый день. Быть рядом. На законных основаниях. Его преемница. Зельеварение. Хогвартс. Дом. — Сэр, я… — голос сорвался. Я сглотнула, заставила себя говорить чётче, пряча дрожь волнения. — Я сочту это величайшей честью. И… возможностью. Дамблдор мягко улыбнулся, и в его взгляде читалось не просто одобрение, а глубокое, стратегическое удовлетворение. — Прекрасно. Полагаю, это будет нашей маленькой договорённостью. Теперь у вас есть дополнительный стимул для подготовки к экзаменам, — он слегка наклонился вперёд. — И, Катерина… Это предложение пока остаётся между нами и профессором Снейпом. Я полагаю, он сам обсудит с вами детали, когда сочтёт нужным. Последняя фраза повисла в воздухе, наполненная новыми, ещё более сложными смыслами. Он не просто предлагал работу. Он предлагал будущее. И путь к этому будущему лежал через ещё более тесное, теперь уже профессиональное сближение с человеком, от которого у меня до сих пор перехватывало дыхание.***
Урок зельеварения проходит внешне так же, как и всегда. Воздух густой от запахов, котлы булькают, перья скрипят по пергаменту. Мы готовим, демонстрируем, получаем заслуженные (или незаслуженные) оценки под ледяным взглядом профессора Снейпа. Ничего не изменилось. Но внутри у меня всё перевернулось. Теперь, после того разговора в кабинете директора, каждая моя ошибка, каждая неточность взвешивания, каждый оттенок зелья, отклоняющийся от идеала, кажется не просто личной неудачей. Это предательство. Предательство оказанного доверия, предательство того будущего, что мне призрачно наметили. Я больше не могу позволить себе просто «хорошо». Даже «отлично» звучит недостаточно уверенно. Теперь я обязана получать только «Превосходно». И каждый его взгляд, брошенный в мою сторону через пар котлов, я ловлю с удвоенной остротой. Что он думает? Видит ли он во мне уже не просто способную ученицу, а… потенциальную коллегу? Преемницу? Или всё ещё ту девочку с балкона, которая позволила себе быть слабой? Я не просто варю зелье. Я доказываю. Ему. Дамблдору. Себе. Доказать, что их выбор не был ошибкой. Доказать, что я могу быть не только его отражением в боли, но и достойным продолжением в мастерстве. А когда он, проходя мимо, бросает короткое, скупое: «Приемлемо, Бёрнс», — в его голосе я уже ищу не одобрение учителя. Я ищу молчаливое кивание партнёра, который видит, что работа идёт по плану. Я быстро демонстрирую своё зелье. Жидкость в склянке переливается идеальным, глубоким сапфировым цветом. «Оценка «Превосходно», Бёрнс», — звучит его голос, и в этом одном слове я слышу не сарказм, а констатацию факта. То, что сейчас необходимо как воздух. Собрав вещи, я уже разворачиваюсь к выходу, мысленно прокручивая план подготовки к следующему предмету. И тут ледяное лезвие его голоса разрезает шум покидающей класс толпы: — Бёрнс. Я замираю на полпути. — Останьтесь. Ненадолго. Сердце делает резкий, болезненный толчок где-то в основании горла. Вот и всё. Сейчас. Воздух в опустевшем классе становится густым и тяжёлым, как сироп.***
Студенты разошлись, их шаги и голоса растворились в коридорах, оставив после себя гулкую, пропитанную запахами тишину. Я осталась наедине с профессором. Он стоял у своего стола, медленно складывая студенческие работы, его профиль был обращён ко мне, но взгляд будто скользил где-то за пределами комнаты. Давление этой тишины было почти осязаемым. — Да, профессор? — мой голос прозвучал громче, чем я планировала. Он закончил своё занятое безделицей движение и, наконец, повернул ко мне голову. Его чёрные глаза уставились на меня с той самой пронзительной, аналитической интенсивностью, от которой хочется либо защищаться, либо раскрывать все карты. — Полагаю, — начал он, растягивая слова, будто проверяя их вес, — Дамблдор уже удостоил вас… беседой? — Да, — я кивнула, стараясь, чтобы мой тон был таким же нейтральным и деловым, как его. Не было ни «о чём?», ни «я знаю». Просто констатация. Он и так всё понимал. — В таком случае… — он сделал крошечную, едва заметную паузу, и я почувствовала, как воздух между нами сгущается. — …я предлагаю вам своё… наставничество. До конца учебного года. — Наставничество? — повторила я, чтобы выиграть секунду, пока мозг лихорадочно обрабатывал это слово. Это не «помощь». Не «дополнительные занятия». Наставничество. Термин, полный веса, ответственности и… личной связи. — Именно. — Он скрестил руки на груди. — Я нисколько не сомневаюсь в вашей способности сдать экзамен на высший балл. Но между теоретическим знанием и… профессиональным применением лежит пропасть. Более обширный, практический опыт вам… пригодится. Для будущего. Он произнёс последние два слова с особой, многозначительной чёткостью. Для нашего будущего. Для того, в которое нас теперь вписал Дамблдор. — Первое занятие — сегодня, в семь, — продолжил он, уже отворачиваясь, будто вопрос решён. — Я буду ждать. В лаборатории. Не опаздывайте. Это было не приглашение. Это была констатация нового распорядка. Приказ, замаскированный под предложение. Я кивнула, понимая, что любые слова сейчас будут лишними. Даже «спасибо» прозвучало бы фальшиво в этой напряжённой, заряженной невысказанным тишине. — Идите, — бросил он, уже погружаясь в бумаги на столе, всем видом показывая, что аудиенция окончена. Я развернулась и вышла, осторожно прикрыв за собой тяжёлую дверь. В пустом коридоре я прислонилась спиной к прохладному камню, позволив себе на секунду выдохнуть. Сегодня, в семь. Это было начало чего-то нового. Не тайных встреч на балконе, а официальных, структурных, но от того не менее опасных и интимных встреч в лаборатории. Наставничество. Путь, который он прокладывал для меня. И для себя. И мы оба знали, что идти по нему придётся вместе, соблюдая все правила и одновременно нарушая все возможные границы.***
