Искусство необходимого выбора

Горячая работа
R
В процессе
20
1
Размер:
планируется Макси, написано 887 страниц, 349 246 слов, 52 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки

Глава 42. Отражение: двое в темноте

Настройки
      Старик в лохмотьях смотрел на них из-под полей своего безнадёжно помятого стетсона так, будто они были привидениями — или, наоборот, он сам был привидением, которое наконец-то дождалось живых свидетелей. Его жёлтые, безумно-ясные глаза скользили по их лицам, по мантиям, по дрожащим палочкам, и в каждой морщине этого измождённого, обветренного лица читалась долгая, изнурительная история одиночества.       Никто не двигался. Гретта, зажимая побелевшими пальцами раненую руку, застыла с широко раскрытыми глазами. Тимоти перестал бормотать и просто смотрел, разинув рот, как ребёнок, увидевший ожившего мертвеца. Джеймс, наполовину заслоняя собой остальных, сжимал палочку так, что костяшки побелели. Ивон чувствовала, как её сердце колотится где-то в горле, и вместе с тем — странное, почти нелепое облегчение. Человек. Настоящий человек. Не тень. Не голос в голове. Живой.       — Ты... вы... — начала она, но голос сорвался.       — Мэлвин Пристли, — представился старик, будто пробуя собственное имя на вкус после долгого молчания. Акцент был густым, тягучим, как патока, — техасским, хотя от Техаса здесь, в этом мёртвом осколке реальности, не осталось даже воспоминаний. — Специализация — межпространственные резонансы и аномальные карманы реальности. Работал в Отделе Тайн. В 70-х. Попал сюда... — он замялся, и его глаза на мгновение затуманились, — давно. Очень давно.       Он сделал шаг вперёд, и Джеймс рефлекторно вскинул палочку. Пристли остановился, поднял свои грязные, скрюченные руки в почти мирном жесте.       — Уберите, сынок. Если б я хотел вам навредить, вы бы уже были мертвы. Или хуже. Здесь, — он обвёл рукой пустые руины, — умереть — это ещё не самое страшное. Самое страшное — забыть, что ты был человеком.       Джеймс не опустил палочку, но и не стал атаковать. Ивон медленно поднялась на ноги, опираясь на стену. Тело ломило, лиловые прожилки на руке пульсировали в такт сердцу, но она заставила себя выпрямиться.       — Откуда нам знать, что вы не... не местный? — спросила она, стараясь, чтобы голос звучал твёрже, чем она себя чувствовала. — Что вы не... тварь, которая умеет говорить?       Пристли усмехнулся — криво, безрадостно. В этой усмешке было столько лет, столько горечи, что Ивон на мгновение стало почти стыдно.       — А вы проверьте, — сказал он. — У вас же патронус есть? Вызовите. Твари, — он махнул рукой в сторону леса, — патронусов не имеют. И палочек. И мозгов достаточно, чтобы не притворяться теми, кем не являешься. Они не знают, кто такой Мэлвин Пристли. А я... — он достал из-за пояса палочку, грубую, кривую, вырезанную из оленьего рога. — А я знаю, что такое невыразимец и что такое быть одному в мире, где даже время сошло с ума. Этого достаточно?       Ивон сглотнула. Его логика была безупречной — по крайней мере, в этой ситуации. Рискнуть, поверить и, возможно, получить хоть какую-то помощь или, не поверив, остаться в этом лесу, где лес водил их кругами, а воздух становился всё более ядовитым. Выбор был очевиден.       Джеймс опустил палочку. Опустил, но не убрал.       — Допустим, — сказал он. — Допустим, вы — Пристли. Что дальше?       — Дальше? — Старик посмотрел на него, и в его жёлтых глазах мелькнуло что-то, отдалённо напоминающее интерес. — Дальше, сынок, вы, наверное, хотите узнать, как отсюда выбраться. Так?       Тишина была ответом.       — Так я и думал, — Пристли вздохнул и, развернувшись, зашагал прочь от руин — не оглядываясь, как будто точно знал, что они пойдут следом. — Идёмте. У меня есть… убежище. Не дворец, но там можно посидеть, не боясь, что тебя сожрут или растворят. И воздух там чуть чище. А по дороге расскажу, куда вы вляпались. Вы вляпались знатно, ребятки.       Они пошли. Шли молча, потому что говорить было не о чем и нечем — каждый глоток воздуха стоил усилий, а каждый шаг отдавался в уставших ногах тупой, ноющей болью. Тимоти тащился сзади, его губы снова шевелились в беззвучном монологе. Гретта брела, глядя в землю. Ивон чувствовала спиной взгляд Джеймса — настороженный, оценивающий. Они шли за безумцем в потрёпанном стетсоне в неизвестность. Но иного выбора не было.       Путь занял не больше часа, хотя Ивон поклялась бы, что они бредут вечность. Пристли привёл их к полуразрушенной постройке на окраине того, что когда-то было Бирмингемом — или его призрачным отпечатком. Здание было сложено из обломков кирпича и камня, скреплённых чем-то, напоминающим застывшую смолу. Внутри, в большом зале с провалившейся крышей, горел странный огонь — зелёный, холодный, отбрасывающий призрачные тени на стены. Вокруг огня были навалены какие-то ящики, тюки, свёртки — всё, что могло служить сиденьем, столом или хранилищем скудных припасов. У дальней стены стояли полки с банками и бутылками, наполненными мутными жидкостями, и стопки потрёпанных тетрадей.       — Добро пожаловать на моё «ранчо», — сказал Пристли, жестом приглашая их располагаться. — Не «Ритц», но жить можно. Если, конечно, назвать «жизнью» то, чем мы здесь занимаемся.       Джеймс помог Гретте опуститься на один из ящиков. Тимоти сел прямо на пол, обхватив колени руками, и уставился в зелёное пламя. Ивон осталась стоять — у входа, на случай, если придётся быстро бежать.       — Рассказывайте, — сказала она.       Пристли кивнул, будто только и ждал этого приказа. Он пододвинул к огню какой-то ящик, сел, вытянув свои грязные, обмотанные тряпками ноги, и начал.

***

             Зелёный огонь Мэлвина Пристли пылал холодным, призрачным светом, отбрасывая на серые камни руин и исхудалые лица путников прыгающие, уродливые тени. Тепла от него действительно не было, только лёгкое, щекочущее кожу покалывание — магия, подавленная и искажённая, но всё ещё живая. Ивон, Джеймс и безучастный Тимоти устроились на камнях. Гретту уложили ближе к огню, но её дрожь от внутреннего холода не прекращалась.       Мэлвин наблюдал за ними, попивая что-то вонючее из потертой фляги. Его взгляд, несмотря на мутную плёнку усталости и безумия, оставался острым, аналитическим — взгляд старого невыразимца.       — Ну что, — проскрипел он, наконец оторвавшись от фляги. — С чего начнём? С формальностей? Я Мэлвин Пристли. Работал в Техасском отделении Отдела Тайн. Специализация — межпространственные резонансы и аномальные карманы реальности. В 1958-м нас подключили к проекту «Атлантский разлом» у берегов Бимини — по координации между нашим Отделом и вашим, британским. Я вылетел на точку, расчёты были верны, оборудование — лучшее. Но разлом оказался не трещиной, а дверью. И она захлопнулась за мной. С той стороны меня никто не ждал, — он горько усмехнулся, — а здесь, как выяснилось, — ждало целое поле для исследований.Он помолчал, глядя в зелёное пламя, будто видя в нём те давние события.       — Первое, что вы должны понять: это не параллельный мир в смысле «а что, если бы Гриндельвальд победил». Это не ветвь. Это осколок. Сдвиг. По-нашему, по-темпоралам, это Реальность Дельта-Семь по классификации… ну, той, что была у нас. Представьте зеркало, которое разбили, а один осколок упал за шкаф, в пыль и забытьё. Он всё ещё отражает, но искажённо, и свет туда почти не попадает. Вот этот мир — такой осколок. Он откололся от основного ствола реальности в момент какого-то чудовищного катаклизма. Я вычислял… очень давно. По магическим эхам, по окаменелостям в породах, которые тут не должны существовать. Катаклизм произошёл давно. Очень. Возможно, ещё во времена Атлантиды. Возможно, это был тот самый катаклизм, что их и погубил — эксперимент, вышедший из-под контроля, разорвавший ткань бытия.       Он сделал глоток, поморщился.       — Второе: время. Его здесь нет. Вернее, оно есть, но оно… хаотично. Текуче. Оно не линейно. Оно пульсирует, как аритмичное сердце. Иногда день длится мгновение, иногда — субъективные годы. Иногда кажется, что ты прожил здесь неделю, а в твоём мире прошли столетия. А иногда — наоборот. Ваши споры о том, сколько вы здесь — месяцы, годы, дни — все верны. И все ошибаются. Ваши тела стареют по одним законам, ваше восприятие — по другим, а местная реальность — по третьим. Сойти с ума — самое разумное, что можно сделать. Я, видите ли, этого не сделал. Я просто… договорился с безумием. Выработал режим.       — А здесь есть солнце? — спросила Ивон, глядя в чёрное, беззвёздное небо за провалами крыши. — Настоящее? Которое греет?       Мэлвин проследил за её взглядом и покачал головой.       — Нет, — сказал он. — Это не солнце. Это Прожектор. Так я его называю. Осколок ядра реальности, плавающий в разломе. Он включается, когда накапливает достаточно… чего? Энергии? Тоски? Не знаю. Светит, но не греет. Ультрафиолет от него, между прочим, такой, что можно сгореть за минуту, если не укрыться. А ещё он привлекает Шептунов — тех существ, что вы, наверное, видели в лесу.       — Разумные? — спросил Джеймс, впервые за долгое время заговорив без сарказма.       — О да, — кивнул Мэлвин. — Разумные. Но их разум… он коллективный. Они как муравьи или пчёлы, только на магико-биологической основе. Они — аборигены. Единственные, кто выжил в этом осколке и эволюционировал в его условиях. Они не используют магию, как мы. Они ею являются. Их светящиеся узоры — это не татуировки, это внешние нервные узлы, система связи и оружие одновременно. Они охотятся, строят что-то в глубине лесов из того чёрного, жидкого камня, и… поклоняются Прожектору. Думаю, он для них — бог. Или источник жизни. Они опасны. Не нападут просто так, если не трогать их святыни или не попасться на охоте. Но чужих не любят.       — Воздух… споры… — Ивон снова закашлялась.       — Микро-плазма, — сказал Мэлвин мрачно. — Не грибы, не бактерии. Нечто среднее. Это экосистема этого мира. Они всё — и воздух, и вода в каких-то подземных резервуарах, и почва. Они переносят энергию, разлагают материю, могут даже формировать простейшие структуры. Дышать этим можно, но организм непривычного к ним существа со временем начинает отравляться. Кашель, галлюцинации, удушье, потом… превращение. Вы не видели ещё «Заросших». Это те, кто не смог противостоять. Их тела становятся удобрением для новых колоний мико-плазмы, а разум… растворяется в коллективном шепоте леса.       — А он? — Джеймс кивнул на Тимоти, который сидел в углу, раскачиваясь вперёд-назад, и тихо напевал ту самую мажорную мелодию. — Почему он сходит с ума быстрее нас? У него был слабый щит? Или он просто… более восприимчивый?       Мэлвин посмотрел на Тимоти долгим, изучающим взглядом. В его глазах мелькнуло что-то — усталость, сожаление, бессилие.       — Не знаю, — честно сказал он. — Здесь нет закономерности. Некоторые ломаются за день. Некоторые держатся годами. Я встречал… я встречал одного человека, который продержался здесь почти десять лет, а потом встал однажды утром, вышел в лес и больше не вернулся. Его нашли через несколько циклов — он стоял на коленях перед Прожектором и улыбался. Пустым, стеклянным взглядом. Мико-плазма уже начала прорастать сквозь его кожу. Он был… счастлив. По-своему. А другой сошёл с ума за три дня. Начал разговаривать с тенями, потом с деревьями, потом забыл, как его зовут. Я не знаю, почему так. Это одна из загадок этого места, которую я так и не разгадал.       