Глава 8. Как птичка сидит в клетке со сломанными крыльями
23 февраля 2026 г., 19:47
В больнице довольно быстро начинаешь понимать одну простую вещь: твоё тело тебе больше не принадлежит.
К этому выводу Хитоши пришёл не сразу. Сначала были другие слова, аккуратные, отполированные за долгое время их повторения. Такими словами взрослые обычно прикрывают то, что не хотят объяснять детям до конца. Врачи часто повторяли их, замечая, как ребёнок подолгу разглядывает рубцы на собственном теле. Первое время это даже сбивало с толку. Отец всегда тревожился, когда сын возвращался домой с новыми красными отметинами. Осторожно касался их кончиками пальцев и мрачнел, будто мог забрать боль себе, хоть сам Хитоши и мало вспоминал боль.
Здесь же шрамам радовались. Говорили, что это знак старания, след роста, доказательство того, что он приближается к чему-то большему. Если жив, значит, лимит не пробит. То есть, ты сильнее, чем думал. В первые недели это звучало почти обнадёживающе. Хоть тогда вообще всё звучало красиво.
Им обещали, что они станут гордостью страны, что смогут спасать людей, что их способности — не проклятие, а дар, который просто требует терпения. Терпение детей будто вытекало в желание контроля врачей. Слова повторялись так часто, что со временем потеряли смысл и превратились в фоновый шум, как гул вентиляции под потолком.
Он не мог вспомнить точный момент, когда перестал ждать возвращение домой и считать дни до возращение. Когда понял, что «позже» это не точная дата, а удобная форма неопределённости, которую можно продолжать вечно.
Теперь, глядя на очередную порцию таблеток, Хитоши чувствовал, как от той веры почти ничего не осталось. Он принимал их уже четвёртый день, и единственными эффектами были вечная горечь на языке, да непрекращающееся желание вывернуть желудок наизнанку. Тело протестовало тихо и упрямо, словно не надеялось быть услышанным, но всё равно не могло молчать.
Впрочем, ощущения были знакомые. Его организм вообще редко вёл себя как надёжный союзник, живя обычно своим темпом. В первый год он почти не слезал с лекарств. Память до сих пор удерживала порядок приёма, будто список был перечитан вчера. Удивительно, какие именно детали мозг решает сохранить, а сотрудников больницы вообще никак. Чужие лица и имена забывались быстрее, чем названия препаратов, хотя отвращение к вторым бвло сильнее.
Всё началось с тревоги, вызванной новым местом. Детский разум долго отказывался принимать простую правду: это не школа, не кружок и даже не лагерь. Это тюрьма и вероятно они все тут на пожизненным. Вечером его не отпустят домой, не разрешат пойти к отцу, не позволят уснуть в своей кровати. Вместо этого он вернётся в холодную палату, к почти незнакомому соседу и простыням, которые всегда казались слишком холодные, будто их создавали для жаркого лета.
Иногда ему казалось, что больница намеренно убирает из окружения всё мягкое, или что можно вызвать домашнее чувство уюта. Даже свет здесь был неправильный, слишком белый, подчёркивающий все видимые и невидимые недостатки.
За полтора года эта рутина въелась в него так же глубоко, как и запах лекарств в стены. И всё же, принять её до конца он так и не смог. Привыкнуть да, но не принять как должное.
Нейростат — коробку с этим названием он видел чаще, чем довольное лицо своего врача. Один её вид уже вызывал приступ тошноты, почти условный рефлекс, как у подопытных животных, о которых он когда-то читал. По инструкции препарат должен был сглаживать резкие скачки давления и притуплять тревогу. Бумажный вкладыш уверенно обещал стабильность, ясность мышления и защиту от перегрузок. Слишком много обещаний для нескольких миллиграммов вещества. Особенно когда препарат вместе с тревогой куда-то испарял и остальные эмоции.
Мир становился тише, растянутее, как будто между ним и реальностью клали толстое стекло. Вроде и всё видно, картина имеет чёткие черты, но оно всё равно ощущалось как кляксы и неразборчивый звук, будто код морзе. Иногда это могло приносить облегчение, особенно после тренировок, когда способность выжимала его почти досуха. Без лекарства напряжение могло разрастись до размеров комнаты, а так он может потревожиться за себя и быстро успокоиться, будто ничего и не было.
Тревога не уходила. Вообще никак. Она просто меняла форму, пытаясь спрятаться за мыслями. Та становилась глубже, тяжелее, словно оседала на дне сознания густым осадком. Её было труднее заметить, но почти невозможно игнорировать. Сил вообще не было, даже после долгого сна тело казалось чужим, налитым свинцом. Порой подняться с кровати превращалось в задачу, требующую почти стратегического планирования.
Он всё чаще ловил себя на странной мысли: если его способность — это часть его тела, то почему после каждого использования возникает ощущение, будто у него что-то отнимают? Нет, не силу, слабость будто была больше последствием, чем причиной. Будто каждый раз он чувствовал себя чуть менее собой, чем ранее. Может больница пыталась раставорить его в себе, а «зачем?» он сам не скажет.
Он посмотрел на белое драже. К горлу снова подкатил ком, но страха не было. Страх давно притупился, как боль, к которой привыкаешь настолько, что её отсутствие было будто чужеродным. Наверное он просто принял это. Принял будущую царапающую боль в глотке, которую потом придётся аккуратно записать в блокнот наблюдений. Принял возможную нотацию от Сотриголовы, если показатели окажутся «недостаточно хорошими». Принял насколько, что мысли о капельнице, что раньше звучали приятно, не смотря на страх игл, теперь кажутся ненужным занятием. Легче потерпеть истощяющию боль в глотке, чем ждать пока капельница закончится. Смешно, вид собственного перевареного завтрака теперь приятнее иглы
В такие моменты он особенно остро чувствовал, насколько легко человека можно обездвижить. Достаточно сказать, что это необходимость, или чтобы взрослый человек с искусственной заботой попросил тебя.
Бросив таблетку в стакан, Хитоши громко вздохнул. Этот способ он придумал сам. Он был быстрее, ощущалось меньше вкуса и было меньше шансов почувствовать горечь. Его личный подвиг и победа, что спасала давно.
Сегодня победы не случилось.
Он не успел нормально проглотить лекарство, а тошнота мгновенно рванулась вверх, сжимая горло. Горечи не было, наверное тревога решила внезапно напомнить о себе. Не получится как он привык, не с первого раза. Рефлекторно открыв рот, он позволил воде вылиться в раковину вместе с белыми остатками драже. Это было единственное, что он мог сделать, чтобы не задохнуться от подступившей рвоты. Горло саднило, глаза заслезились. Он ненавидел эту слабость, не физическую — к ней он давно привык, а факт того, что тело может предать в самый простой момент.
Он опёрся руками о край раковины, заставляя себя дышать медленнее, а не задыхаться, будто он бегал марафон. Когда взгляд упал на размякшую таблетку, его накрыла новая волна тошноты. Драже раскрошилось на две части, местами уже растворившись в мутной воде.
Выбросить звучало разумно, но навряд ли ему выдадут ещё одну. Подумают о попытке передозировки. И разве меньшее количество препарата не означает меньше побочных эффектов? Может, тогда тревога ослабнет. Может, получится хоть что-то почувствовать по-настоящему, без этого вязкого слоя между ним и миром. Проснуться без ощущения, что он забыл собственное имя — мечта что сбудется не скоро.
По новой наполнив стакан водой на треть, он осторожно опустил туда остатки лекарства. Белый порошок начал расползаться по стеклу, превращая воду в мутное облако. Хоть бы вкус оказался слабее, это всё о чем он мог молится. Второй приступ тошноты он на вряд-ли задержит, глотка уже ощущалась так, будто по ней прошлись наждачной бумагой.
Быстрый глоток и пытка закончена победой. По крайней мере, ему так кажется. Рука дрожала, а донышко стеклянного стакана звонко ударилось о керамику раковины. Звук был тихим, но почему-то казался оглушительным, словно прошёл сквозь кожу и разошёлся по телу холодными мурашками. Желудок недовольно заурчал, протестуя против того, чем его только что заставили наполниться. Надежда остаться с завтраком внутри была готова рассыпаться как и проглоченая таблетка.
— Терпи тихо… мне самому это не нравится, — прошептал Хитоши самому себе. Глупая детская привычка, думать, что если приказать телу достаточно строго, то собственная причуда заработает и на самом себе.
Он посмотрел на часы. Казалось, что на борьбу с таблеткой ушло не меньше десяти минут. Но секундная стрелка равнодушно отсчитывала время, прошло всего две. Тревога снова исказила восприятие насколько, что он потерял любой ход времени. В больнице время вообще вело себя странно. Дни исчезали незаметно, а отдельные минуты растягивались до бесконечности. Иногда ему чудилось, что именно этого от них и добиваются чтобы они перестали чувствовать течение собственной жизни. Может причина такому была отсутствие окон в большинстве помещений. Когда в последний раз он вообще видел окно? Дома наверное.
Эта мысль оказалась неожиданно тяжёлой. На мгновение Хитоши ясно понял: он боится не вкуса, не боли и даже не обмороков. Он боится однажды проснуться и обнаружить, что больше ничего не чувствует. И хуже всего было то, что тогда врачи, вероятно, назвали бы это прогрессом.
Проведя влажной рукой по лицу, Хитоши почувствовал, как дыхание немного выравнивается, а пульс перестаёт так навязчиво стучать в висках. Спокойствие было едва заметным, тонким, почти воображаемым, но даже его хватало, чтобы не сорваться в новую волну тревоги. Холодная керамика раковины приятно тянула тепло из кожи. Её температура казалась идеально выверенной, словно кто-то специально рассчитал её для таких моментов. Не ледяная, чтобы не причинять боли, и не тёплая, чтобы не расслаблять слишком сильно.
На мгновение в голове мелькнула странная мысль, а если лечь прямо здесь, прижавшись щекой к керамике, станет ли ещё тише внутри? Может, тревога окончательно растворится, если пролежать так достаточно долго. Хотя… чем это отличается от плитки в его комнате? Там он уже пытался искать спасение в холоде пола, в неподвижности, в притворстве, будто он просто предмет, который никто не станет трогать. Но даже пол не умеет забирать мысли.
Выходя из ванной, Хитоши невольно сощурился, свет в холле ударил по глазам так резко, что захотелось отвернуться. Внутри ванной он уже казался невыносимо ярким, почти болезненным, словно сжимал сетчатку изнутри, не позволяя взгляду расслабиться. Здесь же становилось ещё хуже. На секунду проскочила абсурдная, пугающе спокойная фантазия: было бы проще вовсе не видеть этого света. Вынуть глаза и всё. Никакой белизны, бликов или стерильных стен.
Молча оставив стакан на вахте, он направился к своей комнате, стараясь не задерживать взгляд ни на чём вокруг. В больнице вообще лучше ни за что не цепляться глазами. Чем меньше замечаешь, тем легче притворяться, что ты просто проходишь мимо, а не живёшь здесь. По времени сосед всё ещё должен был быть где-то снаружи, на очередной тренировке, а значит, впереди его ждали несколько часов наедине с собой. Перспектива, от которой раньше становилось спокойно, теперь вызывала лишь тяжёлое предчувствие.
Можно попробовать уснуть. Иногда сон хоть ненадолго заставлял голову замолчать. Правда, в последние дни мысли научились просачиваться даже в сновидения. Мутные образы, тревожные ощущения, липкие страхи без формы, это то, что преследовало его всегда. Всё же тишина казалась более опасной, чем усталость.
Странно, но думать будто было не о чем. Последние дни растворились, оставив после себя только размытое ощущение серости. Он не мог вспомнить ни одного события целиком. Только фрагменты, обрывки фраз, белые коридоры, таблетки, чьи названия сливались в один непрерывный звук. Дни шли сами по себе, не спрашивая, хочет ли он двигаться вместе с ними. Они словно тащили его куда-то, медленно, но упрямо, к точке, о существовании которой он даже не знал.
И если задуматься… разве раньше было иначе? Даже до новых лекарств его жизнь напоминала узкий коридор без окон. Просто тогда стены не казались настолько близкими.
«А Каминари?» — мысль ударила резко, почти физически ощущая боль в груди.
«А шрам, который Каминари получил из-за его слабости?»
«А электрические импульсы, проходившие через его тело, пока Хитоши сидел рядом и смотрел, не в силах остановить происходящее?»
Память услужливо дорисовывала детали, которых он, возможно, вовсе и не было. Всё это слишком реально и легко появляется, будто и не прверишь что это ложь. Запах озона слишком сильный, напряжение в мыщцах слишком хорошо передаётся на его собственные. Он разве когда-то ощущал разряды током на себе? Хитоши готов поклясться что каждой клеточкой тела почувствовал всю боль.
«Чем он тогда лучше врачей, если стал причиной страданий человека, который… остался рядом?»
«Почему Каминари продолжает улыбаться ему так же открыто, будто ничего не изменилось? Будто его кожа не хранит напоминаний о той ошибке.»
«Может, доброта это просто форма чужой жалости?» — от этой мысли стало холоднее, чем от керамики.
«А что, если до шрама, ещё до всего, он уже знал о привязанности Хитоши? Знал… и позволял этому существовать, потому что так было удобнее.» — потому что слабые тянутся к тем, кто кажется сильнее. И если так, разве это не делает Хитоши ещё более жалким?
