how much sorrow can we take?

PG-13
Завершён
392
3
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
18 страниц, 7 577 слов, 3 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
392 Нравится 41 Отзывы 62 В сборник

blessed be the mystery of love

Настройки
Примечания:

I should have known better To see what I could see My black shroud Holding down my feelings A pillar for my enemies I should have wrote a letter And grieve what I happen to grieve My black shroud I never trust my feelings I waited for the remedy

 Sufjan Stevens - Should Have Known Better

      Комната Майка пахла пылью и старой бумагой; она источала аромат места, где время когда-то остановилось, а потом вдруг снова пошло. Стрелки часов тикали неровными рывками, раздирая на кусочки их жизнь. После Векны, после госпиталя и чужих домов, после криков, которые уже никогда не замолкнут в его голове, возвращение сюда ощущалось странно: ты забрался в своё родное тело и обнаружил, что ты ему не хозяин отныне, что тебе тесно.       В финальной битве он почти не запомнил собственных движений, только одно чувство, не отпускающее ни на секунду: страх. То был не заставляющий дрожать, а выкручивающий инстинкты до предела и делающий тебя хуже, чем ты есть, ужас. У Майка отняли всё человеческое, ибо мысль упиралась в одно: только бы не он. Только бы не Уилл. Пока все смотрели на Векну и Истязателя, Майк всё время чувствовал Изнанку как пасть, сомкнувшуюся на Уилле — и мысль о коллективном разуме, о связи, которая могла выдернуть Уилла из его рук, была не мыслью даже, а болью, вбитой в позвоночнике.       И когда всё закончилось, когда стало возможным просто сесть и закрыть дверь, услышать не вой сирен и не чьи-то шаги в коридоре, а собственное дыхание — Майк не поверил. Тишина казалась фальшивым нарисованным небом: красивым, но слишком гладким, ненастоящим. Он ловил себя на ожидании щелчка: мир сорвётся назад, и придётся молниеносно включать режим «беги». В этом ожидании было самое дикое: он видел Уилла рядом и понимал, что тот — впервые за много лет — не связан ничьими нитями. Свободен. От этого слова в груди становилось одновременно легко и страшно. Свобода выдаётся ненадолго, в долг, и за ней всё равно придут.       Уилл устроился на полу у кровати, поджав под себя ноги; рядом валялась его куртка, слишком большая для этого худого тела, и Майка ударило нежеланием отпускать. Желанием вжать Уилла в себя так крепко, чтобы ни одна чужая мысль, ни один ночной кошмар, ни одно воспоминание о Векне больше не могло к нему прикоснуться. Желанием забрать его боль, как забирают у ребёнка что-то острое, и вычистить из его головы страх, будто страх можно вымыть руками, если очень захотеть. Майк был готов стереть пальцы в кровь.       Майк сидел на кровати, вцепившись в край матраса; шершавость ткани под ладонями возвращала реальность. От этой простой фактуры накатывала усталость, плотная и вязкая, такая, что хотелось лечь лицом в подушку и пролежать так до утра, пока мир не решит, что он, может быть, снова безопасен. Взгляд Майка прожигал затылок Уилла, и он думал о вещи, в которой всегда было нелегко признаваться: он не может гарантировать всем безопасность, даже сейчас. Майк опять остался с ощущением, что самое важное уползло у него из рук.       — Неужели… — сказал Уилл наконец, и голос прозвучал так осторожно, будто он смаковал воздух. — Неужели теперь здесь всегда будет тихо?       В этой фразе было неверие: мы что, выжили? это что, конец? Майк кивнул, не доверяя словам. После всего, что случилось, они стали похожи на стекло: попробуешь взять — порежешься.       