2. Рвотные битрексные позывы
9 марта 2026 г., 01:23
«Грёбаный город... Ни жизни, ни развлечений, ровно повымерло всё», — Синьора обреченно, нервно посмотрела вниз, как будто назойливо не разглядывала с балкона обледенелую тоской улицу множество раз, на призрачно-раскалённый шов детской площадки — крученые солнечные лучи в кряжах нахлестных механизмов черметных облаков сквозь скелеты заваленных конструкций пудрили улицу парниковой заревой сыростью.
Площадка, покрытая развороченным венцом порфирных волдырей, облитая пустым техногенным звоном, загнанно теснилась в инфернальном теневом куполе элемента рассеянной морионовой миазмы ночи, словно напуганный образ обезличенного детства, невольно вытащенного из замусоренных затворок сознания...
Образ сияющей крови на разодранных коленях, брюзжащего треска чьего-то деланного сопрано, засаленного сечения холодно-приторных вежливых улыбок, нечетких поглаживаний по голове — ощущение замкнуло; дребезг контактов-биений взорвался, фиксируя финиту белого шума, — щекотливо — вновь самовольно, рискованно, бестактно, отвратительно — приближающихся к лоснящимся эмульсией света фарфоровым щекам... Точно многим позже слова, долгосрочным проклятием кем-то выброшенные с ураганом, по-дождливому растерзанном бурлением свежей мглы, вдруг пырнули сердце адреналином. «Да ничего из тебя не выйдет хорошего».
Волновое заблокированное дыхание промозглого ветра растушевало текучий замшелый горизонт липкой грязью сгнивших листьев, кружащихся огненными тончайшими балеринами в предрассветной вскрывшейся апостеме. Кислотный туман тёк по небу катаральным воспалением нарочито медленно, съедая пузыри полужидкой синевы до растаявших лоскутами кровавой плоти обрезков. Обнажалась артериальная безнадежность.
Она, стягивая челюсти бесконечной судорогой, пряталась в тени беспорядочного сознания, смешивалась с разбавленной денатуратом кровью, жалила кожу коловоротами криза, ломала сахарные кости до абсолютного нуля тела. Она спускалась, плавно извиваясь, по оттеням ключиц, омерзительно скребла крюками когтей бедра, протягивала узлы нервов по коленям, и на черных отметинах, где безнадежность жадно обвела мокрыми угольными следами выпирающие суставы, тряслись сгустки пресной горечи.
Сталактиты соли болезненно щипали горло женщины сухим льдом, мгновенно обмораживая его. Махаон носоглотки спазматически сжался, удерживая разжиженный гелий воздуха в гортензиевой полости, соскабливая гипюровую ожеледь, похожую на карамельные крупицы самоцветов слёз, с носовых раковин.
Абсолютная тишина улицы неприятно густела в ушах воющей вибрацией — это отзвук бешеного собачьего бреха, давнее напоминание о тех пуговицах-вакуумах, сканирующих в непроницаемом зимнем воздухе её застывшее в ступоре тело, обрисовки медвяного аварийного освещения на вмиг размякшей одежде, испуганные заторможенные блики олова в глазах, намёк на побег от адских гончих, но так и не исполненный...
Лидокаиновые кристаллы хрустко, будто лающе, потерлись о подколенные ямки бороздами гипсовых слепков из останков невысказанной злости, уже давно отравившей мозг — та шипела раскатистым аспидом в груди, схватив мерцающее сердце в тугие ржавые кольца шквала почти убаюканного неистовства, статичной полосой зацикливая лейтмотивы: душистый воздух, стекающий по телу как ласкающие руки, морозил летней высоковольтностью лёгкие.
Нет у Синьоры, как оказалось, существенного влияния больше. Оказалось, бессилие не даёт дышать, прокалывая нить горла заострённым галенитовым сростом, варварски вспарывая побуревшую — это завывало сожаление, подвешенное на нитках кукловода; оно, патологически придушенное, опустошенное и окровавленное, стекалось в нестерпимую абсцессовую резь ниже сердца, — душу женщины.
