Часть 34
9 мая 2026 г., 03:28
Влажная, липкая линия от вина на тыльной стороне ладони жгла кожу почище клейма. Тэкчжу смотрел на этот багровый след, чувствуя, как внутри всё стягивается в тугой узел бессильной ярости. Система пожаротушения. Инертный газ. Конечно. Он пытался воевать с империей Богданова первобытными методами — огнем, спиртом и отчаянием, — не понимая, что этот человек предусмотрел даже попытку самосожжения в собственной постели.
Смешок, сорвавшийся с губ Тэкчжу, был сухим и болезненным, больше похожим на кашель.
— Инертный газ... — прохрипел он, поднимая руку и медленно, с брезгливой жестокостью стирая винный след о свою же футболку, размазывая пятно по египетскому хлопку. — Значит, даже умереть в твоем присутствии можно только по протоколу, утвержденному твоей службой безопасности. Ты превратил свою жизнь в бункер, Женя. И гордишься этим.
Он перевел тяжелый взгляд на кусок багета, лежащий на тарелке. Корка казалась камнем, но желудок, скрученный спазмом от устрицы, кислоты и алкоголя, требовал хоть чего-то материального, чтобы не начать переваривать самого себя. Тэкчжу схватил хлеб непослушными пальцами и откусил, с силой вонзая зубы в жесткое тесто.
Он жевал медленно, с вызовом не сводя глаз с лица русского. Ветер швырял соленые брызги океана им в лица, растрепывал волосы, но Тэкчжу даже не моргал.
— Ты можешь учить меня чему угодно, Богданов, — проглотив сухой, царапающий горло ком, произнес он ровным, ледяным тоном. В этом голосе отчаяние наконец-то кристаллизовалось во что-то более твердое и опасное. — Но ты забываешь главное правило любого чистилища. Чем дольше ты держишь там человека, тем меньше он боится настоящего ада. Я выучу твои уроки. Я впитаю твой яд. А потом мы посмотрим, чья плоть загорится ярче — моя или твоя.
Тэкчжу откинулся на спинку плетеного кресла. Плетенка снова жалобно скрипнула. Он прикрыл глаза, сдаваясь накатывающей волне медикаментозной и физической усталости, но его челюсти все еще были упрямо сжаты.
— Урок окончен? — бросил он в темноту, перекрывая шум прибоя. — Или в твоей программе на сегодня еще есть пытки морепродуктами? Потому что если нет — я хочу спать. И мне плевать, если ты оставишь меня ночевать прямо здесь, на этом стуле.
Влажный тайский ветер принес с океана густой, тяжелый запах йода и гниющих на камнях водорослей. Лед в серебряном ведерке окончательно растаял, издав тихий хлюпающий звук, и теперь мертвые раковины устриц плавали в мутной серой воде.
Женя смотрел, как въедается красное винное пятно в светлую ткань чужой футболки. Он не стал перебивать. Позволил этому хриплому, сорванному голосу раствориться в реве прибоя, разбивающегося о скалы где-то далеко внизу. Наблюдать за тем, как Волков цепляется за остатки своей гордости, было почти так же увлекательно, как смотреть на лабораторную крысу, которая с остервенением грызет стальные прутья, ломая о них зубы. Забавно. Бессмысленно. Ожидаемо.
Его тело ломается быстрее, чем психика. Это дисбаланс, который придется исправлять, — отстраненно подумал Богданов, медленно крутя в пальцах ножку своего бокала. Хрусталь покрылся липкой испариной от разницы температур — ночная тропическая духота сталкивалась с остатками холода от вина.
— Настоящий ад, — Женя тихо повторил эти слова, пробуя их на вкус. Его губы дрогнули в легкой, снисходительной усмешке.
— Какая дешевая патетика. Ты пересмотрел голливудских фильмов, Ас. Ад — это не котлы, не пламя и не крики. Ад — это когда ты просыпаешься каждый день, и ничего не меняется. Абсолютная, стерильная рутина, в которой от тебя не зависит ни-че-го. И именно этому я буду тебя учить.
Он неторопливо поднялся. Ножки тяжелого стула с неприятным скрежетом царапнули каменную плитку террасы. Воздух здесь был слишком густым, кожа мгновенно покрывалась тонким слоем соленого пота, стоило лишь выйти из-под спасительного потока кондиционеров. Женя обошел стол по широкой дуге, не сводя темных, непроницаемых глаз с изможденной фигуры в кресле.
Остановившись позади Волкова, он оперся руками о спинку плетеного сиденья, нависая сверху. От русского пахло дорогим табаком и тем едва уловимым металлическим холодом, который всегда сопровождал его, словно въевшийся в поры запах оружейной смазки.
— Оставить тебя здесь? — Женя наклонился, говоря ровно и тихо, без капли раздражения, почти касаясь дыханием чужого виска. — И дать местным москитам сожрать то, что я так старательно зашивал в Макао? Хуевая идея. Медикаменты и мое время обходятся слишком дорого, чтобы разбрасываться результатами на свежем воздухе.
Его широкая ладонь тяжело опустилась на здоровое плечо сидящего. Пальцы чуть сжались, нащупывая напряженные, дрожащие от истощения мышцы под испорченной тканью. В этом жесте не было ни грамма заботы — только жесткая, расчетливая хватка конвоира, проверяющего надежность кандалов.
— Урок на сегодня окончен. Ты не сдох, я не умер от скуки — будем считать это продуктивным вечером, — Женя выпрямился, убирая руку, и брезгливо стер невидимую пыль с пальцев. — А теперь вставай. Пойдешь внутрь. Там нормальная температура и кровать. Если не сможешь идти сам — я прикажу охране дотащить тебя за ноги, и мне блять абсолютно поебать, разойдутся твои швы по дороге или нет. Выбор за тобой.