— Предложил наставничество? — Маркус отложил учебник и уставился на меня так, будто я только что объявила, что буду учиться летать на драконе. — Да, — я опустила взгляд на свои руки, стараясь не выдать внутреннюю бурю деловым спокойствием. Он долго молчал, переваривая информацию. Его лицо выражало целую гамму чувств: лёгкий шок, смутное уважение и огромную, неподдельную озадаченность. — Это же… — он начал и замолчал, подбирая слова. — Это же чертовски серьёзно. Для него. Для Снейпа. Я лишь кивнула. Он понял суть лучше, чем мог бы кто-то другой. — Ну и как? — спросил он, наконец выдавив из себя главный вопрос, который, кажется, мучил его больше всего. — Это… хорошо, наверное? Его тон был не праздным любопытством, а искренним, дружеским беспокойством. Он не спрашивал о карьерных перспективах. Он спрашивал о ней. О том, не загонит ли её эта «честь» в ещё более глубокую ловушку, не станет ли этот новый, законный вид близости с их декан-загадкой пыткой похуже всех экзаменов. Я встретилась с ним взглядом и позволила себе слабую, но настоящую улыбку. — Не знаю, Марк. Но это… необходимо. И… да. Думаю, это хорошо. Ответ был честным. Страшно, сложно, рискованно — но да. Это был шанс. И мы оба это понимали, даже если вслух произносили лишь самое простое и безопасное слово. — Как прошли каникулы, Марк? — Да ничего, хорошо, — он пожал плечами, но в уголках глаз собрались мелкие морщинки от улыбки. — Ездил к родным. Объелся домашних пирогов, послушал, как сестра опять ноет о своей неудачной любви… Скучал по нормальным тренировкам. Он говорил обыденно, но в его тоне сквозило то самое, простое удовлетворение от дома, которое мне было почти незнакомо. Потом он будто спохватился. — Ах, точно! Чуть не забыл. У меня есть кое-что для тебя. Он, чуть смущённо покопавшись, достал из внутреннего кармана мантии не пакет, а аккуратно свёрнутый в плотную бумагу предмет, перевязанный простым шпагатом. Никаких бантов. Чистая практичность. Я тепло улыбнулась, развязывая узел. Внутри лежали перчатки для квиддича. Но не просто перчатки. Они были из плотной, но мягкой чёрной кожи, с тонкой серебристой прострочкой по краям и дополнительными нашивками на ладонях и костяшках пальцев — для лучшего сцепления и защиты. Мои старые, потрёпанные и протёртые до дыр, он, оказывается, заметил. Заметил и запомнил. — Марк, они… идеальны, — я выдохнула, проводя пальцем по прочной строчке. — Спасибо! Огромное! Не раздумывая, я обняла его — коротко, по-дружески, но крепко. Он похлопал меня по спине, чуть неловко, и я почувствовала, как он слегка отводит взгляд. Затем я отступила и, улыбаясь, полезла в складки своей собственной мантии. — А это тебе! Держи. Я протянула ему небольшой, но увесистый свёрток в тёмно-зелёной бумаге — цвет Слизерина. Внутри, я знала, лежал тот самый, тщательно подобранный сувенир — миниатюрный Кубок мира с волшебным комментарием. Его лицо озарила знакомая, немного хищная ухмылка охотника, увидевшего добычу. Он уже тянулся за подарком, и в его глазах читался тот самый азарт, который я и надеялась увидеть. Бумага порвалась с характерным хрустом. Он замер, уставившись на то, что лежало у него на ладони. Миниатюрный, но до мельчайших деталей проработанный Кубок мира по квиддичу. Серебро и золото искрились в свете гостиной. — Это что, «Вихрь 72-го?» — вырвалось у него, голос на полтона выше обычного. Он уже вертел трофей в руках, ища знакомые очертания. — Включай, — улыбнулась я, уже зная, что будет дальше. Его большой палец нащупал почти незаметную зазубринку на основании. Раздался лёгкий щелчок, и из кубка, как из рупора, полился ликующий, немного хрипловатый голос легендарного комментатора. Маркус аж подпрыгнул на месте. Не улыбнулся — заулыбался во всю ширину своего обычно хмурого лица. Это был редкий, почти детский, неприкрытый восторг. — Кэт, да ты гений! — он потряс кубком в воздухе, и голос комментатора на мгновение захлебнулся от тряски. — Это же... это ж надо было найти! Самый легендарный момент! У Хоттерна в лавке такого нет, бьюсь об заклад! Он снова нажал на механизм, послушал, потом ещё раз. Казалось, он уже мысленно ставил трофей на полку в своей комнате, на самое видное место, чтобы все заходившие сразу понимали, с кем имеют дело. Потом он резко оборвал запись и посмотрел на меня. В его глазах привычная суровость сменилась на что-то тёплое и безмерно благодарное. — Спасибо. Честно. Лучший подарок со времён, как мама подарила мне первую «Молнию». — Он положил кубок на стол, с явным намерением ещё сто раз включить его позже, и снова, уже более осознанно, потянулся меня обнять. На этот раз его похлопывание по спине было не неловким, а уверенным, почти братским. — Настоящий капитанский подарок. Ты знаешь, что к чему. В его словах не было пафоса. Было простое, мужское признание: ты — свой. Ты — часть моей команды, моего мира. И для меня, всегда бывшей на обочине чужих миров, это было ценнее любого трофея.***
