Tenderopen Be Sir Carrion

Перевод
NC-17
Завершён
1
переводчик
Автор оригинала:
Оригинал:
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
23 страницы, 5 131 слово, 1 часть
Метки:
ER
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
1 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник

.

Настройки
Петр выполз из «Разбитого сердца», из его душной розовости, из клубов пурпурного дыма, из искр голосов, потрескивающих, словно электричество, из этой круговерти тел. Его тошнило от звуков, которые стены бросали в него, точно хлесткие пощечины; от каждого слова, отдававшегося узловатой болью в виске, в переносице; от переизбытка алкоголя, пары которого ползли по стенам, посетителям, обволакивали открытые шеи, лодыжки, запястья и бёдра. Тошнило от того, как приглушённый свет делал всё скорее сексуальным, чем мистическим; от того, как тени скрывали не столько лица, по которым скользили разной степени голода улыбки, сколько тела. Его тело, которое он ещё чувствовал. Чувствовал и ещё: дрожь смерти, такую свежую, что она всё ещё была горячей, словно хлынувшая кровь. Силуэт разрывало холодом. Одетый в черное, словно нефтяное пятно в море кожи, он выбрался из угла, в котором обычно сидел и пил, нагоняя на посетителей тревогу. Это, собственно, единственное, зачем он тут появлялся. Прикованный печенью к этому мерзкому месту, пока пот не покатится по позвоночнику. Позвонок за позвонком. Когда свежий ночной воздух ударил в лицо, он отшатнулся назад и чуть не упал поперек лестницы. Позвонок за позвонком. Крепко держась за перила, умудрился удержаться на ногах, хотя голова раскалывалась, во рту пересыхало, без всякой, хоть сколько-нибудь понятной, причины. В конце концов, он осилил ступеньки. Он все ещё подумывал вернуться к бару за новой порцией выпивки, не сводя с него покрасневших век, тянувшихся к сторожу за стойкой, который оставался на своем посту даже во время этих вечеринок, даже когда его звали, окликали, махали руками. Возможно, потому, что боялся. Возможно, у него были все основания бояться. Если бармен отказывался подливать, Петр просто смотрел на него, пока его взгляд не становился жестче, чем-то похожим на Андреев, которого тот боялся до чертиков. Почему? Этот человек наверняка крал, убивал или делал что-то похуже или, по крайней мере, плохое. А может, и не очень. Если бы он плохо обошёлся с женщиной, Андрей бы его просто выпотрошил; так что, что бы он ни сделал, это было что-то еще. Петру было все равно. Да, он подумывал схватить бутылку твирина и уйти так же быстро, как и пришел. Но оставаться не собирался. Андрею, от которого Петр сидел через весь зал, который был где-то там, за ярко-красными занавесками, скрывавшими его и всех, кто был рядом, в нише, заглушая звуки, делая их еле-уловимыми, словно дыхание убийцы, он жестами показал: "Ухожу. Ухожу блять. Собираю манатки и выметаюсь". И намеревался сдержать слово. Мозг вскипал и выплескивался наружу через глазницы от звуков. Стучащих, пронзительных, скребущих и визжащих, словно банши, в каждом уголке его затуманенного разума, словно призрак шума смог прорваться сквозь туман одурения и алкоголя. Он сидел, скрестив ноги, перед лестницей, и был очень похож на сторожевого пса. Точнее, на щенка, щурящегося на солнце. Примерно так и подумал Рубин, делая ещё пару шагов ко входу. Петр, возможно, заметил его раньше; в конце концов, это было несложно, учитывая, как он возвышался над землёй и всеми её обитателями – возвышался, высился, в этом городе всё было связано с чёртовыми вышками. Они уже встречались. Внизу, в полутенистых пустотах Разбитого Сердца, в его розовых и душных камерах. Петр выполз из одного из предсердий и поглядел на лицо Рубина, сквозь него, внутрь, высматривая что-то, и нашёл там искомую натуру, словно крупинку слюды в камне. Мирское на лице Рубина было не столько изысканным, сколько усталым и суровым, карстовым, с впадинами на щеках, под бровями. В порыве храбрости и запойной раскрепощённости Петр спросил, позволит ли он нарисовать себя, и мужчина согласился. Где-то там ещё, кажется, был поцелуй. Больше они не виделись. - Непривычно тебя снаружи видеть. Каждое слово звенело еле уловимой улыбкой. - Привычного вообще мало в мире, солнце. Я к себе вот до сих пор привыкнуть не могу. Ему потребовалась минута, чтобы