Он отступил на шаг назад, сунув руки в карманы льняных брюк, и стал ждать. В тусклом желтоватом свете уличных ламп, борющихся с наступающей темнотой джунглей, его лицо казалось высеченным из камня. За стеклянными раздвижными дверями виднелась ярко освещенная, стерильно-чистая гостиная виллы, где температура искусственно поддерживалась на уровне холодных девятнадцати градусов. Контраст между влажной, удушающей ночью снаружи и ледяной клеткой внутри был абсолютным.
Женя чуть склонил голову набок, наблюдая за каждым мимолетным спазмом на лице напротив, готовый в любой момент отдать приказ невидимым в темноте охранникам.
Удивительно, сколько желчи может поместиться в человеке, который потерял столько крови. Он сидит передо мной, грязный, пропахший рвотой и дешевым вином, едва удерживая собственное тело в вертикальном положении, но в его глазах столько искренней, незамутненной ненависти, что об нее можно греть руки.
Спички и абсент... Идиот. Красивый, отчаянный идиот. Если бы он действительно устроил пожар, я бы, возможно, даже разозлился. Но сейчас мне просто смешно. Он думает, что смерть — это выход. Придется наглядно доказать ему, что смерть — это привилегия, которую нужно еще заслужить.
Он размазал вино по футболке, словно пытаясь стереть мое прикосновение. Детский жест. Он сопротивляется каждой мелочи, тратит энергию на пустые разговоры о чистилище. Пусть тратит. Когда он окончательно выдохнется, лепить из него то, что мне нужно, будет гораздо проще. Главное — не дать швам разойтись раньше времени. Мертвые игрушки быстро надоедают.
Тяжесть чужой ладони легла на плечо свинцовой плитой. Тэкчжу рефлекторно попытался сбросить эту хватку, но истощенные мышцы лишь жалко дернулись под пропитанной потом и вином тканью. Запах сандала и ледяного металла вторгся в легкие, вытесняя удушливую вонь гниющих водорослей. Этот аромат въедался в подкорку, заставляя скрученный спазмом желудок сделать очередной тошнотворный кульбит.
Когда Богданов убрал руку с брезгливостью человека, дотронувшегося до падали, Тэкчжу медленно выдохнул через нос. Горячий тайский воздух обжигал пересохшую гортань. Угроза прозвучала буднично. Никакого надрыва, просто констатация факта: либо ты идешь сам, либо из тебя сделают кровавое месиво прямо на этих каменных плитах.
Хуй тебе, а не шоу с охраной.
Пальцы Тэкчжу побелели, впиваясь в жесткое плетение подлокотников. Он заставил себя податься вперед. Распоротый и наспех заштопанный бок тут же отозвался ослепительной вспышкой агонии. Казалось, под кожей ворочаются не хирургические нитки, а ржавая колючая проволока, разрывающая мясо при каждом вдохе. Кровь зашумела в ушах, на мгновение заглушая рев океанского прибоя.
Он оттолкнулся от кресла. Колени предательски затряслись, грозя подогнуться, но Тэкчжу жестко заблокировал суставы, выпрямляясь в полный рост. Линия горизонта перед глазами опасно накренилась. Черный океан смешался с небом, терраса поплыла под ногами. Чтобы не рухнуть обратно, он до боли впился ногтями в собственные ладони. Физическая боль стала единственным якорем, удерживающим его в сознании.
Тэкчжу поднял тяжелый, исподлобья взгляд на стоявшего неподалеку русского. В полумраке силуэт Богданова казался монолитным, незыблемым. Уёбище с манией величия. Тэкчжу не стал ничего отвечать — тратить драгоценный кислород на пустой пиздёж было непозволительной роскошью.
Он сделал первый шаг. Ступня тяжело опустилась на шершавый камень. Затем второй. Тело двигалось как сломанный механизм, каждое движение требовало титанических усилий воли. Спина оставалась неестественно прямой, несмотря на то, что мышцы живота сводило судорогами. Он не даст этому ублюдку повода для снисходительной улыбки.
Когда Тэкчжу приблизился к раздвижным стеклянным дверям, сработали скрытые датчики. Створки бесшумно разъехались, и на него обрушилась невидимая стена ледяного, искусственного воздуха. Контраст был настолько резким, что Тэкчжу судорожно вдохнул, едва не подавившись. Липкий пот, обильно покрывавший его спину и грудь, в секунду превратился в ледяной панцирь. Соски болезненно затвердели, натянувшись под тканью футболки, по обнаженным рукам побежали крупные мурашки.
Девятнадцать градусов. Стерильный ебучий морг.
Он переступил порог, оставляя позади влажную духоту тропической ночи. Гладкий мрамор пола гостиной обжег босые ступни холодом. Яркий, безжалостный свет встроенных ламп ударил по глазам, заставляя щуриться. Вокруг была идеальная, пугающая чистота — ни единой пылинки, ни одного лишнего предмета. Только холодная кожа диванов, стекло и мертвенный холод. Клетка премиум-класса для лабораторной крысы.
Тэкчжу остановился посреди огромной гостиной, тяжело дыша. Левая рука инстинктивно прижалась к боку, защищая пульсирующие под футболкой швы, от которых по всему телу расходились волны тупой, изматывающей боли. Он не оборачивался, но затылком физически ощущал тяжелый, оценивающий взгляд Богданова, следующий за ним из темноты террасы.
Стеклянные створки сомкнулись за спиной Богданова с тихим, сытым шипением пневматики. Рев океана и шелест пальмовых листьев отрезало, как гильотиной. В огромной гостиной воцарилась звенящая, мертвая тишина, которую нарушал лишь монотонный гул промышленных кондиционеров да сиплое, прерывистое дыхание Волкова.
Женя не спешил. Он позволил корейцу постоять посреди этого ледяного чистилища, прочувствовать каждую секунду резкого перепада температур. Дорогие кожаные туфли издали сухой, ритмичный стук по итальянскому мрамору — звук хищника, неторопливо обходящего загнанную в угол добычу. Начищенный пол сохранял влажные, смазанные следы босых ног Тэкчжу.
