Хрена с два и полтора орнамента

R
В процессе
6
1
Размер:
планируется Макси, написано 88 страниц, 26 621 слово, 13 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде

Рассол, смешанный со спиртом

Настройки
Мир вернулся не сразу. Сначала было слово… и слово это – не бог, нет, а ощущение холода. Резкого, пронизывающего, впитывающегося в спину сквозь куртку и свитер. Следом пришла тишина. Не лесная, живая, а густая, ватная, звонкая изнутри. Потом – запах. Он всё ещё был там, тот самый, но приглушённый, отдалённый, как будто его оттеснили чем-то другим. Снегом. Морозом. Катя разлепила глаза. Над ней растопырилось бледное, размытое небо, редкие ветви ели, высившиеся торчунами, покрытые инеем. Она лежала на спине в снегу. Голова была тяжёлой, пустой и странно тихой. Ни мыслей, ни паники. Лишь тот самый белый шум, похожий на помехи в наушниках после резкого скримера. Повернуть голову стоило невероятных усилий. Она увидела: в нескольких шагах, спиной к ней, стоит Надежда Георгиевна. Она больше не снимала. Камера на штативе продолжала своё дело сама, её красный глазок равнодушно мигал, фиксируя то, что происходило у костра. Но Надежда Георгиевна смотрела не туда. Она смотрела на Катю. Просто стояла и смотрела. В руках она по-прежнему сжимала свой диктофон, но пальцы на нем были белыми от напряжения, не живыми. Её лицо было нечитаемым. Маска с сюрреалистичной трещиной не пропала – она застыла в этом странном, промежуточном состоянии. Между холодной необходимостью и тем, что прорывалось с треском наружу. Между «Верейская Надежда Георгиевна» и просто «Надя». Катя попыталась приподняться на локтях. Мышцы не слушались. Всё тело было ватным, отчуждённым, как будто её подключили к нему длинными, плохо работающими проводами, как тряпичную куклу. Эдакий этнографический Франкенштейн. Она издала слабый, бессмысленный звук, больше не слово, не стон, а скорее выдох, приглушенный снегом. Этот звук что-то переключил. Надежда Георгиевна резко, почти броском, сорвалась к ней. Неуклюже, чего с ней никогда не бывало. Она сделала два шага по хрустящему снегу и опустилась перед Катей на колени. Не присела, но именно опустилась, словно её собственные ноги подкосились. — Катя, — пробормотала она. Голос был хриплым, непривычно тихим. Не «Екатерина». Даже не «ты». Просто «Катя». Как будто все остальные слова сгорели в том чадном костре. Она протянула руку, словно хотела дотронуться до плеча, до щеки, но замерла в сантиметре. Её пальцы, всегда такие уверенные за рулём, с чайником или кнопками аппаратуры, слегка подрагивали. От холода? Вряд ли. Катя просто смотрела на неё. Пусто. Без понимания. Она видела её лицо, её губы, которые что-то говорили, но слова не складывались в смысл. До неё доносились только обрывки: дыши… сейчас... виновата… Последнее слово, кажется, вырвалось случайно. Надежда Георгиевна сжала губы, резко отвела взгляд в сторону, туда, где всё ещё клубился дым и слышались приглушённые звуки ритуальной работы. Она снова посмотрела на Катю, и в её глазах застыла какая-то решимость, жёсткая и безрадостная. Надежда сняла с себя шерстяной шарф. Длинный, тёмно-серый и, наверняка, мягкий, как подумалось Кате. Руки её двигались быстро, почти грубо: она наклонилась и начала вытирать Кате лицо. Снег, налипший на ресницы, на щёки. Движения были не нежными, а какими-то отчаянно-деловыми, как если бы она устраняла поломку. Но прикосновение шерсти к коже было живым, настоящим. — Встать сможешь? — спросила она уже чётче, вернув себе тень контроля. Катя попробовала кивнуть. Получилось скорее судорожное подёргивание головой, будто её пробил нервный тик. Надежда Георгиевна вздохнула, коротко и резко. Она обхватила Катю под руки. Хватка была сильной, но по-женски… неуверенной. Она подняла её, почти выдернула из растормошенного сугроба. Катя повисла на ней, как осьминог. Ноги совсем ее не держали. — Обопрись