причесать мельтешащие мысли в предложение. - Подземные обстоятельства всему виной: мне жизненно необходим глоток чистого, непорочного воздуха. Согнать краску со щек, пот с лица. - И что там, "под землёй", такого? - Содом и Гоморра. - Драка? - Своего рода. Рубин стиснул челюсти, в задумчивости потирая подбородок. Ни следа стеснения. - Черт. До бара, значит, не добраться? - Ну почему же, просто придется перешагнуть через пару-другую тел. Обнаженных. Петр мурчал, ухмыляясь: лицо мужчины темнело и кривилось с каждым словом. Ему жизненно необходимо было выпить, это Петр распознавал с удивительной лёгкостью, точностью. Может, тот даже хотел чего-то потяжелее. - Черт бы их побрал. - С чего такие проклятия? Иди, никто же тебя насильно не утащит. - Смотреть тоже не хочется. Петр поднял брови, вздрогнул от хруста кожи чужого плаща. Аудиальная память промчалась разрядом по крестцу: он знает, как звучит сдираемая кожа, как нежно и свободно она отходит от мяса. В голосе появился сарказм. И чуть игривая усмешка. - Ты что, стало быть, пурист? Или дал обет безбрачия? Они уже встречались. Общались. Петр нарисовал его. Где-то там ещё, кажется, был поцелуй. Он не понимал, значило ли это хоть что-то. Любить как Андрей - порывисто, легко, всем сердцем, как дикая лошадь любит степь - он не умел. Его любовь была острым крючком с зазубринами на конце. Стрелой, увязшей в ране. Это он знал четко. Последнее, чего сейчас хотелось, это ковырять ржавым металлом чужое сердце. Но он знал, что получит ответ даже на этот шутливо-глупый вопрос. Это у(/по)тешало. - Хуже. Романтик. Ни даже полуулыбки, это были холодные и горькие слова, будто Рубин себя за это ненавидел. - В таком-то захолустье? Ты не романтик, солнце, а сумасшедший. Петр опять смеялся, но глазки горели надеждой. - От сумасшедшего слышу. Разве не ты твердил о любви? О людях, что способны любить? Петр ничего подобного не помнил. Лет пятнадцать назад, в столице, рядом с совершенно другим человеком, он действительно без устали мог об этом говорить. Но здесь? Сейчас? С ним? - Я? Хотя, знаешь, может и твердил. Даже в таком месте работает статистика. Хоть один-то должен быть. Ставлю на тебя! Холод вечереющего воздуха будто смягчил чужие черты лица, Рубин тонул в облаках мыслей, клубящимися перед глазами. - Я себя слишком хорошо знаю. - Ах, прямо-таки зависть берет... Может, Рубин сам себе лгал. Может, настолько поверил в эту ложь, что уже не мог отличить ее от правды, оторвать от себя. Они уставились друг на друга, как сказали бы французы, chiens de faïence...слово "собака" вписывалось идеально, а вот материал. Они скорее были из уранового стекла, из необоженной глины, из... кожи. - Возвращаться собираешься? - Нет, с чего бы. Скорее уходить. Столько...плоти...да ещё и в этом кабаке поганом...тошнит уже. А про убийство он ему что, тоже рассказал? Обсуждали ли они вообще смерть? Петр о ней ненавидел, но чужая кровь никак не хотела смываться, она цеплялась за пальцы, карабкалась по запястьям, раздирала предплечья. Душила призрачной вуалью. Конечно они говорили о смерти. Люди всегда о ней говорят. - Как они только посмели разлучить тебя с Твирью. - Я, между прочим, уже не в запое. Ещё не в запое. К моему великому сожалению. - Значит, собираешься тут сидеть? Шипы ухмылки снова впивались в щеки, Петр чувствовал подкатывающее к горлу волнение, наклоняя голову на бок. - Нет, не собираюсь. Ты что-то очень много вопросов задаешь. - Я хотел зайти, ты хотел уйти, а в итоге оба тут застряли. Пойдем вместе? Ради всего святого, у него тормоза что ли сорвало? Рубин никогда не был застенчивым, нет, сдержанность была иного рода. Он брал то, что хотел. Брал тогда, когда хотел. Это мешало - чаще всего, хотел он жизнь. Но компании никогда не искал. И вдруг - принимал, чуть ли не отнимая. - Возьмёшь меня? С собой. - Лучшего компаньона и придумать нельзя. - Ах ты ж! Язык до Киева доведет. Петр захлебнулся стеклянным смешком. Лесть он ненавидел. Рубин, видимо, тоже, и сейчас мстил за. Тот портрет. Петр написал его, да, это не всегда было лестью, но тогда: в четырех стенах, меж двух пар глаз и тысячей штрихов? Да, определенно. Это была лесть, его лесть, он первый начал. Что ж, один- один. Рубин смотрел не мигая и, кажется, в его мыслях высветилось точно такое же табло. - Ты ведь за выпивкой шел. - Шел. Петр понял, что ему, как менее трезвому, инициатива наказуема точно не будет. Соображать надо было быстрее и смелее. Самоосознание жгло грудину, но деваться было некуда. - Пойдем ко мне. Там где-то должен ещё валяться твирин...