Морской мороз заревел рассеченным ритмом полифонии бурана. Небосклон вдруг, потерявшись в оползне гротескного мучения, задохнулся в пухлых кляксах грозовых облаков, мертвенно синея. Ветер ударил наповал запахом близившегося ливня; разило консервированной паточной плесенью, несмотря на педантичную чистоту раскосой туманной улицы. Воздушные порывы стянули ярость геенны над апатичными иллюзиями горбатых домов, кишащих птицеедами-голиафами вспучивающихся ипритовых окон. Пряная колорадоитная жимолость отекшего глаза солнца утонула в набухшем аскаридами молний изъеденном горизонте.
«Снова гроза...» — прорезалось эхо-сигналом поверх царапин-мыслей.
Гроза давно крутила сукровицу оперения зараженных желтушных небес в подгнившую тушу — облака как бальзамические рыжие пятна, взбитые ртутной пеной, молнии — почти лопнувшие, но напряженные жгутом оглушительной боли, узоры свинцовых вен, переплавленных местами в кашу.
Сегодня траурное антрацитовое небо наперебой собственным эпизодам дыхания зачитывало приговор-колыбельную.
Синьора хотела бы слышать сакральное журчание голоса матери, склонившейся над ней жарким обликом, чьи губы складывались во всякие сказочные формы, хрипло, жутковато разнося в умирающей тишине: «Schlafe, mein Prinzchen, schlaf ein!
Es ruh'n Schаеfchen und Vоеgelein.
Garten und Wiese verstummt,
Auch nicht ein Bienchen mehr summt».
Но наяву женщина лишь пыталась не разодрать свои уши в мясо — молнии могучими мечами пронзали землю, танцевали, слипнувшись воедино, как сестры, метались по теням проводов, щебеча по-птичьи, только язвительно напоминая голос матери, изломанный лишним пронзительным свистом-вскриком.
Пытаясь прогнать мушиное жужжание мыслей из головы, Синьора покачала головой; через пургу подтаявшей беспокойной тенью кожи просачивались буквы, не формирующие вместе ничего.
Когда-то Панталоне старательно нарисовал на её ладони большое кобальтовое солнце. Когда-то он сказал, что Синьора сияет ярче всех галактик, когда-либо существовавших во Вселенной. Когда-то они, дурашливо посмеиваясь, выписывали названия известных им галактик на трости-руке Синьоры, а затем Панталоне алой гелиевой ручкой зачеркивал их, наложив на записи два возвеличенных слова: «Розалина Лоефальтер». Он хотел напоследок поцеловать тыльную сторону ладони Синьоры, но девочка, с подтекающим от нежности сознанием, по каплям впитывающимся в ласковую скобу улыбки, не позволила Панталоне это сделать.
Теперь все места, где раньше были эти слова, жгло кислотой до безумного озноба, и будто умирала очередная крошечная звезда, дергающаяся в конвульсиях. Пропасти из недосказанного, недосмотренного, потерянного, разверзнув на плоти двойные черные дыры, жрали её диким зверем. Ироничная белизна крупиц света на коже вырывала из души клоки забытой тоски. Наверняка светлой и едко тёплой, но отныне запятнанной расширяющейся взбуханием разогретой агонии болью. В этом виноват только Панталоне.
Панталоне в тот особенно минватный день, сияя от радости радиоактивной наваристой дофаминовой обводкой, умиротворенно едва ли не пропел, наивно и легко, ведь сам считал это незыблемой истиной в бархате из седых яхчал, усыплённых легендами о сказочной крепкой любви: «Что бы мы ни давали Вселенной, она возвращает нам это с экспоненциальной силой»...
Теперь в этих местах на коже не было ничего, поэтому Синьора бы разменяла всю свою жизнь на возможность пережить оный момент из детства ещё раз.
«Ничего» въелось в мозг, застыло, подстрелило, раскидывая в суматошном цунами интоксикационную бессмыслицу по сознанию. «Ничего» внезапно приобрело так много смысла, что в нехватке просветов, затопивших женщину бессвязными предположениями, будто те были ключевыми в какой-то бредовой божественной и инопланетной тайне, она оробело открыла глаза.