Уилл смотрел мимо — на плакаты, на коробку со старыми фигурками, на полку с книгами. Майк все полгода глядел на комнату так же, пытаясь убедить себя, что это всего лишь комната, вещи и просто дружба. Моргнув, он опустил ресницы и задержал их на секунду дольше, чем обычно, будто выигрывая время. Майк, глядя на эту осторожность, почувствовал в груди неприятную тесноту.       И Майк, с неприятной ясностью, осознавал: «Говорить или умереть».       — Уилл, — сказал Майк.       Уилл поднял голову не сразу; моргнул, будто возвращаясь из далёких мыслей.       — Что?       В этом «что» не было раздражения; слышалась усталая готовность — та, что остаётся у человека, пережившего конец света и разучившегося бояться громко.       Майк вдохнул, чувствуя сухость во рту; язык прилип к нёбу. Слова не успевали за мыслью, тело сдавалось первым. Он сглотнул — горло всё ещё оставалось пустым и шершавым.       Он мог бы начать с чего-то безопасного: спросить, как Уилл, спросить, не болит ли у него снова голова. Мог бы снова выбрать роль «порядочного друга», который заботится и не лезет туда, куда не приглашали. Но Майк знал: есть одна вещь, которую они оба обходят кругами — и она висит между ними, как тишина после войны.       — Я всё думаю о том дне… — сказал он, и сам удивился, как ровно и отрешённо звучит голос. — О том, что ты сказал в фургоне. О том, как ты… — он запнулся, глотнул воздух, заменяя недостающие слова. — Как ты показал мне то, что привёз ещё на первую встречу в Леноре.       Уилл напрягся едва заметно.       — Про картину, — добавил Майк осторожнее. — Про ту самую.       Уилл замер. Его лицо на секунду стало непроницаемым, свет внутри погас, щёлкнув едва слышно, и на выключатель нажал Майк. Стыд ударил Майка сразу, без очереди: не за Уилла — за себя. Опять взялся за самое хрупкое, единственное, что нельзя ронять, — и уронил. И хуже всего было даже не это: руки дрожали не от слабости. Дрожали от трусости.       — Майк… — начал Уилл, и в этом имени уже слышалось знакомое: сейчас он унесёт вину с собой и пойдёт ко дну молча, по привычке, как капитан со своим кораблём.       Спасёт всех, кроме себя, — подумал Майк. Вот дурак.       — Нет, — сказал Майк, и слово вышло резче, чем он хотел. Он услышал себя и тут же пожалел: резкость всегда звучит ударом, даже когда бьёшь по собственной трусости. Но слово уже стояло между ними, как ладонь у груди — не пускает дальше, не даёт упасть.       Уилл моргнул и тут же собрался.       — Майк, погоди. Это не…       — Я знаю, что ты скажешь, — быстро продолжил он; слова посыпались как фишки в домино: задень одну — и рухнут все разом. — Я понимаю. Я правда понимаю, и я… я не должен был вообще…       Вот оно, подумал Майк. Камни в карманы. И вниз ко дну.       — Нет, — повторил он уже тише, и от этого слово стало тяжелее. — Не надо.       Уилл запнулся на вдохе.       — Эл писала мне, — выдохнул Майк — и тут же почувствовал, как во рту стало кисло: опять цепляется за письмо, за чужие формулировки, вместо того чтобы просто смотреть на Уилла. — Она писала, что ты всё время рисуешь для «кого-то». Что есть кто-то, кто тебе нравится. Кто-то важный. Особенный.       Слово «особенный» ударило тупо и больно, будто по зубам: он помнил, как прочитал его тогда и мгновенно подумал — как это возможно?       — И я… — он выдохнул; во рту снова пересохло. — И я почему-то сразу решил, что как раньше уже ничего не будет, нас уже не будет.       Он посмотрел на Уилла и увидел, как тот пытается не показать ничего; как лицо собирается в привычную ровность. Майк не выдержал.       — Я был уверен, что я… что я уже не тот человек для тебя, — сказал он, и голос сел. — Что у тебя появился более важный человек. Что у тебя есть кто-то, кому ты отдаёшь то, что раньше… — он замолчал, потому что слово «мне» встало в горле камнем. — И мне было стыдно, что мне от этого плохо, что я такой жадный. Стыдно, что я думаю об этом, вместо радости за тебя.       