— Да заткнись… — прошептал он сквозь зубы и ударил кулаком в тяжёлую дверь. Глухой звук отозвался в ладони тупой болью, но она оказалась почти приятной. Более простой и понятной, нежели все кричашие внутри чувства и мысли. Она не такая запутанная, как то, что творилось в голове.
Он не контролировал поток мыслей. Те нарастали, перекрывая друг друга, становясь громче, требовательнее. Самое страшное то, что это действительно были его мысли — его интонация, его слова и форма мышления. И всё же иногда казалось, будто кто-то произносит их голосом, слишком похожим на его собственный. Как если бы он сам оказался под своей же причудой.
Глупые и опасные мысли. К ним тянуло прислушаться, почти с облегчением, ведь самобичевание давало иллюзию ясности: если виноват, значит, всё логично. Всё заслуженно. Но шанс снова обжечь и без того обугленные руки был слишком велик. Больно, потому что похоже на правду.
Потому что он отчаянно не хотел оказаться таким же, как местные врачи, холодным наблюдателем чужой боли. Ему хотелось быть похожим только на Сотриголову. Тот казался единственным, кто действительно о нём заботился. Странно и почти нелепо, учитывая его вечную безэмоциональность и отстранённость. Мужчина смотрел на мир так, будто уже давно перестал ждать от него чего-то хорошего. Смирился с произходящим вокруг, с безысходностью и тем, что не по своей воли стал причиной чужих страданий. И всё же в его голосе всегда звучала вежливость, а действиях аккуратность, надёжность. Почти как у отца…
Мысль об отце отозвалась внутри тупой пустотой. Он вдруг понял, что всё реже вспоминает его лицо без усилия. Теперь приходилось буквально вытаскивать силой образ из памяти, словно старую фотографию из ящика. От этого стало по-настоящему страшно. Вдруг через какое-то время, он вовсе забудет о нем?
— Попрошу не бить двери. Если хочешь выплеснуть эмоции — обратись к вахтёрше. Тебя проводят куда нужно.
Мягкая ладонь легла на плечо, почти расплываясь в ткани больничной футболки. Контраст оказался настолько резким, что на секунду мозг будто завис. Тело ожидало окрика, холодна, а получило спокойствие и горячее тепло. В первое мгновение он даже не понял, кто его коснулся. Не повернул головы, вслушиваясь в грубоватый голос и отчаянно пытаясь заставить память сработать быстрее.
Внутри всплыл только цвет — красный, слишком яркий, почти как кровь на свежей ране.
Обладательница голоса быстро ушла, не пытаясь продолжить разговор, будто её задача ограничивалась одним касанием и фразой. И только теперь до него добрался знакомый аромат, чуть кисловатый, тёплый, неожиданно домашний. Запах напоминал свежий хлеб. Такой уютный, почти безопасный. И от этого по спине побежал холодный пот.
Комфорт в больнице всегда казался подозрительным. Здесь ничто не должно было пахнуть домом. Когда шея наконец подчинилась, Хитоши успел заметить лишь кончики алых кудрей, скрывающихся за поворотом коридора. С каких пор врачи так свободно ходят по этажу с палатами? Когда он вообще в последний раз видел подобное? В больнице всё обычно происходило по правилам и под наблюдением. Случайности здесь не любили, ведь их тяжелее контроль.
Он моргнул раз, другой, медленно возвращаясь в настоящее, и вдруг понял, что всё ещё стоит перед дверью своей комнаты. Рука так и зависла рядом с ручкой, он даже не попытался войти. Будто на пороге проходила тонкая, почти невидимая граница и стоило её пересечь, как снова придётся остаться наедине с тем, от чего он только что пытался убежать.
На секунду ему отчаянно захотелось, чтобы Тенья уже был внутри. Чтобы в комнате звучало хоть чьё-то дыхание, чужой, неровный ритм, врывающийся в гулкую тишину его собственных мыслей. Шелест страниц, скрип кровати, покашливание, да любой, самый незначительный признак иного присутствия, который разбил бы это давящее одиночество. Потому что оставаться наедине с собой становилось всё невыносимее. Тишина больше не была пустой, она наполнялась голосами, которых он боялся. Тревожная мысль, преследовавшая его последние дни, вдруг оформилась слишком чётко, врезалась в сознание холодным, медицинским скальпелем. Он начал бояться не боли от процедур и даже не туманного будущего за стенами госпиталя. Он начал бояться собственной головы.
Но если подумать, действует ли эта логика в обратную сторону? Может ли физическая боль, стать тем самым якорем, который вырвет его из липкой трясины тревоги? Он так отчаянно и инстинктивно обходил любую боль и физические страдания, в то время как в голове они множились с пугающей лёгкостью. Будто по щелчку пальцев превращались в бесконечные кошмары. Что, если попробовать наоборот, перехитрить собственный разум его же оружием? Может ли он, заглушит этот белый шум паники и заставит мысли сузиться до одной-единственной точки, точки страдания, которая будет настолько реальной, что от неё уже не спрятаться в фантазиях?
Но как причинить себе боль, если одна только мысль об этом уже вызывает противные мурашки, бегущие от затылка вниз по позвоночнику? Липкий страх сковал решимость. Он боялся перестараться и тогда терпеть не просто тупую, заглушающую боль, а адские, выматывающие муки, которые прикуют его к койке ещё сильнее. Да и трудно придумать, как именно можно себе помочь. Варианты, которые приходили в голову, как ударить кулаком в стену или со всей силы приложиться лбом о тумбочку, казались примитивными, но слишком громкими. Его услышат и накажут. За нарушение спокойствия, да хоть за мгновеную слабину, не важно, формулировка значения не имела. Важно было то, что его тронут. Начнут задавать вопросы, смотреть с этим своим надменным, сочувствующим прищуром, от которого хочется провалиться сквозь землю.
А если попросить кого-то другого, переложив ответственность? Переставить чувство вины на другого человека, самому оставаясь с чистой совестью? Неприятности будут у обоих, это факт, но чем-то эта грязная и эгоистичная мысль всё это цепляла. Может тем, что в процессе вероятно удастся забыться настолько, что даже обычная попытка думать будет даваться с невероятным усилием. Наверное будет приятно наконец-то почувствовать тишину.
Но кого попросить? Расписание тренировок и процедур других ребят он помнил плохо — чужая жизнь его сейчас мало волновала. Наверное, лишь расписание Каминари впечаталось в память намертво, выписаное постоянным присутствием блондина. Но просить о таком его… Это ощущалось кощунством. Глубочайшим предательством той неловкой дружбы, что зарождалась между ними. Блондин каждый раз отшучивался при любом упоминании шрама, что тянулся с виска до округлых щёк. Ему смешно, будто это скоро пройдёт и не останется клеймом на всю оставшуюся жизнь. Не будет напоминание, что Хитоши был слишком слаб, чтобы защитить друга от другого ребёнка.
Идти, стучаться в чужие двери, казалось диким. Особенно если ему не ответят. Если от незамолкающих мыслей парень начнёт действовать слишком громко, то вместо помощи может встретиться лицом к лицу с вахтой. Объяснять причину, почему ему не сидится в собственной палате не хотелось совершенно. Так что, вариант с чужими комнатами улетучился сразу, едва возникнув.
Несколько секунд мучительных раздумий привели лишь к одному, самому пугающему выходу. Красноволосая женщина. Она шла с женской половины этажа. Если бы она просто прогуливалась, её бы заметили раньше. Чужой низкий каблук издавал хоть и тихий, но отчётливый звон, приближающийся ритмично и неумолимо. Но несколько минут назад его не было, значит, она приходила к кому-то из пациентов. Он попытался вспомнить, кто из прикреплённых к ней пациентов, пока в памяти всплыло лишь имя Еси. Кацуки как-то рассказывал, что она курировала и его, пока после одной из попыток Бакуго подорвать её лицо во время тренировки, всё не закончилось для него жёстким приземлением на бетонный пол. История была почти приятной, жаль конечно, что не повторится, но хорошо уже то, что его с этой женщиной связывает так мало.
Выбора больше не оставалось. Нужно идти к рыжей девочке, от одного вида которой в голове всплывали лишь острые углы её слов и хищный блеск когтей. Она ранит, даже не моргнув глазом. Но чем именно, острым когтем или очередной вязкой, липкой шуткой — оставалось загадкой. Что из этого больнее, тоже было сложно сказать. Но сейчас, в этом вакууме собственного сознания, ему хотелось почувствовать именно физическое. Острый ноготь под кожей. Раздвигающий слои эпидермиса, высвобождающий из-под тонкой защиты алую кровь и розовеющую плоть. В голове тут же, словно по приказу, всплыла мыльная, тошнотворно яркая картина, преследовавшая его в кошмарах долгое время.