Лучше уж ты его выпьешь, чем- - Если примешь. Примешь. Примешь. Интересно, понимал ли Станислав, насколько соблазнительно это звучит? Из его уст? Так и запишем - он первый начал. Петр подскочил. Отмахнулся от предложенного локтя, мысленно благодаря. Сегодня он был трезвее, и вести себя собирался соответственно. План не вырисовывался. Он мог бы попросить позировать ещё раз, в прошлый Станислав согласился даже снять рубашку, может быть в этот раз согласится снять и... может, сам захочет... Бред. Ещё полчаса назад его выворачивало от одной мысли о человеческом теле. Эти насекомные конечности, паразитическое извивание. Собственная кожа душила. А теперь...может, он и правда был романтиком. Может, они оба были? Разве не прелесть? Голова кружилась, он, кажется, слишком глубоко, слишком часто дышал. Пульс бил по вискам, перед глазами темнело, он почувствовал, что летит вниз. Рубин успел схватить за плечо. Петр зашептал на грани слышимости. - Да вы настоящий джентльмен, Станислав Рубин. - А походка у вас, Петр Стаматин, все та же. Запойная. И в голосе не скользнуло ни капли осуждения. *** Они прошли Жильники и Кожевенный, как и положено, из района, где плоть была ещё едина, в район, где занимались уже раздельной обработкой. Плечом к плечу; кожа пальто трепетала дыханием тусклой тёплой ночи. Рубин в Мансарде уже бывал, обошлись без формальностей. Он подождал на пороге, пока Петр отопрёт входную дверь, и толкнул её первый. Они поднялись наверх, холодные и узкие стены обнимали Рубина за плечи – близнецы строили лестницы, чтобы отвадить чужаков. Но теперь, когда Колосс заснул (вечным?) сном под половицами, это не имело значения. Архитектор напрягся, когда паркет зашипел под его шагами, словно он что-то разбудил – словно боялся, что Рубин заметит, что он что-то разбудил. Рубин не двинулся с места. Он начал сбрасывать пальто, и, как и прежде, Петр подхватил его, выуживая откуда-то плечики. Он не предлагал ему снять перчатки — тонкую, деликатную вещь, как и сами руки Рубина, какими бы грубыми ни были мозоли на них. - Вот, как и обещал. Стаканов нет, пей из горла. Петр махнул на съежившуюся в углу кучу бутылок. Рубин потянулся было к одной, но лицо исказилось болью, будто в открытую рану плеснули спирта. "Я же не просто напиться пришел" ("Примешь?" блеснуло сначала в левом, затем в правом зрачке, будто кинутые на стол карты. Двойка кубков, точнее, крести, он опять путал масти и колоды; джокер, валет). Почти все были откупорены и разной степени выпиты. Ужасная привычка Петра - никогда не доводить дело до конца. На чужом лице четко обозначилась озадаченная морщинка меж сдвинутых бровей. Ее тут же захотелось расправить, провести подушечкой большого пальца по переносице. Рубин заметил, что пробки вставлены обратно криво, на расстоянии вытянутой руки принялся разглядывать содержимое. Остистые отростки загудели подземной тревогой, ржавчиной царапающейся. - Слушай, а та зараза, которую все как кары божьей страшатся. Ты знаешь, как она расползается? Прикосновением? Кровью? Слюной? Рубин опустил бутыль, пристально смотря на хозяина квартиры. Тревога отступила, вместо нее царапалась что-то еще. Другое. - Через постель? Рубин подбирал верную интонацию - должен он был ответить как врач? Или как друг? Думать особо было некогда. - На сколько я знаю, нет. По крайней мере, задокументированных случаев не было. - Везёт. - Вот эту я, пожалуй, допью, выкину потом. От тебя заразиться не боюсь. Ты здоров. По крайней мере, не чумной. Петр моргнул, стекнянело глядя на бутылку. - С чего такая уверенность? - Те, кто заражаются, умирают сразу. *** Рубин пил, не скрывая, что видит, как Архитектор неуклюже кружит вокруг него. Больше похожий на большую любопытную сороку, чем на голодного стервятника. Или, возможно, он просто хотел выдать желаемое за действительное; твирь взывала к твири, как кровь к крови, она ещё осталась где-то глубоко в Петровой глотке (Твирь, а не кровь. Хотя и в этом Рубин не был уверен.) Когда этот зловеще-горький напиток, больше похожий на рапу, чем на алкоголь, начал литься по пищеводу, Рубин закашлялся, на что хозяин жилища тут же дернулся. Он забился в угол у маленькой, забрызганной краской раковины и старательно пытался от чего-то отмыть руки, остервенело намыливая ломкие ногти. - Брат тебе сам бутылки приносит? По лицу расползалось беспокойство. - К чему вопрос? Петр глотал слюну, пытаясь представить на языке вкус Твири, пытаясь проглотить ее, смакуя. Раз уж Рубину так не нравится. - Эта Твирь...