Уилл опустил глаза; пальцы напряглись, и Майк почти физически почувствовал, как он сейчас выпалит своё «прости», сам не понимая за что. От этого внутри всё дёрнулось.       — Ничего не говори, — сказал Майк резко, а потом смягчился, потому что резкость у него всегда идёт первой, когда он пытается быть честным. — Это моё. Моя… трусость.       Он коротко усмехнулся; смех не получился, вышел сухой выдох.       — Если честно… — Майк замялся; стыд был почти смешной: как можно говорить «если честно», когда ты столько лет лгал даже самому себе? — Я ведь знал. Где-то очень глубоко, ещё тогда. Я знал, что это, — он ткнул в картину на стене, — она не от Эл.       Уилл поднял глаза. Взгляд был осторожный — не «я не понимаю», а «мне страшно понять».       — Почему ты… — прошептал он.       Майк сжал зубы с такой силой, что неминуемо почувствовал металлический вкус во рту. Сказать это вслух означало признать ещё одно: картина была не подарком. Она была признанием для одного и осознанием для другого.       Он почувствовал неловкий, горячий стыд — только что он сказал что-то несправедливое про Эл, хотя дело было не в ней.       — Эл… Эл замечательная, правда, — добавил он. — Она просто не… не росла вместе с нами. Она не знает меня так, как ты. Она не помнит этих дурацких правил, которые мы придумали в двенадцать, и не слышит в каждой мелочи смысл так, как слышишь ты.       Он вдохнул; сердце ударило под рёбрами, предупреждая: дальше будет больно.       — И потому что там на щите сердце, — добавил он. Уилл замер по-настоящему, будто слово «сердце» коснулось места, которое ещё не затянулось.       — Ты сказал мне тогда, в пиццерии, что я — сердце, — продолжил Майк тише. — Это так легко слетело с твоих губ, будто это закон или факт. И я поверил в себя только потому, что ты сделал это возможным.       Он посмотрел на Уилла, и внутри поднялась странная смесь благодарности и паники.       — И я смотрел на этот щит и понимал: ты не просто нарисовал «паладина». Ты нарисовал меня таким, каким видишь. И честно, наверное, ты мне очень льстишь… — Майк запнулся; слова упёрлись в горло. — Паладины вообще-то не дрожат. А у меня, по ощущениям, броня из картона.       Уилл улыбнулся уголком губ. Этого оказалось достаточно.       — И вот тогда у меня всё начало трещать по швам, — сказал Майк торопливо, страх уже кусал его за пятки. — Я злился, не писал, а на самом деле я зациклился на одной мысли: ты рисуешь для кого-то другого. Для кого-то, кто важнее.       — А сейчас… — Майк сделал вдох; в этом вдохе было всё упрямство, вся запоздалая смелость. — А сейчас я понимаю, что это был самый глупый, самый слепой вывод в моей жизни.       Он кивнул на картину — и она, молча, как свидетель на суде, оставалась стоять, не моргая, пока ему приходилось говорить вслух то, что он годами прятал во тьме.       — Потому что вот она. Вот этот «кто-то», — Майк сглотнул. — Ты ведь… ты сделал это. Ты подарил её мне. Ты поставил сердце на щит. Ты… ты хотел рассказать мне всё ещё тогда, просто по-своему.       Уилл молчал секунду, будто собирал себя в кулак, словно внутри у него поднималось что-то обжигающее и мутное.       — Майк, — сказал он ровно, но в ровности слышалось напряжение. — Подумай, прежде чем ты скажешь то, что сейчас хочешь сказать.       Он поднял глаза. В этом взгляде не было просьбы «пожалей», не было даже надежды в привычном смысле; был голод по ней — старый, неловкий, будто его нельзя держать в руках, не обжигаясь.       — Потому что если ты это скажешь… — Уилл запнулся; в запинке было не смущение — страх. Он сглотнул, и кадык дёрнулся. Продолжил тише, заставляя себя не отступать:       — Я не хочу втягивать тебя в то, что может сломать твою жизнь, — он на секунду отвёл взгляд, держась так, словно рот был полон осколков. — Я не хочу однажды посмотреть в твои глаза и увидеть там ненависть. Не хочу, чтобы ты потом посмотрел на меня и понял: это я отнял у тебя жизнь.       