любите врагов ваших
30 декабря 2025 г., 22:13
говорят, жизнь прожить — не поле перейти. в свои двадцать пять Володя полз по этому самому полю жизни, перерытому взрывами, яростно толкаясь локтями и коленями, упорно и прямо. Володя всегда знал, куда ему надо. где север, где восток, где любовь к родине, а где ненависть к врагу. умел не сдаваться, его ориентиры были чёткими и понятными. хлебнул он фунт лиха за годы войны. людей сканировал за секунды, чуйкой разведчика отточенной боевыми заданиями и взятыми высотами.
и теперь по тому, как рухнуло его сердце, Володя безошибочно определил — всё очень плохо.
он думал, что после войны уже не будет ни единого шанса почувствовать жизнь снова. голод, холод, ранения, снова голод и смерть, повсюду смерть — человек способен вынести намного больше, чем может показаться. война подкрадывается со спины голодным медведем, и рвёт на куски всё, до чего дотягивается. война это мясорубка. это смерть для души. выживешь — повезло. выживешь и не сойдёшь с ума — ты на редкость удачлив.
Володя оказался везучим, слишком. кто знал его в сорок первом — давал от силы пару месяцев на самом дне ада, где они оказались. ну невозможно, чтобы этот интеллигентный, хрупкий, бледный, худой мальчик выжил. никак. с десяток раз он проходил по самому лезвию, едва не упав на ту сторону. замерзая в окопе, утопая в болоте, выдерживая температуру сорок без аспирина в ледяной палатке и зашитые предплечья на одной водке — лишь память о доме, о Москве, о своих книгах и стареньком пианино помогала ему не рехнуться окончательно.
словно каждый раз смерть давала ему фору. ещё один шанс. словно что-то важное он ещё не пережил. и к чёрту войну.
хлебнув однажды войны — полностью вернуться с неё уже не получится. Володя знал, что именно МУР станет тем самым звеном в переходе от выживания на линии огня к более мирному, понятному, будничному существованию. с кошмарами, с бессонницей, с ужасной памятью, которую хотелось стереть подчистую — но всё же.
внутренний компас Володи всегда указывал в нужном направлении безошибочно. что на фронте, что теперь. единственный, в чьём присутствии компас размагничивался, был Глеб. ворвавшийся скрипом кирзачей, наглый и упрямый, насмешливый и острый на язык, пахнущий за километр забористыми папиросами начальник отдела московского угрозыска. с чуйкой ищейки, громкий, притягательный, невозможный.
Глеб понял почти сразу, как вошёл в кабинет и притормозил, чтобы рассмотреть новенького — вот она, смерть его (очередная) пришла. хрупкий, изящный, словно только что с балетных подмостков — даром, что фронтовик. в поношенной опрятной гимнастёрке, портупее через худое плечо, с планшетиком. Глеб никак не мог состыковать эту огромную пропасть между разбивающей сердце внешностью и душой честного настоящего солдата.
наверное, тогда Глеб и пропал. совсем.
изучал его всего и по-всякому — внимательным взглядом, ладонями, объятиями и хлопаньем по прямой спине. изучал, чтобы понять, где у него слабое место. и есть ли оно вообще. глаза, что горели праведной синевой. тёмные волосы с идеальным зачёсом, которые до покалывания пальцев хотелось разворошить, взять крепко в кулак, отклонить голову за них назад, на грани боли и чувственности, и кусать снежно-белую шею. целовать — и не отпускать час, два, всю ночь. до рассвета. и ещё немного дольше.
впервые ощутив этот импульс — лишь вытащил папиросу, закинул ноги на стол и закурил, ухмыляясь и вызывая очередной укоряющий взгляд Володи из его угла.
Володя думал, что не вспомнит родной Москвы. её прекрасных садов и бульваров, её смурных рассветов после грозы и восхитительных оранжево-алых закатов. он боялся, что не узнает её, вернувшись. лишь Москва была тем местом, куда он стремился отчаянно. домой. однако так просто не сотрёшь свой любимый город из памяти. всё вспомнилось. изменилось — но вспомнилось. и закоулки Китай-города, и прямые, как папиросы, улицы вокруг МУРа, и Большой Каменный мост, по которому теперь шли они с Глебом. на котором дёрнул чёрт предложить ему переночевать у себя в комнатке.
предложить — и не получить отказа.
родная Ордынка до невозможности сладко пахла сиренью. та осыпалась нещадно, роняя нежные крохотные лепестки на тротуар, устилая его сплошным пунцовым ковром, по которому неспешно шагали две пары солдатских сапог. лезла любопытно в тихое окно коммуналки в укромном дворике, разливаясь ароматом по кипельно-белым простыням, наволочкам, ночным рубашкам. после войны Володя дал себе слово, что в гимнастёрке больше не ляжет, хватит, наспался. надоело до чёртиков. хоть он уже и сросся со своей формой — где-то от неё должна быть свобода.