Богданов остановился сбоку, чуть впереди, чтобы видеть профиль своей игрушки. Зрелище было охуительным в своей жалкой эстетике. Тэкчжу трясло. Это была не просто легкая зябкость — его била крупная, неконтролируемая дрожь, от которой клацали зубы, а мышцы сводило судорогой. Тонкая ткань футболки, насквозь пропитанная потом и вином, прилипла к телу, превратившись в ледяной компресс. Сквозь мокрый египетский хлопок отчетливо проступали болезненно затвердевшие, стянутые от холода соски и выпирающие ребра, вздымающиеся в такт рваным вдохам.
— Какая потрясающая демонстрация независимости, — голос Жени скользнул по стерильному воздуху мягким, почти ласковым бархатом. В нем не было ни капли насмешки — только холодная, препарирующая констатация факта. — Ты прошел десять метров, Ас. Блядь, да тебе нужно выдать медаль за отвагу.
Он шагнул вплотную, вторгаясь в личное пространство, принося с собой запах дорогого табака и тепло здорового, полного сил тела. Женя медленно поднял руку. Его пальцы, сухие и горячие, скользнули по мокрой от ледяного пота шее Тэкчжу, нащупывая бешеный, срывающийся пульс на сонной артерии. Кожа под его подушечками была холодной, липкой, как у свежего трупа в секционной.
Богданов чуть надавил большим пальцем на челюсть Волкова, заставляя того повернуть голову. Темные глаза русского с ленивым любопытством изучали посиневшие губы и расширенные от боли зрачки.
— Ты думаешь, это победа? — Женя чуть склонил голову набок, его губы дрогнули в полуулыбке. — Что ты не упал на террасе и лишил меня удовольствия тащить тебя волоком? Пиздец какая наивность. Ты просто переместил свой кусок мяса из одной моей клетки в другую. И сделал это ровно тогда, когда я тебе позволил.
Его ладонь соскользнула ниже, обрисовывая напряженную линию ключицы, и внезапно легла прямо поверх руки Тэкчжу, которой тот инстинктивно прикрывал раненый бок. Женя не стал бить или давить с силой — он просто накрыл чужие ледяные пальцы своими, жестко фиксируя их поверх свежих швов.
— Под этой футболкой — моя работа, — тихо произнес он, глядя прямо в лихорадочно блестящие глаза корейца. — Мои нитки. Мои медикаменты. Мое время. Если из-за твоего ебаного упрямства там разойдется хоть один узел и начнется сепсис... я не дам тебе сдохнуть, Волков. Я вскрою тебя заново, без анестезии, и буду штопать до тех пор, пока ты не научишься беречь мое имущество.
Женя резко убрал руку, словно потеряв интерес. Он кивнул подбородком в сторону массивного белого дивана из натуральной кожи, стоящего в центре комнаты. Кожа была такой же ледяной, как и всё в этом доме.
— Падай. Или стой здесь, пока не отключатся почки от переохлаждения. Мне до пизды. Но если ты оставишь кровавые пятна на моем мраморе — будешь слизывать их сам.
Богданов отвернулся, теряя к нему визуальный интерес, и направился к встроенному в стену бару. Звякнуло стекло. Он наливал себе чистый виски, зная, что за его спиной у Тэкчжу есть лишь два варианта: рухнуть на ледяной диван или упасть на еще более ледяной пол.
Звон хрусталя о стекло графина прозвучал в стерильной тишине гостиной как сухой щелчок затвора. Тэкчжу проследил взглядом за широкой спиной Богданова, удаляющейся к бару, и горькая, желчная мысль медленно проползла сквозь медикаментозный туман в голове.
Вискарь после партии в "сломай корейца". Богатые ублюдки во всем мире одинаковы — что русские авторитеты, что голливудские продюсеры из "Волка с Уолл-стрит". Только костюмы разные.
Свежие швы на боку пульсировали в такт сердцебиению, отдавая тупой, тянущей болью в подреберье. Каждый удар сердца — отдельная вспышка под кожей, отдельное напоминание о том, что этот человек у бара действительно умеет хирургически точно вскрывать тела. И зашивать. И вскрывать снова.
Тэкчжу медленно перевел взгляд на белый кожаный диван. Здоровенная, безупречно чистая хуевина в центре комнаты, похожая на анатомический стол в дорогой клинике. Ледяная кожа. Ледяной мрамор. Ледяной воздух. Весь этот дом был одной гигантской морозильной камерой, в которой Богданов хранил свое имущество. Свою работу. Свои нитки.
Имущество, блядь.
Босая ступня скользнула вперед по гладкому камню. Колено мелко тряслось, и не только от холода — обезболивающее, которое русский впихнул в него час назад, начинало проигрывать битву с алкоголем и шоком. Голова налилась вязкой, мутной тяжестью. Окружающие предметы теряли четкость по краям, словно кто-то медленно крутил ручку расфокусировки на старом проекторе.
Шесть шагов до дивана. Шесть шагов, которые превратились в форсированный марш по минному полю собственного тела. На третьем шаге желудок резко сжался — кислый, рвотный спазм поднялся к горлу, неся с собой привкус устрицы, лимона и желчи. Тэкчжу с силой стиснул зубы, заставляя содержимое желудка вернуться обратно. Если его сейчас вывернет на белоснежный мрамор — этот ублюдок, чего доброго, действительно заставит его слизывать.
Когда край дивана наконец оказался прямо перед ним, Тэкчжу не рухнул. Не позволил себе этой подачки. Он медленно, контролируя каждое движение онемевших мышц, развернулся и опустился на ледяную кожу с прямой спиной — так, как садятся в кресло следователя на допросе. Не сдача. Тактическое отступление. Холод обжег кожу через мокрую насквозь футболку, и он не смог сдержать резкого вдоха сквозь зубы. По спине пробежала новая волна крупной дрожи, от которой клацнули зубы.
Здоровая рука осталась прижатой к боку — там, где под испорченным хлопком ровные стежки удерживали его внутренности от того, чтобы вывалиться наружу.