Показалось в прелом от мерзкого тока, забившего вены флеболитами, моменте: вот, всё вернулось, и те слова, задевшие за живое, и те её исступленные, ненавистные мысли, что чернее бездны неожиданной атрофии согласия, и трусливо спрятанные под тенью органики, сценически слепленной в ком, мутные и затасканные в никудышном обличии бездарного пафоса никчемности желания — никогда не имевшие хоть какую-то осмысленную форму, они рассыпались прямо в голове салютом, низко бросая цветастую серную кислоту пыли по воздуху, — и попытки воплотить в секундную жизнь наспех придуманный «побег» по пустоши липкого аргентного гало разодранного асфальта. Всё вернулось.
Но... нет, совсем нет. В реальности Синьору ничего сверхстрашного не ждало. Хотя женщина была уверена, что рано или поздно, несмотря на то, сколько она будет прятаться... Всё вернется, как сильнейшее родовое проклятие, и убьет её. Но не сейчас.
Тусклая полоска растресканного мигающего света переливалась ледовитым потертым аквамарином; под массивом вирулентного серебряного ледника дрожало энергетическое сияние. Эрупция солнечных фресок хлестнула по глазам, выскребая сноп эфирных, источающих невыносимый жар слёз.
Знойная тьма, проглотившая весь мир за наносекунду, плотоядно прижалась к женщине необъятным ощущением грязной смерти, когда последняя солнечная нить, пульсируя, разорвалась, сдергивая с неба блёстки пережитых звезд. Будто волчьи ураганы, хронически воспаленная встревоженность закрутилась вокруг Синьоры, измучивая её уколами ботулотоксина, бессистемно кусая, срывая плоть.
Чернота — осмиевая, словно смехотворно чудачная — чужого, неправильного, нелепого города зловеще сворачивалась в петляющий пролом молний-струн, рассыпанных по остатку пурпурного обожженного сердца неба лиловым переливом щетины лезвий. Электрические разряды жевали ленты искореженных пепельных облаков, как в смертельной борьбе сверхплотного бесконечного василиска с мощными эмиттерными львами, чьи пасти сверкали дугами огромных кровавых клыков. В сердцевине пролома — наркозный пробел. Пучок выдавленных слезоточивых звезд, пробоин в фальшивом небе.
«Что ты будешь делать, если однажды поймешь, что мир ненастоящий?»
«Лоне, хватит чушь с кротовин каких-то сайтов читать»
«Возможно, ты задумывалась об этом куда чаще меня. Допусти такие размышления: солнце похоже на субтильную подделку, улицы — это небрежные кривые макеты, здания — груды магматических столбов, мы с тобой — оболочки, лишь заложившие в своё подобие разума знание о наличии внутренностей. Но они тоже лишь склизкая змеевидная фальшь... да и разума у нас, в итоге, нет...»
«Лоне, да хватит летать в своих липовых шарлатанских небесах! Подали в твой муляж идиотского мозга какую-то дребедень, а ты веришь... Хорошо. Даже если весь мир — это только имитация, то что с того? Пока мы с тобой витаем в эмпиреях вместе, нужно ли задумываться о том, что нас не касается? Я не вижу смысла».
Панталоне согласно качнул головой, хотя его странный недоверчивый томный взгляд весь вечер чертил светодиодные омутные следы флёрового сомнения на лице Синьоры. В чем именно он сомневался, она так и не спросила, пытаясь абстрагироваться от патогенных ожогов тихого внимания, начинающих интенсивно напрягать...
Но через несколько гуталиново-мазутных минут в токсическом удушливо-гудроновом фоне, сумрачным паровым глазом воспрянувших единой дырой рентгеновского пульсара на стену позади Панталоне, Синьора робко приобняла его, стесненно поглаживая поджарую спину.
Между ними тень глыбы льда, выросшая из общей неуверенности хрупким барьером, рассеивалась, кипящая абрисом таллия. Между ними нити чувств переплетались с бешеной скоростью, словно пытаясь создать узлы страстного удушья, притягивая Панталоне ближе к девушке.
Парень крепче прижал её в ответ, игнорируя невыносимую резь в носу от Кирке. Он вдруг отметил, как это, должно быть, зелено — оттого и забавно сухо, — выглядит со стороны. Но всецело ощущал, что в унисон стучат их сердца, тащащиеся друг к другу из грудных клеток — это баркарола; чистый хоровой зов отголосков луны...