сирень заполняла собой воздух между узкой опрятной кроватью Володи и жёстким диваном, который он застелил для Глеба. в полумраке и лунных отсветах сквозь наползающий сон изучал его профиль — и не мог насмотреться.
подскочив на постели через непонятное количество времени, Володя понял, что кто-то усиленно будит его.
— ну-ну, давай, очнись, — Глеб бесцеремонно схватил его за челюсть своей большой ладонью и потряхивал, отчего сфокусироваться никак не выходило. включённая лампа била в глаза слишком ярко.
— эй! а ну пусти! — Володя зло отскочил к стене, как только понял, кто треплет его за лицо.
— ты весь метался, бормотал что-то, смотри, кулак разбитый, — Глеб кивнул на покрасневшие костяшки, по пути огладив взглядом влажную шею и самую малость ключицу, что выглядывала испуганно из-под расстёгнутого ворота ночной рубашки.
— и что? ты же в курсе моего прошлого, я ведь и ударить могу, чего доброго, инстинкт.
— ничего, отобьюсь, — усмешка тронула тонкие губы. — пока я тут — не будешь ты свои руки об стену марать. не заслуживает она.
— и какое тебе дело до моих рук? — Володя хотел и дальше огрызаться, только вот вздохом подавился, когда его бледную кисть обхватила чужая, широкая и сильная. обхватила так, словно в ней двести двадцать вольт. шибануло через всё тело.
— очень важное…, — радужки блестели словно две отстрелянные гильзы, а голос совсем охрип, стал тише. потянул на себя за руку, коснулся губами костяшек, не разрывая зрительного контакта.
— я должен тебя оттолкнуть. и сообщить куда надо, — Володя задыхался, воздуха очень мало, снова жарко, как в кошмаре несколько минут назад. — Глеб, ты что делаешь?..
— проверяю одну догадку, — после костяшек настала очередь запястья, тонкой шёлковой кожи на внутренней стороне руки, а потом и шрамов выше по предплечью. коснуться горячими губами каждого сантиметра, подписывая себе окончательный приговор — и ничуть не переживая на этот счёт. все ответы он уже получил — в колотящемся сердце человека, чьи руки сейчас целовал, в распахнутых глазах, в застывшем любопытстве.
— поделишься?.. — Володя перешёл на шёпот, потому что совершенно не верил в происходящее, адски хотелось вырваться и ударить наотмашь, а ещё сильнее — поцеловать в ответ. куда угодно, куда удастся достать.
— не сообщишь ты никуда, Шарапов. иначе на себя донесёшь, — насмешка дошла до Володи слишком поздно. его потянули резко на себя, и губы попали куда-то пониже ямочки на шее. задохнулся от наглости, от смущения, от злости — и от правоты. потому что Глеб был прав, чёрт его возьми.
не успел подумать, где прокололся, где выдал себя — накрыло резко и оглушительно, как огромной волной. оголодавшие по теплу и ласке, одинокие и безумно несчастные, они были друг другу словно откровение божье. словно последнее, потерянное чудо света. словно рай, от которого так усиленно отучала советская власть. на войне ты молишься всем, кого вспомнишь. на войне атеистов нет.
Володя на ощупь выключил лампу, лишь темнота могла их окончательно добить. Глеб горячечно задрал тонкую рубашку повыше, всё ещё оставаясь на коленях у его кровати, не желая без приглашения переступать последний рубеж. рёбра, подрагивая, легко умещались в двух раскрытых ладонях, а кожа жглась горячим льдом.
— что ты за чудо…, — губы шептали мысли без фильтров, а Володя лишь едва слышно всхлипывал, зарываясь длинными пальцами в густые табачные лохмы, прижимая к себе сильнее. они прошли так много, что всё это казалось самым правильным, самым лучшим, самым важным на земле. не отпускать.
руки были везде, губы были там, где он даже боялся подумать. рубашка быстро полетела на пол к чужой майке. Володя сильно и однозначно потянул на себя, давая разрешение. его постель пахла ромашками, стиркой, чем-то сладким. словно прошлым, где ещё не было известно будущее. в несколько движений позволил уложить себя на спину, закинуть руки над макушкой, прижать оба запястья одно над другим цепким захватом, отчего отчаянно сводило внизу. каждая мышца просвечивалась сквозь шёлк кожи, каждый вдох, каждая эмоция на приоткрытых губах и сломленных бровях.