6:50. Я собралась, прибрала волосы в лёгкую, но аккуратную укладку — не парадную, просто чтобы не лезли в лицо во время работы. (Чёрт, я что, наряжаюсь? Прекрати. Это рабочая встреча.) И, подавив глупое, ёкающее в груди волнение, выдвинулась в лабораторию Снейпа. Коридоры казались непривычно тихими и длинными после каникул. Я постучала трижды, чётко, и, не дожидаясь ответа (он ненавидел, когда ждут), вошла. Он уже был там. Стоял спиной у полок с ингредиентами, его фигура в привычных чёрных одеждах казалась неотъемлемой частью этого сумрачного, насыщенного запахами пространства. Он не обернулся. — Входите, Бёрнс, — его голос прозвучал ровно, без приветствия, без намёка на новогоднюю ночь. Чисто деловой. — Вы не опаздываете. Это уже кое-что. Только тогда он медленно повернулся. Его взгляд скользнул по мне — быстрый, оценивающий, без тени личного интереса. Как мастер осматривает свой инструмент перед работой. От этого стало и спокойнее, и… немного обидно. — Сегодня, — начал он, отчеканивая слова, — я покажу вам полный цикл подготовки преподавателя к практическому занятию. Вы увидите, что я делаю в этой лаборатории до того, как переступить порог класса. И я расскажу, зачем я это делаю. Не для того, чтобы произвести впечатление. А для того, чтобы избежать хаоса, травм и непоправимой потери времени. Он подошёл к центральному столу, на котором уже лежали несколько учебников, стопка пергаментов и пустые склянки. — Ваша роль сегодня — наблюдать, запоминать и задавать вопросы. Только по существу. Мы начинаем. Первый этап: калибровка собственного восприятия… И он погрузился в объяснение. Его движения были экономными и точными, голос — монотонным, но не скучным, а насыщенным информацией, как хорошо составленный конспект. Казалось, он намеренно воздвигает между нами стену из профессиональных процедур, методик, правил. Стену, за которой можно было спрятать всё остальное. И я, понимая это, схватилась за эту стену как за спасательный круг. Я стала записывать, впитывать, анализировать. Это был язык, который я понимала. Язык порядка, контроля и безупречного мастерства. Возможно, единственный язык, на котором мы могли разговаривать, не рискуя сжечь всё дотла. — Ладно, — отрезал он, отложив в сторону свой идеально откалиброванный набор. — Попробуйте вы, Бёрнс. Подготовьте всё, что я показал, ровно на один котёл. Я буду наблюдать. Его тон был ровным, но в нём не было снисхождения. Это был вызов. Первый экзамен в рамках «наставничества». Не на знание, а на дисциплину, на усвоение метода. Я неуверенно встала со стула, ощущая внезапную ватность в ногах. Подойти к его столу, пользоваться его инструментами, под прицелом его внимания — это было в тысячу раз страшнее любого Турнира. Я начала работу, заставляя руки не дрожать. Отмерить, взвесить, проверить свежесть, переложить в склянку, подписать этикетку. Каждое движение я сверяла с только что увиденным эталоном в своей голове. Воздух в лаборатории стал густым от концентрации. И всё это время я чувствовала его взгляд. Не просто наблюдение. Изучение. Тяжёлый, безжалостный, следящий за каждым микродвижением, за малейшей заминкой, за едва заметным колебанием руки. Он не вмешивался. Не делал замечаний. Он просто впитывал информацию о том, как я работаю. Видел ли он только ученицу, повторяющую за учителем? Или уже присматривался к потенциальной смене, ища изъяны в материале? Этот немой экзамен под его взглядом был почти невыносим. Но именно он и заставлял меня собраться, выгнать из головы всё лишнее — и новогоднюю ночь, и письмо Дамблдора, и его близость. Оставалась только работа. Точность. Порядок. Тот самый язык, на котором мы могли говорить. Я услышала его мягкую, бесшумную поступь за своей спиной — призрачное движение в тишине лаборатории. Я замерла с ножом в руке над корнем мандрагоры. — Чуть… мягче, Бёрнс. Давление должно быть точным, а не грубым, — его голос прозвучал прямо у моего уха, тише шелеста его мантии. И тогда он подошёл. Не просто близко. Очень, очень близко. Его тело почти касалось моей спины, нарушая все разумные границы личного пространства. Прежде чем я успела среагировать, его рука — длиннопалая, прохладная, со знакомыми шрамами на костяшках — закрыла мою, сжимающую рукоять ножа. Он взял мою руку в свою и мягко, но неоспоримо направил движение. Лезвие подчинилось, скользнув под нужным углом, снимая тончайший слой. И в этот миг всё остальное перестало существовать. Его близость вскружила мне голову сильнее любого зелья. Его запах — чернила, полынь, холодный камень и что-то неуловимо тёплое, человеческое — накрыл с головой. Его горячее, ровное дыхание коснулось моей шеи, заставив кожу покрыться мурашками. Его тихий, властный голос вибрировал где-то в сантиметре от моего слуха. Его рука, ведущая мою, была твёрдой, уверенной, и от этого прикосновения по всему телу пробежал разряд чистого, неконтролируемого электричества. Я буквально схожу с ума. Каждый нерв пел. Разум, только что такой собранный, превратился в хаос из ощущений. — Не отвлекайтесь, Катерина, — прошептал он, и моё имя на его губах в таком контексте прозвучало как самое опасное заклинание. Легко сказать, профессор. Посмотрела бы я на вас, если бы… объект вашей симпатии подошел к вам со спины. Мысль пронеслась ясной и неотразимой. Стоп. Что? Объект вашей симпатии. Как я его назвала? Не «профессор». Не «Снейп». Не «он». Осознание ударило с такой силой, что перекрыло даже его близость, даже его прикосновение. Оно обрушилось изнутри, холодной, ясной волной, смывая последние остатки самообмана. Это было не просто физическое влечение или благодарность ученика. Это была... Влюбленность? Симпатия? Глубокая, мучительная, взрослая. И я только что призналась в этом самой себе, выбрав самое точное и самое страшное слово. Нож выпал из моих ослабевших пальцев с глухим стуком о деревянную разделочную доску. Я не дышала, не могла пошевелиться, застыв между его телом сзади и холодным столом спереди, пойманная в ловушку собственного откровения. — Я же сказал вам не отвлекаться, Бёрнс. Его шёпот снова коснулся моего уха, но в нём не было ни капли привычной ледяной язвительности или профессорского недовольства. В нём была хриплая, низкая провокация. Вызов. Игра с огнём, в которую он сам только что бросил спичку. И затем — я не поверила своим чувствам — он склонился ещё ниже. Его лицо оказалось в миллиметрах от моей кожи. Он не поцеловал, не прикоснулся губами. Он коснулся кончиком своего носа изгиба моей шеи, чуть ниже уха. Один долгий, медленный, исследующий скользящий жест. Шероховатая, прохладная кожа, едва уловимое движение. Это было невыносимо интимно. Это было нарушением всех мыслимых и немыслимых границ, о которых он сам же постоянно говорил. А потом… он словно очнулся. Отпрянул так резко и быстро, будто коснулся раскалённого металла, а не моей кожи. Он отшатнулся, превратив мгновенную близость в пустоту, врывающуюся между нами холодным потоком воздуха. Он ушёл в самую дальнюю, затенённую часть кабинета, отвернувшись. Но я видела. Видела, как вздымаются его плечи под чёрной тканью мантии, напряжённые, будто после боя. Видела, как его спина, всегда такая прямая и недоступная, слегка сгорбилась. Слышала — сквозь звенящую тишину — его частое, сдавленное, почти болезненное дыхание, которое он пытался заглушить. И в этот момент, когда весь мир сузился до звука его дыхания и воспоминания о прикосновении на моей шее, единственное, о чём я могла думать, о чём мечтала с безумной, всепоглощающей яростью, было: Вернись. Подойди обратно. Наруши дистанцию снова. Коснись ещё. Сотри эту преграду, которую ты сам только что воздвиг, одним движением руки. Я готова была на всё — на упрёк, на ярость, на очередную стену сарказма — только бы этот трепещущий, живой, сбитый с толку человек снова оказался рядом, а не там, в тени, где он воюет сам с собой. Но он не возвращался. Он стоял, дыша, отворачиваясь, давая нам обоим время, которого, возможно, не было, чтобы собрать осколки самообладания, разбросанные по полу лаборатории одним неосторожным, предательским движением. Вернись. — Вы закончили, Бёрнс? — Его голос прозвучал из темноты, и в нём снова была та ледяная, отстранённая ровность, которой он, видимо, сумел добиться ценой невероятных усилий. Маска была водружена на место. Трещина заштукатурена. — Минуту… — мой собственный голос прозвучал куда менее уверенно, сдавленно. Дыхание всё ещё было частым и поверхностным, по телу бегали отголоски мурашек, а внизу живота стояла тёплая, тяжёлая, смущающая пульсация — немое свидетельство того, как сильно его близость всё ещё держала меня в плену. Я, с помощью, видимо, самого Мерлина (или чистой животной воли), закончила работу. Руки дрожали, но движения были точными — привычка и дисциплина взяли верх. — Готово, — выдохнула я, отступая от стола. Он подошёл. Не так близко, как раньше. Сохраняя дистанцию в два шага. Его пальцы, холодные и безразличные, принялись проверять склянки, взвешивать на ладони, считывать этикетки. Лицо его было каменной маской бесстрастия. — Неплохо, Бёрнс, — заключил он, отставляя последний флакон. — Аккуратность на приемлемом уровне. Но, как я уже сказал… — он поднял на меня взгляд, и в его чёрных глазах промелькнуло что-то острое, предупреждающее, — …не отвлекайтесь. Это может стоить вам не только баллов, но и… репутации. Он говорил о работе. Но мы оба слышали подтекст. Не отвлекайтесь на меня. Это опасно. И я, ещё не остывшая от его прикосновения, ещё вся дрожащая внутри, нашла в себе дерзость ответить. Голос мой прозвучал тихо, но чётко, без тени прежней почтительности: — Знаете ли, профессор… в вашем обществе это не так-то просто. Не отвлекаться. Слова повисли в воздухе, острые, как