Панталоне непременно оставлял невесомый поцелуй, похожий на горько-сладкий ледяной пион, на подсушенных рубиновых губах Синьоры, привычно чуть ухмыляясь от её хитрого ожидающего взгляда-пятна. Ему непременно хотелось развести на теле девушки целый пионовый сад!..
Белизна, распущенная колоссальными клешнями до макушки Синьоры, сжигала ахроматические кварки-зрачки, и вместо них смутная печаль неспешно грызла склеры мимолетным смрадным тёплом, отпечатывая изгарь мыльных сюжетов, где они с Панталоне остаются хотя бы на мгновение в родном доме.
Глуповатая секунда, одурманенная гиперчувствительностью в густом запахе гинкго, чтобы женщина могла перескочить с лунатического дистресса в щель комфорта. Она смиренно — гипервентиляционный вальс затхлого смеха, остывшего в вишнево-лунных бронхах, не прекращал размешивать обезумевшее отчаяние в пространстве — понимала, что ничего толком не изменится в будущем.
Это мгновение... и светопреставление, разбудившее серию волн-убийц из синильной кислоты. Мгновение... и подсознательные мысли о внезапной смерти всего человечества вызвали внезапную вспышку счастья, как резонанс рефлекса в те времена, когда Синьора, млея в гиалуроновом подогретом облаке, бликующем от растаявшего во фреоне тины желе обжигающего освещения тесного клуба, улавливала сорвавшийся от трагизма голос Моррисси. Она неизменно бормотала, стремглав вспоминая звучание полувыученных английских слов, в вязкой каше взвизгивающей музыки похожих на страшную чахотку, в ответ: «But then you open your eyes... and you see... someone that you physi...cally despise...»
Мгновение. Объедки освежеванного прошлого, тревожно бросающего осколки гвоздей, будто улик, под ноги, скребли затылок протяжными сплавленными криками кудлатых чаек с нашивок шафранного масляного песка.
«Интересно, а он что-нибудь вспоминает обо мне?..» — Синьора улыбнулась собственным мыслям. Если нынешнему Панталоне попеременно то плевать, то нет, то тому Панталоне, который остался в памяти светлым люрексным румянцем бережности, не плевать.
Тогда он, по-молодому свежий, улыбчиво-юркий, тепло-цветущий, весенне-трогательный, с воздушной задумчивостью глядел в пузырящуюся вуаль лунной, пропыленной языками кометных мальков, холодной цветокоррекции моря. Тогда Синьора запросто вытаскивала Панталоне из зыбучего песка мыслей, переплетая их замёрзшие стрекозиные пальцы, непременно случайно царапая фаланги парня своими нарощенными раскрасневшимися ногтями. Тогда Панталоне мог пролепетать те слова, которые заставляли сердце девушки скольжением пропускать несколько патетичных всплесков, с жаром толкая взволнованную мелассу крови по трубопроводам вен, и которые оставались в сознании иногда приятно оцарапывающими напоминаниями.
Тогда всё казалось слишком прозаичным, будто в странной симуляции с условным кодом: 143... Они ведь так любили каплю намеренной незамысловатости.
Казалось, всю суть их любви можно было вместить в одно короткое предложение, не зависая над подбором слов на бесконечное, растянутое тугой резиной беспамятства время.
Желание развестись с Панталоне возникало призраком пунктира мышц, вторичным невыносимо рыдающим сердцем-судорогой, гоняя малые газовые планеты по желудку, гоняя тонкие порезы следов кнута жнеца-огня вдоль выветренной гусеницы исхудалой спины, гоняя циклопических червей озноба по слипнувшимся альвеолам, гоняя антисептик вокруг взбешённых, заколотых халькантитом, интервалов глаз.
Но безусловные причины остаться есть — нежным до вожделения трепета суицидальных мыслей кажется цифровое удушье идеальных расчетов — и будут: Панталоне любит её. Синьора любит его. Они прожили вместе, как однажды предполагал парень, не две, не три... как же он там говорил?.. больше, чем число Грэма... жизней. Синьора с упоением вслушивалась в эти слова, потому что не верить в это она, конечно, не могла; потом говорила ему нечто подобное, но заменяла число Грэма на гуголплекс, ибо тоже знала умные слова.
Они жили друг другом. Дышали друг другом. Идеальный симбиоз.