хуже. Тяжелее. В голову даёт сильнее, чем та, из кабака. -...я их сам выбираю. Те, что пахнут слаще. У них вкус горше...будто ртуть пьешь. От сравнения Рубин еле удержался, чтобы тут же не выплюнуть эту жижу на пол. Но заставил себя проглотить. Первый - всегда самый трудный, дальше легче пойдет, это он знал. - Твоя правда. *** Шум/путаница/пульс(ирующее) сердце(биение) оргии, из которой он выполз, нахлынули на Петра, накатывая и отступая под грохот военных барабанов, стуча по вискам и горлу, словно солдатские сапоги бьют по земле. Он медленно опустился на пыльный пол, раскинув конечности, словно саван, словно выброшенная на берег морская капуста, и распластался на животе раненым животным. Голос еле вырывался, хрипел морской пеной. - Ложись сюда. - Что, на пол? Рядом? Рубин звучал неубежденным, но не двигался - хоть бы отошёл, что ли. Или подошёл. - Конечно нет, сверху, на меня. Ну или под меня, я же не знаю, какие у тебя там предпочтения. Взгляд карих глаз не упрекал, но и не соглашался. Он изучающе блуждал по лицу, больше любопытный, чем обеспокоенный. Лицо поразительно трезвое, но алеющие щеки выдавали с головой. - Да, на пол, рядом, куда же ещё. На лице можно было прочесть весь мыслительный процесс, каждую маленькую мыслицу. Брови задумчиво сдвинулись, словно в пучок собрались. Он не позволял сомнениям прорвать стальную поверхность разума – Пётр знал это так же хорошо, как знал, где в его теле живут скептицизм и неуверенность. В горле – очевидно; в кадыке, который дергался вверх-вниз, словно его хозяин тонул в бурных водах; в руках; в пальцах, которые подрагивали насекомьеми надкрыльями. Да и все это высокое тело дрожало в такт. Из-под болезненного мрамора своего лица Пётр сумел выдавить надтреснутую улыбку. - Да у тебя просто песья послушность. Какой ты солдат, какой прозектор? Ты - прирожденный монах. - Да будет тебе известно, и над этим путем я раздумывал. Чужие колени коснулись половиц прямо перед лицом. Они недовольно скрипнули. - Веришь в Бога? - Хуже. Предан идее. Станислав с минуту попримерялся, прикидывая положение поудобней. И наконец улёгся на спину. До ушей долетело костлявыми словами вырвавшееся. - Ин те рес нень ко. *** Сколько они так валялись, сторожа биение сердца под досками? Ночь сгустилась, тяжелая и скользкая, плотная, как бархат. Занавески меланхолично колыхались на ветру, проникающим сквозь кое-как заколоченные окна. Наконец, Петр поднялся. Первым. Неуверенно встал на пятки. Покачнулся. Взгляд легонько пробежался по лицу, под слоем кожи обнаружился очень знакомый, привычный подмалёвок. - Я должен тебя нарисовать. Ещё раз. - Должен? - Я хочу тебя нарисовать. Ещё раз. - Так-то лучше. - Что я слышу: желания лучше долга? - С тобой - да. Петр смотрел выжидающе, хотя должен был оценивающе. До тошноты пронзительно. - А с тобой? - Не надо обо мне. - А если буду? Остановишь? - От чего? Петр ничего не ответил. Он смотрел на Рубина так же, как тем вечером в «Разбитом сердце», когда он вынырнул из тени, просто чтобы встретить, смыть с себя у его ног всю чёрную пену и загнанное пьяное дыхание. Он подошёл. Глаза дразняще брызгали свинцом, полуприкрытые тяжелеющими бровями. Рубин не бы не смог сказать, что не думал об этом, не прокручивал в голове. Он не мог наверняка сказать, что не представлял, как Петр размышляет об этом же. Мужчина был почти прозрачным. Сквозь перламутр его рук виднелась синева вен, румянец под пергаментом лица. Можно было увидеть, как мысли пробегают по нему, впиваясь в плоть, словно кости, застрявшие в осадочной породе. И тут Рубин понял, зачем пришел. Зачем Петр пригласил его. Петр сделал пару шагов, он искал поцелуя, нежного, еле уловимого, и нашёл его. Он принимал, отдавая в ответ ласку, сдержанность скользнула между пальцев. Рубин бился под прикосновением побитой собакой: напряжённый, рефлекторно обороняющийся, ведомый инстинктами отступить и борющийся с ними, как борется гончая. - Закрываешься. - ...