уже сейчас Глеб знал, что этот мальчик его. до конца, насовсем. по тому, как он выгибался, как упрямо острыми коленями сжимал. одной рукой не отпускал запястий, второй ладонью исследовал шею, то сжимая, то отпуская, то кончиками пальцев проводя по уху и назад, то цепляя сухие губы и влажный язык. скользя по бледному лицу — к длинным волосам, что совершенно потеряли свой зачёс, забавно растрёпаны и особенно темны на мягкой подушке.
— нельзя же таким быть, — захватив в кулак побольше густых волос, наконец Глеб смог сделать то, о чём так мечтал — намеренно медленно, с медовым удовольствием потянуть их, чуть больно, чтобы стон сорвался уже отчётливый.
— каким…, — Володя уже наверняка не помнил, как его зовут, не помнил всех кошмаров, не помнил, за что ему всё это.
— невозможным.
всё это и правда было невозможно. от переизбытка чувств горело в груди пожаром. Володя может бы и хотел побороться, показать, что ещё последняя гордость не потеряна. но оказалось, что потеряно вообще всё. он был согласен на что угодно, лишь бы Глеб не выпускал его из рук, не отстранялся, не уходил. а когда бедром тот проходился по его болезненной твёрдости, точно нарочно, он скулил как щенок, изворачиваясь так, чтобы сильнее было это соприкосновение.
хоть где-то оказаться слабым. не разведчиком, не командиром, не боевым офицером. а просто мужчиной, который невероятно устал быть сильным. схватившись изо всех сил за того, кого хочется до безумия.
война научила: бери, что дают. завтра могут не дать, а тот, кто предлагал, может быть уже мёртв.
Володя тонет, тонет, и не хочет спасаться. хочет уйти на дно окончательно. хочет чужие грубые руки под бельём, шёпотом ругательства, синяки на бёдрах, а Глеб отдаёт всего этого сполна. отдаёт и берёт.
— товарищ капитан…, — шепчет словно молитву, словно нет у них имён, словно на небе вместо планет звёздочки с погон. захлёбывается в чужом рычании рядом с ухом. их тела, освобождённые от всей одежды, окончательно прижимаются друг к другу. хватает всего нескольких минут жадных движений, тяжести тела, ощущения собственной подвластности. Володя почти теряет сознание, время замедляется, Земля тормозит свой ход, космос вращается медленнее. вцепляется в спину командира, влажные лопатки чуть скользят под пальцами, он не хочет делать больно царапинами.
время окончательно останавливается. бешено колотится чужое сердце над его собственным. прядки тёмные налипли на лоб, во рту пересохло, дрожь никак не унять. искусанные губы уже расцветают синяками. Володя обнимает руками и ногами, так, чтобы совсем не хотелось выпутываться. тела друг к другу приникают, словно и были созданы для этого. в глазах щиплет набежавшая солёная вода.
— я влюбился в пленного немца в сорок втором. не думал, что такое вообще бывает на свете… кормил его, а он рыдал у меня на руках, — признание прорывается против воли, пробивая многолетний лёд молчания. — его застрелили через два месяца при попытке бегства, — слова стоят колючей проволокой в горле, и Володя сильнее жмётся к телу командира, словно прося защиты от прошлого. — кажется, что до конца жизни снится мне он будет… словно это меня застрелили в спину в том поле… с тех пор возненавидел я люто и наших, и войну эту чёртову. хотел погибнуть вместо него. только храбрости не хватило…
из Володи выплёскивается всё, что держалось внутри столько лет, а слёзы продолжают переливаться через край. доверив свой секрет, всю жизнь свою он отдаёт в другие руки. пусть будет так, как он решит. Володя страшно устал.
— не в мою смену, — Глеб сглатывает, хмурится и только сильнее сжимает хрупкое тело, целует колючую скулу и выше влажный висок молчаливым обещанием: гибель откладывается. всё нутро рычащим зверем поднимается на защиту.
— ты не судишь меня?
— знаешь, как говорят — бог тебе судья. всем нам судья только бог.
Володя всхлипывает и отирает мокрые щёки о чужое плечо. ощущает, будто с души камень падает, разбиваясь далеко внизу. словно он покаялся. словно получил всепрощение. Глеб думает, что добрее сердца в своей жизни он ещё не встречал.
в комнатке на Ордынке сладко пахнет сиренью. а за окном потихоньку начинается брезжить прозрачный майский рассвет. объятия Глеба защищают, и Володя проваливается в глубокий и крепкий сон.
ему снится, что страха больше нет. призрак его первой любви отдаёт последний поклон и растворяется в небесных пустошах — чтобы освободить место любви последней.