По крайней мере, завеса таких театрально блещущих причин вводили тело в плегию, полностью отключая как бы чужую, словно ошибочно интегрированную в шлейф настоящего, но заманчиво-болезненную идею о разводе. Синьора совсем старалась развеивать всю бредятину в голове, ибо от осуществления своего неуверенного желания ей стало бы ещё хуже, чем есть сейчас.
Но временные облегчения тянули на днище... Пусть и не сразу, а медленно, проворно, ласково, чуть надавливая на заалевшую струю ртутно-фосфорной сонной артерии, но так остро и мучительно, что порой женщина находила свои действия абсурдно мазохистскими.
Тем не менее Синьора охотнее размягчала окаменелости ссадин на душе алкоголем, чем пыталась смотреть в глаза Панталоне в противно-могильной тишине, зная, что он не попытается выслушать — он каждое действие предопределил безвозвратно — и насмешливо не будет смотреть в её сторону.
От вечных криков и ссор распухала резкой болью голова до тошнотворного металлически едкого спирта во рту, а из-за того, что первым всегда начинал эти истерики Панталоне, она раскалывалась динамичнее, многогранно раскрываясь то диким кипением крови, то плавкой расшатанной реальностью, то тумором психоза.
Что-нибудь электрически трескучее, может, игристое могло фоново мощно вскружить обрубок сознания и помочь забыть о проблемах, втащить в иллюзию закрученных далёких мягких образов чего-то размытого и успокающего, но ровно до момента, пока женщина не встретится взглядом с морозью отрешенности снова.
В воздухе висели перманентно разлагающиеся безответные вопросы о возвращении домой. Попытки уйти пресекались порой даже слишком сурово, хоть ей это и приходилось по душе; романтизация, вшитая в мозг неотменяемой программой, черт бы её побрал, заставляла Синьору блаженно улыбнуться от реакции заревновавшего до свирепости взбешенного Панталоне, который едва держал себя под контролем, чтобы сейчас же не повергнуться в оголенную ядом ярость.
Синьора несколько раз неосознанно прикусила губу, резко переведя взгляд на одинокую струну гигантской высотки, мякотью света трепещущую в разбитых объективах грозового рассвета; по ней, лихорадочно потускневшей, ползли электрические трещины, наливающиеся краснотой.
Женщина подумала, не пытаясь более обуздать тоскливую брадикардическую пульсацию: в её несмолкаемом пьяно-веселом небе, белом, как магниевая вспышка, не было ни единой драконоподобной молнии. Погода в её родных краях всегда была погожей, иногда аридной для буйного урагана регулярного алкогольного пульса жизни, а нечастые бриллиантовые ливни-частоколы не оставляли пробоин в призрачных профнастилах крыш. В её родных краях не нужно было жить в вечном ледяном притворстве, следя за правильностью каждого слова.
Синьору никогда не тянуло в Токио; она и не думала о нём никогда. Может, во времена распыления над пустой макушкой токсичности неоново-аэрозольной паутины выжженного шнура рассвета, она случайно и посмотрела единственное популярное японское шоу, в невероятном выспренном плевке против ветра прорвавшего твердь кирпичного неба, но оно вызвало концентрированную обволакивающую тревогу при каждом надрыве звуков из телевизора.
Каверна целлофанового дребезга впрыскивала янтарную гущу нездорового интереса, макабрического восторга в мозг. Синьора, абсолютно не замечая этого, пристально вглядывалась в искажённую мимику дикаря, сошедшего с ума в коробке-комнате, с отблесками мучительно изжигающей истерии на половину смуглого заросшего лица. То, что в глазах его свербила дешёвая, бесполезная мазь во весь разворот черной отекшей радужки вместо живого блика, настораживало больше всего, разнося по ненасытной крошечной душонке наглый и нетерпеливый возглас-вопрос: «А сколько он еще продержится?».
Только спустя какое-то время Синьора очнулась, как от многолетнего помутнения, поняв, какой ужас творится в этом шоу: над несчастным человеком тотально издевались, возводя градус кошмара выше всего того, что можно было называть пределом, чтобы сорвать как можно больше популярности; зная, что он сойдет с ума, ничего и не собирались останавливать.