не очень к такому привык, если честно. - Как мило, ты со мной честен. Петр снова прижался к лицу Рубина, упираясь лбом в щеку, в челюсть – переносицей. Рубин поднёс руку к бледной шее и, ничуть не надавливая, провёл ладонью по открытой коже с благоговением, лаская гладкий, мастерски вырезанный мрамор. Но тут было тепло, румянец на щеках и ниже, на коже, выглядывавшей из распахнутой пасти рубашки. Петр шумно сглотнул, когда Станислав коснулся его – кадык стукнулся в ямке между указательным и большим пальцами. Петр и думать не хотел о том, чтобы попытаться заставить Рубина ответить на поцелуй. Раскрывая ореховую скорлупу, он не хотел насилия. Это было чем-то похоже на чистку фруктов руками, попытки найти места, где кожица легко поддаётся, впиваясь кончиками пальцев в терпкую мякоть. Искусные кронциркули длинных ноготков впитывали черты чужого лица. Он отпирал замки кончиком языка и словами, которые на нём колебались. Он проворачивал тумблеры, нажимал на кнопки. Добирался до позвоночника. Петр снял с себя дрожащие руки, словно два спелых яблока, с покрасневшими костяшками. Шепот лился морской пеной. - ...милый друг. - Так вот значит кто мы друг другу? Друзья? - Ну уж точно не враги. - Если бы ты так обращался с врагами, я бы хотел им стать... Боюсь даже предположить, как все обстоит на самом деле. Длинный жемчужно-белый ноготь пробежал по щели между пальцами Рубина. Он уступил, открывая ладонь, сложенную чашечкой, испещренную четкими линиями. И тогда Петр лизнул ее от основания запястья до кончика безымянного пальца. Прерывистый вздох пробился сквозь чужие зубы, просачиваясь сквозь сдержанность, как кровь сквозь марлю. - Знаешь, мне ведь приходилось убивать. Зачем об этом? Архитектор бормотал задумчиво, как бы между делом. Давая последний шанс одуматься. Сейчас же вскочить и уйти не оглядываясь. Петр бы так и сделал на его месте. - Кого? Волосы на затылке встали дыбом. Ин тер ес нень ко. - Тех, кого не знал. Нет ничего более опустошающего. Петр искал в глазах напротив хоть проблеск волнения. Или стыда. Чего-нибудь едкого, от чего захочется отвернуться. Выставить с чистой совестью за дверь. Но в ответ смотрела только безмятежность; может, немножко решимости. Ищейка с таким видом возвращается с поздней охоты: лишившаяся клыка, но с набитой добычей пастью. Они чуть отстранилась, но не убежали друг от друга. Петр пересёк плотный воздух комнаты, усаживаясь к мольберту. Рубин без лишних вопросов подошёл к той кушетке, на которой позировал в прошлый раз. - Ты бы предпочел убивать близких? - Это придает процессу смысловую наполненность. С сексом тоже самое, на самом деле. Ох, это был крючок. Он только что кинул наживку на блестящем лезвии. И ждал, что сейчас Рубин отшатнется, будто спугнутый окунек. Но он, напротив, склонил голову ниже - насаживаясь подбородком, шеей на чёртово железо. - Ты для меня близок. Но убивать тебя у меня нет ни малейшего желания. Если вдруг что. - Тогда, второй вариант? Голос лёгкий, а вот смысл туманен. Они оба сидели в засаде, путаясь в колючих зарослях терновника. Игривость слов восхитительными занозами колола щеки. Петр не ответил. Он скрестил руки на коленях, надел маску строгости и уставился на него. ( «Примешь?» , говорили глаза, разве нет? Такие люди, как Стах, взвешивают свои слова.) Петр вытащил кисти из банок, Рубин сбросил сапоги. *** Как же чуждо было Рубину видеть себя глазами этого человека. Он смеялся про себя, мол, у Петра глаз наметан на всё ужасное и жуткое, поэтому Станислав идеально вписывается в его картины. Но это было неправдой. А ещё - несправедливо по отношению к несомненному таланту. Рубин узнал свое лицо на портрете – донельзя прекрасное лицо. Он был похож на себя до мельчайших чёрточек, но выглядел величественно, расслабленно, чего нисколько не было в зеркале. Пётр видел через пространство, разделявшее их, что Стаха будто молнией поразило осознание: Пётр его любит. Насколько чуждой была для него эта мысль? Настолько чуждой, что Рубину пришлось открыть рот. - Похоже на меня. На мою лучшую версию. Льстец. Петр приблизился тихими шагами. Он повернулся к подошедшему. - Tout flatteur vit aux dépens de celui qui l’écoute, разве