— Знаешь, что в тебе самое забавное, Богданов? — голос Тэкчжу прозвучал хрипло, надтреснуто, но абсолютно ровно. Он смотрел на профиль русского у бара, на отточенный жест, которым тот наполнял низкий стакан янтарным виски. — Ты так увлеченно играешь в хозяина положения, что сам не замечаешь, как становишься обслуживающим персоналом. Хирург, медбрат, сиделка, переводчик с корейского на жалость... Скоро меню будешь приносить?
Сухой, болезненный смешок сорвался с его губ и тут же отозвался резкой болью в боку. Перед глазами на секунду все поплыло — гостиная накренилась, белый диван поехал куда-то вбок. Тэкчжу до боли впился ногтями свободной руки в собственное бедро, возвращая фокус. Не сейчас. Только не отрубиться сейчас, на середине фразы.
— Вскрытие без анестезии... — медленно повторил он, словно пробуя угрозу на вкус. На потрескавшихся губах появилась кривая, бесцветная усмешка. — Я запомню. На случай, если мне снова станет скучно и захочется вывести тебя из равновесия. Полезная информация, Женя. Спасибо за подсказку.
Его трясло так, что слова дробились на холодных согласных. Соленый пот, смешанный с вином, остыл на коже до состояния ледяной слизи, и каждый порыв воздуха от кондиционера ощущался как удар хлыстом по обнаженным нервам. Тэкчжу медленно откинул голову на жесткую спинку дивана, упираясь затылком в холодную кожу. Потолок над ним был идеально белым, гладким, без единого пятна. Как операционная.
Если меня сейчас вырвет, я постараюсь, чтоб попало именно на его туфли. Итальянские, судя по виду. Дорогие. Жалко, но что поделать.
Веки налились свинцом. Звон льда в стакане Богданова доносился до него уже сквозь толстый слой ваты. Звук кондиционера превратился в монотонный гул в висках. Ледяной диван под ним то отдалялся, то возвращался волнами, словно палуба корабля в шторм. Тэкчжу из последних сил сфокусировал расплывающийся взгляд на спине русского.
— И еще одно... — выдавил он, борясь с подкатывающей чернотой по краям зрения. Язык неповоротливо ворочался во рту, заплетаясь. — Ты ошибся в одном. Мой отец... тоже был тем, кто "учил рутиной". Каждое утро. Каждый раз перед уходом из дома. Так что... поздравляю. Ты не оригинален даже в своих методах дрессировки.
Слова сорвались с губ помимо его воли — обезболивающее наконец взяло верх, и какая-то внутренняя дверь, которую Тэкчжу годами держал на засове, чуть приоткрылась. Он сам не понял, зачем сказал это. Зачем впустил эту тварь хоть на сантиметр в ту часть своей жизни, куда не имел доступа никто.
Бля. Бля, заткнись.
Голова безвольно качнулась набок. Соленая, горячая капля — то ли пота, то ли непрошеной слабости — скатилась по виску и впиталась в белую кожу дивана, оставляя крохотное темное пятно. Первое.
Виски в хрустальном стакане застыл на полпути к губам.
Богданов так и стоял у бара спиной к дивану, но рука, мгновение назад уверенно сжимавшая тяжелое стекло, замерла в воздухе. Янтарная жидкость медленно качнулась, ударившись о стенки бокала с тихим, благородным плеском. В отражении на полированной зеркальной панели за баром было видно его лицо — на долю секунды маска холодного безразличия дала трещину. Темные глаза сузились, уголок губ дернулся в чем-то, что не было ни улыбкой, ни оскалом, а каким-то третьим, тщательно скрываемым выражением.
Папочка.
Женя медленно опустил стакан на мраморную столешницу. Звук получился слишком резким для этой стерильной тишины — короткий, сухой щелчок, словно затвор пистолета встал на боевой взвод. Он не торопился оборачиваться. Дал себе ровно три секунды, чтобы переварить эту нечаянную крошку с барского стола, упавшую прямо ему в ладони.
— Каждое утро, говоришь, — тихо произнес русский, разворачиваясь. Голос вышел почти ласковым, бархатным, без тени той издевательской интонации, которой он обычно полировал свои реплики. — Каждый ёбаный раз перед уходом из дома. Какое... трогательное расписание. Папа Волков был педантом или просто скучал на работе и приходил подзарядиться?
Богданов неторопливо двинулся обратно к дивану, оставляя нетронутый виски на барной стойке. Его шаги по мрамору больше не были ритмичными — он замедлился, вглядываясь в обмякшую фигуру корейца с интересом коллекционера, обнаружившего на своем новом приобретении ранее не замеченное клеймо мастера. Эта информация стоила дороже всей операции в Макао вместе взятой. Дороже швов, дороже самолета, дороже тайской виллы. Это была отмычка.
Вот почему ты лезешь в огонь, Ас. Вот почему спички и абсент. Ты не просто хочешь сдохнуть — ты хочешь сжечь то, что в тебя вложили эти утренние уроки. Себя самого.
— Бля, какая же ты сложная игрушка оказалась, — почти восхищенно пробормотал Женя себе под нос, останавливаясь над диваном.
Голова Тэкчжу безвольно завалилась набок, темные волосы прилипли к мокрому виску. Дрожь била его уже не волнами, а сплошным мелким разрядом — мышцы сводило, челюсть клацала, на посиневших губах застыла кривая полуусмешка от собственной последней фразы. Темное пятно на белой коже дивана медленно расползалось вторым кругом — где-то рядом упала еще одна капля.
Богданов опустился на корточки перед диваном. Без брезгливости, без той театральной дистанции, которую держал весь вечер. Колени льняных брюк уперлись в холодный мрамор. Его лицо оказалось на одном уровне с лицом корейца — близко, слишком близко, так, что Тэкчжу, открой он сейчас глаза, увидел бы только темные радужки и расширенные зрачки русского.
— Эй. Волков. Не отключайся пока, — пальцы Жени бесцеремонно сжали подбородок корейца, поворачивая его лицо к себе. Кожа под пальцами была ледяной, влажной, как у выловленной из ручья рыбы. — Мы только начали интересный разговор. Расскажи дяде Жене еще про утренние уроки. Он бил? Ремнем, кулаком? Или у вас там что-то более изысканное было? Корейская классика, бамбуковая палка по пяткам?
Большой палец Богданова медленно прошелся по скуле, стирая то ли пот, то ли что-то еще, не разбирая. В его прикосновении не было ни грамма утешения — только методичная, оценивающая нежность ювелира, разглядывающего трещину в драгоценном камне на просвет. Трещина не уменьшала ценности. Наоборот.
Веки Тэкчжу дрогнули, но не поднялись. Дыхание стало совсем поверхностным, рваным. На белой коже под его прижатой к боку рукой проступило едва заметное розоватое пятно — не кровь еще, лимфа, сукровица, протекшая сквозь швы от напряжения этого героического марша до дивана.
Сепсис нахуй, охуевший идиот.
Женя выпрямился одним резким движением. Игра в исповедь кончилась, не начавшись толком — пациент уплывал. Достал из кармана брюк телефон, набрал короткое сообщение, не глядя на экран:
«Илья. В большую ванную. Теплая вода 37 градусов, не выше. Аптечку, чистые бинты, антисептик. Через пять минут. Никому не входить кроме тебя.»
Сунув телефон обратно, Богданов наклонился над диваном. Одна рука легла под колени корейца, вторая — под лопатки, аккуратно обходя раненый бок. Ткань футболки под ладонью была такой ледяной, что обожгла кожу даже сквозь рубашку. Женя поднял Тэкчжу на руки одним выверенным движением — тот оказался легче, чем должен был быть, кости и мышцы под мокрой одеждой, и больше ничего. Хватка была крепкой, но не давящей — ровно такой, чтобы швы не разошлись окончательно.
— Слышишь меня, Ас? — тихо произнес Богданов, направляясь с ношей в сторону коридора, ведущего вглубь виллы. Каблуки стучали по мрамору равномерно, баюкающе. — Завтра урок отменяется. Сегодня у нас будет внеплановое занятие. Называется «Что бывает с теми, кто не бережет имущество Богданова». А потом, когда я тебя отогрею, отмою и заштопаю по новой... ты мне расскажешь все. Про папочку. Про утренние процедуры. Про то, что именно он там в тебе сломал такого, что ты теперь горишь желанием догореть до конца. И не вздумай мне сдохнуть по дороге, сука. Ты должен мне минимум одну исповедь.
Где-то в глубине дома уже шумела наполняющаяся ванна. За стеклянной дверью гостиной мелькнула тень Ильи — начальник охраны двигался быстро и бесшумно, как и было приказано. Темное пятно на белой коже дивана так и осталось — единственное свидетельство того, что Тэкчжу здесь вообще был.
Женя свернул в темный коридор, унося своего сложного, дорогого, непредсказуемо ценного пациента туда, где ему предстояло быть очень тщательно собранным заново. По чужим швам. По чужой инструкции.
Илья уже ждал в ванной, когда тяжёлая дубовая дверь распахнулась. Начальник охраны был мужиком лет сорока, с короткой стрижкой и шрамом, рассекающим левую бровь надвое — память о какой-то старой заварушке в Чечне, о которой он принципиально не распространялся. Сейчас его выправка не выдавала никаких эмоций, только профессиональную собранность. Рукава чёрной поло были закатаны до локтей, открывая жилистые предплечья в выцветших татуировках. На бортике массивной мраморной ванны уже был разложен арсенал: раскрытый медицинский кейс с маркировкой на немецком, стопка стерильных бинтов в индивидуальной упаковке, флакон Бетадина, ампулы и одноразовые шприцы в герметичных блистерах. Вода в ванне курилась едва заметным паром — Илья уже воткнул туда термометр-щуп, и красная цифровая шкала показывала ровно тридцать семь градусов по Цельсию.
— Шеф, — коротко бросил он, когда Богданов внёс корейца в обширное помещение, отделанное травертином и тиковым деревом. Голос у Ильи был низкий, хриплый, с лёгкой одышкой курильщика. — Антибиотик уже набрал, цефтриаксон. Колоть в ягодицу или в плечо?
— В ягодицу, — Женя коротко мотнул подбородком, не сбавляя шага. — Там мяса больше, дольше всасываться будет. Одеяло термальное приготовь — он ледяной нахуй.
Тэкчжу плыл. Реальность разваливалась на отдельные несвязанные кадры, как старая киноплёнка, прокручиваемая вручную. Чужие руки под лопатками. Запах сандала и чего-то медицинского, спиртового, бьющий в ноздри. Голоса, говорящие о нём в третьем лице, словно его уже здесь не было. *Папа Волков был педантом...* Слова Богданова догнали его сквозь вату беспамятства, и где-то на дне сознания вспыхнула слабая, бессильная злость. Зачем, бля. Зачем он это сказал. Какой хуй за язык дёрнул.
Его опустили на что-то мягкое — край ванны, застеленный сложенным махровым полотенцем. Тело отказывалось держать равновесие, и Тэкчжу безвольно завалился набок, упершись виском в обнажённое предплечье Богданова. Кожа русского была обжигающе горячей по сравнению с его собственной — как раскалённая сковорода, поднесённая к замороженной рыбе.
— Аппа... — пробормотал Тэкчжу едва слышно, на корейском, не отдавая себе отчёта в том, что говорит вслух. Отец. Слово вырвалось из той запертой комнаты, куда он сам себе уже пятнадцать лет запрещал заходить. — Кы рёкса намуль ппегочжу-се-йо...
Бредовая фраза рассыпалась в шёпот. Если бы кто-то здесь понимал по-корейски, он бы услышал просьбу вынуть осколок. Какой осколок, чего, откуда — Тэкчжу и сам бы сейчас не объяснил. Это было что-то из детства, какая-то заноза, картинка, обрывок.
Илья уже стоял рядом со шприцем в руках, ампула цефтриаксона лежала рядом распакованной.
— Раздеваем? — деловито уточнил он, без тени брезгливости или интереса разглядывая полубессознательного корейца. Для Ильи это было обычной работой — он за пятнадцать лет службы у Богданова видел вещи и похуже. — Футболка к ране прилипла, шеф. Будем срезать или мочить?
— Срезай, — Женя выпрямился, отступая на шаг и давая Илье рабочее пространство. Темные глаза не отрывались от лица Тэкчжу, фиксируя каждое микродвижение век, каждый бессвязный шёпот. — И слушай внимательно, что он бормочет. Если повторит что-то несколько раз — запомни дословно. Ясно?
— Так точно.
Илья достал из медицинского кейса хирургические ножницы с тупым закруглённым концом — специальные, чтобы не поранить кожу. Холодный металл скользнул под мокрый ворот футболки на груди корейца, и ткань с лёгким скрежещущим треском начала расходиться сверху вниз. Под испорченным египетским хлопком открывалась бледная, покрытая мурашками кожа, рельеф рёбер, светлая полоса волос внизу живота, уходящая под пояс льняных штанов. И слева, чуть ниже последнего ребра — наспех зашитая багровая линия сантиметров пятнадцати длиной, окружённая воспалённым розовым ореолом. По крайней мере три стежка из десяти уже пропускали сукровицу с примесью свежей крови — ярко-красные капельки выступали и медленно сползали к пояснице.
— Бля, — флегматично констатировал Илья, разглядывая рану. — Шеф, два узелка точно перетянулись. Третий держится, но воспаление пошло. Будем перешивать или антисептиком обойдёмся?
— Сначала отогреть, потом смотреть, — отрезал Богданов. Он сам наклонился, расстегнул пуговицу на льняных штанах Тэкчжу, рывком стянул их вместе с бельём, не церемонясь. Тело корейца показалось из-под ткани серым, окоченевшим, с отчётливо проступающими венами на бёдрах. — Ас. Эй, зайка. Ты со мной ещё?
Пальцы русского легко хлопнули корейца по щеке — не пощёчина, а скорее способ поймать ускользающее сознание. Веки Тэкчжу с трудом поднялись на четверть. Расфокусированные тёмные радужки попытались зацепиться за лицо Богданова, и кривая, бесцветная усмешка снова дрогнула на потрескавшихся губах.
— Зайка... — выдохнул он по-русски, тихо, с тягучей издевательской интонацией, на которую сейчас способен был лишь чудом. — Ты, бля... сентиментальный мудак, Богданов. Зайка...
Илья за спиной шефа коротко дёрнул углом рта — то ли усмешка, то ли мускул нервно отреагировал на неуместную шутку. Игла шприца с антибиотиком уже была наготове.
— Колю в правую, шеф?
— Коли.
Холодная влажная ватка с дезинфектантом мазнула по ягодице Тэкчжу, а через секунду вошла игла — глубоко, профессионально, без жалости. Густой раствор медленно вдавливался в мышцу, разнося с собой жгучее, расползающееся под кожей жжение. Тэкчжу не дёрнулся — то ли из принципа, то ли тело уже не реагировало на такие мелочи.
Богданов подсунул руки ему подмышки и одним движением переместил полуголое тело в дымящуюся ванну. Тёплая вода обхватила ледяную плоть, и Тэкчжу впервые за вечер издал звук, не связанный с яростью или сарказмом — это был сдавленный, почти всхлипывающий выдох, когда обмороженные нервные окончания взвыли от резкого перепада температур. Кожа на груди и руках мгновенно покрылась алыми пятнами, реагируя на тепло.
— Тс-с-с, — неожиданно мягко выдохнул Женя, опускаясь на колени рядом с ванной и придерживая голову корейца ладонью под затылок, чтобы тот не съехал под воду. Льняные брюки сразу намокли на коленях, потемнев. — Дыши, Ас. Глубоко. Через нос. Молодец.
В его голосе действительно прорезалось что-то — не нежность, нет. Скорее интонация, с которой опытный конюх успокаивает дорогого скакуна с переломанной ногой. Илья в это время уже промывал перчатки в раковине, готовясь к ревизии швов. За окном ванной комнаты, забранным матовым стеклом, чёрная тропическая ночь стучала по крыше виллы первыми каплями надвигающегося ливня.
— Аппа... — снова пробормотал Тэкчжу, проваливаясь в горячую воду до подбородка. Глаза его закрылись. — Не надо... я сам...
Илья за спиной Богданова молча достал блокнот из заднего кармана и записал короткую транскрипцию услышанного.
— Сам он, бля, посмотрите на него, — пробормотал Богданов почти беззвучно, склоняясь ниже к воде. Капли с мокрой пряди собственных волос упали на лоб корейца, скатились по виску. — Ас, ты ща сам разве что в обморок умеешь. Отдыхай. Дядя Женя за тебя постарается.
Голос был ровный, почти ласковый — той опасной тарантиновской ласковостью, с которой Винсент Вега объяснял Мие в "Криминальном чтиве", что укол адреналина в сердце — это не больно, это весело. Только вот пациентка тогда чуть не сдохла, помните? Богданов помнил. И помнил, чем это кончилось — длинной иглой и громким криком на всю комнату. Сейчас в его арсенале были иглы получше и крик ему был не нужен. Пока.
Илья закончил с раковиной, натянул свежие латексные перчатки. Резина щёлкнула на запястьях с сухим, профессиональным звуком — звуком сотен таких же щелчков в полевых госпиталях, в подвалах, в гостиничных номерах с полиэтиленом на полу. Начальник охраны подкатил низкий тиковый табурет, сел у бортика ванны напротив шефа.
— Шеф, давайте посмотрим бок. Воду я подкрашу хлоргексидином, рану отмочим. Вы голову держите, я работаю снизу, — Илья говорил тоном медбрата с тридцатилетним стажем, хотя медиком никогда не был. Просто за пятнадцать лет службы научился. — И ещё. Записал я ту фразу. Корейский — не китайский, у меня в телефоне приложение есть, "Папаго" называется, корейцы сами им пользуются. Прогнать?
Женя медленно поднял глаза от лица Тэкчжу. Тёмные радужки на секунду блеснули чем-то острым — не злостью, не интересом даже, а тем особым голодом, с которым ребёнок-психопат когда-то смотрел на павлина в семейном поместье, прикидывая, с какого пера начать.
— Прогоняй. Только сначала мне в ухо прочти, без эфира на всю комнату. Я хочу первый услышать.
Илья кивнул, достал телефон одной рукой — второй уже погружал стерильную марлю в воду рядом с раной. Бледно-розовые разводы поплыли от шва, когда сукровица начала растворяться в тёплой воде. Кореец дёрнулся в полубреду, мышцы живота напряглись, и из-под третьего стежка выступила свежая алая капля.
— Тс-с, тише, тише, — Богданов перехватил голову Тэкчжу плотнее, прижимая мокрый затылок к своему предплечью. Его большой палец механически, почти бессознательно, начал поглаживать висок корейца — медленный, ритмичный круг. — Ас, слышишь меня? Илюха сейчас твою красоту в порядок приведёт. Я знаю, ты у нас гордый, ты сам, ты Волков, ты, бля, тигр Сибири. Но сейчас ты заткнёшься и потерпишь, потому что альтернатива — это операционная в Бангкоке, общий наркоз, и ты просыпаешься через сутки уже с катетером в члене и чужим хирургом, который видел всё твоё хозяйство. Тебе оно надо? Вот и я думаю, что нет.
Илья тем временем уже набирал текст. Толстые пальцы быстро двигались по экрану — он печатал латиницей, как умел: "appa. ky ryoksa namul ppegochuseyo". Приложение "Папаго" задумалось на секунду, выдало машинный перевод. Илья наклонился к шефу, прикрыл рот ладонью, тихо прошептал в самое ухо:
— Шеф. Перевод такой: "Отец". Потом: Пожалуйста, выньте этот осколок. Дословно. Может быть и иносказательно — корейский язык хитрый, у них там по контексту.
Женя замер.
Только пальцы продолжали свой механический круг по виску корейца. На лице — никакого выражения, только тёмные глаза стали ещё темнее, а зрачки на мгновение расширились так, что радужка превратилась в узкое серое кольцо вокруг чёрной дыры. Это была единственная реакция тела, которую Богданов не научился контролировать за тридцать с лишним лет жизни — расширение зрачков на то, что его по-настоящему задевало. Брат когда-то заметил эту особенность ещё в детстве, в той самой истории с павлином.
Сейчас — то же самое. Только павлин был длинноногий, корейский, с чёрными волосами и швами на боку.
— Ах ты ж сука, — выдохнул русский почти беззвучно, обращаясь не к Илье и не к Тэкчжу, а куда-то в потолок, в насмешливые тропические сваи из тика над ванной. — Ты у нас, оказывается, ещё и поэт, Волков. "Выньте осколок". Как красиво. Как, блядь, по-корейски.
Он наклонился ниже. Близко-близко, так что мокрые волосы корейца касались его подбородка, а собственный выдох оседал тёплыми каплями на ледяной щеке Тэкчжу.
— Ас. Зайка. Открой глазёнки на секунду. Один раз. И всё.
Илья в это время начал работу — пинцетом аккуратно подцепил перетянувшийся узелок шва, защёлкнул хирургические ножницы. Стежок разошёлся с тихим, влажным щелчком. Воспалённая кожа вокруг разреза дрогнула. Кореец застонал сквозь стиснутые зубы — низко, утробно, как раненое животное в капкане.
Богданов не отвёл взгляда от его лица.
— Какой осколок, Ас? Где у тебя осколок? Покажи дяде Жене, где болит. Дядя Женя умеет вынимать. Дядя Женя в Макао тебе кишки на место складывал, голыми руками, у него получится и с осколком разобраться. Ты только скажи, где.
Рубашка на Богданове промокла на животе — он наклонился над водой так низко, что край ткани уходил в воду. Бельгийский хлопок темнел, прилипая к телу, очерчивая мускулатуру торса. Илья работал методично, расцеплял второй стежок, промокал чистой марлей — на белой ткани расходились алые цветы.
— Шеф, тут гной начинается. Обкалывать антибиотиком местно или сразу шить начисто? — деловито уточнил начальник охраны, не поднимая головы.
— Обкалывай. Шить буду я сам. После того как он мне ответит.
Тэкчжу слабо повёл головой в ладони Богданова. Его веки приподнялись на четверть — расфокусированные, мокрые, чёрные радужки попытались поймать лицо русского, нависающее сверху. Где-то на самом дне этого медикаментозного болота сознание ещё цеплялось за берег. Зацепилось. Замерло.
За матовым стеклом окна ливень пошёл всерьёз — крупные капли барабанили по тиковой крыше виллы, заглушая всё, кроме тихого плеска воды и сиплого дыхания корейца. Где-то в джунглях вскрикнула ночная птица. Илья воткнул иглу шприца с лидокаином в кожу вокруг раны — Тэкчжу снова дёрнулся, и Богданов сжал его подбородок чуть крепче, удерживая от того, чтобы тот ушёл под воду.
— Не отключайся, — повторил Женя совсем тихо, и в этом голосе впервые за весь вечер не было ни сарказма, ни угрозы. Только концентрированное, голодное любопытство. — Один ответ, Волков. Один. И я отстану до утра. Обещаю.
Лидокаин разошёлся под кожей жгучей, распирающей волной — и тут же боль начала откатывать, как отлив, оставляя на берегу странное ватное онемение, в котором швы превратились в чужой кусок мяса, пришитый сбоку к его собственному телу. Тэкчжу не сразу понял, что именно отпустило. Просто внезапно стало можно дышать чуть глубже, и в этот вдох вместе с горячим, влажным воздухом ванной комнаты проникло что-то ещё — голос Богданова, низкий, насмешливый, прямо у виска. Зайка. Один ответ.
Веки разлепились с трудом, словно были склеены изнутри тропической смолой. Реальность собиралась обратно медленно, по фрагментам — как разбитая фарфоровая чашка, которую кто-то терпеливо складывает на столе. Сначала появилась полоска жёлтого света от встроенной лампы над зеркалом. Потом — мокрая бельгийская рубашка Богданова, потемневшая на животе, с расстегнувшейся верхней пуговицей. Потом — мокрые пряди русского, упавшие на лоб. И наконец — глаза. Те самые тёмные радужки, в которых сейчас плескалось что-то такое голодное и сосредоточенное, что на мгновение Тэкчжу всерьёз подумал — не будь под ним подогретой воды, его бы трясло до сих пор. Не от холода.
— Осколок... — выдохнул он по-русски, медленно, пробуя слово на вкус. Голос вышел хриплый, надтреснутый, словно сорванный с долгого крика, которого никогда не было. На потрескавшихся губах дрогнула слабая, кривая полуусмешка. — А ты... поверил? Серьёзно? Что я в бреду тебе всю подноготную выложу, как малолетка на групповой терапии? Бля, Богданов. Я думал... ты профессионал.
Илья за плечом шефа коротко, понимающе хмыкнул себе под нос, не отрываясь от работы — пинцет аккуратно расцеплял третий, последний воспалённый стежок, ножницы щёлкали с механической точностью. Начальник охраны был мужиком тёртым и знал эту породу больных — те, кто приходит в себя с шуткой на губах, обычно живучее тех, кто плачет.
Тэкчжу попытался поднять руку, чтобы стереть капли с собственного лица, но мышцы плеча отозвались такой тупой ломотой, что он бросил это занятие на полпути. Кисть безвольно плюхнулась обратно в розоватую, окрашенную хлоргексидином воду. Он медленно перевёл взгляд с лица Богданова на собственный бок — туда, где Илья методично снимал старые швы. Зрелище было так себе: воспалённая красная линия, набухшая кожа, тонкие струйки крови, разводящиеся в тёплой воде. Чужая работа. Чужие нитки. Имущество Богданова, бля.
— Я тебе скажу про осколок. — Тэкчжу прикрыл глаза, откидывая мокрый затылок на ладонь русского, удерживающую его голову над водой. Каждое слово давалось ему с трудом, выталкивалось наружу через песок в горле. — Только не то, что ты хочешь услышать. Не будет тебе истории про папу с ремнём. Не будет, бля, корейской классики с бамбуковой палкой. Ты обосрёшься от разочарования, Женя.
Илья подцепил последний стежок, расцепил, отбросил окровавленный обрывок шёлковой нити в металлический лоток рядом с табуретом. Тихий металлический звон. Кореец чуть дёрнулся в воде, ресницы дрогнули, но глаза остались закрытыми.
— У меня нет осколка от отца. — Слова выходили медленно, отстранённо, словно их произносил кто-то другой через его рот. Опиаты и шок развязывали язык лучше любого лидокаина. — У меня есть... протокол. Это другое. Осколок — это что-то, что застряло. А протокол... он работает. Он живёт во мне как программа. Каждое утро. Каждый раз перед уходом из дома. Только теперь я выхожу из дома один. И программа... крутится впустую. Без оператора.
На последних словах его голос дрогнул — едва заметно, на одном гласном звуке, но дрогнул. Тэкчжу мгновенно сжал челюсти так, что на скулах проступили желваки. Он не позволит себе ничего больше. Этого хватит. Этого ублюдку хватит на ближайшие сутки, а ему самому хватит, чтобы потом ненавидеть себя ещё сильнее.
Илья закончил санацию, отложил инструменты на стерильную салфетку. Промокнул рану свежей марлей, пропитанной Бетадином — оранжевая жидкость растеклась по бледной коже, окрашивая её в цвет йода и закатного солнца. Кореец на этот раз не дёрнулся. Местная анестезия работала исправно.
— Шеф, — деловито подал голос начальник охраны. — Готово. Можно начинать шить начисто. Иглу с шёлком или с викрилом? Викрил рассасывается, но шов будет грубее. Шёлк ровнее, но снимать через десять дней.
Богданов не сразу ответил. Он смотрел в лицо Тэкчжу с такой концентрацией, словно пытался прочитать что-то, написанное мелким шрифтом на изнанке закрытых век. Большой палец русского продолжал свой механический круг по виску корейца — медленный, ритмичный, почти материнский. Капли с его рукава падали в воду одна за другой.
— Шёлк, — наконец произнёс Женя тихо. — И передай иглу мне. Сам зашью. — Он наклонился ещё ниже, к самому уху Тэкчжу, и в его голосе прорезалась та особая тарантиновская бархатистость, с которой мистер Уайт разговаривал с истекающим кровью мистером Оранжевым в подсобке склада. Я тебя не оставлю, малыш. Я тебя зашью. — Спасибо, Ас. За честность. Не полную, но честность. Программа без оператора — это, ебать, красиво. Это почти стихи. Я подумаю над этим, пока буду накладывать тебе новые швы. Десять стежков. По одному на каждое утро твоей программы. Идёт?
Илья молча протянул шефу хирургическую иглу с заправленным шёлком, зажатую в иглодержателе. За матовым стеклом ванной ливень превратился в стену воды — тропический шторм пришёл на виллу всерьёз и надолго. Где-то в коридоре сработал автоматический предохранитель, лампы на секунду мигнули и снова разгорелись ровным жёлтым светом.
Тэкчжу не открыл глаза. Только едва заметно повёл подбородком в сторону — то ли согласие, то ли отказ, то ли просто судорога обессиленных мышц. Расшифровать это движение было невозможно даже ему самому.