Пауза легла между ними тяжело. Уилл вдохнул глубже, собираясь с тем, что должен был сказать давно.       — Я очень устал изводить себя надеждами, — прошептал он. — Воскрешать их и хоронить. Поэтому если ты сейчас говоришь правду… мне нужно, чтобы ты понимал, что ты делаешь.       Майк сидел неподвижно. Слова Уилла не давили — они жгли. Ему ведь правда пробирает ужас признаться себе, что тоже такой, и ещё страшнее было представить другое: он протянет руку — и потом отдёрнет, оставив Уилла падать одному. «Говорить или умереть».       — Я понимаю, — сказал Майк, и голос у него дрогнул. — Я понимаю.       Майк поднял на него глаза — мокрые, честные, испуганные. Майк сидел, вцепившись в матрас так крепко, что костяшки побелели. Он слышал Уилла — и вместе с его голосом слышал собственную кровь: гул в ушах, появляющийся, когда правду произносят вслух и становится ясно, что отступать уже некуда… «Говорить или умереть».       Он открыл рот — и ничего не вышло. Слова будто вязли на языке, как в липкой вате. В груди было тесно, не от воздуха — от стыда: за то, сколько лет он жил так, будто можно не выбирать; будто можно быть «хорошим» и не быть честным… «Говорить или умереть».       — Меня ломало от одной мысли, что ты перестанешь смотреть и видеть меня, — сказал Майк наконец. И голос сразу предал его: дрогнул на середине фразы, споткнулся о то, что он только что произнёс вслух.       Он попытался сглотнуть — горло сжалось. Внутри поднялась злость, тёмная и беспомощная: на себя, на дрожащий вдох, на этот срыв, превращающий его в мальчишку, не умеющего держать лицо.       Только лицо держать было уже поздно.       — Я прочитал то письмо, — продолжил он, торопясь, потому что пауза убивала, пауза давала шанс струсить. — И я… я не знаю, как это объяснить, кроме как… я сразу решил, что это не я. Я убедил себя в этом.       Он коротко усмехнулся, и от этого звука стало ещё хуже: смех вышел судорогой.       — И в тот же момент мне стало так… — Майк замолчал, потому что слово «страшно» было слишком маленькое. Страх — это когда на тебя идёт демогоргон и заносит свою лапу. А это было другое: будто у тебя вынимают из комнаты воздух, и ты остаёшься стоять, улыбаться, делать вид, что всё нормально, пока внутри всё сжимается.       Он зажмурился, вдохнул и понял с неприятной, унизительной ясностью, что глаза уже мокрые. Слёзы просто появлялись — рекой, больше не удерживаемой треснувшей стеной. Майк зло провёл рукой по щеке, пытаясь стереть факт, пытаясь стереть себя.       — Чёрт, — выдохнул он глухо и не посмотрел на Уилла. Смотреть было невозможно: стыд поднимался до горла, как желчь. — Я не хотел…       Он сорвался на шёпот.       — Я не хотел плакать. Господи.       Уилл молчал. Не шевелился. Только пальцы чуть сжались, затем едва коснулись ткани его джинсов — и в этом прикосновении: не убегай и не прячься. Я здесь. Я с тобой.       Майк заставил себя поднять взгляд.       — Я думал, что справлюсь, — сказал он хрипло. — Что я могу быть «нормальным». Что я могу… — он запнулся, и на секунду внутри вспыхнула ярость: какая ещё «нормальность», когда он всё время жил на одном страхе, что потеряет Уилла. — Что я могу сделать вид, будто у меня нет… этого.       Слово «чувства» застряло на языке.       Он выдохнул — и выдох был почти злой.       — А потом ты сидел рядом все эти полтора года… — продолжил Майк. — Ты был здесь, в комнате, в машине, где угодно, и я думал, что я… я просто рад. Я просто скучал.       Он снова усмехнулся, но улыбка умерла, не успев родиться.       — И каждый раз, когда я представлял, что ты однажды… что ты правда «двигаешься дальше», что ты перестанешь смотреть так, будто я… будто я — твой дом… — у него снова сорвался голос. — У меня внутри всё начинало гореть.       Он сделал паузу, чтобы не захлебнуться.       — Мне стыдно говорить это, — сказал Майк уже тише. — Мне стыдно, потому что это… некрасиво. Потому что это звучит как будто я…       Он сглотнул.       — Но я не мог. Я не мог думать о том, что ты будешь с кем-то, — и не чувствовать, как меня выворачивает. Я делал вид, что мне всё равно, и от этого становился хуже. Я… — он замолчал, потому что в голове вдруг вспыхнуло самое точное: в те месяцы он и правда был хуже — резче и глупее. Потому что боль искала выход.       Майк поднял ладонь к лицу, закрыл рот на секунду, будто пытался удержать голос внутри, как держат в руках воду: бесполезно, но отчаянно.       — Я не хочу больше быть таким, — прошептал он. — Я не хочу больше быть человеком, который причиняет тебе боль только потому, что ему страшно.       Он вытер глаза снова, на этот раз медленнее, уже без злости.       — И я не говорю это потому, что мы выжили. Я не говорю это потому, что «надо ценить». Я говорю это потому, что я устал врать себе. И потому что… — Майк выдохнул, и в этом выдохе было всё его позднее упрямство. — Потому что я не хочу жизни, в которой ты перестанешь смотреть и видеть меня.       Уилл слушал неподвижно. Лицо у него оставалось ровным, но рука уже не просто едва касалась ткани джинсов Майка — она отчаянно сжимала его коленку. И тут он заметил красное пятно на повязке.       Пальцы сдвинулись выше сами собой. Большой палец прошёлся по краю ткани осторожно, почти виновато, и остановился: на белом проступало яркое багровое пятно. Оно расползалось медленно. Майка сильно ранило в грудь и щёку в битве с Векной.       — Майк… — выдохнул он.       Майк дёрнулся, будто хотел отстраниться — не от боли, от стыда. Как будто даже кровь была чем-то, за что нужно извиняться.       — Ничего, — сказал он быстро, привычно, почти автоматически. — Это… ерунда.       — Не говори так, — сказал Уилл тихо.       Его пальцы остались у повязки. И вдруг Уилл моргнул — и по ресницам скользнула вода. Один раз. Потом ещё. Слёзы не падали красиво; они выходили тихо, без звука, как выходит из человека то, что слишком долго держали внутри.       Майк увидел это, и у него в груди что-то сорвалось окончательно. Он поднял руку и накрыл ладонь Уилла своей. Он наклонился и поцеловал эту ладонь. Коротко и неловко. Так, как благодарят за то, что тебя не отпустили в момент, когда ты сам готов был отпустить себя.       Уилл судорожно вдохнул; поцелуй выбил из него остаток воздуха. Он опустил взгляд на Майка, на его мокрые глаза, на повязку с проступившей кровью — и в лице наконец дрогнуло что-то совершенно открытое, мальчишеское, незащищённое.       — Я… — начал он и запнулся, будто не верил, что ему вообще позволено говорить это вслух.       Майк поднял на него глаза — и в этом взгляде не было просьбы «скажи». «Говорить значит умереть».       Уилл сглотнул. Пальцы у него дрожали не от страха.       — Я люблю тебя.       Майк застыл: его ослепило не болью — светом. Воздух застрял на вдохе; нижняя губа дрогнула по-детски, предательски.       — Уилл… — выдохнул он.       Уилл улыбнулся криво, сквозь воду на ресницах; улыбка вышла не милой — выстраданной, но тёплой.       — Скажи ещё раз, — попросил он почти неслышно.       Майк не ответил сразу. Он снова наклонился и поцеловал тыльную сторону ладони Уилла ещё раз — так же нежно и аккуратно, но увереннее. Потом поднял глаза.       — Я люблю тебя, — сказал Майк хрипло, будто слово тёрлось о горло. — Люблю.       И поцеловал его пальцы снова.
Примечания:
392 Нравится 41 Отзывы 62 В сборник
Отзывы (15)