нет? - Энэ? - До Киева доведет? Петр подошёл в плотную к кушетке, закидывая колено на силушку, рядом с чужими ногами. - Может, и доведет. Что в такой ситуации обычно делают? Что тут блять вообще можно было сделать? Рубин почувствовал, как желудок сжимается натянутой тетивой, горло царапает кашель. Петр, благодарный ночи за тепло и духоту, скидывает пальто. Оно ревниво застывает у локтей. В ушах стучит пульс. - Я вписал и себя в твой портрет. Петр выдыхает слова куда-то в полумрак. Словно это может объяснить две его тени - вообще-то, должно. - Правда? - Да, еле-уловимо так, не видно почти. Что не далеко от реальности. - Ты высокий. - Ты выше. - Значит, вписал себя в мой портрет. Рубин повторял чужие слова, хватаясь за последнюю соломинку разума - как ещё объяснить три (его и Петра) тени? Архитектор говорил медленно, словно расправлял по странице мысли, историю. - Да, из него я и взялся. Или, может, из зеркала. Вылез из-под половиц? Из воды? А может, я вписал себя в канву бытия просто, чтобы встретиться с тобой. Какая разница. - Это ты. - Ровно настолько, насколько я могу быть мной. - Это же ты...правда? И снова эта тревожная задумчивая морщинка меж бровей, будто ножом вырезали, ей богу. - Ровно настолько, насколько правда может быть правдой. Да ладно, не бойся. Двери на замке держу. Андрей вряд ли к тебе полезет, только если- - Если подраться захочет. - Андрей безудержно, безутешно собственничает. Дурак. Лучше меня все обо мне знает, а все равно...Просто не хочет, чтобы мне сделали больно, вот и все. - Ты что же, его собственность? Не может он просто отпустить тебя? Быть самим собой? - Я принадлежу ему ещё меньше, чем он - сам себе. Это-то ты должен был понять. Может, он и правда сходил с ума, но Рубин не чувствовал страха. Все, что он знал о старшем Стаматине - он убивал, и что вкус крови оставался на его губах, словно сахар. Сахар же к себе и притягивал. И кровь. Он посягал на то, что Андрей считал своим. Он становился угрозой. Тем не менее, Рубин ухмыльнулся; голод жаром поднимался вверх по горлу. - Мать Бодхо, помоги мне. На вас обоих меня точно не хватит. Петр бросил взгляд на чужие штаны. Кожа в области паха медленно, но верно натягивалась. - Ну, не знаю, не знаю, я бы так не сказал. Тебя и на четверых хватит. - Да помолчи ты! Стах громко усмехнулся, обнажая зубы. Петр обнажил их в ответ. Глубоко вздохнул, положил ладонь на чужое бедро, и медленно повел вниз. - Передай ему, что я не причиню тебе вреда. Не хочу тебя хоть как-то ранить. - Ох, это он и так знает. Он просто не может понять: как это, не хотеть причинить боль? Петр слабо улыбнулся, прислоняясь липким от пота лбом к чужому тёплому надбровью. И тут же замер. Поняв, что только что сказал. Будто слова были огромным тигром, и он притворился мертвым, чтобы этот свирепый хищник не растерзал его на куски. - Я бы никогда не подпустил брата так близко к тебе. Думаю, он бы к тебе и не приблизился. Типажи у нас совсем разные, конечно, но я бы оттащил его от тебя, если бы пришлось. И тебя от него - тоже. Петр мурчал то прозрачным, то низким и тёмным, полосатым как пиролюзит голосом. Он подошёл ещё ближе, опускаясь на согнутые руки, словно наклоняясь к источнику, чтобы напиться. - Я тоже собственник. Похлеще брата. У Рубина перехватило дыхание. Он хотел сказать что-то глупое, что-то очень человеческое, твердить «спасибо, спасибо». Но вместо этого. - О, ты заставляешь мое сердце трепетать. Рубину пришло в голову, что он мог бы быть этим свирепым зверем, от страха перед которым застывает Петр. Но не был им. Дело было не в том, что его лишили клыков или приручили, нет. Он отвечал зубами на зубы. Петр говорил на языке хищников, от которого у Рубина сводило скулы от желания. - Даже если бы ты ему так нравился, я эгоист до мозга костей. Делиться не привык. - А ты всё-таки романтик. Думал, это только мой порок - Шутишь? Это всё, что у меня осталось. У художника, страсть которого обратилась в беспокойство, вдохновение прокисло до разочарования и сухости, сама мышечная память сбоит, думая, что она - суть физическое вырождение. - Хорошо. Станислав говорил одними лишь дрожащими губами. Он желал чужого желания. Хотел быть желанным. В ответ на это Пётр склонил лицо к горлу Станислава. Взгляд скользнул по этой бледной колонне. Губы