До Синьоры дошло это тяжёлой острой ночью. Тогда в застое плоских облаков расплескивалась кромка перекаленного лунного серпа. Металлическое цунами втекало в объеденный со всех сторон сумрачными стенами кусок комнаты, сжигая тело под одеялом; под кожей разрастался дикий зуд, расщеплялся тургор осколками обсидиана.
Почему-то в тот момент, когда, как ей показалось в субстанции вялотекущего утомительного сна, её мозг уже потёк по позвоночнику, в голову неожиданно проникли паразитические мысли лихорадочными — аннигилирующими промежутки капель воздуха, облезших от амозитовой зари китовыми костями, фасцикуляцией инфузионной трубки-трахеи — вывихами слов: «Неужели тебе нравится эта полнейшая хрень для дегенератов?»
Она застенчиво ответила себе же размякшим гнойным облачным бризом, солеными снежинками из лески, приклеенным взглядом к исполосованному чехардой разноцветных помех, сочащихся из выпуклого экрана на пятна жира на ковре урезанной битой радугой, телевизору. Потужные слова на финише звенели позорно неестественно, деформированно-битумно, словно под интонацией метались рвотные позывы: «Да, это... Кошмар».
Прозвучавшие преждевременным оправданием перед самой собой, они исчезли в тёплом иссечении кристаллически-кисельного пространства арлекиновым ободом гангренозного альдегидного среза химозной клубники. Вместе с тем сердце застучало звонче, съев нарастающим темпом остальные звуки, и будто пол под Синьорой тоже затрясся в преддверии казни; инсоляция молний, расплывшихся бульоном, внутри пола билась метеоритами, прорывая узкий зазор. Оттуда девушку пронзал глубокий озноб, прогрызший в налёте кожи путь к анабиозу внутренностей в трупном коконе газа.
Вейп, окруженный цепями подрагивающих пальцев, броуновской турбулентностью маренового мерцания осыпался по ним, оставляя прошивы капилляров жжения. Разрядился. Сгорает, намертво приваривая фаланги к искристому алюминиево-раскрасневшемуся подтёку. Диметилкадмий сомкнул желатиновой окалиной ускоренной компрессии гранатовые оборванные дыхательные пути.
Голова потухает, мутнеет, летит в поролон стены...
Трещит морозный лязг, громогласное — опять — мычание птиц, полузадушенных выстрелами синих джетов, раздутых скелетированными очертаниями ультразвукового облучения, зазубрено вспыхивает каплями искр статистический гул седозвездного дождя...
Звуки трутся о черепной фантомный гермобокс, выплевывая концентрацию анимационных помех в надломы детонации гниющего червячного мяса, заевшего в тумане мозга, как галлюциногенно-шутовской дубликат синхронизации с идиотским ответом.
Насуби наблюдает за ней, замерев аварийно-экстренной желчью стоп-кадра в кислотном уплотнении раскривившегося клейкой влажностью картона. Глаза — сгоревшие хрустальные пиксели настурана, вокруг — вырванный фон, облученный придатком антигенной пустоты.
Удар. Молниеносная, смертоносная, щадящая эвтаназия-асфиксия, констатация смерти одного из восьми миллиардов...
С тех пор Синьора никогда не находила ни малейшую причину, чтобы возвращаться к старому, возмутительному, страшному шоу... к постыдному до спирали зубьев скал, плачущих хриплым дуновением моря по утопленным кораблям, кольцом возведенных вокруг узла мышиных венозных хвостов. Те вены кололи в середину каждый раз при признаке былого интереса.
Она с удовольствием выкинула кассеты с записями страданий Насуби чуть погодя, ощутив себя в антикварном энтеогене миража введенной в медикаментозную кому комнаты с детоксикацией мыслей: от плотоядной инфекции кассет нужно избавиться немедленно.
Но и это мгновение ползло до завершения мучительно медленно... кассеты двигались к распахнутой пасти мусоропровода фризами, пропадая на секунду, равную бесконечности, и вновь возвращаясь на выцветшую глютеновую траекторию лагов. Процесс тлеюще волокся к абстрактному концу вечно дремлющим дегтем. Восковая бездна некрозного язвенного пищевода захлебывалась от просроченного, потяжелевшего от спидкора уксуса, кефира, слюнявя грязь упругости бетона месивом чахлых кварцевых дюн.
Ей эти кассеты не принадлежали.