на меня, — скомандовала Надежда Георгиевна, но в голосе не было привычной строгости. Была… усталость. — Хоть немного. Мы должны отойти. Они отступили на несколько метров, к стволу большой ели, украшенной обрядовыми зарубинами, подальше от прямого вида на костёр и от самого сильного шлейфа дыма. Надежда Георгиевна прислонила Катю к дереву, придерживая её за плечо. Порылась в своём походном рюкзаке, висевшем на другом плече, и достала маленькую, потрёпанную металлическую фляжку. — Пей. Маленькими глотками. Она поднесла фляжку к Катиным губам. Обветренным, обескровленным от мороза. Катя смутно моргнула, поморщившись, но послушно приоткрыла рот. Вкус ударил, солёный и резкий: не водка, а какой-то крепкий, почти лекарственный рассол. Может, это и был какой-нибудь рассол, — огуречный, скажем, — смешанный со спиртом? Какая ж, блять, бредовая мысль. Катя подавилась, закашлялась, но тёплая жидкость прошла внутрь, разливаясь по пустому, сжатому в спазм желудку жгучим пятном. Тело пробила слабая волна мурашек. Признак того, что системы потихоньку перезагружаются. Операционка мозга приходит в рабочее состояние. Надежда Георгиевна наблюдала за ней, не отрываясь. Её взгляд был пристальным, сканирующим, как у врача. Она видела бледность, тремор рук, пустой взгляд. — Слушай меня, — пробормотала она тихо, но так вкрадчиво, что каждое слово пробилось сквозь вату в Катиной голове. — Ты в шоке. Лёгком. Это нормально. Просто дыши. Смотри на меня. Не туда. Она пальцем, резко и чётко, указала на свои собственные глаза. Смотри, мол, сюда. И только сюда. Жест был по-своему комичным, но Кате не хотелось смеяться. Катя попыталась смотреть. Её взгляд медленно сфокусировался на знакомых серо-стальных глазах. В них не было сейчас ни гранита, ни иронии, ни усталости от отчётов. Была просто сосредоточенность. На ней. Только на ней. — Хорошо, — выдохнула Надежда Георгиевна, когда их взгляды наконец встретились. — Так. Сиди. Никуда не двигайся. Она отстегнула от своего рюкзака спальник в компрессионном мешке, скомканно расстелила его на снегу у дерева. — Вот сюда. Сиди. Катя послушно, медленно сползла по стволу на разостланный синтепон. Движения были скованными, неловкими. Надежда Георгиевна накинула на неё полы своей собственной дублёнки, тяжёлой и холодной снаружи, но сохранившей внутри тепло тела. Она встала и, не глядя на Катю, зашагала по хрустящему снегу обратно, к месту съёмки. Её движения снова стали чёткими, быстрыми. Она подняла упавший в снег Катин диктофон, отряхнула его, проверила. Щелк. Подошла к штативной камере, поправила ракурс, убедилась, что запись идёт. Всё заняло не больше минуты. Профессионал. Всегда профессионал. Катя сидела, переминаясь на шуршащем спальнике, и бесцельно втыкала в даль. Вокруг было не за что ухватиться взглядом. Далёкие очертания деревни, жилище Агугвика, на удивление не тронутое мхом. Нашаманил себе чистые срубы, что-ли?... Когда Надежда Георгиевна вернулась к ели, к этой жалкой кучке под названием «Екатерина», обернутой в дублёнку, её плечи на мгновение ссутулились. Она снова опустилась на корточки рядом. — Всё. Кончится скоро, — сказала она, глядя не на Катю, а куда-то в лес. Говорила, казалось, больше для себя, строго избегая зрительного контакта. — Материал… материал получился. Бесценный, да. Это стоило сказать. Стоило, чтобы Катя, с её болезненным перфекционизмом, не накручивала себя за свою слабость. Не считала, что помешала вероломно, упав в снег. Она замолчала. Тишина вновь накрыла их, теперь уже вдвоём. Из-за ели доносилось бормотание Акугвика, последние ритуальные слова, влажный хруст – он, стало быть, мыл руки и инструмент в снегу. Снег хорош был: липкий, мягкий. Из такого впору было бы лепить снеговиков. — Я… — начала Надежда Георгиевна и запнулась на середине слова. Она провела рукой по лицу, смахивая несуществующую соринку, усталость. — Я забыла. Забыла, каково