лезвие того самого ножа. Я прямо назвала вещи. Вину. Его вину. Он замер. Абсолютно. Даже дыхание, казалось, остановилось. Маска на его лице не дрогнула, но в глубине глаз что-то изменилось — вспыхнула молния чистой, незащищённой ярости, смешанной с шоком. Никто. Никто не осмеливался говорить с ним так. И уж тем более — указывать на его собственную потерю контроля. Я сделала шаг. Потом ещё один. Сократила ту безопасную дистанцию в два шага, которую он только что с таким трудом установил. Теперь мы снова стояли близко. Опасное, интимное пространство, насыщенное невысказанным, снова сомкнулось вокруг нас. Я смотрела на него снизу вверх, пользуясь нашей разницей в росте не как слабостью, а как преимуществом. Чтобы видеть каждое движение его зрачков, каждое напряжение в челюсти, каждую микроскопическую трещину в его каменной маске. Между нами по-прежнему ничего не было — ни его рук, ни поцелуя. Но я уже понимала. С ясностью, обжигающей, как расплавленное серебро, я осознала простую и неоспоримую истину: Я — его. Полностью. Безраздельно. Без права на оспаривание. Не по его воле, а по моей собственной, глубочайшей внутренней необходимости. Я принадлежу ему. Не как ученица — наставнику. Не как подчинённая — хозяину. А как душа, узнавшая свою пару в самом тёмном зеркале. И я всегда буду принадлежать только ему. Даже если он оттолкнёт. Даже если он убежит. Эта связь, эта нить — уже вплетена в ткань моего существа. — Вы ведь понимаете, о чём я, не так ли, профессор? — мой голос прозвучал тихо, сладко, но в каждом слоге была стальная уверенность. И, не дожидаясь ответа, я подняла руку. Не дрогнув. Мои пальцы коснулись тёмной ткани ворота его рубашки, нащупали пуговицу, лежащую прямо в яремной выемке. Прикосновение было лёгким, как дуновение, но оно жгло, как клеймо. Я не сжимала, не тянула. Я просто заявляла о своём праве на эту территорию. О своём решении. Я ждала. Ждала, что он сделает. Отшвырнёт мою руку? Схватит за запястье? Произнесёт ледяное заклятье, чтобы отбросить меня к стене? Или… или его дыхание, которое я чувствовала на своей щеке, снова собьётся с ритма?***
Северус Снейп. Он стоял, закованный в неподвижность, как под парализующим заклятием. Единственной точкой, где мир ещё ощущался, было тепло её руки на его шее. Лёгкое, но неоспоримое давление её пальцев, сжимавших ткань ворота его рубашки прямо над пульсом. Каждый её вдох он чувствовал, каждое биение её сердца, казалось, отдавалось в его собственной груди. — Нам нельзя… — вырвалось у него, хриплый, надломленный шёпот, больше похожий на молитву отчаявшегося, чем на запрет. — Вы сами построили этот запрет, — парировала она безжалостно, её голос был тихим, но твёрдым, как алмаз. — Вы сами запретили это себе. Из страха. Не из правил. Он смотрел на неё, и она не могла прочитать в его глазах ничего. Лицо было безупречной, ледяной маской, лишённой всякой эмоции. Но под этой маской бушевала буря, которую он десятилетиями учился сдерживать. Она говорила прямо в эпицентр. — Вы не хотите этого принимать, но вас тянет ко мне. Ужасно тянет, — она произнесла это не как обвинение, а как констатацию факта, столь же неопровержимого, как закон тяготения. — Иначе… я не могу объяснить то, что между нами происходит. Никак. Катерина чуть сильнее сжала пуговицу на его рубашке, и это микроскопическое движение всколыхнуло в нём мучительную волну чего-то древнего и запретного. Он сделал последнюю, отчаянную попытку. Бросил в неё самое тяжёлое, самое уродливое оружие, которое у него было — правду о себе. — Я старше вас. — Я знаю. — Я учитель. — Я знаю. — Я бывший Пожиратель смерти. — Он выдохнул это слово, позволив всей его грязи и тяжести повиснуть в воздухе между ними, как трупный яд. Её ответ пришёл без малейшей задержки, спокойный и безжалостный: — Не от лучшей жизни. От её понимания стало невыносимо. Он чувствовал, как последние щиты крошатся. Остался только голый, жалкий стержень самоотвращения. — Я плохой человек, Катерина, — прошипел он, и в его голосе на миг прорвалась та самая, неподдельная горечь, которую он всегда скрывал. Это была его последняя, самая страшная правда. Убежище, из которого его не должно было быть слышно. — Я не умею привязываться. Я не умею чувствовать. Я не умею доверять. И тогда она посмотрела ему прямо в глаза, и её взгляд был таким же проницающим, как его собственный. — Ложь, — сказала она просто. Одно слово. Отрицающее всё его ненавистное прошлое, все его самобичевания. Она не оправдывала его. Она просто отказывалась принять эту версию о нём. Отказывалась видеть в нём монстра. И в этот момент его маска, наконец, дрогнула. Не упала, но по ней пробежала глубокая трещина. В его чёрных, всегда нечитаемых глазах вспыхнуло что-то невыносимо сложное — шок, ярость, бессилие и… мучительная, запретная надежда, которую он уже похоронил много лет назад. Он проиграл. И проиграл не потому, что она была сильнее. А потому, что она, единственная за всю его жизнь, увидела его — настоящего — и не отвернулась. И теперь ему некуда было бежать. Он перехватил её руку одним резким, безошибочным движением. Конечно, он был сильнее. Мгновение — и её запястье было в его железной хватке, не причиняющей боли, но не оставляющей сомнений: он мог сломать, если бы захотел. Он мог контролировать. Но в этом плену не было угрозы — была лишь безжалостная необходимость. И тогда он наклонился и поцеловал её. Не осторожно. Не нежно. Жарко, властно, но… не столько страстно, сколько отчаянно. Как признаются в поражении, вгрызаясь в губы победителя. В этом поцелуе была вся его сдавленная годами ярость, боль, одиночество и тот запретный голод, который он больше не в силах был отрицать. Да, именно отчаянно. Он проиграл. Проиграл этой дерзкой девчонке, которая осмелилась увидеть в нём человека, а не монстра, и которая теперь держала ключ от самой охраняемой его темницы — его собственного сердца. Он оторвался, его дыхание было неровным, губы влажными от её поцелуя. Глаза, по-прежнему тёмные, горели теперь не гневом, а мучительной, пронзительной честностью. — Я не смогу дать вам то, чего вы так отчаянно хотите, — прошептал он, и в его голосе звучало не отречение, а предупреждение. Предупреждение о своей неполноценности, о шрамах, о мире, который их раздавит. — Никакого будущего. Только… это. Только мгновения. Украденные. Опасные. — Но вы хотите этого, — она не задала вопрос. Она констатировала. Её губы были припухшими, глаза сияли в полумраке лаборатории не триумфом, а глубоким, спокойным пониманием. Он зажмурился на секунду, как бывая под грузом невыносимой правды. — Глупо отрицать мою… привязанность к вам, — вырвалось у него, и слово «привязанность» прозвучало хрипло, будто оно резало ему горло. Это было максимальное признание, на которое он был способен. Любовь, потребность, одержимость — всё было спрессовано в этом одном, осторожном, страшном для него слове. И тогда, не дав ему опомниться, не дав уйти в очередное самоистязание, поцеловала она. Уже не в ответ, а по праву. Уверенно, мягко, но с той же неотвратимостью, с какой она вошла в его жизнь. Это был поцелуй не вопрос, а утверждение. Печать на договоре, который они только что заключили без слов: да, опасно, да, невозможно, да, только украденные мгновения. Но это — их. И этого достаточно, чтобы начать. Он ответил на поцелуй, и на этот раз в нём было меньше отчаяния и больше капитуляции — горькой, страшной и невероятно сладкой. Они стояли, сплетённые в поцелуе посреди лаборатории, где пахло полынью и будущими зельями, а мир со всеми его запретами и правилами на время перестал существовать. Оставались только они, два одиноких духа, нашедшие, наконец, друг в друге и причастие, и яд, и спасение. Он одним резким, властным движением рук поднял её и усадил на край своего рабочего стола, раздвинув склянки и фолианты. Мир сузился до стола, до него, до их сплетённых тел. И он снова погрузился в поцелуй, уже не отчаянный, а жадный, как если бы хотел вобрать в себя самую её суть, её дерзость, её свет — всё, чего ему так не хватало. Спустя пару мгновений, когда дыхание стало общим, а разум начал растворяться в ощущениях, он оторвался, откинув голову назад. Его глаза были закрыты, лицо искажено мукой. — Что вы творите со мной, Бёрнс… — это был не вопрос, а стон. Признание собственного бессилия перед силой, которую он не мог ни контролировать, ни изгнать. Она смотрела на него молча, её грудь быстро вздымалась, губы горели. В её взгляде не было страха, только ожидание. Он открыл глаза и уставился на неё, пытаясь найти в её зелёной глубине хоть намёк на сомнение, на отступление. — Что ты хочешь от меня, Катерина? — спросил он, и его голос был хриплым, лишённым всякой защиты. Это был вопрос не профессора, а человека, стоящего на краю пропасти. — Любви? Покровительства? Тепла? Чего? Её ответ пришёл немедленно, тихий, но подобный удару гонга: — Я хочу быть вашей, профессор. Ничего больше. Не просить, не требовать взамен. Быть его. Это было и предложение, и обет, и самая страшная для него правда. Он снова зажмурился, будто от физической боли, и вместо ответа впился губами в её шею. Это не были нежные ласки. Это была метка. Серия горячих, почти болезненных поцелуев, в которых смешались ярость, желание и отчаянная попытка закрепить на ней то, что она так свободно отдавала. А затем, будто ошпаренный собственным порывом, он резко отпрянул, отодвинулся на шаг, создав между ними трещину ледяного воздуха. — Уходите, — выдохнул он, голос снова обрёл металлическую твёрдость, но в нём слышалась трещина. — Прошу вас, уходите. Пока… пока я могу вас отпустить. Она не двинулась с места. Не спрыгнула со стола. Она просто сидела, одежда была смята, на шее алели свежие следы его губ, а в глазах горел тот же непоколебимый огонь. — Я не хочу уходить. Я не боюсь, — сказала она, и каждое слово падало, как камень. — Даже если вы оттолкнёте меня — вы должны знать. Прямо сейчас. Я уже ваша. Безраздельно ваша. Она сделала паузу, давая словам проникнуть в самую глубь. — Даже если вы выгоните меня из этой лаборатории, из Хогвартса, из своей жизни… я уже принадлежу вам. Вы не можете отменить этот факт. Он внутри меня. И он останется. Навсегда. Она не угрожала. Не умоляла. Она