Их претворяла в физическое доказательство абсолютной пустопорожней человеческой жестокости, которое ныне грохотало трехголосием катастрофы где-то на дне быстрым ощущением прогоревшей разряженности на языковой мокрице, одноклассница Синьоры.
Голос от мысли об этом человеке зафонил, щелкая визгливым хрустом, сокрывая ненавистное чавканье звуков. Рефлекторно сфокусировался на шуме сжатия текстур: «Подруга?..»
Это силуэт, нагло использующий её вейп. Силуэт, сломавший флакон упокоения аппетитной дурманной смерти так сильно, что вдыхать эти зловония — значит глотать литрами подожженный метан из Врат ада.
Но Синьора оторвала от себя подбирающийся лоскуток адинамической паники: теперь эта... этот силуэт её яростно возненавидит... и больше не придется унимать тайфун желудочного сока, заполонившего турмалиновую ротовую полость, вместо тошноты солоновато-болотистым битрексом — тот силуэт открыл ей низины абсурдных диет безмозглых высушенных прутов, доводящих себя едва ли не до погребальной постели в оболочке, растерзанной до костей вирусом до одури горькой химии.
И тогда они вдвоем начали с битрекса... Горькие, неутихающие полосы порошка таяли прямо на языке, впитывались в его сосуды. Отвращение к еде. Тесная зудящая кожа, просушенная под ультрафиолетовым лучом, из-под которой некрасиво выпирают хрупкие кости. Пару раз, случайно глядя друг на друга, девушки испытывали агонию чудовищного испуга. Долгая забытая реабилитация из бессмысленных стараний впихнуть в увядший рот хоть крошку.
Мир разошелся пикселизацией ровно по эрионитовому шраму кракелюра стен-имитаций, сверхсрочно качающихся призраками ручьёв ширм. Крохи разноцветной кривизны гамма-всплесками — каскадные сбои сверхзвуковым жемчугом накинулись на мутировавшее сознание трутнями-ливорами — засыпались под субстанцию стёкол глаз, смахнули накипь перегрева обморока — Event ID 41 — с созвездий феназепамового паралича ловчих нитей никелиновых мышц.
Встряской нафталиново-режущего тягуна Синьора выбралась из исчезающего потухшего межзвездного ядра воспоминаний, чувствуя всем нутром, как оно втекает в разросты раздробленного зоманового неба, тотчас жестко упираясь в тело женщины взбито-снежным дополнительным скелетом. Она не сможет двинуться. Закричать не сможет. Еле вздымающуюся грудь щемит от постоянных системных пёстро-краповых ошибок — Event ID 1000... Event ID 2019... Event ID 2004 — до спуска шоковых спазмов, против секунды воли расширяющих плоть и чугунные мышцы, но скелет-фиксатор машинально толкает их обратно; там, в полости наслоения дефектов приваровым увечьем, ломти мускулатуры сцеплялись в электромагнитную бурю-вмятину.
Рифы челюстей столкнулись звуковым авиаударом-эманацией, расколов барабанные перепонки дрожью склизкой баротравмы в послевкусии крови, запекшейся в панцире нагноения, жирно клокочущей мессой паутины лейкоцитовой пены с пролежней коцитового напряжения синтетических огней святого Эльма. Железное сияние ошпарило роговицу, сбрызгивая нимбы-радужки влажной ржавчиной кардиограммы из микроскопических сплетений, всполохов внеочередных экстрасистол.
На онемевшей углекислой кардиограмме еле угадывались из сплошных завитков-крючьев, похожих на церберов под слепой растушевкой смерти, покошенные, заостренные, размашистые крупицы аистов-букв с запахом заброшенных газовых камер оранжерей, с запахом белоцветущих растений, оплетающих обоняние хвойной остротой, собравшихся в боязливо-помутненное слово «страх».
Женщина перехватывала из буйства пульса незыблемые и облупленные, слякотные — это виньетки умеренных зимних дрейфующих воспоминаний о сне, и исконное, немедленно воскресающее, родное и привычное ощущение перекрутило каждую конечность, потому что этого не может быть... — эпизоды линейных пленочных отголосков. Это отражение её почерка, но в слабости водотока индийского дыма, хотя на самом деле то было нелепой подделкой для электронных сигарет. Была весна. Рядом сидел, словно Большой брат, силуэт, взволнованно позвякивая голосом.