Он смотрел на неё откуда-то со стороны, словно отделившись от собственного тела. Девочка сидела на холодном кафельном полу, прижавшись спиной к стене, и её лицо было белее больничных стен. Из разодранного рукава пижамы торчала рука, которую уже нельзя было назвать рукой. Кость влажная, частично блестела под светом ламп. Она была неестественно белой, со следами алой крови в микротрещинах, прорвала кожу в районе предплечья. Торчала наружу острым, неровным обломком, похожим на обломанную ветку. Кожа вокруг раны была натянута до неестественного блеска, и из-под неё, пульсируя в такт бешеному сердцебиению, сочилась тёмная, венозная кровь, смешиваясь с более яркой, алой, что вытекала из самой раны. Кисть свисала под невозможным, неестественным углом, пальцы мелко, конвульсивно подрагивали, царапая ногтями скользкий пол.
И Хитоши смотрел на это. Смотрел вместе с другими детьми, случайно оказавшиеся рядом в ненужный момент. Внутри парня что-то оборвалось на месте, будто струна от гитары.
Это было не правильно, таким не может быть человек. Это краска, грим, причуда, но никак не тело ребёнка. Его тело так не умеет и другие тоже не должны.
Собственные ладони мгновенно стали влажными. По спине прокатилась ледяная волна, оставляя после себя липкий, тошнотворный след. Желудок сжался в тугой узел, и Хитоши почувствовал, как к горлу подступает горечь. Ему захотелось закрыть глаза. Зажмуриться так сильно, чтобы это исчезло. Чтобы, когда он откроет их, она просто сидела на полу, целая и невредимая, возможно, испуганная, но живая. Чтобы дети рядом продолжили идти куда шли, или хоть бы не молчали.
Все попытки было бесчетными, даже моргнуть было страшно. Ощущение что девочка держалась лишь на чужих взглядах, кто-то моргнёт — упадёт замертвл.
В воздухе, перебивая больничную стерильность, витал густой, металлический запах крови. Он заполнял лёгкие, прилипал к нёбу, смешивался со слюной, оставляя непртятное послевкусие. Хитоши сглотнул, но тошнота не отступила, та лишь усилилась, пульсируя где-то внизу живота, готовая вырваться наружу.
Им нужно это забыть, уйти и никогда не вспоминать.
Но он знал, что будет помнить на всю жизнь, эта картина теперь будто выжженна на сетчатке глаз. Она присоединится к тем кошмарам, что уже терзали его по ночам. Станет ещё одним лицом в бесконечной галерее ужасов, что кормили тревожность детского мозга.
Самый же ужас был не в ране, а в лице девочки. Та не плакала, не кричала, а лишь широко распахнула глаза. Они уже сухие, устремились куда-то сквозь толпу зевак, а не на собственную рану. В них не было боли, будто вообще ничего не было. Глубокая пустота, такая абсолютная, что Хитоши показалось — он проваливается в неё, глядя ей в глаза. В горле так и застрял вопрос — в сознании ли она.
Её рот был приоткрыт, но она не издавала ни звука. Лишь грудь вздымалась часто и поверхностно, с сиплым, свистящим выдохом. Казалось, она пытается закричать, крик застрял где-то в горле, превратившись в этот беззвучный, удушливый спазм. Воздух входил и выходил, а звука не было. Будто кто-то вырвал ей голосовые связки вместе с правом на боль.
Хитоши почувствовал, как его собственная рука непроизвольно сжимается в кулак. Ногти впились в ладонь, но боли он не ощутил, видимо, вся боль в их помещение растворилась. Вся его способность чувствовать сейчас была сконцентрирована на ней. На этом лице и шока на нём.
Это было лицо ребёнка, который только что столкнулся с чем-то настолько чудовищным, что разум отказался это принимать. Он просто отключился, защищаясь единственным доступным способом, оставив тело существовать в вакууме ужаса. В её взгляде читался немой вопрос, адресованный всему миру — «Почему?», но самого вопроса не было, только его беззвучная, ледяная тень.
Хитоши хотелось отвернуться, закричать, позвать кого-то, да хоть что-то, только не стоять здесь, не смотреть и впитывать этот образ в себя. Почему они все замерли смотря на нее? Почему никто не испугался настолько, чтобы убежать? Наверное, потому что не смотреть было нельзя. Понимают, что безопасного уголка тут нет. Можно лишь оставаться на собственном месте, пытаясь понять к чему нужно будет быть готовым.
Это было правдой, жестокой, кровавой, невыносимой правда о мире, в котором они жили. О мире, где дети ломаются так же легко, как куклы. Где кости выходят наружу, а глаза остаются сухими. Там, где крик умирает в горле, так и не увидев свет жизни.
Воспоминание об этом подталкивала тошноту к горлу с новой силой. Нужно уходить не думая.
Приказывать застывшим мышцам ног двигаться по коридору так быстро, как только хватит сил, свинцовой головой вспоминать, по какой системе их распределили в коридорах. Шаркает по холодном полу, удерживая себя от бега - боится упасть, колени не выдержат и подогнуться. Рухнет на пол, больно ударившись ладонями и локтями, вмиг растеряв свою чудесную уверенность.
Тяжёлые двери не издают даже тихого скрипа, вызывая совсем детскую радость. Шинсо не слышит шагов, не слышит разговоров, на вахте тихо. Впервые громкое эхо в коридорах становится ему другом, а не ужасным кошмаром наслаиванием чьих-то криков.
Хитоши помнит про камеры, помнит, с какой внимательностью они фиксируют все, даже в своих слепых зонах. Он ждёт, когда на весь коридор раздатся громкий механический голос, а его всё нет и нет. Специально. Создают иллюзию. Словно Шинсо и вправду не заметили.
Что-то встаёт поперёк горла, когда он мчится быстрым шагом по коридору женских спален. Начинает жутко вертеть головой, в попытках вычитать единственный инициал, который знает. Не замечает, как оказывается в конце коридора, у самой дальней и тёмной комнаты, куда свет лампы достаёт уж слишком плохо.
Хитоши видит на ручке пару царапин, неровных, очень глубоких и отчего-то замирает сжатой ладонью над поверхностью двери.
Последние трезвые мысли противятся его же действиям. Шинсо знает - за такое самовольничество он получит наказание, Сотриголова получит наказание. Ужасно больное, от которого ещё три недели будут дрожать руки и тошнить над раковиной пару дней. Хитоши знает - в наказании обязательно будет участвовать та красная женщина, что-то кричит ему об этом.
Но рука все равно тихо стучит по двери, начиная дрожать и отниматься. Её ледянит с кончиков пальцев до самого локтя, с трудом удаётся скинуть непослушную конечность по шву и ждать. Ждать с зажмуренными глазами, дрожащими ногами и забитым носом, от сжавшего его душу чувства не лезет в лёгкие даже кислорода.
У Еси в комнате темно, свет не горит и кажется, что его тут отродясь не было. Одни лишь голубые глаза, кажись, светящиеся в темноте прошивают его насквозь, прибивают гвоздями к полу.
— А? Тебе чего, дурачок? — Пропевает последние слоги слов Еся, спрятав руки на спину. Клонит голову ближе к плечам на бок.
— Ты оставила Каминари шрам. — Совсем шепчет Шинсо, вмиг растеряв крепкий голос. Сердце отвратительно сжимается, до ужаса колюще и ноет где-то чуть ниже рёбер, почти в животе.
— О, за любимого пришел драться? — Наклоняет туловище вперёд, заставив Хитоши отшатнуться назад. Если бы мог - зайцем отпрыгнул назад и ускакал прочь в норку, но ноги винтами прикрутили к полу.
— Нет. — Хрипит он, давя в себе желание правда начать драться за Каминари. Только что он донесет ребёнку, давно потерявшему трезвость ума? Пригрозит пальцем и скажет, что так нельзя? — Оставь. Оставь мне такой же. — Шинсо запустил самовзрывающуюся бомбу и стоит на месте. Даже не бежит, а готовится принять удар лицом. Буквально.
Чтобы больше нигде не болело.
Еся замирает. Моргает раз, два и на третий тянет жуткую, длинную улыбку. Глаза сверкают чем-то не адекватным, ему кажется, что девочка давно потеряла рассудок, лишь скрывала это за поломанный маской. Она не скрывает звонкой усмешки и как хрустит пальцами. Острые лезвия на пальцам вызывают мелкую дрожь в теле Хитоши, но он не может сделать и шагу.
Терпи.
— Только об этом сейчас и мечтала! — Звонко вскрикивает девочка, резко замахнувшись рукой.
Сначала летит пощёчину. Сильная, для тонких пальцев, заставляет голову повернуть по направлению удара, словно кукле покрутили. Кожу печёт уже сейчас, тысячами иголок и Шинсо стискивает зубы, дышит сквозь сжатые челюсти, совершенно сбитый сьолку и уже не готовый к резкому выпаду.
Как зверь, Еся снова замахивается лапой и рвёт на лице кожу. Ровно так же, как и Каминари, словно помня наизусть, в каком положении она расположена. От этого становится тошно, в горле спирает воздух и он давится им, чуть не задохнувшись в пару мгновений.
Хитоши слышит сквозь звон в ушах девичий смех, до жути довольный и весёлый. Он боиться прижать ладонь к щеке, получить новую порцию боли. С лица течёт почти фонтаном, сосуды разорваны и горят огнём, кровь капает на пол, с громким звуком. Кап.
Посмотреть в её глаза нет сил. Хотя он уже знает, с чем встретится — с животным голодом и насмешкой. Светлые, почти прозрачные глаза лишь усилят дрожь в теле, пригвоздят ещё надёжнее. Но странное дело: он не может сказать, что чувствует страх или неприязнь к ней. Всё это притупилось, стёрлось, ушло на второй план.
Ему хочется тихо поблагодарить её и уйти, потому что его цель выполнена. Того навязчивого и душного чувства, что сжимало горло петлёй, больше нет. Оно исчезло, оставив только боль, пронзающая половину лица, и рефлекторная влага, противно скапливающаяся в уголках глаз.
— Какую же я красоту нарисовала тебе, — тянет Еся радостно, придерживая его за подбородок острыми, всё ещё опасными когтями. — Жаль, тут нет зеркала. Смог бы взглянуть на себя.
От её прикосновения рубцы раны смещаются, и по щеке разливается новая, опаляющая волна боли. Хитоши закусывает губу до крови. До того остро, до того невыносимо ощущается свежая рана, что хочется разрыдаться в голос, упасть на колени и завыть. Но он ведь сам попросил. Сам пришёл, вбежал в женскую секцию, в которую добровольно ему бы никогда не попасть. Ашидо конечно смогла — но только с долгими уговорами и прицепленной к платью камерой. А он тут считай незаконно проникший в чужую комнату.
Даже думать об этом не хочется, а то захочет и вторую половину лица разорвать.
— А теперь честно давай, зачем тебе это? — острые когти впиваются в мягкую щёку — прямо в живую, нетронутую кожу рядом с раной, будто готовясь оставить новые следы. Хитоши не против, пожалуй, он даже хотел бы ещё. Это будет для завтрашней тревоги. — Почувствовал себя мазохистом или так соболезнуешь своему мальчику?
— Нет и нет. — голос звучит глухо, будто не его. — Не хочу говорить. Личная тема.
Он аккуратно тянет Есю за руку, пытаясь освободить щёку, но едва выдавливает из себя эти слова. Чужие когти впиваются в кожу лишь сильнее — девочка не думает отпускать его так быстро. Ей интересно, играется, как котёнок с своей добычей, что сама и поползла ей в руки.
— За личным у себя бы в палате остался. — в её голосе проскальзывают стальные нотки, ей что-то явно не нравится. — Камер на тебе не вижу, значит, не хочешь подставить. Так зачем тебе это?
Не удовлетворённая ответом, она отпускает его лицо и тут же, без предупреждения, оставляет вторую пощёчину, звонкую, будто ставит точку в их странном разговоре.
— Твой врач интереснее, — тянет Еся, с удовольствием наблюдая, как он морщится. — А ты, как и казался, просто влюблённый зануда. Так ещё и голубой. Фулл комбо собрал.
Хитоши открывает рот, чтобы ответить, чтобы сказать хоть что-то, любым способом защититься. И слова застревают в горле на пол пути. За стеной раздаются шаги, слишком громкие и торопливые. Стук каблуков был низким и угрожающим, а неумолимое приближение звука к комнате девочки возвращал ужас.
А потом дверь с размаху распахивается и вся забытая тревога возвращается ударом под дых. Хитоши не успевает даже вдохнуть, как кислый запах ударяет в нос, а прежде чем он до конца осознаёт это, тело покрывает что-то мягкое, тягучее, неумолимое. Оно облепляет кожу, затекает в рану, не даёт нормально вздохнуть. Лёгкие сдавливает, сердце пропускает удар. Извне, сквозь ватную пелену, пробивается лишь невнятный голос Еси и ещё чьи-то тяжёлые шаги.
Их поймали. Осознание приходит откуда-то со стороны, больше констатирующая факт, что он давно знал. С первой же камеры, с первого же шага по коридору. Они не могли не заметить его, это было слишком наивным, чтобв он поверил. Но принять это тяжело, Хитоши не уверен, если сможет даже через несколько дней принять что настолько глупо ошибился. Сознание цепляется за последние крохи отрицания, пока липкая масса окончательно не запечатывает рот, не лишает возможности дышать, думать, чувствовать что-то, кроме удушья.
Где-то в глубине, под слоями страха и удушья, просыпается странное, почти извращённое облегчение. Короткую, но всё же тишину он получил.