это в первый раз. Для меня это уже… работа. Процесс. Алгоритм. Взять, зафиксировать, сохранить. А ты… имеется в виду, для тебя… Она не договорила. Не сказала «а для тебя это было, как убийство». Не сказала «ты живая, не профдеформированная ещё». Но мысль висела в воздухе между ними неприятным грузом. Катя наконец пошевелила губами. Собрать звуки в слово было невероятно сложно. — Во… рта… — просипела она. — Что? — Во рту… горько. Надежда Георгиевна смотрела на нее секунду, а потом… фыркнула. Коротко, беззвучно. Это был не смех. Скорее сброс дикого напряжения. Почти нервный срыв, упакованный в один хмык. — От страха горько, — отмахнулась она просто. И в её голосе впервые за этот день, нет, за многие месяцы, прозвучала не ирония, а простая, человеческая усталость и понимание. — И от дыма этого проклятого. Вот. Она снова полезла в рюкзак, достала кусочек заветренного хлеба, отломила маленькую горбушку. — Жуй. Перебьёшь. Катя взяла хлеб. Жевать было механически, безвкусно, но это помогало. Помогало вернуться в тело. Вернуться к ощущениям. Она смотрела, как Надежда Георгиевна сидит рядом на снегу, поджав ноги, не обращая внимания на холод. Она смотрела на её профиль, на тень длинных ресниц, отбрасываемую на щёку. На ту самую складку у губ, которая сейчас была не приветливой, а просто уставшей. — Вы… заболеете? — Хрена с два, Катерина. Жуй краюшку, не разговаривай… В этот момент что-то внутри Кати, онемевшее и перегруженное, тихо щёлкнуло. Не любовь. Не обожание. Не страх. Что-то гораздо более простое и страшное. Она тоже может сломаться. Она не из гранита, нет. Она просто устала. И этот шокирующий, простой факт был страшнее любого ритуала. Любого оленёнка, распластанного на бордовом снегу. Надежда Георгиевна вдруг повернула голову и поймала её взгляд. И, кажется, прочитала в нём всё. Она не отвела глаз. Просто смотрела. Позволяя себя видеть. Без кардигана, без статуса, без защиты. Просто женщина, не научник и не авторитет, сидящая на снегу рядом со сломленной студенткой; в запахе крови и дыма, с диктофоном в нагрудном кармане и фляжкой рассола в руке. — Ладно, — наконец пробормотала она, поднимаясь. Голос снова приобрёл лёгкий, привычный металлический оттенок. Но теперь он звучал немного фальшиво. Как доспехи, надетые на хромого калеку. — Отдышалась? Ноги держат? Катя медленно кивнула. Да. Держат. Еле-еле. — Тогда вставай… потихоньку. Собираем аппаратуру. Надо возвращаться. Здесь нам больше делать нечего. Она протянула руку, чтобы помочь Кате подняться. И на этот раз хватка её была твёрдой, но уже не выдёргивающей из небытия, снега или того и другого, а поддерживающей. Опорой. Когда Катя встала, шатаясь, Надежда Георгиевна не отпустила её руку сразу, держала ещё секунду, две, убеждаясь, что та не рухнет снова. Она молча развернулась и побрела за камерами, вороша за собой снег. Её спина была прямой, движения – точными. Профессионал. Всегда профессионал. Но Катя, свернув спальник и комкая его у груди, стояла у ели и глядела ей вслед. Зная уже то, что нельзя забыть. Что под снегом, под слоем вечной мерзлоты и формальностей, бьётся что-то тёплое. Хрупкое. Живёт и ворочается, плещется в гранитном море, аки пестрый лахтак, и, оказывается, время от времени ищет воздушные лунки, чтобы вздохнуть. И сегодня Катя, своей слабостью, своей немотой, своим обмороком, вскрыла что-то неприкасаемое. Прикоснулась к этому чему-то, сама того не ведая, безо всякого разрешения. И Надежда Георгиевна, её пестрый лахтак в гранитном море, Катю за это не выгнала. Не окрестила негодной. Не махнула рукой. Она дала ей солёной жижи и ломтик черного кирпича. И на мгновение позволила увидеть ту самую трещину в её «профессионал». Всегда профессионал. Всегда ли? Этого было достаточно. Чтобы мир, который рухнул от вида крови и ужаса, начал медленно, по кусочкам, собираться обратно. На этот раз вокруг другой оси.