Джеймс сжал кулаки.       — Значит, мы ничем не можем ему помочь?       — Можете, — сказал Мэлвин. — Не давайте ему оставаться одному. Говорите с ним. Даже если он не отвечает. Даже если смотрит сквозь вас. Называйте его по имени. Напоминайте, кто он. Это не лекарство, но иногда… иногда это оттягивает неизбежное.       Ивон смотрела на Тимоти. На его раскачивающуюся фигуру, на его закрытые глаза, на его губы, которые продолжали шевелиться в беззвучном, непрерывном монологе. Она чувствовала, как внутри неё разрастается что-то тяжёлое, безнадёжное. Они теряли его. Прямо сейчас, на её глазах.       — А Гретта? — спросила она, переведя взгляд на неподвижно лежащую фигуру у огня. — Тень… вы сказали, она не просто ранена. Что с ней будет?       Мэлвин помрачнел. Он сделал ещё один глоток из фляги, вытер рот и несколько секунд молчал, глядя на зелёное пламя.       — Ваша подруга, — наконец произнёс он, — её тронула Тень. Это другая форма жизни — хищник, питающийся не материей, а временем, светом, магической энергией. Она выжгла в ней часть жизненной силы. Если бы вы остались в том лесу, она стала бы ядром для новой Тени. Её тело превратилось бы в… инкубатор. А разум растворился бы в коллективном сознании Шептунов.       Он позволил этим словам повиснуть в воздухе.       — Я могу оттянуть это, — добавил он, встретив взгляд Ивон. — У меня есть… наработки. Зелья из местных компонентов, дистилляция мико-плазмы, ритуалы, которые подавляют активность Тени. Я не смогу её вылечить. Но я могу дать ей время. Недели. Может быть, месяцы. По местному времени, конечно, — усмехнулся он горько, — что здесь означает «неизвестно сколько».       — А если мы найдём выход? — спросил Джеймс. — Если вернёмся в наш мир? Там ей смогут помочь?       Мэлвин покачал головой.       — Не знаю. Тень — это не болезнь в привычном смысле. Это… чужеродная субстанция. В нашем мире, с его стабильной магией, она может повести себя по-другому. Может, исчезнуть. Может, активизироваться. Может, мутировать. Я не рискну давать прогноз. Но одно я знаю точно, — он посмотрел на серую полосу на руке Гретты, которая пульсировала в такт её слабому сердцу. — Если она останется здесь — она умрёт. Или станет чем-то, что уже не назовёшь человеком. Если вы уйдёте без неё — она умрёт точно. С ней или без неё — решать вам.       Ивон сжала зубы. Ещё один груз. Ещё одна жизнь, за которую она несла ответственность.       — А этот… Бирмингем? — спросила она, отводя взгляд от Гретты, чтобы не видеть её бледного, заострившегося лица. — Откуда он здесь?       — Призрачный отпечаток, — вздохнул Мэлвин, благодарный за смену темы. — В местах сильных эмоциональных или магических потрясений в основном мире, в осколке иногда остаётся… эхо. Отпечаток. Этот «Бирмингем» — эхо промышленной революции, горя угля, пота и отчаяния магглов. Но магглов здесь никогда не было. Только эхо. Таких мест несколько. Я находил отпечаток Стоунхенджа — там просто круг из света в воздухе висит. И отпечаток какой-то страшной битвы где-то на севере — там вечный туман и слышны крики. Они нереальны. Но иногда в них можно найти что-то полезное — обломки, которые просочились сквозь разлом.       — Как выбраться? — прошептал Тимоти, неожиданно подняв голову. Его глаза блестели лихорадочно. — Динамика разлома! Портал должен быть не точкой, а вектором! Нужно вычислить не время, а пространственную гармонику!       Мэлвин посмотрел на него с усталой симпатией.       — Молодой человек, ты говоришь как я… сорок лет назад. Выбраться? — Он горько рассмеялся. — Портал, через который вы пришли — он одноразовый и односторонний. Он открывается, когда срез этого осколка на миллисекунду совпадает с срезом вашей реальности. Это редчайшее событие, которое ваша подруга смогла вычислить и поймать. Следующее такое совпадение для этой конкретной точки… — он задумался, что-то шепча про себя, будто умножая в уме страшные числа. — Лет через двести. По нашему субъективному восприятию. А может, завтра. Время-то хаотично.       В его голосе не было надежды. Только констатация факта.       — Но есть другие пути? — настаивала Ивон, чувствуя, как последняя надежда ускользает.       — Есть, — неожиданно твёрдо сказал Мэлвин. — Но это не выход назад. Это путь вперёд. Или в сторону. Разломы, подобные тому, что привёл меня сюда, существуют. Они соединяют этот осколок с другими. С другими Дельтами, с другими осколками. Я изучал их. Некоторые ведут в миры ещё более безумные. Некоторые… возможно, ведут ближе к основному стволу. В места, где время течёт стабильнее, где есть солнце и воздух, которым можно дышать. Но это игра в русскую рулетку с десятью заряженными барабанами. Попадёшь в мир, где гравитация в сто раз сильнее, и тебя размажет по камню. Или в мир вечного льда. Или в мир, где разумные существа — кристаллы, пожирающие магию.       Он посмотрел на их потрясённые лица.       — Я остался здесь, потому что сошёл с дистанции, — сказал он, отводя взгляд к зелёному огню. — И потому что нашёл способ… существовать. Я научился фильтровать мико-плазму, нашёл источник воды, охочусь на местную фауну. И я веду исследования. Картирую разломы. Ищу закономерности в хаосе Прожектора.        Джеймс шагнул ближе к огню, и его тень легла на лицо старика.         — Вы ушли от вопроса, Пристли. Как выбраться — вы рассказали. А почему вы сами не ушли? Почему не попытались? Вы живёте здесь — сколько? Тридцать лет? Сорок? Вы — невыразимец, специалист по межпространственным резонансам. И вы хотите сказать, что ни разу не рискнули шагнуть в разлом? Я в это не верю.         Мэлвин молчал. Зелёный огонь трещал, отбрасывая тени на его измождённое, но не сломленное лицо. Когда он заговорил, в его голосе не было исповеди. Была только спокойная, ледяная констатация факта.         — Вы ошибаетесь, мистер Уитклифф. Я не пытался уйти не потому, что боялся. И не потому, что «сошёл с дистанции». Я не пытался уйти, потому что мне здесь интересно.         Ивон подняла голову.         — Что?         Мэлвин усмехнулся — криво, безрадостно, но в этой усмешке читалась не горечь, а странная, почти детская гордость.         — Вы понимаете, где вы находитесь? Это не просто «альтернативная реальность». Это осколок. Фрагмент бытия, отколовшийся от основного ствола тысячи лет назад. Он живёт по своим законам — время хаотично, материя пластична, магия искажена до неузнаваемости. Это феноменологический заповедник. Место, где можно изучать фундаментальные свойства реальности в чистом виде, без помех.         Он поднялся и прошёлся по комнате. В его движениях появилась энергия — нескладная, лихорадочная, но живая.         — В нашем мире, чтобы провести эксперимент по временному резонансу, нужно десяток разрешений и молитвы, чтобы ничего не пошло не так. А здесь… здесь всё вокруг — эксперимент. Каждый цикл Прожектора — это данные. Каждый разлом — гипотеза. Каждая тень — форма жизни, которой нет больше нигде. Я посвятил этому осколку… я не знаю, сколько лет. Но я понял больше, чем за всю карьеру в Отделе. Больше, чем любой темпорал за всю историю.         Он остановился у полки с банками и тетрадями.         — Вы спрашиваете, почему я не ушёл? Потому что здесь я нужнее. Здесь я делаю то, что имеет значение. Не для начальства, не для отчётов — для науки. Для понимания того, как устроена реальность. А там… — он махнул рукой в темноту, — там война. Интриги. Чистокровные идиоты, которые думают, что магия — это про происхождение, а не про знание. Я не хочу туда возвращаться. Я ничего там не оставил.         — Никого? — тихо спросила Ивон. — Семья? Друзья?        Мэлвин посмотрел на неё. В его глазах на мгновение мелькнуло что-то — не тоска, скорее, спокойная констатация.       — Жена умерла за три года до того, как я попал сюда. Рак. Детей не было. Друзей… в нашем деле друзей не заводят. Вы это знаете, мадам Уоррингтон.       — А тот, кто был с вами? — спросил Джеймс. — Вы сказали «некоторые ломаются за день». Вы были здесь не всегда один.        Мэлвин замер. Его лицо на мгновение исказилось — боль? стыд? — но он быстро взял себя в руки.       — Был, — сказал он. — Один. Его звали Сайлас Крабб. Мы попали сюда вместе. Коллега. Не друг, но… напарник. Он держался дольше меня. Сильный волшебник, крепкий разум. А потом, через несколько лет, он наткнулся на Тень. В лесу. Я пытался его вытащить, отбить, но… — Мэлвин сглотнул. — Тень не убивает быстро. Она высасывает жизненную силу постепенно, капля за каплей. Сайлас медленно угасал. Его рука стала серой, потом плечо, потом половина лица. Через три недели он перестал говорить. Ещё через неделю — перестал дышать. Я похоронил его там, в лесу. Или мне показалось, что похоронил. Через несколько циклов я пришёл на могилу — а на её месте росло чёрное дерево. С такими же спиралями, как те, что вы видели.       Он замолчал.       — Поэтому ваша подруга умрёт, — сказал он, глядя на Гретту. — Я могу оттянуть это. Зельями, дистилляцией, ритуалами. Но Тень уже внутри неё. Она будет ползти дальше — медленно, но неотвратимо. Если вы уйдёте без неё, она умрёт здесь. Если вы возьмёте её с собой — Тень может активизироваться. Я не знаю, что будет. Но одно я знаю точно: если бы я мог вернуть Сайласа… если бы у меня был шанс вытащить его отсюда… я бы рискнул.       Он посмотрел на Ивон и Джеймса. В его глазах горела та самая холодная, фанатичная искра.       — Я остаюсь здесь не потому, что не могу уйти. Я остаюсь, потому что выбрал это. Но вы… вы ещё можете выбирать. И что бы вы ни решили — я помогу. Картами, знаниями, убежищем. Всем, что у меня есть. Потому что вы — первая живая душа, которая заговорила со мной на моём языке за… очень долгое время. И потому что я хочу, чтобы мои исследования не пропали.       Он закончил и снова поднёс флягу ко рту. Зелёный огонь трещал, освещая его измождённое, но не сломленное лицо.       Они сидели в тишине, переваривая этот монолог. Не было утешения. Не было лёгкого пути домой. Был только диагноз: они застряли в брошенном, умирающем осколке реальности, где время сошло с ума, воздух ядовит, а местные обитатели были чужими до мозга костей. И был выбор: медленно сходить с ума и умирать, как Гретта, или последовать за безумным старым техасцем в его безнадёжном, упрямом поиске другой двери в бесконечном лабиринте сломанных зеркал.       Джеймс первый нарушил тишину.       — Эти съедобные лишайники… они хоть на что-то похожи по вкусу?       Мэлвин усмехнулся.       — На старую жевательную резинку и отчаяние, сынок. Но с голоду не помрёшь. Пока не помрёшь.       Потом он посмотрел на Ивон, и его взгляд снова стал острым, аналитическим.       — А теперь, мадам Уоррингтон, мистер Уитклифф. Поговорим о вашем мире. О том, что вы оставили. Мне нужно знать, что там, по ту сторону разлома, происходит. Это важно для… контекста. И, возможно, для поисков другого выхода. Расскажите мне. О вашем Отделе. О вашей войне. И о том, почему четверо невыразимцев в самом расцвете сил полезли в кельтский круг посреди ночи.       Тишина после его слов была ещё более тяжёлой. Ивон и Джеймс обменялись взглядом. Рассказывать? Открывать информацию, которая и в их мире была тайной за семью печатями, какому-то безумному отшельнику в зазеркалье?       Но Джеймс слегка кивнул. Что им было терять? Их мир, их секреты — всё это было теперь по ту сторону непреодолимой стены. А Мэлвин был здесь. И он, возможно, знал пути.       Ивон вздохнула, глядя на зелёное пламя, и начала рассказ.

***

             Ивон не помнила, когда именно закрыла глаза. Рассказ о мире, который они оставили, вытянул из неё последние силы — перечисление имён, дат, событий, которые Мэлвин записывал в свою потрёпанную тетрадь с ледяным, почти патологическим вниманием к деталям. Она отвечала механически, слова выходили сухими, выверенными, как отчёт начальству. Джеймс подхватывал, когда она замолкала, добавлял детали об Отделе, о структуре, о протоколах безопасности, которые они нарушили. Мэлвин кивал, иногда переспрашивал, иногда замирал с пером в руке и смотрел в одну точку так долго, что казалось — он забыл, о чём спрашивал.       А потом — темнота. Ивон не заметила момента, когда зелёный огонь погас или когда Мэлвин замолчал. Она просто провалилась в небытие — тяжёлое, без сновидений, похожее не на сон, а на короткую смерть.       Её разбудил звук.       Не скрежет. Не шёпот. Не привычный, въевшийся в уши фон этого мира. Что-то другое — низкое, тягучее, похожее на гул далёкого органа или на вой ветра в гигантской трубе. Звук нарастал, пульсировал, пронизывал тело до костей, заставлял зубы ныть от резонанса.       А потом — свет.       Он проник сквозь щели между досками, которыми были заколочены окна «ранчо». Не привычный, рассеянный полумрак, который сопровождал их всё время в этом осколке, а настоящий, плотный, почти осязаемый свет. Багровый. Пульсирующий. Живой.       Ивон села на своём ящике, и сердце её заколотилось где-то в горле. Рядом завозился Джеймс.       — Что за… — начал он сонным, хриплым голосом, но не закончил.       Он тоже увидел.       Свет лился сквозь щели — десятки тонких, длинных лучей, багровых, как запёкшаяся кровь. Они пересекали комнату, ложились на лица спящих, на серые камни, на потрёпанные тетради Мэлвина, превращая всё в декорацию какого-то апокалиптического театра. Где-то в углу застонал Тимоти — не от боли, а от того, что свет потревожил его безумный, чуткий сон.       — Прожектор, — прошептал Джеймс, и в его голосе не было сарказма. Только благоговейный, животный страх.       Ивон поднялась на ноги. Тело ломило, лиловые прожилки на руке пульсировали в такт багровым вспышкам за окном. Она не помнила, как долго они спали — час? вечность? — но чувствовала, что что-то изменилось. Мир снаружи стал другим.       Она подошла к стене, туда, где одна из досок отошла от рамы, оставив щель шириной в два пальца. Прижалась глазом к этой щели — и на мгновение забыла, как дышать.       Небо над Бирмингемом больше не было чёрным.       Оно горело.       Не метафорически — физически. Багровая, пульсирующая пелена растеклась по всему видимому горизонту, как масло по воде. В центре этого багрянца, прямо над тем местом, где, как она запомнила, должны были быть руины литейной, висело нечто, что нельзя было назвать светилом. Это была рана. Разрыв в ткани неба, из которого сочился свет — густой, вязкий, неестественный. Он не слепил, но от него хотелось закрыть лицо руками, спрятаться, зажмуриться. В нём было что-то больное, агонизирующее.       Прожектор.       Мэлвин не преувеличивал. Это было не солнце. Солнце греет. Солнце дарит жизнь. А это… это высасывало. Даже сквозь стены, сквозь доски, сквозь закрытые веки Ивон чувствовала, как этот свет проникает в неё, ищет что-то, перебирает её воспоминания, её страхи, её слабые места. Он не нёс тепла — только холодную, равнодушную враждебность.       В свете Прожектора руины Бирмингема выглядели иначе. Днём, если это можно было назвать днём, они казались просто мёртвыми. Серыми. Пыльными. А теперь — теперь они дышали. Тени от полуразрушенных зданий удлинялись и изгибались под невозможными углами, будто подчиняясь не геометрии, а какой-то другой, чуждой логике. Стены казались прозрачными, но не потому, что сквозь них можно было увидеть, а потому, что сквозь них можно было увидеть не то. Ивон моргнула, и на мгновение ей почудилось, что в окнах соседнего дома стоят люди — силуэты, замершие в неестественных позах. Она моргнула снова — и они исчезли.       — Что ты там видишь? — голос Джеймса прозвучал слишком близко, и она вздрогнула.       — Не знаю, — честно ответила она, не отрываясь от щели. — Ничего. И всё.       Снизу, с улицы, донёсся звук. Тот самый, который её разбудил — гулкий, тягучий, похожий на вой. Теперь, когда Прожектор горел в полную силу, он стал громче, отчётливее. И в нём Ивон различила то, чего не слышала раньше: ритм. Не равномерный, не музыкальный, а какой-то… органический. Как сердцебиение. Как дыхание. Как будто сам осколок реальности, в котором они застряли, пульсировал в агонии, и этот пульс был слышен каждому, кто осмелился слушать.       — Скоро они придут, — раздался голос Мэлвина из темноты за их спинами. Он не спал. Или уже проснулся. Или, может быть, не спал вообще — кто знает, сколько лет он уже обходился без сна, подчиняясь искажённым ритмам этого места. — Шептуны. Их привлекает свет. И тепло, которого нет. Они выйдут из леса и будут бродить по улицам до тех пор, пока Прожектор не погаснет. Не выходите. Не смотрите на них слишком долго. И не пользуйтесь магией. Они почувствуют.       Ивон оторвалась от щели. Глаза привыкли к багровому свечению, и теперь комната казалась ей ещё более тёмной, чем прежде. Гретта лежала у огня, который — Ивон только сейчас заметила — погас. Зелёное пламя исчезло, оставив после себя только холодную золу и слабый, едва уловимый запах озона. Тимоти сидел в углу, обхватив колени, и его губы больше не шевелились. Он просто смотрел на багровые лучи, проникающие сквозь щели, и улыбался. Той самой пустой, стеклянной улыбкой, о которой говорил Мэлвин.       — И часто он загорается? — спросила Ивон, не оборачиваясь.       — По-разному, — ответил Мэлвин. — Иногда раз в несколько дней. Иногда несколько раз за один цикл. Иногда его нет неделями, и ты начинаешь думать, что он погас навсегда. Но он всегда возвращается. Как боль. Как память.       Джеймс молчал. Он стоял у другой стены, прижавшись глазом к своей щели, и его спина была напряжена до звона.       — Там кто-то есть, — сказал он вдруг.       Ивон снова прильнула к щели.       Сначала она ничего не увидела — только багровое небо, пульсирующую рану в его центре и мёртвые, дышащие тени руин. А потом, на краю видимого пространства, у поворота на главную улицу, она заметила движение.       Фигура. Одна. Она вышла из-за угла полуразрушенного здания и замерла, будто тоже разглядывала их убежище. В багровом свете Прожектора нельзя было разобрать деталей — только силуэт, непропорционально длинный, с руками, свисающими ниже колен, и головой, склонённой набок под невозможным углом. Фигура не двигалась. Просто стояла и смотрела. Или делала вид, что смотрит.       — Шептун? — прошептала Ивон.       — Один из них, — ответил Мэлвин. — Не самый опасный. Он просто наблюдает. Изучает. Запоминает. Если мы не выйдем и не тронем его магией, он уйдёт на закате. Так бывает. Не всегда, но бывает.       Ивон смотрела на силуэт, и ей казалось, что он приближается. Не двигаясь с места — просто становясь больше, ближе, отчётливее. Или это её глаза привыкали к багровому свету? Или осколок реальности менял геометрию?       — Не смотри на него слишком долго, — сказал Мэлвин. Его голос звучал откуда-то издалека, будто сквозь толщу воды. — Он это чувствует.       Ивон отвернулась от щели. В комнате было темно, багровые лучи резали воздух, как лезвия, оставляя на полу, на стенах, на лицах спящих кровавые, пульсирующие пятна. Гретта вздохнула во сне — тяжело, надрывно — и затихла.       Прожектор горел ещё долго. Ивон не знала, сколько — время потеряло всякий смысл. Она сидела на ящике, привалившись спиной к холодной стене, и смотрела на багровые лучи, которые медленно, неохотно угасали, словно уходящая за горизонт заря — только здесь заря никогда не приносила утра. Когда последний луч исчез, и мир снова погрузился в привычную, липкую тьму, она услышала, как Джеймс выдохнул — долго, шумно, будто задерживал дыхание всё это время.       — Я никогда не привыкну к этому, — сказал он.       — И не привыкнешь, — отозвался из темноты Мэлвин. — Это и есть способ остаться в здравом уме. Не привыкать. Каждый раз удивляться. Каждый раз бояться. Каждый раз заново решать, что жизнь здесь стоит того, чтобы её продолжать.       Он помолчал, и в тишине снова послышался далёкий, затихающий вой — Шептуны уходили обратно в лес.       — Или не решать. Но это уже другой разговор.       Ивон закрыла глаза. Сон не шёл. Перед внутренним взором всё ещё стоял тот силуэт — непропорциональный, застывший, с головой, склонённой под невозможным углом. Она снова почувствовала на себе его взгляд — если у существ, которые не имеют глаз, вообще может быть взгляд. Холодный. Изучающий. Как у коллекционера, который рассматривает редкий экспонат и решает, стоит ли его приобретать.       

***

             Субъективно для Ивон Уоррингтон прошли месяцы. Время, этот растянутый и бесформенный материал существования в осколке реальности, научило её новым мерам: не часам и дням, а циклам Прожектора, периодам лютого ультрафиолета и густой, почти осязаемой темноты, интервалам между приступами кашля, постепенно становящимися привычным фоном жизни. Они адаптировались — если это слово можно было применить к медленному сползанию в странную, застывшую рутину выживания. Адаптировались не к жизни, а к её бесконечному откладыванию.       Их база в «ранчо» Мэлвина превратилась в унылый, пыльный лагерь. Они научились пить отфильтрованную им воду с едким привкусом пепла, есть лишайники, похожие на жёсткую, безвкусную кожу, и спать урывками, пока кто-то дежурил у входа, вслушиваясь в скрипы и шорохи пустого Бирмингема.       — Знаешь, — сказал однажды Джеймс, жуя очередную порцию лишайника с видом человека, который давно забыл, что такое настоящая еда. — Я всё меньше понимаю вегетарианцев. Если бы я знал, из чего сделана эта гадость, я бы, наверное, вообще перестал есть.       — Не начинай, — устало ответила Ивон, сидя на своём ящике и растирая в пальцах серую, крошащуюся массу. — У нас нет выбора.       — Выбор есть всегда, — возразил Мэлвин из своего угла, не поднимая головы от тетради. — Можно не есть. И умереть. Это тоже выбор.       — Вдохновляющая речь, — буркнул Джеймс. — Ты в рекламу лишайников не пробовал пойти?       Ивон невольно усмехнулась. Чёрный юмор, въедливый и горький, стал их главным оружием против безумия. Шутили обо всём: о лишайниках, о том, что Тимоти вчера нарисовал на пыльном полу, о том, что Гретта снова смотрит в одну точку уже шестой час подряд. Шутили, потому что плакать было уже нечем.       Гретта, к удивлению всех, не умерла и не превратилась в нечто ужасное. Серая полоса на её руке остановила своё ползучее шествие, застыв чуть выше локтя, как уродливый, мёртвый рубец. Силы к ней вернулись, но не полностью. Она могла пройти, опираясь на стену или на плечо Джеймса, от силы десять метров, прежде чем её ноги подкашивались, а в глазах темнело от слабости.       — Я бесполезна, — прошептала она однажды, когда Джеймс помогал ей вернуться на место после очередной неудачной попытки пройтись по комнате. — Вы тащите меня как груз. Как балласт.       — Заткнись, Шауберт, — беззлобно сказал Джеймс, усаживая её на ящик. — Ты — наша память. Ты единственная, кто помнит, как выглядят нормальные расчёты. Если мы когда-нибудь выберемся, ты будешь расшифровывать все эти данные Мэлвина. А без тебя мы просто сдохнем в невежестве.       Гретта посмотрела на него долгим, пустым взглядом, и Ивон не была уверена, что Джеймс действительно в это верит. Но Гретта, кажется, кивнула. И замолчала. С ещё более пустым, чем обычно, лицом.       Она стала молчаливым призраком их компании, часами сидевшим у зелёного огня и смотревшим в него невидящими глазами, будто пытаясь разгадать в пламени другую, утраченную реальность. Ивон иногда садилась рядом, брала её за здоровую руку — холодную, безжизненную — и просто молчала. Что можно было сказать? «Всё будет хорошо»? Здесь, в этом осколке, «хорошо» было так же невозможно, как и «плохо» в привычном смысле. Было только «терпимо» и «невыносимо». И они балансировали между ними, как канатоходцы над пропастью.       Тимоти Хьюит тихо сходил с ума. Это было не буйное, а тихое, методичное разрушение. Он говорил всё меньше, а когда говорил, то о вещах, понятных только ему: о «временных градиентах», о «психоактивных свойствах мико-плазмы», о том, что они все уже умерли и это — загробный мир для невыразимцев. Иногда он что-то чертил на пыльном полу — сложные, бесконечные уравнения, которые всегда заканчивались одним и тем же знаком, похожим на разорванный круг.       — Тимоти, — позвал его однажды Джеймс, когда стажёр встал посреди комнаты и уставился в стену с таким видом, будто видел там что-то очень важное. — Тимоти, ты где?       — Везде, — ответил Тимоти, не оборачиваясь. — И нигде. Как и все мы.       — Конкретнее можно?       — Конкретность — это иллюзия, Уитклифф. — Тимоти медленно повернул голову, и его глаза — пустые, но при этом странно блестящие — встретились с глазами Джеймса. — Мы все — одновременно здесь, в нашем мире, и там. В каждой реальности, куда мы могли бы попасть, но не попали. Каждый наш выбор создаёт новую ветку. А здесь… здесь ветки сходятся. Мы в узле. В точке, где все возможности существуют одновременно. И я… я вижу их. Все.       — Что ты видишь? — тихо спросила Ивон.       — Вас, — сказал Тимоти, и его губы растянулись в странной, недетской улыбке. — Вас, Уоррингтон. Там, в другой реальности. А здесь… — он покачал головой, — здесь вы выбрали иначе. И теперь вы здесь. В узле. Вместе со мной.       Ивон почувствовала, как холодок пробежал по спине. Она хотела спросить — о чём он говорит? — но слова застряли в горле. Тимоти уже отвернулся и снова уставился в стену, продолжая что-то тихо бормотать о ветвях реальности и временных узлах.       Джеймс следил за ним с мрачной бдительностью, но что можно было сделать? Лекарств не было. Утешений — тоже. Мэлвин лишь пожимал плечами и говорил: «Он видит то, чего не должны видеть люди. Это дар. И проклятие одновременно. Некоторые так прозревают. Некоторые — так умирают».       Мэлвин Пристли стал их странным, нежеланным гидом в этой новой вечности. Он не спешил им помогать с возвращением назад. Наоборот, казалось, он находил в их компании долгожданную аудиторию. Вечерами, когда Прожектор гас (или «выключался», как говорил Мэлвин), а снаружи начинался привычный концерт царапаний и шепотов, он усаживался поближе к огню, поправлял свой стетсон и начинал свои монологи.       — Бывал я, знаете ли, и не в таком, — начинал он, и его глаза, мутные от вечного отравленного воздуха, загорались странным, тоскливым блеском. — Однажды, лет пятьдесят назад по моим меркам, нашёл я разлом стабильный, хоть и узкий, как игольное ушко. Просунулся, еле просочился… и очутился в мире, где небо было цвета расплавленной меди, а деревья пели. Да-да, пели. Голосами, похожими на колокольчики и шёпот одновременно. Красиво. Пока не понял, что они поют о тебе. О твоём прошлом, о твоих страхах. Высасывают воспоминания, как нектар, и оставляют пустую скорлупу. Еле ноги унёс.       — А ты бы хотел туда вернуться? — спросил Джеймс, подкидывая в огонь очередную порцию какого-то мусора, который горел с зеленоватым оттенком.       — В мир, где из тебя высасывают воспоминания? — Мэлвин задумался. — Нет, наверное. Но иногда… иногда я думаю, что хуже, чем здесь, уже не будет. И что, может быть, стоит рискнуть. Просто чтобы увидеть что-то новое. Не эту серую пыль и чёрные деревья. А цвет. Настоящий цвет.       Он говорил о мирах с обратной гравитацией, где приходилось цепляться за «землю», чтобы не улететь в багровое небо; о мире вечного тумана, где жили существа из чистого звука; о месте, где время текло вспять, и он, по его словам, несколько дней наблюдал, как разбитая чаша собирается обратно на стол.       — А есть место, — сказал он однажды, и его голос стал тише, почти заговорщицким, — где можно увидеть не наш мир. Нашу реальность. Отсветы. Обрывки.       Ивон подняла голову.       — Где? — спросила она.       Мэлвин посмотрел на неё долгим, тяжёлым взглядом.       — В расщелинах, — сказал он. — На окраине Бирмингема. Там, где скалы сходятся под неправильным углом. В темноте, когда Прожектор гаснет, сквозь трещины иногда пробивается что-то… другое. Не местное. Я называю их «окнами». В них можно увидеть другие миры. Другие реальности. Иногда — очень похожие на нашу.       — Иногда? — переспросил Джеймс. — То есть не всегда?       — В том-то и дело, — вздохнул Мэлвин. — Расщелины нестабильны. Они меняются каждый день. То, что ты видел вчера, сегодня может исказиться до неузнаваемости. А завтра — исчезнуть совсем. Или открыться в новом месте. Я их картографировал годами — бесполезно. Они живут своей жизнью. Как дышащее существо. Как раны старого мира.       — А нашу реальность? — голос Ивон дрогнул. — Ты видел нашу?       Мэлвин помолчал. Потом медленно, будто нехотя, кивнул.       — Видел, — сказал он. — Несколько раз. Обрывки. Лондон. Косой переулок. Даже, кажется, ваш Отдел — но это было давно, и я не уверен, что не принял желаемое за действительное. Наши глаза здесь ненадёжны. Они видят то, что хотят видеть.       С того дня расщелины стали их ночным ритуалом. Только ночью — когда Прожектор гас, и мир погружался в привычную, почти осязаемую тьму, — они покидали убежище. Джеймс вёл Гретту под руку, Мэлвин нёс тусклый, почти не светящийся фонарь, а Ивон шла впереди, вглядываясь в черноту, туда, где на фоне более плотной тьмы угадывались очертания скал.       Расщелин было несколько. Мэлвин знал их все — узкие, вертикальные трещины в чёрном камне, похожие на шрамы. В темноте они казались просто разломами в породе, пустыми и мёртвыми. Но стоило подойти ближе, прильнуть к холодному, шершавому краю — и оттуда, из глубины, пробивался свет. Слабый, мерцающий, чужой.       Ивон замирала у каждой. Вглядывалась. Слушала.       Однажды она увидела небо. Не чёрное, не багровое — а сумеречное, фиолетовое, с редкими звёздами. Где-то далеко горели огни — может быть, город, может быть, просто отражение чего-то, чего уже не существовало.       — Это не наша реальность, — сказал Мэлвин у неё за спиной. — Слишком фиолетовое небо. У вас такого нет.       — А мне всё равно, — ответила Ивон, не отрываясь. — Здесь есть свет. И воздух. И, кажется, жизнь.       В другой раз — через несколько ночей, расщелина показывала море. Настоящее, огромное, тёмное, с белыми барашками волн, которые накатывали на невидимый берег. Ивон слышала шум прибоя — далёкий, убаюкивающий. Закрыла глаза и представила, что стоит на утёсе где-нибудь в Корнуолле, и ветер треплет волосы, и пахнет солью и свободой.       — Море, — прошептала она. — Я скучала по морю.       На третью ночь расщелина показала поле. Зелёное, бесконечное, с одиноким деревом на горизонте. Солнце — настоящее, жёлтое — висело низко, и лучи его падали на траву золотыми полосами.       — Это похоже на Англию, — сказала Гретта, заговорив впервые за много дней. Голос её был тихим, надтреснутым, но в нём слышалось что-то живое. Та самая девочка, которая могла часами говорить о временных аномалиях, — на мгновение вернулась. — Я помню такие поля. Возле дома моей бабушки.       — Это не Англия, — возразил Мэлвин, но без обычной уверенности. — Или Англия, но не ваша. Какая-то другая. Соседняя ветка.       Но чаще расщелины показывали не красоту, а искажения. Голоса, долетавшие из них, были странными, изменёнными, как будто говорили на языке, который она когда-то знала, но забыла. Образы плыли, наслаивались друг на друга, превращаясь в калейдоскоп из чужих миров, где небо было зелёным, а земля — красной, где деревья росли кронами вниз, а вода текла вверх.       — Они ищут нашу реальность, — объяснял Мэлвин. — Каждый раз, когда вы смотрите в расщелину, ваше подсознание пытается найти что-то знакомое. И расщелина отвечает. Показывает то, что вы хотите увидеть. Но это не значит, что вы действительно это видите. Это может быть иллюзией. Отражением вашей тоски.       — Тогда зачем мы сюда ходим? — спросил Джеймс, не скрывая раздражения. — Если это просто… галлюцинации на грани безумия?       — А затем, — ответил Мэлвин, — что иногда, очень редко, сквозь эту иллюзию пробивается что-то настоящее. Обрывок настоящего мира. Знакомый голос. Знакомое лицо. Я однажды слышал, как кто-то звал меня по имени. По-настоящему. Не эхо, не отражение. Живой голос из нашего мира.       — И кто звал? — спросила Ивон.       — Не знаю, — Мэлвин покачал головой. — Я не успел разобрать. Расщелина закрылась. Но я знаю, что это не была галлюцинация. Слишком отчётливо. Слишком… больно.       С того дня Ивон приходила к расщелинам каждую ночь. Одна, когда другие спали — или делали вид, что спят, — она пробиралась к скалам, садилась на холодный, чёрный камень и вглядывалась в трещины       Расщелины менялись. Вчерашнее окно в море сегодня показывало пустыню — белёсую, бесконечную, под бледно-голубым небом. Голоса, которые она слышала несколько дней назад, исчезли, сменившись другими — незнакомыми, на незнакомых языках.       Она искала свой мир. Свой Лондон. Свой Косой переулок. Гриммо-плейс. «Дырявый Котёл». Она искала лица — тех, кого оставила. Она искала Джорджа. Ту улыбку, которую помнила. Тот смех, который когда-то грел. Тот взгляд, который сейчас, в её реальности, стал ледяным и пустым.       Но расщелины не показывали их. Никогда. Только чужие миры. Чужие лица. Чужую боль.       — Ты опять здесь, — сказал Джеймс, подходя бесшумно. Она не слышала его шагов — здесь звуки вообще распространялись странно, иногда запаздывая, иногда опережая источник. — Уже поздно. Или рано. В любом случае, Мэлвин ворчит, что мы зря тратим силы.       — А что нам ещё тратить? — ответила Ивон, не оборачиваясь. — Времени у нас здесь полно. А сил — всё равно некуда девать.       Джеймс подошёл ближе, встал рядом с ней, заглянул в расщелину через её плечо. Там, в глубине трещины, что-то мерцало — неопределённое, расплывчатое. Может быть, огни города. Может быть, просто игра света.       — Нашла что-нибудь? — спросил он. — Свою реальность?       — Нет, — Ивон покачала головой. — Только чужие. И все они… искажённые. Неправильные.       — Может, нашей реальности уже нет, — тихо сказал Джеймс. — Может, пока мы здесь блуждали, там прошли годы. Десятилетия.       — Не говори так, — оборвала его Ивон.       — Почему? Ты сама об этом думаешь.       — Думаю, — призналась она. — Но не хочу, чтобы это говорил кто-то другой.       Они замолчали. Расщелина перед ними дрогнула — изображение поплыло, превращаясь в какое-то новое, ещё более чужое. Ивон увидела на мгновение лицо — женское, бледное, с пустыми глазами. Оно смотрело прямо на неё сквозь трещину в реальности, и на миг ей показалось, что губы шевелятся, произнося её имя.       — Ивон… — прошептал голос.       Она вздрогнула. Отшатнулась от расщелины, ударившись спиной о плечо Джеймса.       — Ты слышал? — выдохнула она.       — Что? — Джеймс посмотрел на неё с недоумением. — Там просто… шум. Как ветер.       — Меня кто-то позвал, — сказала Ивон. — По имени.       Джеймс нахмурился, прильнул к расщелине, всматриваясь, вслушиваясь. Но изображение уже исчезло — трещина стала просто трещиной, чёрной, мёртвой, пустой.       — Ничего, — сказал он, отворачиваясь. — Галлюцинация. Мэлвин предупреждал.       — Это не была галлюцинация, — упрямо сказала Ивон.       — Уоррингтон…       — Я знаю, что слышала, Уитклифф.       Они стояли друг напротив друга в темноте, и в глазах Джеймса она видела смесь раздражения и беспокойства. Её собственное сердце колотилось где-то в горле.       — Ладно, — сдался он. — Допустим, ты слышала. Что это меняет? Расщелина закрылась. Мы не можем заставить её открыться снова. Мы даже не знаем, была ли это наша реальность или очередной искажённый осколок.       — Но это был голос, — повторила Ивон. — Живой. Настоящий. Кто-то звал меня.       — Или что-то, — мрачно сказал Джеймс. — Тени умеют подражать голосам. Мэлвин рассказывал.       Ивон замолчала. Она знала, что он прав. Тени были опасны. Тени могли быть где угодно — в расщелинах, в темноте, в их собственных головах. Но она не могла заставить себя поверить, что этот голос — шёпот, произносящий её имя, — был всего лишь обманом.       Она вернулась к расщелине, снова прильнула к холодному, шершавому краю. Там, в глубине, теперь была только чернота. Ни света. Ни звука. Ни лица.       — Пойдём, — сказал Джеймс, касаясь её плеча. — Уже поздно. Мы и так сегодня слишком долго.       Ивон не двинулась с места.       — Уоррингтон, — голос Джеймса стал твёрже. — Пойдём. Завтра придём снова. Расщелины не убегут.       Она ещё мгновение смотрела в пустоту, надеясь, что голос вернётся. Но он не вернулся.       — Ладно, — сказала она, отступая назад. — Идём.       Они шли обратно к «ранчо» молча. Джеймс — чуть впереди, освещая дорогу тусклым фонарём. Ивон — за ним, глядя себе под ноги, на серую пыль, которая поднималась при каждом шаге.       Внутри, у зелёного огня, спали Гретта и Тимоти. Мэлвин сидел в углу, что-то записывая в свою потрёпанную тетрадь. Он поднял голову, когда они вошли, и взглянул на Ивон долгим, изучающим взглядом.       — Ничего? — спросил он.       — Ничего, — ответила Ивон, опускаясь на свой ящик.       — Завтра повезёт, — сказал Мэлвин. Или не сказал. Может быть, она просто хотела это услышать.       Ивон закрыла глаза. Перед внутренним взором всё ещё стояло то лицо — бледное, с пустыми глазами. И голос. Её имя, произнесённое чужим ртом. Может быть, это была галлюцинация. Может быть, Тень. А может быть, на той стороне расщелины, в искажённой, чужой реальности, кто-то действительно её искал.       Кто-то, кто ещё помнил.       Она не спала до самого «утра», когда Прожектор снова загорелся багровым, и мир окрасился в цвета старой, запёкшейся крови.

***

                    Они искали следы Эрвина уже несколько циклов. Мэлвин дал им карту — потрёпанную, исчёрканную непонятными символами, с пометками на полях, которые были понятны только ему самому. На ней были отмечены места, где, по его словам, «иногда проступают отпечатки чужих реальностей». Ивон не очень верила в его методы — слишком много в них было от безумного провидца, а не от учёного, — но других зацепок не было.       Эрвин молчал. Ни знака, ни следа, ни обрывка его расчётов. Только бесконечная серая пыль и чёрные, одинаковые деревья, которые, казалось, насмехались над ними.       Вылазки давно превратились в их с Джеймсом личный ритуал. Тандем, сложившийся сам собой — не по приказу, не по плану, а просто потому, что так было легче выживать. Тимоти уже не мог ходить. Его безумие прогрессировало с каждым циклом: он то застывал посреди комнаты, глядя в одну точку, то начинал чертить на пыльном полу бесконечные уравнения, которые никто, кроме него, не понимал. Мэлвин говорил, что отправлять его в вылазки — значит подписывать ему смертный приговор. Ивон не спорила. Она и сама видела, как его глаза становятся всё более пустыми, как он перестаёт реагировать на своё имя, как его губы шевелятся в беззвучном диалоге с тем, чего никто больше не видел.       А Гретта… Гретта уже не могла пройти и двух метров от «ранчо». Серая полоса на её руке застыла чуть выше локтя, но слабость, поселившаяся в её теле, оказалась сильнее любого заживляющего зелья. Она могла дойти до порога, опираясь на стену, и уже задыхалась. Мэлвин поил её каким-то вонючим отваром, который, по его словам, «оттягивал неизбежное», но сил это не прибавляло. Гретта превратилась в тень — молчаливую, неподвижную, почти невидимую. Она сидела у зелёного огня, смотрела в одну точку и, казалось, ждала. Чего — никто не знал.       Так Ивон и Джеймс остались вдвоём. Двое, которые ещё могли идти. Двое, которые ещё не сломались окончательно. Двое, которые каждую ночь (или то, что здесь называлось ночью, когда Прожектор гас) выходили из убежища и шли в темноту — искать следы человека, который, возможно, уже давно не хотел, чтобы его нашли.       — Ничего, — сказала Ивон, отворачиваясь от очередной груды обломков. — Ничего нет.       — Как обычно, — устало отозвался Джеймс, стоя к ней спиной и вглядываясь в черноту за руинами. — Мэлвин, наверное, уже полвека ходит по этим местам и каждый раз думает, что вот-вот найдёт выход. А находит только очередную иллюзию.       — У нас есть хоть что-то лучшее?       — Нет, — признал Джеймс. Он повернулся, и в тусклом свете его лица — измождённого, с глубокими тенями под глазами — Ивон увидела ту же усталость, которую чувствовала сама. — Поэтому мы здесь. Поэтому мы каждый цикл выходим из этого чёртова убежища и таскаемся по руинам. Ты и я. Два идиота, которые ещё не поняли, что Эрвин, скорее всего, давно мёртв.       — Не говори так, — тихо сказала Ивон.       — Почему? Потому что правда больно? — Джеймс подошёл ближе, и в его голосе прорезалась привычная, защитная горечь. — Посмотри на нас, Уоррингтон. Мы здесь уже… я не знаю, сколько. Может, месяцы. Может, годы. Хьюит сходит с ума, Шауберт превращается в овощ, Мэлвин рассказывает сказки о других мирах вместо того, чтобы помочь нам найти выход. А мы с тобой… мы с тобой ходим по кругу. Буквально. Эти руины, этот лес, этот чёртов Бирмингем — они все одинаковые. Мы топчемся на месте, а Эрвин, если он жив, сидит где-то в своём укрытии и, возможно, даже не знает, что мы здесь.       — Или знает, — сказала Ивон. — И не хочет, чтобы мы его нашли.       Джеймс посмотрел на неё долгим, тяжёлым взглядом. Потом кивнул.       — Или так, — согласился он. — Что не делает ситуацию лучше.       Они уже собрались возвращаться - до «ранчо» Мэлвина было около получаса ходу, и не хотелось рисковать, застревая в темноте с её тенями и шептунами, — когда небо над ними изменилось.       Сначала это был просто оттенок. Лёгкое, едва заметное багровое свечение на горизонте, которое Ивон списала на усталость глаз. Но через несколько секунд свечение усилилось, разлилось по небу, как чернила по промокашке, и стало ясно: Прожектор просыпался.       — Чёрт, — выдохнул Джеймс. — Чёрт, чёрт, чёрт. Мы не успеем.       — Бежим, — сказала Ивон.       Они побежали.       Воздух становился тяжелее с каждой секундой. Багровый свет нарастал, заливая руины, вырывая из темноты длинные, искажённые тени. Ивон чувствовала, как её лёгкие горят от быстрого, неглубокого дыхания, как мико-плазма оседает на зубах и языке липкой, сладковатой плёнкой.       Но они не успевали.       Прожектор взошёл — если это слово можно было применить к этому больному, пульсирующему светилу, которое не поднималось над горизонтом, а проступало сквозь ткань реальности, как кровавое пятно сквозь бинт. Лучи ударили с такой силой, что земля под ногами, казалось, вздрогнула.       — Сюда! — крикнул Джеймс, сворачивая к груде камней у подножия полуразрушенной стены.       Ивон увидела грот — узкий, тёмный проём между обломками, похожий на раскрытую пасть, готовую их проглотить. Джеймс нырнул внутрь первым.       Ивон была последней.       Она уже почти скрылась в спасительной темноте грота, когда один из лучей Прожектора — особенно яркий, особенно плотный, почти осязаемый — скользнул по её левой руке.       Боль была мгновенной. Не как от ожога огнём — там сначала тепло, потом жжение, потом боль. Здесь боль пришла раньше света. Ей показалось, что кто-то схватил её за запястье раскалёнными клещами и сжал так, что кости хрустнули.       Она вскрикнула. Негромко — привычка молчать, въевшаяся в плоть, сработала быстрее, чем желание закричать. Но звук всё равно вырвался — хриплый, короткий, похожий на скул раненого зверя.       Джеймс обернулся, схватил её за шиворот и втянул внутрь.       — Ты чего? — спросил он, но потом увидел её руку и замолчал.       Ивон смотрела на своё запястье. На том месте, где луч Прожектора коснулся кожи, — короткая, с палец длиной полоса. Кожа там была не красной и не обожжённой в привычном смысле. Она была серой. Мёртво-серой. Как пепел. Как та пыль, которой был покрыт весь этот мир.       И вокруг этой серой полосы, расходясь вверх по предплечью и вниз к пальцам, расползались лиловые прожилки. Тонкие, извилистые, похожие на корни или на молнии, застывшие в момент удара. Они не болели — по крайней мере, не так, как обычно болит рана. Вместо этого они пульсировали. Глухо, ритмично, в такт биению её сердца. Как будто что-то чужое, живое, поселилось под её кожей и теперь осваивалось на новом месте.       — Что это? — прошептала она.       Джеймс не ответил. Он смотрел на её руку, и в его глазах был страх. Не тот привычный, фоновый страх, который сопровождал их каждый цикл, а живой, острый, почти панический.       — Прожектор, — сказал он наконец. — Мэлвин предупреждал. Ультрафиолет... но он сказал, можно сгореть за минуту. А тебя только коснулось.       — Всего лишь коснулось, — повторила Ивон, не сводя глаз с пульсирующих прожилок.       Она поднесла руку ближе к глазам, но в темноте грота видно было плохо. Зато она чувствовала. Чувствовала каждую линию, каждый разветвлённый капилляр, ползущий вверх, к локтю. Там, где проходили прожилки, кожа становилась странной — не холодной и не горячей, а какой-то… никакой. Как будто жизнь ушла из этих участков, оставив только оболочку.       В гроте было тесно и сыро. Камень холодил спину, пахло плесенью и чем-то минеральным — почти как в обычной пещере, и это было странным облегчением после сладковато-горького запаха снаружи. От входа, который Джеймс наспех завалил камнями, пробивался багровый свет — пульсирующий, неживой, больной.       — Нам нельзя здесь оставаться, — сказал Джеймс, привалившись плечом к стене и глядя на щели между камнями, сквозь которые сочился багровый свет. — Когда Прожектор погаснет, тени придут. Они всегда приходят после. А мы слишком далеко от ранчо. Не успеем.       — А куда нам идти? — спросила Ивон, не открывая глаз. — До убежища полчаса. Тени будут быстрее.       — Может, есть другое укрытие, — сказал Джеймс. — Мэлвин говорил... он говорил, есть места, где тени не ходят. Где камень блокирует их частоту.       — Ты помнишь, где эти места?       Джеймс промолчал.       Они застряли. Слишком далеко от безопасного убежища, слишком близко к поверхности, чтобы не рисковать. Прожектор горел, и багровый свет пробивался сквозь щели между камнями, ложась на их лица кровавыми полосами. Если они останутся здесь — тени найдут их. Если попытаются добежать до ранчо — Прожектор сожжёт их заживо. Или тени догонят по дороге.       Ивон посмотрела на свою руку. Лиловые прожилки пульсировали в такт багровым вспышкам снаружи. Совпадали. Как будто её рука и этот больной, умирающий свет были теперь связаны чем-то невидимым, но неразрывным.       — Предлагаю залезть повыше, — сказала она, кивнув на расщелину в потолке грота — узкую, тёмную, уходящую вверх. — Тени... они внизу. Мы видели. Они не лазают по деревьям.       Джеймс посмотрел на неё, потом на расщелину. На его лице мелькнуло сомнение — слишком узкий проход, слишком темно, слишком неизвестно. Но выбора не было.       — Ты первая, — сказал он. — Я подстрахую.       Она полезла.       Левая рука болела при каждом движении, и приходилось цепляться правой за холодные, шершавые камни, молясь, чтобы не сорваться. Расщелина была узкой — плечи застревали, дышать становилось всё труднее, воздух здесь был ещё более густым, чем внизу. Но она лезла. Потому что остановиться означало признать поражение.       Джеймс выбрался следом, тяжело дыша. Он сел рядом с ней на ветку, прислонился к стволу и закрыл глаза.       — Ты как? — спросил он, не глядя.       — Жива, — ответила Ивон. — Пока.       Она прижалась спиной к шершавому, как наждак, стволу. Ветка под ней была широкой, почти плоской, но неудобной, каждый сучок впивался в тело, напоминая, что даже укрытие здесь было пыткой.       Это было вторжение. Медленное, неотвратимое. Как и всё в этом месте.       Рядом, в полуметре, сидел Джеймс — единственный, кто остался.       Только он. Только она.       Двое, которые ещё могли идти.       Джеймс не двигался — словно застывшая часть этого чёрного пейзажа. Она слышала его дыхание — ровное, но напряжённое, как у человека, который слушает каждый шорох. Снизу доносился привычный концерт — царапанье, шорохи, приглушённый вой. Тени просыпались. Они выходили из леса, из руин, из трещин в земле, и начинали свой танец вокруг тех, кто не успел спрятаться.       Ивон сжала запястье сильнее. Лиловые прожилки ответили пульсацией.       Тишина и скрежет длились так долго, что стали частью их собственного метаболизма. Ивон почувствовала, как её сознание начинает плыть, сливаться с темнотой, с ржавым скрипом снизу. Чтобы удержаться, чтобы не дать этому месту окончательно поглотить её изнутри, нужно было говорить. Хоть о чём-то. Хоть с кем-то.       Она повернула голову к Джеймсу. Собралась с силами.       — Странно это, — голос Ивон прозвучал хрипло, непривычно громко, нарушив застывший ужас. Она тут же сглотнула, будто выдала секрет. — Мы здесь уже сколько циклов? Пять? Десять? Мэлвин говорит, время тут не линейно, но всё равно... мы обшарили уже пол-осколка. А от Эрвина — ни следа. Ни обрывка мантии, ни его палочки, ни записок, ни даже... костей.       Слова повисли, поглощаемые тьмой. Потом последовал ответ — не сразу, будто Джеймс тоже возвращался из глубин собственного оцепенения.       — А ты что хотела найти? — Его голос был низким, усталым. — Наш мир — это не кабинет в Отделе, Уоррингтон. А этот мир — даже не наш. Здесь всё искажено, всё гниёт, всё рассыпается в пыль. Если Эрвин здесь — он мог раствориться раньше, чем оставить след. Или его могли растворить.       — Тени?       — Тени. Микро-плазма. Прожектор. Этот чёртов Мэлвин со своими экспериментами, — Джеймс перечислил равнодушно, будто говорил о погоде. — Или он сам мог не захотеть оставлять следы.       — Зачем? — Ивон повернулась к нему, насколько позволяла ветка. — Зачем Эрвину прятаться от нас?       — Не знаю. — Джеймс помолчал. — Может, он не один здесь. Может, он с кем-то, кто не хочет, чтобы его нашли. Может, он уже не тот, кого мы ищем. Или... — он запнулся, — может, нас сюда не спасать его послали. А наоборот.       Ивон вздрогнула. Она думала об этом. Каждую ночь, когда не могла заснуть, каждую вылазку, когда они возвращались с пустыми руками. Мысль о том, что их экспедиция — не спасение, а продолжение той же ловушки, въелась в сознание, как лиловые прожилки — в руку.       — Ты думаешь, кто-то знал? — спросила она. — Знал, что портал захлопнется? Что мы застрянем?       — Думаю, — медленно ответил Джеймс, растягивая слова, будто пережёвывая неприятную пищу, — что в этой истории слишком много "случайностей". Слишком много совпадений. Гретта нашла расчёты Эрвина. Гретта вычислила окно. Гретта уговорила нас прыгнуть. А Эрвин, который всегда перепроверял всё по три раза, ошибся в фазе? Не верится.       — Ты намекаешь на Гретту? — Ивон почувствовала, как внутри поднимается глухое раздражение. — Она лежит там, с серой гнилью на руке, и не может пройти двух метров от ранчо. Ты думаешь, она специально?       — Я не знаю, что думать, — признал Джеймс. — Я просто перебираю варианты. Как учили в Отделе. Все варианты, даже самые… неприятные.       — А как насчёт Руквуда? — выпалила Ивон. Имя зазвучало в темноте как проклятие.       Тишина стала плотной, почти осязаемой. Снизу донёсся особенно громкий скрежет, будто что-то тяжёлое тащили по камням, но ни Ивон, ни Джеймс не обратили на это внимания.       — Руквуда? — переспросил Джеймс. В его голосе появилась странная нотка — не страх, не удивление, а что-то вроде усталой, горькой насмешки. — Ты серьёзно?       — А почему нет? — Ивон повысила голос, раздражение нарастало. — Он глава Отдела. Он знал о проектах Эрвина. Он имел доступ к нашим расчётам, к календарным кругам, к архивам. Если кто и мог подстроить эту ловушку — так это он.       — Ивон...       — Он всегда смотрел на нас как на расходный материал! — продолжала она, уже не сдерживаясь. — Для него мы — винтики. Если винтик скрипит — его заменяют. Если выпадает — выбрасывают. А Эрвин скрипел слишком громко. Задавал слишком много вопросов. Копал там, где не надо. Руквуд мог просто ... убрать его. Аккуратно. Чисто. Через ловушку, которую никто не сможет отследить.       — И ты в это веришь? — Джеймс повернулся к ней в темноте. Она не видела его лица, но чувствовала его взгляд — тяжёлый, испытующий.       — А ты нет? — парировала Ивон.       — Нет, — сказал Джеймс. Коротко. Твёрдо. Без колебаний.       Это выбило Ивон из колеи привычного страха. Она привыкла бояться Руквуда, ненавидеть его, подозревать во всех смертных грехах. Но она никогда не слышала, чтобы кто-то в Отделе защищал его. Джеймс был первым.       — Почему? — спросила она.       Джеймс помолчал. Когда он заговорил, его голос был тихим и каким-то... личным. Не как у коллеги, обсуждающего начальство. Как у человека, который видел то, чего не видела она.       — Я работал под началом Августа Руквуда семь лет, Уоррингтон. Семь. — Он произнёс это с нажимом, будто цифра имела значение. — И я его ... не люблю. Не уважаю. Но я его знаю. Он как ледник — холодный, неумолимый, движущийся с чудовищной, но предсказуемой медлительностью. Он опасен. Безусловно. Он амбициозен. Он видит в Отделе Тайн свою личную вотчину. Но он не мясник. И он не авантюрист.       — Ты хочешь сказать, он не способен на убийство? — Ивон не скрывала горечи.       — Я хочу сказать, он не способен на такое убийство, — ответил Джеймс. — Руквуд ненавидит риск. А это... это слишком рискованно. Заманить Эрвина в ловушку на основе его же исследований? Отправить в карманное измерение, которое может не открыться, может убить его раньше времени, может вообще не сработать? Руквуд никогда бы на это не пошёл. Он не полагается на случай.       — А на что он полагается?       — На систему, — сказал Джеймс. — Он бы нашёл способ убрать Эрвина внутри Отдела. Скомпрометировал бы его. Уволил по статье. Отправил на заведомо самоубийственное, но официальное задание. Чтобы всё было чисто. По протоколу. Чтобы тень не падала на него лично. А это... — он махнул рукой в темноте, будто указывая на весь окружающий их кошмар, — это не его стиль. Это слишком грязно. Слишком изобретательно. Слишком... лично.       — Тогда кто? — выдохнула Ивон, и её вопрос повис в темноте, не требуя ответа, которого не было.       — Не знаю, — повторил Джеймс, и в его голосе впервые зазвучала беспомощность. — Декстон? Он параноик, но он... свой. Сол Крокер? У него мозги, но не хватит дерзости. Кто-то из космологов? У них свои игры, но им не нужен Эрвин. Или... кто-то совсем снаружи. Кто проник в Отдел. Кто использует его как плацдарм.       Он замолчал.       — Но Руквуд? Нет, Уоррингтон. Я в это не верю. И никогда не поверю.       — Потому что ты его знаешь? — спросила Ивон. В её голосе уже не было горечи. Только усталое, вынужденное любопытство.       — Потому что если я поверю, что Руквуд — предатель, — сказал Джеймс, и в его голосе прозвучала такая тоска, что у Ивон сжалось сердце, — то я не смогу вернуться. В Отдел. В свою жизнь. Потому что если человек, который строил этот Отдел, который создавал правила, по которым мы работали, — если он оказался чудовищем, то зачем мы вообще туда ходили? Ради чего рисковали? Ради чего закрывали глаза на то, что не должны были видеть?       Он помолчал.       — Мне нужно верить, что Руквуд — просто плохой начальник. А не убийца. Иначе я не смогу смотреть в зеркало.       Ивон не нашла, что ответить. Она сидела, прижавшись к стволу, и чувствовала, как лиловые прожилки пульсируют в такт её сердцу. Её собственный страх — страх вернуться в мир, где всё могло измениться — вдруг показался ей мелким, почти детским.       Джеймс боялся не возвращения. Он боялся правды. Правды о том, что всё, чему он служил, могло быть ложью.       — А если это правда? — прошептала она. — Если Руквуд действительно причастен?       — Тогда, — сказал Джеймс, и его голос был пустым, как серый пепел под ногами, — тогда пусть я никогда не узнаю об этом. Пусть я умру здесь, в этом аду, с верой в то, что мой начальник был просто занудой, а не монстром. Потому что жить с правдой я не смогу.       Скрежет внизу на мгновение стих, сменившись тихим, булькающим звуком, будто что-то погружалось в жидкость. Потом всё началось снова.       Ивон долго молчала, переваривая услышанное. Она думала о Майлзе — человеке, которого она использовала как убежище. О Джордже — человеке, которого она предала ради безопасности, которая оказалась иллюзией.       О правде, которая не делает свободным. Которая только ранит.       — Ладно, — сказала она наконец. — Ладно, Джеймс. Не будем о Руквуде. Будем считать, что он просто плохой начальник.       — Спасибо, — тихо сказал Джеймс.       Они снова погрузились в тишину, но теперь она была другой. Наполненной не просто страхом перед окружающим мраком, а более сложным, более глубоким ужасом — ужасом перед тем, что правда может оказаться невыносимой.       — А ты... — голос Джеймса прозвучал неожиданно близко. Она почувствовала, как он немного повернулся к ней на ветке. — Чего боишься больше? Что Руквуд оказался предателем, чьи планы мы случайно расколотили? Или… что мы вернёмся, а там всё уже кончено?       Вопрос ударил прямо в самое больное, в ту самую рану, которую Ивон старалась не трогать, засыпая пеплом рутины выживания. Она вдохнула, и густой воздух обжёг горло.       — Второго, — прошептала она...       Она сжала руки в кулаки, ощущая, как лиловые прожилки на одной из них отвечают пульсацией.       — Я боюсь оказаться в мире, где победил Волан-де-Морт. Где Министерство — его Министерство. Где Отдел Тайн служит ему. Где мой отец… — она сглотнула комок в горле, — где мой отец либо мёртв, либо стал одним из его приспешников. И где всё, за что… — она запнулась, — за что некоторые люди рисковали всем, уничтожено. Переписано. Забыто.       Тишина после её слов была настолько полной, что даже скрежет на миг затих, будто и твари прислушались. А потом раздался звук, от которого Ивон вздрогнула всем телом.       Джеймс смеялся.       Не громко. Не истерично. Коротко, сухо, с каким-то горьким, изумлённым недоумением.       — Неужели, — произнёс он, и в его смехе не было насмешки. Было чистое, неподдельное потрясение, как если бы он вдруг обнаружил, что твёрдая стена, на которую он опирался все эти годы, оказалась нарисованной на картоне. — Неужели ты, Ивон Уоррингтон, восходящая звездочка самого закрытого отдела Министерства… Ты веришь в эту сказку? В то, что Тёмный Лорд, призрак из прошлого, вернулся из небытия? Ты веришь Дамблдору?       Каждое слово было как удар молотка по хрупкому стеклу её мифа о себе. Мифа о холодной, расчётливой карьеристке, которая играет по правилам системы. Вопрос повис в тёмном, ядовитом воздухе, требуя ответа. Лгать здесь, на этой ветке над бездной, не имело смысла. Лгать самой себе больше не оставалось сил.       — Я состою в Ордене Феникса, — сказала она. Просто. Без пафоса. Без оправданий.       Тишина, наступившая после этих слов, была оглушительной. Даже бесконечный скрежет внизу будто замер, приглушённый шоком, исходившим от двух людей на дереве. Ивон чувствовала, как бьётся её сердце — глухо, неровно, будто пытаясь вырваться из клетки грудной клетки.       Джеймс замер.       Не то чтобы он перестал дышать — нет, он дышал, но как-то неправильно, будто каждому вдоху предшествовала короткая, судорожная пауза. Ивон слышала эти паузы — они звенели в тишине громче, чем любой скрежет снизу.       — Орден… — повторил он. Голос его был странным — не циничным, не усталым, а каким-то… пустым. Как будто он пробовал слово на вкус и не мог узнать. — Орден Феникса? Тот самый?       — Тот самый, — тихо подтвердила Ивон.       — Который Дамблдор собрал в семидесятых? — Джеймс говорил медленно, будто собирал рассыпавшиеся пазлы. — Против Волан-де-Морта? Который распался после его падения? Который… — он запнулся, и в его голосе прорезалось что-то новое. Не гнев. Не насмешка. Изумление. Чистое, почти детское изумление. — Он что, снова существует?       Ивон кивнула. Потом вспомнила, что в темноте он не может видеть её жестов, и сказала:       — Да. Дамблдор восстановил его в прошлом году. Когда стало ясно, что Волан-де-Морт вернулся.       — Вернулся, — эхом повторил Джеймс. Он откинул голову назад, прислонившись к стволу, и несколько секунд смотрел в чёрное, беззвёздное небо. Потом тихо, почти неслышно, спросил: — И ты… ты в этом отряде?       — В Ордене, — поправила Ивон. — Да.       Джеймс долго молчал. Ивон слышала, как он дышит — неровно, прерывисто, как человек, который пытается переварить что-то слишком большое для его привычной картины мира.       — Я думал, — наконец произнёс он, и его голос был тихим, почти растерянным, — я думал, что ты — одна из них. Из тех, кто смотрит на всё это со стороны. Кто пожимает плечами и говорит: «Моя хата с краю». Кто прячется за мантию невыразимца и делает вид, что война — это не её дело.       — Я тоже так думала, — призналась Ивон. — Долго. Очень долго. Я убеждала себя, что моя работа — это моя война. Что если я буду стабилизировать временные разломы и заполнять отчёты, то мир вокруг меня не рухнет. Что я могу оставаться нейтральной.       — А что изменилось?       Ивон посмотрела на свою руку — серая полоса от ожога Прожектора казалась чужой, не своей.       — Эрвин пропал.       Она произнесла это так, будто это объясняло всё. И, возможно, так оно и было.       — Что? — не понял Джеймс.       — Эрвин пропал, — повторила Ивон. Она смотрела в темноту, но видела не её — а тот день, когда ей сообщили, что её куратор, её учитель, единственный человек в Отделе, который смотрел на неё не как на «дочь Уоррингтона», а как на коллегу, — исчез. — Его просто не стало. В один день. Был — и нет. Ни тела, ни объяснений, ни расследования. Руквуд сказал: «несчастный случай при исполнении». Закрыл дело. Поставил гриф «не подлежит пересмотру».       — И я поняла, — продолжила она, и голос её стал тише, почти шёпотом, — что следующей могу быть я.       — Почему ты? — спросил Джеймс.       — Потому что… — она запнулась, — потому что если в Отделе есть кто-то, кто убирает тех, кто слишком много знает, то я — идеальный следующий кандидат.       — И ты решила вступить в Орден, чтобы защитить себя?       — Я решила вступить в Орден, — сказала Ивон, и в её голосе появилась сталь, — потому что больше не могла сидеть сложа руки. Потому что каждый день в Отделе я смотрела на пустой кабинет Эрвина и думала: а что, если я следующая? Что, если меня просто "потеряют" при очередной экспедиции? Что, если я исчезну, и никто даже не спросит, куда я делась?       Она замолчала, собираясь с мыслями.       — А ещё… — её голос дрогнул, — ещё потому, что внутри была пустота. Ты знаешь эту пустоту? Когда ты делаешь всё, что от тебя ждут, а внутри — ничего. Ни радости, ни страха, ни даже сожаления. Только серая, липкая тишина. Как здесь, в этом осколке. Только там она была внутри меня.       — И Орден заполнил эту пустоту? — спросил Джеймс.       — Нет, — честно ответила Ивон. — Но он дал мне цель. Что-то, ради чего можно было вставать по утрам. Что-то, что было важнее, чем отчёты и стабилизация временных петель. Что-то, что имело значение. Даже если это значение — просто попытаться. Попытаться что-то изменить. Попытаться не быть следующей. Попытаться… — она запнулась, — попытаться найти его.       — Эрвина?       — Да. — Ивон кивнула, хотя он не мог этого видеть. — Я думала, если найду его, если узнаю, что с ним случилось, то… закрою эту пустоту. Пойму, почему он исчез. Докажу себе, что не следующая. Или хотя бы… узнаю, от кого бежать.       — А теперь? — тихо спросил Джеймс. — Теперь, когда мы здесь, когда мы нашли… ничего?       — Теперь, — сказала Ивон, и в её голосе была горечь, — я не знаю, что хуже: быть следующей Эрвином или быть следующей Мэлвином. Мэлвин выбрал этот осколок, он променял свою реальность на эту. Потому что ему здесь интересно. Потому что он нашёл здесь что-то, что заполнило его пустоту. А что, если я… что, если я тоже найду? Что, если я останусь здесь, потому что здесь проще? Потому что здесь нет отца, нет Майлза, нет Джорджа, нет войны, в которой я — никто?       — Ты не никто, — сказал Джеймс.       — А кто? — спросила Ивон. — Сотрудница Отдела Тайн, которая предала своего парня? Невеста, которая не любит своего жениха, что сбежала от него как только ей в руки упала внимая попытка найти её пропавшего начальника в альтернативной реальности? Член Ордена, который застрял в Отражении и, возможно, никогда не вернётся?       Она замолчала. Воздух, густой и сладковатый, давил на лёгкие.       Джеймс снова надолго замолчал. Ивон слышала, как он дышит — неровно, прерывисто, как человек, который пытается переварить что-то слишком большое для его привычной картины мира.       — Ты поэтому хотела остаться здесь? — спросил он наконец. — Поэтому смотрела в расщелины? Поэтому думала о том, чтобы уйти с Мэлвином в его разломы?       Ивон не ответила.       Тишина затягивалась, становилась вязкой, как смола. Снизу снова донёсся скрежет — мягкий, множественный, непрерывный. То ли поедание, то ли движение, то ли дыхание. Ивон уже привыкла к этому звуку. Он стал частью её, как лиловые прожилки на руке, как кашель, который просыпался с каждым циклом Прожектора.       — Кто такой Джордж? — спросил вдруг Джеймс.       Ивон вздрогнула. Имя, произнесённое вслух в этом мёртвом, стерильном мире, прозвучало как выстрел.       — Ты упоминала его, — продолжил Джеймс. — Там, когда говорила отце, о Майлзе… — Он помолчал. — Это тот парень, которого ты предала?       Ивон закрыла глаза. Джордж. Она не произносила это имя вслух много месяцев. Может быть, лет. Здесь время потеряло смысл, но боль — не потеряла.       — Джордж Уизли, — сказала она. Голос её был тихим, почти безжизненным, но каждое слово давалось с трудом, будто она вытаскивала их из глубины, где они гнили годами. — Рыжий близнец. Тот, который делает взрывные конфеты и смеётся так, что уши закладывает.       — Уизли? — переспросил Джеймс. В его голосе мелькнуло узнавание. — Тот, который торгует на Косом переулке?       — Тот самый. — Ивон сглотнула. — Мы встречались в Хогвартсе. На моём седьмом курсе. . Тайно. Потому что если бы отец узнал — а он узнал, он всегда узнаёт, — то… — она замолчала, подбирая слова, — то он бы уничтожил их.       — Каким образом? — тихо спросил Джеймс. — Они тогда только начинали свой бизнес?       — Нет, — покачала головой Ивон. — Бизнеса ещё не было. Фред и Джордж учились на пятом курсе, они тогда даже не думали о магазине по-настоящему. Отец ударил не по бизнесу. Он ударил по отцу.       — По Артуру Уизли?       — Леопольд Уоррингтон никогда не шутит. Если он говорит — он делает. Не сразу. Не грубо. Он найдёт способ. Жалобу. Анонимку. «Случайную» проверку. И Артур Уизли, который всю жизнь работал на износ, который тащил на себе семью из семи детей, потеряет всё. Из-за меня. Потому что его сын встречается с дочерью Леопольда Уоррингтона.       — И ты испугалась?       — Я запаниковала, — честно сказала Ивон. — Не за себя. Я была готова терпеть его гнев, его холод, его разочарование. Но я не могла… я не могла смотреть, как он разрушает их мечту. Джордж мечтал об этом магазине с детства. Они с Фредом говорили о нём ночами, строили планы, рисовали эскизы, придумывали названия для товаров. И я… я не имела права ставить это под угрозу.       — Ты не спросила у Джорджа, готов ли он рискнуть?       — А что бы он ответил? — Ивон горько усмехнулась. — Что он готов. Что он не боится. Что мы справимся вместе. А я знала, что мой отец не проигрывает. Он всегда находит способ. Всегда. Если не через бизнес — то через семью, через друзей, через репутацию. Он бы не остановился, пока не раздавил бы их. А потом посмотрел бы на меня своими холодными глазами и сказал: «Я же тебя предупреждал».       — И ты сдалась.       — Я порвала с ним, — поправила Ивон. Голос дрожал, но она продолжала. — На следующий день после разговора с отцом. Без объяснений. Без прощания. Просто… исчезла. Перестала отвечать на письма. Избегала как только могла. Делала вид, что его не существует.       — И что он?       — Он писал письма, потом искал мне оправдания.       Ивон замолчала. Она чувствовала, как лиловые прожилки пульсируют в такт сердцу — глухо, ритмично, как напоминание о том, что некоторые раны не заживают. Даже здесь. Даже в этом осколке реальности, где всё остальное рассыпалось в пыль.       — И теперь, — продолжила она, — на собраниях Ордена, когда я заходила в комнату, он смотрел сквозь меня. Как сквозь пустое место. Как будто меня не существует. Как будто той Ивон, которую он знал, никогда не было. Только холодная, расчётливая Уоррингтон, которая разбила ему сердце ради папиного одобрения и карьеры в Министерстве.       — А ты не попыталась объяснить?       — Зачем? — Ивон открыла глаза и посмотрела в темноту. — Чтобы он полез в драку, из которой не сможет выйти победителем? Чтобы он узнал, какая я на самом деле трусиха? Нет. Пусть лучше думает, что я просто стерва. Пусть ненавидит меня. Так безопаснее. Для него.       — Для тебя это было безопаснее, — тихо поправил Джеймс.       — Может быть, — согласилась Ивон. — А может, я просто не хотела смотреть в его глаза в тот момент, когда он узнает правду. Потому что в его глазах было бы разочарование. Не гнев. Не ненависть. А разочарование. Что я не доверилась ему. Что я выбрала страх вместо любви. Что я… — её голос сорвался, — что я сдалась.       — А ты сдалась?       — Разве нет? — Ивон повернулась к нему, насколько позволяла узкая ветка. — Я сбежала. Я спряталась в Отделе. Я надела мантию невыразимца и сделала вид, что меня не касается ничего, кроме стабилизации временных петель. Я согласилась выйти замуж за Майлза, потому что он был безопасным. Надёжным. Скучным. Он не заставлял моё сердце биться чаще. Он не смеялся так, что уши закладывало. Он просто был. Тихий. Удобный. Беспроблемный.       — И ты его не любишь.       — Люблю, — Ивон покачала головой. — Но не так. Не так, как надо. Я люблю его как человека, который дал мне убежище. Как друга, который всегда был рядом. Как стену, за которой можно спрятаться от шторма. Но это не та любовь, которую он заслуживает.       — И поэтому ты надеешься, что он встретил кого-то другого, пока нас здесь нет?       — Да, — прошептала Ивон. — Поэтому я надеюсь, что он счастлив. По-настоящему. С кем-то, кто сможет любить его так, как он заслуживает. А я… я останусь здесь. Или уйду с Мэлвином. Или просто… исчезну. Так будет справедливо.       — Справедливо, — повторил Джеймс. В его голосе горечь смешалась с усталостью. — Ты действительно веришь в справедливость, Уоррингтон? После всего, что мы здесь видели?       Ивон не ответила.       Она смотрела в темноту и видела не её, а лицо Джорджа — то, каким оно было в Хогвартсе. Смеющееся. Живое. Горячее. Не это ледяное, пустое, которое смотрело сквозь неё на Гриммо-плейс.       Тишина затягивалась. Снизу по-прежнему доносился скрежет — мягкий, множественный, непрерывный, но теперь он казался не угрозой, а просто фоном. Частью этого мира, как чёрное небо и серая пыль.       Ивон почувствовала, как Джеймс рядом с ней зашевелился. Не резко — тяжело, будто каждое движение требовало усилий. Он откинул голову назад, прислонившись к стволу, и несколько секунд смотрел в чёрное, беззвёздное небо. Потом, не глядя на неё, начал говорить.       — Ты думаешь, что ты одна такая? — спросил он. В его голосе не было насмешки. Только усталая, горькая констатация. — Думаешь, что только у тебя семья — тюрьма, а прошлое — якорь, который тянет на дно?       — У меня… мать — маггла, — начал он медленно, будто каждое слово было камнем, который нужно было поднять и показать. — Прекрасная женщина. Работает библиотекарем. До сих пор с трудом произносит «аппарировать» и пугается, когда папа чинит что-то заклинанием. Отец — полукровка. Честный, забитый жизнью клерк среднего звена в Гринготтсе. Тридцать лет на одном месте. Мечтает о даче с огородиком и чтобы дети были счастливы.       Он сделал паузу, и в тишине было слышно, как он сглотнул.       — У меня два старших брата. Генри… он самый старший. Умный, талантливый. Отлично сдал С.О.В. Но в семнадцать лет он… отрёкся. От всего. От магии, от нашего мира, от семьи в каком-то смысле. Сейчас он работает менеджером в каком-то маггловском магазине электроники. Женился на маггле. Милая девушка, Сара. У них двое детей. Оба… сквибы.       Он произнёс это слово без осуждения, с лёгкой, грустной нежностью.       — И знаешь что? Генри, кажется, только рад. Он сбежал. В мир, где нет волшебных палочек, предрассудков чистоты крови, ожиданий «великого будущего волшебника». Он нашёл свой покой. Иногда… иногда я ему завидую.       Ивон слушала, затаив дыхание. Она никогда не задумывалась о том, что может быть за фасадом циничного, но компетентного Джеймса Уитклиффа. Оказалось — целая вселенная боли. Такая же огромная, как её собственная.       — А Уильям… — голос Джеймса стал ещё тише, почти шёпотом, будто имя было опасным. — Уильям пошёл другой дорогой. Не смог или не захотел вписаться ни в маггловский мир, ни в наш по-настоящему. Стал мелким преступником. Воровал зелья, подделывал документы, торговал чем попало из-под прилавка. Не злой. Просто… слабый. И глупый. Последний раз его взяли за попытку продажи контрабанды гоблинам — какой-то проклятый амулет. Дали шесть месяцев в Азкабане.       Он замолчал надолго. Ивон слышала, как он дышит — тяжело, прерывисто, как человек, который пытается удержать внутри то, что давно просится наружу. Когда он продолжил, в голосе звучала плохо скрываемая боль.       — Он вышел… но не совсем. Что-то там, за эти стены, за этих стражей… что-то сломалось. Окончательно. Крыша поехала. Он то молчит днями, то кричит на пустые стены, то плачет, как ребёнок. Он живёт дома. С ним мама. Но она… она маггла. Она видит, что с ним что-то не так, но не может понять что. Не может помочь. Не может даже понять масштаб катастрофы. Она водит его к маггловским врачам. Те ставят «шизофрению», «посттравматическое расстройство». Дают таблетки. Они не помогают. Они только делают его овощем на несколько часов в день. А потом снова начинается…       Его голос оборвался. Ивон слышала, как он тяжело дышит, борясь с эмоциями, которые, видимо, годами держал под замком. Она не видела его лица в темноте, но чувствовала — каждым нервом, каждой клеткой — что он сейчас на грани. Что ещё одно слово — и он сломается. Или, наоборот, выплеснет всё, что копилось годами.       — Так что я… — он с силой выдохнул, и в этом выдохе было всё: усталость, горечь, гнев и какая-то отчаянная, почти детская беспомощность. — Я своего рода семейная гордость. Единственный, кто «преуспел». Поступил в Министерство. Да ещё в Отдел Тайн! Для отца с матерью — это как если бы их сын стал астронавтом. Или святым. Они не понимают, чем я там занимаюсь. Они просто видят мундир, почёт, стабильность. И в их глазах… в их глазах я вижу эту надежду. Такую хрупкую, такую тяжёлую. Надежду, что я всё исправлю. Что я как-то… компенсирую всё остальное. Вытащу Уильяма из его кошмара. Найду общий язык с Генри, верну его в семью. Что я стану тем якорем, который удержит наш разваливающийся маленький мирок.       Он горько рассмеялся — тем самым смехом, в котором не было ничего, кроме пустоты.       — А я… я просто сижу с ними за столом в свои редкие визиты и чувствую себя самозванцем. Потому что я тоже ничего не понимаю. Я не понимаю, как помочь Уильяму. Я не понимаю, как говорить с Генри, который смотрит на меня как на представителя враждебного племени. Я просто умею стабилизировать временные аномалии и заполнять бесконечные отчёты. И это… это не помогает. Никому.       Тишина, последовавшая за этим монологом, была иной. Не пустой, а наполненной. Наполненной болью другого человека, которая странным образом резонировала с её собственной. Ивон смотрела в темноту, но видела не её, а образ: Джеймс, сидящий за скромным кухонным столом, перед лицом родителей, чьи глаза полны немого вопроса и непосильной надежды. Она поняла его цинизм, его сарказм, его уход в работу. Это была не натура, а панцирь. Панцирь отчаявшегося человека, который несёт на своих плечах груз, под которым он вот-вот согнётся.       — Твои родители… — начала она, и её голос звучал тихо, почти нежно, как будто она боялась спугнуть что-то хрупкое. — Они сейчас, вероятно, в отчаянии. Как и все, кто нас ждёт. Кто не знает, живы ли мы.       — Да, — просто сказал Джеймс. И в этом одном слове была вся тяжесть ответственности, которую он на себя взвалил — возможно, даже не спрашивая, готов ли он к этому.       — Поэтому нам нужно вернуться, — продолжил он. — Хотя бы для того, чтобы сказать им… что мы живы. Чтобы снять с них этот груз. Чтобы они перестали смотреть на дверь в ожидании, которое никогда не закончится.       Он повернулся к ней в темноте, и она почувствовала, а не увидела его взгляд — усталый, но решительный.       Он повернулся к ней в темноте, и она почувствовала, а не увидела его взгляд.       — И тебе есть к кому возвращаться, Уоррингтон. — В его голосе появилась та самая, привычная, стальная нотка, которой он прикрывал усталость. — Флэтхем. Твой жених. Он там. Ждёт. Твой тихий, безопасный, правильный жених. Который, возможно, до сих пор не знает, что ты носила кольцо, которое ничего для тебя не значило. Который, возможно, до сих пор верит, что ты та самая «правильная» Ивон Уоррингтон, которую он полюбил.       Имя, произнесённое вслух, упало между ними не как напоминание о любви, а как тяжёлый, холодный камень долга.       — Не надо, — тихо сказала Ивон.       — Что — не надо? — Джеймс не убирал взгляда. — Не надо напоминать, что ты ему должна? Не надо говорить, что он ждёт? Не надо называть вещи своими именами?       — Не надо называть его, — выдохнула Ивон. — Я знаю. Я знаю, что он ждёт. Я знаю, что должна ему. Я знаю, что он хороший человек. Но это не меняет того, что я чувствую. Или не чувствую.       Джеймс замолчал. Снизу снова донёсся скрежет — мягкий, множественный, непрерывный. Ивон поймала себя на мысли, что почти привыкла к этому звуку. Он стал частью её, как лиловые прожилки на руке.       — А знаешь, — сказал Джеймс после долгой паузы, и его голос изменился — стал мягче, почти неузнаваемым, — я ведь не о нём. Не о Флэтхеме.       Ивон замерла.       — Ты говорила о Джордже, — продолжил Джеймс. — О том, как он теперь смотрит сквозь тебя. И знаешь что?       — Что? — едва слышно спросила Ивон.       — Мне кажется, — сказал Джеймс, и в его голосе не было цинизма, только какая-то тихая, почти печальная убеждённость, — что именно к нему тебе стоит вернуться. Если вернёшься. Если он ещё жив. Если он ещё помнит.       Ивон почувствовала, как сердце пропустило удар.       — Ты с ума сошёл, — прошептала она. — Я предала его. Как я могу вернуться к нему?       — А как ты можешь вернуться к Флэтхему? — парировал Джеймс. — Зная, что не любишь его? Зная, что он для тебя — просто убежище? Зная, что ты будешь врать ему каждый день, каждую минуту, каждую секунду вашей совместной жизни?       Ивон молчала.       — Ты сказала, что надеешься, что он встретил кого-то настоящего, — продолжил Джеймс. — Что он женился, завёл детей, нашёл своё счастье. А если нет? Если он ждёт тебя? Если он не встретил никого? Если он смотрит на дверь в ожидании, которое никогда не закончится?       — Не надо, — повторила Ивон. Голос её дрожал.       — А кто, если не я? — спросил Джеймс. — Мы здесь, в этом аду. Завтра нас может не стать. Или мы никогда не выберемся. Или выберемся, но в другом времени. В другом мире. У нас нет гарантий. Ничего нет. Только правда. Которая здесь, на этой ветке, не спрячешь за мантией невыразимца и не зашьёшь в отчёты.       Он помолчал.       — Ты любишь Джорджа Уизли, Уоррингтон. До сих пор. После всего. После лет молчания, после его ледяного взгляда, после того, как ты сама разрушила всё, что между вами было. Ты всё ещё любишь его. Иначе бы не сидела здесь, не смотрела в расщелины, не просыпалась по ночам с его именем на губах.       — Я не просыпаюсь с его именем, — слабо возразила Ивон.       — А с чьим? — спросил Джеймс. — С отцовским? С Майлза? С Руквуда? Нет. Ты просыпаешься в холодном поту, потому что тебе снилось его лицо. Потому что в темноте, когда никто не видит, ты позволяешь себе вспоминать. Потому что если ты перестанешь вспоминать — ты окончательно сломаешься.       Ивон закрыла глаза. Слёзы — те самые, которые она сдерживала годами, — потекли по щекам. Тёплые, солёные, такие чужие в этом холодном, стерильном мире.       — И что мне делать? — прошептала она. — Прийти к нему и сказать: «Прости, я испугалась. Я испугалась за тебя, за Фреда, за ваш магазин. Я выбирала не между тобой и карьерой, а между твоей безопасностью и своим счастьем. И я выбрала твою безопасность. Но теперь я поняла, что была права? Или что была не права? Я не знаю. Я ничего не знаю.       — Скажи ему правду, — просто ответил Джеймс. — Всю. Как ты сказала мне. Пусть он сам решает. Простить или нет. Понять или нет. Ждать или нет. Но хотя бы перестанет смотреть сквозь тебя. Потому что когда смотрят сквозь тебя — это больно. А когда смотрят с ненавистью — это хотя бы значит, что ты ещё существуешь.       Ивон открыла глаза. В темноте она не видела лица Джеймса, но чувствовала его взгляд — внимательный, спокойный, без осуждения.       — Ты думаешь, у меня хватит смелости? — спросила она.       — А у тебя есть выбор? — ответил Джеймс. — Остаться здесь и смотреть на чужое синее небо через расщелину? Или вернуться и посмотреть в глаза человеку, которого ты предала? По-моему, второй вариант требует не меньше смелости, чем первый. И, возможно, приносит не меньше боли. Но хотя бы это честно.       Он помолчал, потом добавил тише:       — Я не умею любить, Уоррингтон. Может быть, никогда не умел. Но я умею смотреть правде в глаза. И я тебе говорю: ты не сможешь жить с этим грузом. С чувством, что ты не попробовала. Не попыталась. Не рискнула. Ты будешь сидеть в своей безопасной квартире с безопасным мужем и каждую ночь вспоминать, как закрыла дверь перед его носом. И это сожрёт тебя изнутри. Быстрее, чем микро-плазма.       Ивон молчала. Она сжимала запястье, чувствуя, как лиловые прожилки пульсируют в такт сердцу.       — А если он меня не простит? — спросила она. — Если скажет, что всё кончено? Если уже любит кого-то другого?       — Тогда, — сказал Джеймс, — ты хотя бы узнаешь. И сможешь жить дальше. Не в иллюзии, не в надежде, не в «а что, если». А в реальности. Которая бывает жестокой, но настоящей.       Он отвернулся и снова уставился в темноту.       — Прости, — сказал он. — Я не должен был лезть. Это не моё дело.       — Нет, — тихо сказала Ивон. — Спасибо тебе, — добавила она. — За правду.       Джеймс ничего не ответил. Но она почувствовала, как его рука — тёплая, живая — снова накрыла её пальцы, сжимающие отравленное запястье.       Они сидели так долго. В темноте. На ветке. В мире, где время сошло с ума, а надежда была единственной валютой, которая ещё имела цену.