прошлись сначала по ложбинке под кадыком, а затем и к нему, выше. Он вдохнул запах твири, жгучую пряность настоя, просачивающегося сквозь кожу. Он бы перегрыз трахею, будь четко уверен, что внутри ждёт хмельное вознаграждение. Рубин как-то вдруг осознал, что Петр всегда рвется внутрь человека - не в контексте постели, хотя, может и в этом есть доля истины. Он в прямом смысле лезет в душу, сдерживаемый лишь осязаемой, цепкой реальностью плоти. Видимо, сдерживает она не всегда. И не вполне. Петр над ним: ноги широко раздвинуты, колени по бокам, сжимают бедра, лбом и спинкой носа упирается в диафрагму. Дышит ртом. Будто пытаясь раздвинуть грудную клетку, выломать ребра. Его собственные кости видны сквозь полупрозрачную ткань рубашки, парусящейся на теплом сквозняке. Полупрозрачные пальцы в нерешительности застывают над переплетенной паучьей сетью шнуровкой. Рубин не отталкивает, и у Петра чуть ли глаза не закатываются. Мужчина уверен: у того какой-то нездоровый фетиш на раздевание. Точнее, на вскрытие. Позволь ему Рубин содрать с себя кожу, тот кончил бы моментально. В голове вместо осуждения - снисходительные "миленько" и "каждому свое, в конце-то концов". Он бы никогда не позволил себе сказать что-то такое вслух. Петр движется тенью, мягким плющем трогает шею. Обводит большим пальцем шрам - просто показать, что знает. Где он. Что он есть. Рубин рефлекторно садится, и Петр снова льнет губами, будто к роднику горному, к амброзии. К тёплому пару жертвоприношения. Петра два. Один: сплошь сахар, патока, стекает к бёдрам, кусает в мышцы, тазовые ости, низ живота. Языком прикладывается к укусам, как марлей к ране. Видеть его, стоящего на сбитых коленях - так органично. Руки Стаха слепые, как птицы, бьющиеся об стекло, тянутся к согнутым рукам, к щекам, приземляются где попало. Челюсть отвисает, и он насаживается, чувствуя языком нежную головку, такую уязвимую у гребня нёба. Он мурлычет вокруг Стаха, влажно, небрежно. Когда у него, глубоко из горла, вырывается сдавленный вздох, Стах напрягается до самого низа и пытается вырвать руку из руки Петра, чтобы получше погладить его по волосам, или сделать что-то глупое, но очень милое. Петр сжимает его кисть. Не отпускает. Не отпускает ещё сильнее. Цианид разливается в глотке вишнёвыми косточками. Второй: кладёт пальцы на подбородок Станислава. Давит, толкает, может быть, тянет – его рот открывается, шире. Позволяет ему ввести один палец в рот, над гребнем кривого ряда нижних зубов. Следом второй. Оба длинные, костлявые. Стах смыкает губы, Пётр вздрагивает. Позволяет себе почувствовать, как пальцы медленно ходят вперед-назад, как он сглатывает с ними во рту: влажно, плотно. Пётр вздрагивает сильнее, из него вырывается какой-то булькающий полустон. Он ведёт по тупым зубчатым краям прочной эмали, по бархату зыка. Пётр вытаскивает пальцы – медленно, надавливая на шершавые сосочки. Они скользят мимо губ с влажным звуком, и тонкая, полупрозрачная нить слюны на секунду виснет в воздухе, тут же исчезая. У него и правда две пары рук. Когда Стах отстраняется и без всякой резкости отталкивает его, Петр лишь кротко сопротивляется; ровно настолько, чтобы показать им обоим, что он попытался. На самом деле он трепещет, позволяя откинуть себя, падает набок, открывая вид на свой белый впалый живот, эдакая чувствительная гончая. Стах бросается на него и кусает в горло, ключицу. Нижние ребра рябят. Зубы сжимаются недостаточно сильно, чтобы причинить боль, недостаточно глубоко, чтобы оставить след, но их хватает, чтобы обозначить: в Стахе есть не только «песья» послушность. Прижимается лбом к чужому лбу. Держит крепко. - Нравится смотреть в глаза тому, кого трахаешь? - А что, если нравится? - Как романтично. - Все, что нам осталось. Стах отчаянно впивает ногти в чужие бедра, разводя их, стискивая обе эрекции вместе. «Так, наверно, даже лучше будет», отстраненно думает Петр, поглядывая на раскрасневшуюся головку члена Станислава у внутренней стороны его бедра, у его живота, у его собственного. Язык Петра пробегает красным и влажным по его губам: они раздвигаются; по его зубам, жемчужно-белым: они разъединяются. Стах весь – одна сплошная сдержанность, граничащая с целомудрием, настолько трогательная, что Пётр на мгновение забывает о его руках на бёдрах, о том, как