Потом токсин смыл — зачистил, передрал — ностальгическую защиту. Синьора знала, что такая реакция проступает параличом лишь из-за него.
Она, словно стряхнув с себя пыль гранитного сна, почти убившего вену разума в попытке переместиться в небытие, стряхнув деградацию потерянных сил в сдутых обвисших ногах, стряхнув бездушное воспевание её праха с губ косматых неясных священников, обшитых по краям молочной лозой мерцания, осознала: Панталоне рядом. Где-то. И опять — пятьсот пятьдесят пятая мысль за два месяца — Синьоре захотелось обезличить Панталоне, очистить душу от касаний, от патогенных ожогов, мирясь только с возможностью каждый раз жертвенно замирать от его развеянных сигналов, принадлежащих дугам водяных каладрий. Ничего не исчезает бесследно.
Она рывком посмотрела себе за спину, не имея возможности вдохнуть фосгеновый смог, покачиваясь, но никого не оказалось сзади.
Взгляд Панталоне пробивал женщину отовсюду: со слезоточивого нарыва луны, с пауков-охотников ломких окон, лопнувших как мертвые иссохшие рыбы, с бухты квартиры, источающей запах амбровой изнемождённости. Заканчивалось длительное облучение лишь отпечатав настой новорожденной пустой ненависти на талии Синьоры.
Женщина трепещущим взглядом бродила по кайме города, случайно втягивая в свои легкие аллюзию его крепких сигарет — она же просила их выбросить! — и ожидая, что Панталоне все же стоит позади неё, сгоняя к ней очередное предвещение конца.
«Ты видишь то, что не видят другие. Ты видишь истину. Какова тогда эта истина?» — глухо резанул по Синьоре голос заболевшего когда-то Панталоне; весь аж сливовым был, слова еле связывал в кое-как разборчивое предложение. Заразился, видимо, непонятной предстадией деменции с гриппом, как тогда она отшучивалась, и в те дни Синьора мало чем могла помочь Панталоне, ведь пробовала пичкать его всеми лекарствами в доме, но результат разворачивался в катастрофу для сознания парня. Его заплывшие густой мглой глаза сшибали комфорт хлопчато-солнечной комнаты, разголяя нервозность уродливыми головами мышецвета на стенах, превратившись в замерзший совместный склеп.
«Э... Полежи, пожалуйста, тебе нельзя пока тратить силы, не говори ничего...» — искренне взмолилась Синьора, накрыв Панталоне с головой, чтобы в случае чего не слышать этот пугающий бред.
«С такой способностью можно свернуть бытие», — Панталоне не сопротивлялся, но лицо постарело будто бы на несколько лет; тени грубыми швами покрыли его вид.
Синьора не хотела этого видеть. Не хотела слышать. Просто почему он не замолчит наконец навеки?!
Женщина зацепилась за ветошь до безумия странного просвета во тьме города, потому как показался вдруг таким безупречным...
Под карнизом соседнего дома белесой тенью сверкнул объектив камеры.
Синьора знала наверняка, что это именно она, потому что механическая впайка на теле ощущалась куда более существенной, чем отсвет лживой лунной раны в соляной кислоте неба. Локализация, неожиданно обладающая наркотическим дымчатым отравлением жаркого озноба Панталоне, щелчком порвала купол животного страха женщины до девственной и серой пелены пред глазами. Теперь ей стало физически невыносимо осознавать, видеть ледяную кору запрограммированной камеры, и под вены будто засыпалось кремниевыми иглами жжение.
Это он наблюдает или обычная паранойя вертит ум женщины в неотвратимых видениях самого ужасного?
Синьора как раньше попыталась мгновенно себе соврать, но язык размяк и осел в глубине рта. Рвотные позывы. Принудительное отключение от жмущего квадрата ослепленного мира, от бурления выкуренных сигарет, испускающих предсмертные тяжелые никотиновые вздохи, от мозга, уже не принадлежащего ей.
Но была одна ошибка: тело больше не подчинялось Синьоре вообще, но разум погасить не удалось. Она задыхалась, глаза не закрывались, напряжение в мышцах приводило к громким хлопкам — лопнули.