констатировала закон природы, столь же непреложный, как то, что вода мокрая. Она отдала ему право собственности на свою душу, и никакое его отречение не могло эту сделку расторгнуть. Он стоял, поражённый её тирадой в самое сердце. Все его аргументы, все страхи, все «нельзя» разбивались об эту гранитную, фаталистическую уверенность. Она не просила его измениться, не требовала обещаний. Она просто была. Его. И этим лишала его последней возможности отступить под предлогом её же безопасности. В лаборатории воцарилась тишина, густая и звонкая от невысказанного признания, которое теперь висело между ними, как занесённый над пропастью мост. Шаг вперёд — и он примет этот дар со всеми его ужасными последствиями. Шаг назад — и он навсегда останется тем, кто отверг единственную искреннюю принадлежность в своей жизни. И он смотрел на неё — на эту девушку на своём столе, с его метками на коже и с его именем, выжженным в её душе, — и понимал, что битва проиграна. Потому что она права. Он сделал шаг. Не назад, в безопасность. К ней. Преодолев ту самую пропасть, которую только что пытался создать. Его рука поднялась, и пальцы, обычно такие точные и жёсткие за скальпелем или ретортой, коснулись её щеки. Почти нежно. Как будто боясь раздавить хрупкую, драгоценную вещь, которую он так отчаянно пытался оттолкнуть. — Мы не можем быть вместе, — прошептал он, и в его голосе не было уже запрета или предупреждения. Была констатация печального, неопровержимого факта. Приговор, который он выносил самому себе, глядя ей в глаза. — Я… — начала она, но голос сорвался. Она отвела взгляд, опустив ресницы, не в силах выдержать тяжесть этой правды в его глазах. Фраза так и осталась незавершённой. Что можно было сказать? Что она готова на всё? Он и так это знал. Что она не боится? Он верил ей. Слова были бессильны. Он не отнял руку. Наоборот, его большой палец медленно провёл по её скуле, стирая воображаемую слезу, которой, возможно, и не было. — Вы не безразличны мне, Катерина, — выдохнул он, и это простое признание стоило ему, казалось, большего, чем любое зелье или заклинание. Это была капитуляция. Не перед страстью, а перед значимостью. Перед тем, что она заняла в его жизни место, которое уже нельзя было игнорировать или назвать «интересом к ученику». И прежде чем она успела ответить, он снова наклонился и поцеловал её. На этот раз — жарко. Страстно. Собственнически. Это был поцелуй не утопающего, а хозяина, наконец-то признавшего права на своё сокровище. В нём была вся та тёмная, ревнивая, всепоглощающая сила, которую он так долго в себе давил. Когда губы на миг разомкнулись, его шёпот прозвучал прямо в её полуоткрытый рот, горячий и властный: — Мне больно видеть вас с другими. В этих словах не было просьбы. Была оголённая, ранящая правда его ревности, которая существовала задолго до того, как он позволил себе это признать. Боль от её улыбок, адресованных не ему, от её времени, потраченного не на него. И она, всё ещё под чарами его поцелуя, прошептала в ответ то, что было для неё такой же неоспоримой истиной, как законы магии: — Я ваша. Уже давно. Это были не слова утешения. Это было заверение. Подтверждение того, что его боль — напрасна, его ревность — беспочвенна, потому что её душа, её судьба, её сущность уже давно и добровольно сложили оружие у его ног. Он принял это заверение новым, ещё более глубоким поцелуем, в котором, казалось, растворялись все «нельзя», все страхи, всё, кроме этого жгучего, запретного, единственно верного «мы». И в глубине лаборатории, среди склянок и книг, под покровом ночи и тайны, два одиноких сердца, наконец, перестали биться вразнобой. Они нашли свой общий, тревожный и прекрасный ритм, зная, что завтра их ждёт буря, но в эту секунду им принадлежала вечность.***
— Чего вы хотите сейчас, Катерина? — Его голос был низким, густым, как дым, натянутым на лезвие самообладания. — Я хочу вас, — её ответ был простым, прямым и разбивающим последние барьеры. Он тяжело вздохнул и зажмурился, будто пытаясь отогнать наваждение. Внутри всё горело. — Нам. Нельзя. Ты — моя ученица, — прошипел он, но это звучало уже не как запрет, а как заклинание, которое перестало работать. Она тихо заскулила от разочарования, и этот звук ударил его прямо в солнечное сплетение. Он смотрел на неё — растрёпанную, ждущую, прекрасную — и было абсолютно глупо отрицать мучительное напряжение в собственных брюках. Но он… не позволит. Он не осквернит её. Не превратит эту… эту привязанность в нечто грязное. Однако… Однако. Его рука, будто помимо его воли, потянулась к ней. Медленно, почти ласково, он провёл пальцами по краю её рубашки, а затем, одним точным движением, расстёгнул её. Материя разошлась, обнажив кожу. Он застыл, просто смотря. Дыхание перехватило. Мерлин, как она прекрасна. Мысль была чистой, почти благоговейной, лишённой его обычной язвительности. И тогда он позволил себе. Позволил рукам, этим инструментам точности и разрушения, коснуться её. Её тонкой талии, изгиба рёбер, тяжело вздымающейся груди. Каждое его прикосновение было выверенным, исследующим, как будто он запоминал карту новой, запретной территории. От его пальцев по её телу пробегала дрожь, вырывая тихие, сдавленные стоны — звуки, которые застревали у него в крови. Он осторожно наклонился. Его губы, привыкшие изрыгать яд, теперь оставляли тысячи крошечных, горячих поцелуев на её разгорячённой коже — на шее, в ложбинке ключицы, по линии груди. Он взял одну её грудь в ладонь, а к соску другой прикоснулся сначала дыханием, затем — языком. Плоский, точный круговой жест. Её стон, чистый и неподдельный, отозвался в нём глухим ударом где-то в основании черепа. Наверное, лучшее, что он когда-либо слышал. Он продолжал, поглощённый ритуалом. Его губы и язык метили её — шею, ключицы, грудь — оставляя на бледной коже красные, предательские пятна. Символы. Доказательства. Его собственная, примитивная магия принадлежности. Затем, движением, полным какой-то фатальной решимости, он спустил с её бёдер брюки. Его пальцы скользнули ниже, коснувшись разгорячённой, влажной плоти. Катерина выдохнула — горячо, прерывисто, и это дыхание обожгло его щёку. Его преследовало смутное, почти мистическое ощущение: если он доведёт это до конца, если он возьмёт её здесь, сейчас, на этом столе, — она просто умрёт. Не физически. Но та хрупкая, светлая часть в ней, которую он, против воли, начал в себе лелеять, — исчезнет, раздавленная тяжестью его греха. И потому он нашёл другой путь. Он ввёл в неё один палец — медленно, давая ей привыкнуть, ощущая, как она сжимается вокруг него. В ответ прозвучал долгий, дрожащий стон удовольствия. — Пожалуйста… — вырвалось у неё, мольба, полная абсолютного доверия. Он усмехнулся — горько, болезненно, восхищённо её ненасытностью — и ввёл второй. Его пальцы двигались внутри неё с выверенной, методичной точностью, постепенно ускоряя темп. Он наслаждался этим — тем, как плавно она принимает его, тем, как вся она отдаётся этому ритму, той дикой, живой влагой, которая говорила больше любых слов. Не в силах терпеть собственное напряжение, он прижался пахом к её бедру, и волна почти боли от этого трения пронзила его. Картина была невероятной, сюрреалистичной: она, разгорячённая, алая, стонущая на его столе, в его руках, теряющая контроль от его прикосновений. Чтобы заглушить её слишком громкие крики, а может, чтобы ощутить её иначе, он вложил большой палец другой руки ей в рот. И она, конечно, не медлила. Она приняла его, обвила языком, сжала губами с той же доверчивой жадностью, что и ниже. Это свело его с ума. Его собственное возбуждение, тяжёлое и невыносимое, грозило лишить остатков рассудка. Он хотел её. Безумно, физически, до дрожи. Но он не позволит. Это был его обет. Его последний бастион. Он добавил третий палец, растягивая её, и Катерина громко вскрикнула, её тело выгнулось дугой. — Да… пожалуйста… — её голос был хриплым, разбитым. Он сходил с ума, глядя на неё. Это было невероятно. Абсолютная, животная правда, разрывающая все его сложные схемы и защиты. И через несколько мощных, целенаправленных толчков пальцами, она наконец достигла пика. Её тело затрепетало, сжалось вокруг его пальцев в серии судорожных спазмов, и тихий, срывающийся крик сорвался с её губ, пока волны удовольствия накрывали её с головой. Она закончила, обмякнув, вся дрожа, его пальцы ещё внутри неё, его имя — на её запёкшихся губах. Он медленно отстранился, его дыхание было тяжёлым, неровным. Он стоял над ней, глядя на следы своей работы — на её разгорячённое, помеченное его поцелуями тело, на её лицо, затуманенное блаженством. Он дал ей это. Взял, но не взял до конца. И теперь ему предстояло жить с этим знанием, с этим новым, ещё более опасным уровнем близости, и с невыносимой тяжестью собственной неудовлетворённости, которая горела в нём теперь, как адское пламя. Он помог ей одеться. Его движения были медленными, почти церемониальными — поправить сдвинувшуюся рубашку, застегнуть брюки, его пальцы, только что бывшие источником такого безумия, теперь касались ткани с отстранённой аккуратностью. Затем он наклонился и оставил лёгкий, сухой поцелуй у неё на лбу. Жест одновременно прощальный и… собственнический. Последняя точка, поставленная хозяином. — Идите, Катерина, — его голос прозвучал приглушённо, но ровно. В нём не было ни сожалений, ни страсти. Была лишь усталая, железная решимость. — Уже поздно. Она, ещё не до конца пришедшая в себя, её тело всё ещё слабо дрожало от отголосков оргазма, а разум плавал в густом тумане, коротко кивнула. Не глядя ему в глаза, она сползла со стола (ноги чуть подкосились), и, не оборачиваясь, вышла из лаборатории. Тяжёлая дверь закрылась за ней с тихим щелчком. Снейп остался один. Внезапно оглушительная тишина лаборатории, нарушаемая лишь потрескиванием углей в камине, обрушилась на него всей своей тяжестью. Воздух всё ещё был густ от её запаха, от запаха секса и соли. Он стоял несколько секунд, не двигаясь, глядя на пустое пространство на своём столе, где только что лежала она. Затем он резко развернулся и направился в свои покои. Его шаги по пустым коридорам были быстрыми, резкими, будто он пытался убежать от чего-то, что теперь навсегда останется с ним внутри.