он держит его - крепко и властно, о том, как непристойно и восхитительно он сталкивает их члены. Пётр разжимает ему рот своим языком. И кусает Стаха. - Нет, ну это уже глупо. Смеётся, потому что в ответ Петр кусает снова. Стах опирается на левый локоть и подносит раскрытую ладонь к губам Петра. Чем бледнее железо, звучащее под наковальней, тем оно горячее, — взгляд Петра, ледяной, серо-голубовато-зелёный, так же резко выделяется на раскрасневшемся лице. Он белый, как лёд, и жгется расплавленным титаном. - Серьезно? - Я-то бы и без, а вот тебя лишний раз мозолями пытать не хочу. - А мне бы понравилось. - Уважаю твои фетиши, но это уже членовредительство. Что хорошего в оцарапанной коже? - Я не хрустальный, солнце. Петр берёт запястье. Пульс в нём поёт и нарастает. Ладонь тёплая, пальцы дрожат, на вкус плоть, как и ожидалось; что-то близкое к мускатному ореху: остатки твирина, пропитавшие плоть. Он размазывает слюну языком по фалангам, к кончикам пальцев, к линии запястья; по затвердевшим мозолям, пока Стах не выдёргивает ладонь изо рта. Петр обхватывает его всеми своими конечностями, так Станиславу тяжело даже руку между ними впихнуть. Он слепо ласкает нижнюю часть чужого белого живота, бархатистая кожа дрожит от дыхания, внутреннюю сторону бёдер, которые тоже дрожат. В такт. Спокойствие ускользает меж пальцев. Петр теряет, точнее, отказывается от контроля; он тает, мечется, высоко и громко скулит горлом. Говорить «я люблю тебя» или «от твоих рук так хорошо» кажется бесполезным, излишним — Пётр знает, Пётр знает только потому, что он и так внутри черепной коробки Стаха, где все эти мысли формируются и разрастаются. Слова не слетают с губ: Пётр глотает, слизывает их прямо там, с извилин лимбики, смакует, облизываясь, словно хищник. Рука лихорадочно дрожит, лоб нахмурен, бёдра дрожат. У Петра кружится голова от фантазий. Неловкий стон вырывается изо рта, Стах глотает его целиком. Тело извивается целиком, и Петру, который, честно говоря, не помнит, когда последний раз с кем-то спал, или хотя бы прикасался к себе, кажется, что комната тоже. Жужжание, гул, гром, грохот, стон, хриплый, скрипучий стон, наверняка исходящий от кого-то из них, или откуда-то из такой глубины. Из-под половиц? Петр целует его — лицо спереди, лоб, щеки. Затылок. Как? Двое. Он зорко наблюдает, как лицо Стаха расплывается, как он пытается вернуть себе самообладание, колеблется, и терпит неудачу, так красиво проигрывает. Как его глаза закрываются. Стах размеренно водит языком вверх и вниз по затвердевшим узелкам костяшек, к кончикам пальцев, заострённым, как кисти. Петр дрожит от стона, больше похожего на всхлип, но не от боли, а от жгучей хватки уязвимости, сжимающей сердце, словно кулак гранат. Меж пальцев течет терпкий, сладкий сок. Стах тяжело дышит – как-то ужасно неловко, весь его лоб и затылок горят, словно ему стыдно до чертиков. Хватка Стаха крепче, словно он привык причинять себе боль. Но не мог и представить, как причинять боль другим. Он кусается, когда кончает. Петр проводит языком по верхнему ряду зубов, от клыка до клыка. - Очень...сдержанно. - Да...извини, если ты чего-то большего ожидал. - Я не от разочарования говорю... просто, как факт. "Я бы мог заставить тебя кончить так, что сознание потеряешь. Что стал бы нести такое, каких слов-то нет", но вслух он этого не скажет, нет, никогда. Какое интересное чувство: он уже лет пять как ничего не хотел. Обычно желания витали вокруг "напиться до потери пульса" и "скинуться с лестницы, сломать шею". Но сейчас. Как только перестанет кружиться голова, как только в пальцы вернётся сила. Он возьмётся за краски. Он захочет писать, ваять, вырезывать. Врезать. На кончиках подушечек ещё зудят чужие черты. Ему захочется взять глину и вылепить из неё чужое лицо; ему захочется старательно вырезать из слоновой кости камею прикрытых век, кривого ряда нижних зубов, ибо он помнит их волну, над ними пузырящуюся морскую пену. Как только они вылезут из-под одеяла, Пётр настоит на том, чтобы проводить Стаха домой. Он упрется, скажет, что так можно бродить до бесконечности, но Пётр просто скажет, что они будут ходить «по очереди». Станислав, всё ещё на границе с реальностью, уже тихо посмеивается чужом мыслям.
1 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник