***
С того вечера что-то изменилось. Ивон не могла объяснить, что именно — трещина в реальности, сдвиг в собственном сознании или просто усталость, достигшая той точки, где страх перестаёт быть парализующим. Но вылазки, которые раньше были лишь иллюзией действия, обрели новый смысл. Они с Джеймсом стали чаще выбираться вдвоём. Тимоти уже совсем не приходил в себя. Он сидел в углу «ранчо», свернувшись калачиком, и его губы шевелились в беззвучном, непрерывном диалоге с тем, чего никто больше не видел. Иногда он вскидывал голову, и его глаза — пустые, стеклянные — на мгновение становились осмысленными. В такие моменты он смотрел на Ивон и произносил одно и то же: «Ты ещё здесь? А должна была уже уйти». Потом снова отключался. Гретта не могла пройти и двух метров от «ранчо». Серая полоса на её руке застыла чуть выше локтя, но слабость, поселившаяся в её теле, оказалась сильнее любого заживляющего зелья. Она превратилась в тень — молчаливую, неподвижную, почти невидимую. Сидела у зелёного огня и смотрела в одну точку. Иногда протягивала здоровую руку к пламени, будто пыталась поймать его, удержать, но огонь ускользал. Мэлвин оставался в убежище. Он возился со своими картами, бормотал о частотах и резонансах, записывал что-то в потрёпанные тетради и, казалось, вообще не замечал, что они уходят и возвращаются. Двое живых, которые ещё могли идти. Двое, которые ещё не сломались окончательно. Каждую ночь — или то, что здесь называлось ночью, когда Прожектор гас, — они выходили. Брали палочки, фляги с отфильтрованной водой и шли. В руины. В лес. К расщелинам, которые Мэлвин отмечал на своих картах. Искали следы Эрвина. Знак. Записку. Хотя бы надежду, что он не исчез бесследно. Но Эрвин молчал. Ивон почти привыкла к этому. К серой пыли, которая забивалась под одежду и не отстирывалась. К липкой сладости воздуха, которая оседала на языке. К вечному, въевшемуся в сознание скрежету. Почти привыкла — настолько, что этот мир перестал быть чужим. Стал просто другим. Неправильным. Но — своим. Единственным, что ещё связывало её с магией, с её прежним «я», был патронус. Вначале она отправляла его с Джеймсом в их вылазки — под предлогом поиска припасов, полезных обломков, но на самом деле — в тщетной надежде наткнуться на след, на знак Эрвина Смита. Потом, когда надежда стала призрачной, а вылазки — рутиной, она стала посылать его в никуда. Просто так. В тёмные переулки, в зияющие пустотой окна фабрик, в сторону того леса, откуда они прибежали. Джеймс ворчал на неё. — Ты зря тратишь силы, Уоррингтон. Здесь нет счастливых воспоминаний, чтобы поддерживать эту штуку. И кому он тут нужен, твой серебряный зверь? Местным тварям на посмешище? Но она не слушала. Это был ритуал. Акция отчаяния, которая хоть как-то напоминала ей, что она ещё волшебница, а не просто дышащий пылью организм в аду. И однажды, во время такой вылазки, она это заметила. Они с Джеймсом пробирались по давно опустевшему цеху какой-то литейной. Воздух здесь был особенно густым, наполненным металлической пылью, и Ивон едва не закашлялась. Чтобы отвлечься, проверить, не таится ли что в темноте за ржавыми станками, она, почти машинально, вызвала патронуса. — Экспекто патронум. Сил было мало. Заклинание вырвалось с трудом. Из кончика её палочки выплеснулась струя серебристого света, но она была не такой яркой, не такой гордой, как раньше. И форма… Ивон замерла, смотря на своё творение. Джеймс рядом с ней хрипло выдохнул. — Что это? Это была не рысь. Не гордый, стремительный зверь с холодными, умными глазами. Свет сформировался в нечто меньшее, вертлявое. Длиннохвостое. Патронус порхал в воздухе перед ней, перепархивая с ржавой балки на разбитый пульт управления. Сорока. Яркая, наглая, любопытная сорока. Она покружилась, щёлкнула серебристым клювом, посмотрела на Ивон одним блестящим глазом-бусиной, как бы спрашивая: «Ну? И что дальше?», а потом, не дождавшись команды, метнулась вперёд, в тёмный проход между станками. — Ивон? — настороженно спросил Джеймс. Но она уже побежала за ним, забыв об осторожности, об удушье, обо всём. Патронус не исчезал. Он летел впереди, отбрасывая прыгающие блики на ржавчину и пыль, будто показывая дорогу. Он свернул за угол, проскочил через разбитую витрину бывшей проходной и выпорхнул на пустынную, покрытую трещинами улицу. — Уоррингтон, стой! Чёрт! Джеймс бежал за ней. Они неслись через пустынный Бирмингем, преследуя серебристую птицу, которая, казалось, знала куда лететь. Она вела их от центра к окраинам — туда, где руины становились реже, а чёрные, окаменевшие деревья — чаще. Ивон бежала, не чувствуя ног, не чувствуя лёгких, которые давно уже горели от быстрого, неглубокого дыхания. Сорока мелькала впереди, серебристая искра в сером, мёртвом мире, и Ивон казалось, что она слышит её щебет — хотя патронусы не издают звуков. — Уоррингтон, остановись! — снова крикнул Джеймс, но голос его тонул в гулком эхе пустых улиц. Она не могла остановиться. Она не знала, куда ведёт её патронус — к выходу, к ловушке, к очередной иллюзии, — но впервые за долгие месяцы у неё была цель. Не иллюзия действия. Не рутина выживания. А настоящая, живая цель. Идти. Бежать. Следовать. Сорока свернула в узкий проход между двумя полуразрушенными домами, нырнула в тень — и исчезла. Ивон выскочила следом и замерла. Перед ней была расщелина. Не такая, как те, к которым они ходили с Мэлвином. Те были узкими, вертикальными трещинами в чёрном камне — окнами в чужие миры, которые можно было только созерцать, но нельзя было коснуться. Эта была другой. Широкой. Зияющей. Как разорванная рана в теле реальности. Края её не были чёрными. Они светились — тусклым, мерцающим светом, который переливался всеми оттенками, какие только могло вообразить сознание. Фиолетовый перетекал в синий, синий — в зелёный, зелёный — в золотой. И в этом свете, в этом мерцании, Ивон почувствовала… покой. Не тот липкий, тягучий покой, который наступает перед смертью. А другой. Настоящий. Как будли где-то там, за этой расщелиной, не было ни войны, ни отца, ни Майлза, ни ледяного взгляда Джорджа. Только тишина. Только свет. Только обещание, что всё может быть иначе. — Что это? — прошептал Джеймс, подходя сзади. Ивон не ответила. Она смотрела на расщелину, и ей казалось, что расщелина смотрит на неё. Зовёт. Это была не трещина в камне — это была рана. Зияющая, пульсирующая, живая. Края её мерцали — не багровым светом Прожектора, не зелёным огнём Мэлвина, а чем-то другим. Чистым. Белым. Таким, какого не было в этом осколке реальности уже тысячу лет. Свет переливался, струился, тёк вниз по чёрному камню, как вода по скале. И в этом свете были цвета, которых Ивон не знала. Не красный, не синий, не зелёный — а другие. Те, что не существуют в её мире. Те, что можно увидеть только здесь, на грани между реальностью и ничем. А потом она услышала голоса. Они доносились изнутри — негромкие, переливающиеся, как и свет. Несколько голосов. Мужских и женских. Они говорили на языке, которого Ивон не знала, но странным образом понимала. Они говорили о доме. О мире без боли. О месте, где можно просто… быть. «Иди сюда», — шептал один голос, мягкий, как шёлк. «Здесь хорошо», — вторил другой, глубокий, как океан. «Здесь безопасно», — пел третий, чистый, как детский смех. Ивон чувствовала, как её тело начинает расслабляться. Плечи опускаются, челюсть разжимается, дыхание становится глубже, ровнее. Боль в руке — лиловые прожилки, пульсирующие в такт сердцу, — стихает, превращается в далёкое эхо, а потом исчезает совсем. «Здесь ты ничего не боишься». Она сделала шаг вперёд. — Ивон, — голос Джеймса стал напряжённым. — Отойди от края. — Ты слышишь? — спросила она, не оборачиваясь. — Голоса. Они зовут меня. — Здесь нет никаких голосов, Уоррингтон, — сказал Джеймс, и в его голосе прозвучал страх. Не тот привычный, фоновый страх, который сопровождал их каждый цикл, а живой, острый, почти панический. — Это ловушка. Мэлвин предупреждал. Некоторые расщелины не показывают — они забирают. Ивон знала. Где-то глубоко, на самом дне сознания, она знала, что он прав. Что эти голоса — не голоса. Что этот покой — не покой. Что дом, который она видит, не существует. Но знание это тонуло. Как камень в болоте — медленно, неумолимо, без всплеска. Что-то тяжёлое, вязкое поднималось изнутри, заливало мысли, вытесняло их одну за другой. Сначала исчез страх. Не то чтобы он ушёл — он просто перестал иметь значение. Был — и вдруг не стало. Как будто кто-то щёлкнул пальцами, и эмоция, которая сопровождала её каждый цикл, каждую вылазку, каждое дыхание в этом аду, растворилась. Испарилась. Оставила после себя только странную, звенящую пустоту. Потом исчезло сомнение. «Надо ли?», «Правильно ли?», «А что, если?» — все эти вопросы, которые роились в голове годами, умолкли. Не получили ответа — просто перестали задаваться. Как будто кто-то выключил радио, которое играло так долго, что она перестала его замечать. Тишина в голове была оглушительной. И такой желанной. Потом исчезла воля. Это было самое странное. Ивон чувствовала, как её тело перестаёт ей подчиняться — но не сопротивлялась. Не могла сопротивляться. Желание двигаться, говорить, думать — всё это съёжилось, свернулось в крошечную точку где-то в глубине сознания и замерло. Она наблюдала за собой со стороны. Вот её ноги делают шаг вперёд. Вот руки опускаются вдоль тела. Вот голова поворачивается к расщелине, и глаза — её глаза — смотрят на мерцающий свет без страха, без любопытства, без единой мысли. «Это не я», — подумала она. И это была последняя мысль. Потому что когда она подошла к самой расщелине — когда край её ботинка коснулся пульсирующей границы, — мысли исчезли. Не то чтобы они закончились — они испарились. Как дождь на горячем асфальте. Как слёзы в солёной воде. Не осталось ничего. Ни страха, ни сомнения, ни надежды. Только абсолютная, бездонная, всепрощающая пустота. Её тело двигалось само. Голоса стали громче — но она их не слышала. Свет стал ярче — но она его не видела. Она была здесь — и не была. Она существовала — и не существовала. Края расщелины вспыхнули — и мир перестал существовать. Она шагнула в пустоту, даже не поняв, что сделала шаг.***
Падение было мгновенным — и бесконечным одновременно. Ивон не знала, сколько это длилось. Секунду. Час. Вечность. Здесь, в этом пространстве между реальностями, время потеряло смысл. Оно растеклось, как чернила на мокрой бумаге, превратилось в нечто вязкое, тягучее, бесформенное. Она не чувствовала своего тела. Не было рук, не было ног, не было спины, прижатой к шершавому стволу. Не было лиловых прожилок, пульсирующих под кожей. Не было лёгких, горящих от мико-плазмы. Была только… субстанция. Сгусток сознания, парящий в пустоте. Она не видела ни верха, ни низа, ни сторон. Только свет. Не тот, который манил её с края расщелины, — не белый, не переливающийся. А другой. Серый. Мёртвый. Такой же, как пыль под ногами в Бирмингеме. Такой же, как небо над осколком, когда Прожектор гаснет. Свет был везде. Он заполнял пустоту, проникал сквозь неё, становился её частью. Ивон чувствовала, как её сознание — то, что осталось от «Ивон Уоррингтон», — начинает растворяться. Не исчезать — именно растворяться. Как ложка сахара в горячем чае. Частицы отделяются, разбегаются, теряются в этой бесконечной, однородной массе. «Здесь хорошо», — подумала она. Мысль была чужой. Не её. Пришедшей откуда-то извне. Или изнутри — она не могла различить. Границы исчезли. Не было «я» и «не-я». Было только «всё». Она видела образы. Они проплывали перед её внутренним взором, как кадры старой киноплёнки — рваные, выцветшие, но отчего-то живые. Вот она, маленькая, сидит на коленях у отца. Леопольд улыбается — по-настоящему, не той ледяной, дежурной улыбкой, которую она привыкла видеть. Он гладит её по волосам и что-то говорит. Она не слышит слов, но чувствует тепло. Защиту. Любовь. Чего не было никогда. Вот школа. Хогвартс. Она идёт по коридору, и кто-то окликает её по имени. Она оборачивается — и видит Джорджа. Не того, ледяного, который смотрит сквозь неё на собраниях Ордена. А другого. Живого. Смеющегося. Глаза его горят, рыжие волосы торчат в разные стороны, и он протягивает ей руку. «Пойдём со мной», — говорит он. — «Мы построим магазин. У нас будут взрывные конфеты и летучие мыши, и ты будешь сидеть за кассой, и мы будем смеяться каждый день. Всегда». Вот её родители. Мать — живая, не та призрачная фигура, которая растворялась в страхе при каждом взгляде Леопольда. Она смеётся, запрокинув голову, и её глаза — такие же серые, как у Ивон — блестят. «Ты справишься, — говорит мать. — Ты сильная. Ты всегда была сильной». Вот будущее, которого не случилось. Квартира. Не та, холодная, стерильная, которую она делила с Майлзом, а другая. С цветами на подоконнике, с книгами на полу, с запахом свежего хлеба и кофе. И чьи-то руки — тёплые, живые — обнимают её за плечи. «Здесь безопасно», — шепчет голос — не её, не отца, не Джорджа. Голос самой расщелины. — «Здесь ты ничего не боишься». Ивон хотела верить. Она хотела остаться здесь, в этом лимбе, где нет боли, нет выбора, нет ответственности. Где можно просто раствориться, перестать быть, превратиться в частицу этого серого, успокаивающего света. «Отпусти», — шептал голос. — «Просто отпусти». Она закрыла глаза — или то, что осталось от её глаз, — и приготовилась исчезнуть. Что-то схватило её за руку. Не свет. Не голос. Не воспоминание. Рука. Горячая. Живая. Настоящая. Пальцы — пять, сбитых в один тугой захват — сомкнулись на её запястье там, где под кожей пульсировали лиловые прожилки. Кожа этого человека была шершавой, с заусенцами на костяшках, с въевшейся в поры серой пылью. Но под этой шершавостью чувствовалась жизнь — пульс, горячий и быстрый, стучащий в ответ на её собственный. Боль была резкой, острой, нестерпимой. Кости хрустнули — или ей только показалось. Всё тело ещё помнило ту сладкую, тягучую пустоту, ту безвольную негу, которая манила и убаюкивала. И теперь реальность ворвалась обратно ударом, как ледяная вода в лицо. Она хотела закричать — но не смогла. Горло пересохло, язык прилип к нёбу, а голос куда-то исчез, потерялся в той серой, мерцающей пустоте, из которой она только что выбралась. Но боль — эта горячая, пульсирующая, живая боль — была прекрасна. Потому что боль означала, что она ещё жива. Рука дёрнула назад. В этот мир. В этот ад. В эту боль. Тело — тяжёлое, непослушное, словно налитое свинцом — протащили по чему-то шершавому, острому. Ивон чувствовала, как камни царапают спину, как пыль забивается под воротник, как волосы цепляются за что-то и рвутся. Она не могла помочь — не могла оттолкнуться, не могла схватиться за край. Только чувствовала. И свет, который был там, в расщелине, — серый, мёртвый, всепрощающий — вспыхнул в последний раз. Прощальная вспышка. Ослепительная, как солнечный луч, пробивший плотные облака над морем, но холодная. В ней не было тепла. Только память о нём. А потом — тьма. Обычная, привычная, родная тьма осколка. Густая, как патока. Давящая на глаза, на виски, на грудь. Ивон открыла глаза. Она лежала на холодном, шершавом камне. Спина ныла — там, где камни вгрызлись в кожу, когда её тащили. Лопатка горела — наверняка ссадина. Шея затекла — голова была запрокинута под невозможным углом. Она не пошевелилась — не было сил. Над ней, тяжело дыша, нависал Джеймс. Его лицо было бледным — не просто бледным, а серым, как та пыль, которой был покрыт весь этот мир. Щёки впали, глаза провалились в тени. Он выглядел так, будто не спал неделю — и при этом только что пробежал марафон. Пот заливал лоб, смешивался с пылью, превращаясь в грязные потеки. Капли падали с его подбородка — прямо на её лицо. Тёплые. Солёные. Глаза его — обычно усталые, циничные, полуприкрытые в вечной маске равнодушия — сейчас были широко распахнуты. В них она увидела страх. Не тот привычный, фоновый, с которым они научились жить. Не холодный, липкий ужас перед Прожектором или тенями. А живой, острый, почти животный. Так смотрят на человека, которого уже мысленно похоронили — а он вдруг открыл глаза. Его пальцы всё ещё сжимали её запястье. Она чувствовала каждый палец — горячий, влажный от пота, дрожащий. Мелкая, нервная дрожь передавалась ей, пульсировала там, где лиловые прожилки встречались с его рукой. — Ты… — прохрипел он. Голос его сорвался на полуслове, превратился в хрип. Он сглотнул — комок в горле прошёл с трудом. — Ты дура, Уоррингтон. Ты конченная дура. Это были не ругательства. Это было облегчение. Такое огромное, что у него не нашлось других слов. Она хотела ответить — что-то острое, язвительное, привычное. Но язык не слушался. Слишком долго он лежал без дела, слишком долго мысли были не её собственными. — Ты исчезла, — сказал Джеймс. Голос его был глухим, как будто он говорил из-под воды. — Просто взяла и исчезла. Я смотрел, как ты идёшь к этой чёртовой дыре, и ничего не мог сделать. Кричал на тебя — ты не слышала. Дёрнул за плечо — ты стряхнула меня, даже не заметила. Он замолчал. Его дыхание было неровным, прерывистым. Кадык дёрнулся — он снова сглотнул. — А потом — бац. Нет тебя. Только твоя палочка на земле. Только эта долбанная трещина в камне, из которой тянет этим проклятым светом. Пальцы его сильнее сжали её запястье. Больно. Но она не хотела, чтобы он отпускал. — А потом я увидел твою руку. Пальцы. Они торчали из этой… из этой дыры. Как будто ты пыталась за что-то зацепиться. Я даже не думал. Даже не испугался — не успел. Просто схватил. Потряс головой — коротко, нервно. — И потянул. Не знаю, сколько. Может, секунду. Может, час. Время там — ты же знаешь — оно другое. Мне показалось, что я тяну тебя целую вечность. А ты не двигалась — такая тяжёлая, будто мёртвая. Он сжал зубы. — А потом ты открыла глаза. Она смотрела на него. На его бледное лицо, на красные прожилки в глазах, на тени под ними — глубокие, как трещины в этом камне. Он был живой. Рядом. Горячий. Дрожащий. — Ивон, — позвал он. Просто её имя — без фамилии, без отстранённого «Уоррингтон». Просто — Ивон. — Ты как? Она попыталась ответить. Из горла вырвался хрип — сухой, царапающий, похожий на кашель. Язык наконец-то отлепился от нёба, но слов всё равно не было. И тут глаза защипало. Не от пыли — пыль была везде, они привыкли. Не от света — в осколке почти не было света. От слёз. Она не знала, почему плачет. Потому что выжила? Потому что чуть не умерла? Потому что видела те лица — матери, Джорджа, отца, который никогда не был таким тёплым? Или потому что поняла: то, что манило её в расщелине, — ложь. Самый сладкий, самый желанный, самый опасный обман. Слёзы полились по щекам. Сначала тихо — несколько капель, скатившихся вниз по пыльным скулам, оставляя за собой чистые, влажные дорожки. Потом — больше. Потом — поток. Беззвучный, неудержимый, как прорванная плотина. Она не рыдала — у неё не было на это сил. Но тело тряслось мелкой, судорожной дрожью, и она не могла её контролировать. Дрожь усиливалась. Перерастала в крупную, почти конвульсивную. Зубы стучали — так сильно, что она боялась их сломать. Она сжала кулаки, вцепилась ногтями в ладони, пытаясь взять себя в руки. Ничего не помогало. — Ивон, — голос Джеймса прозвучал откуда-то издалека. — Ты слышишь меня? Она слышала. Но не могла ответить. Слёзы душили её, застревали в горле, мешали дышать. Она чувствовала, как сползает по камню — спина скользит по шершавой поверхности, плечи вжимаются в холод, — и не могла ничего с этим сделать. — Чёрт, — сказал Джеймс. — Чёрт, чёрт, чёрт. Он что-то говорил ещё, но она не разбирала слов. Его руки — горячие, живые — лежали на её плечах, пытались удержать, прекратить эту бесконечную, судорожную дрожь. Пальцы впивались в её плоть — тоже больно, тоже горячо. — Прекрати, — сказал он. — Прекрати трястись, Уоррингтон. Всё уже. Ты здесь. Но она не могла прекратить. Ей казалось, что свет из расщелины всё ещё внутри неё. Что он не ушёл до конца — затаился, притаился, ждёт своего часа. Что он перебирает её органы, её кости, её воспоминания, как карты в колоде. Что он ищет что-то, что можно забрать, чтобы завершить начатое. — Не могу, — прохрипела она. — Не могу дышать. — Дыши, — сказал Джеймс. Обычным голосом, без этой дурацкой командной нотки. — Просто дыши. Я рядом. Она подняла глаза. Его лицо было совсем близко — в нескольких сантиметрах от её. Она видела каждую морщинку, каждую пору, каждый волосок его бровей. В красных прожилках глаз отражался её собственный, искажённый ужасом силуэт. — Давай, — сказал он. — Вдох. Выдох. Не спеши. Она вдохнула. Жёсткий, сухой воздух обжёг горло — в нём всё ещё была эта сладковатая, приторная гадость мико-плазмы, но лёгкие наполнились. Живот, сжавшийся в узкий болезненный комок, начал постепенно расслабляться. — Ещё, — сказал Джеймс. — Не останавливайся. Она дышала. Медленно, прерывисто, с хрипом и всхлипами, но дышала. Слёзы всё ещё текли по щекам, смешиваясь с пылью и потом, но она уже не плакала — просто не могла их остановить. — Всё, — сказал Джеймс. — Ты справилась. Она выдохнула — долго, шумно, как после долгого забега. И бросилась на него. Джеймс не ожидал. Она почувствовала, как его тело напряглось — инстинктивно, на секунду. А потом он обнял её. Она вцепилась в его плечи — так сильно, что побелели пальцы. Уткнулась лицом в его шею — влажную от пота, пахнущую серой пылью и чем-то ещё, тем самым, его собственным, человеческим, живым. И замерла. Она не плакала. Не всхлипывала. Не дрожала. Только сжимала его плечи и дышала — тяжело, глубоко, восстанавливая связь с реальностью. Джеймс молчал. Не говорил этих дурацких «всё будет хорошо» — они оба знали, что здесь ничего не будет хорошо. Не утешал фальшивыми обещаниями — он никогда не умел утешать. Просто сидел на холодном, чёрном камне, прижимая к себе женщину, которая чуть не исчезла навсегда, и держал её. Его руки — крепкие, твёрдые, с длинными пальцами, привыкшими сжимать палочку и заполнять отчёты, — обнимали её с какой-то неловкой, почти детской осторожностью. Как будто он боялся, что она рассыплется, если сожмёт слишком сильно. Как будто он боялся, что если ослабит хватку — она снова исчезнет. Она чувствовала биение его сердца. Сначала оно было быстрым, испуганным — там, за грудиной, колотилось что-то живое, напуганное. Но постепенно, минута за минутой, оно замедлялось. Выравнивалось. Приходило в норму. И этот ритм — ровный, сильный, гулкий — отдавался в её груди, сливался с её собственным. Странный, неровный дуэт двух сердец, которые слишком долго бились в одиночку. — Думала, что умру, — сказала она. Голос был глухим, приглушённым его плечом, но в нём не было страха. Только констатация. — Знаю, — ответил он. — Растворялась. Как ложка сахара в чае. Сначала было тепло — приятно. Потом — никак. А потом я перестала понимать, где я, а где — не я. Она замолчала на секунду. — Я видела маму. Джорджа. Отца — такого, каким он никогда не был. Они говорили, что там безопасно. Что я могу остаться. Что не нужно больше бороться. — Но ты вернулась. — Ты вернул. Он не ответил. Не кивнул. Не сказал, что это неважно. Просто держал её. Они сидели так — обнявшись на чёрном камне — неизвестно сколько. Время потеряло смысл. Прожектор мог загореться через минуту или через год. Ивон было всё равно. Она слушала его дыхание — ровное, спокойное, настоящее. Когда наконец дрожь полностью отступила, она отстранилась — не резко, а медленно, нехотя, как просыпаются от хорошего сна. Сначала разжала пальцы — они затекли, болели. Потом отодвинула лицо от его плеча — мокрое пятно осталось на его лохмотьях, тёмное от пыли. Потом выпрямилась. Джеймс убрал руки — тоже не сразу. Сначала разжал пальцы — они оставили красные следы на плечах её рубашки. Потом отпустил плечи. Потом отодвинулся на несколько сантиметров. Они сидели рядом, глядя на чёрный камень под ногами. Расщелина закрылась. Осталась только тонкая, едва заметная трещина — как шрам на теле реальности. Ни света. Ни голосов. Только тьма и тишина. — Пойдём уже, — сказал Уитклифф, поднимаясь и протягивая ей руку. — А то Мэлвин там, наверное, уже три цикла с ума сходит. Думает, что мы сдохли. — Он не сходит с ума, — ответила Ивон, беря его руку. Пальцы всё ещё дрожали — не так сильно, как раньше, но заметно. — Он учёный. Он делает выводы на основе данных. — Ну, хотя бы запишет нас в журнале как «потерянных при исполнении». Она почти улыбнулась. Они поднялись. Ноги дрожали — колени подкашивались, и пришлось опереться на Джеймса, чтобы не упасть. Голова кружилась — мир плыл перед глазами, камни сходились и расходились, как в замедленной съёмке. Джеймс обхватил её за талию — не спрашивая, не предлагая. Просто сделал. И повёл. Они шли обратно к «ранчо». Медленно, осторожно, переставляя ноги по серой пыли. Джеймс — чуть впереди, освещая дорогу тусклым фонарём. Ивон — за ним, иногда спотыкаясь, иногда останавливаясь, чтобы перевести дыхание. Лёгкие всё ещё горели — микро-плазма не отпускала. Лиловые прожилки пульсировали в такт сердцу — резче, чем раньше, как будто расщелина разбудила их. Но она дышала.***
После того, что случилось у расщелины, они несколько десятков циклов не выходили на вылазки. Ивон восстанавливалась. Медленно. Тяжело. Тело слушалось плохо — руки дрожали, ноги подкашивались при ходьбе, голова кружилась от любого резкого движения. Она спала урывками, просыпалась в холодном поту, с криком, который застревал в горле и превращался в хрип. Ей снилась расщелина. Свет. Голоса. То ощущение — сладкое, тягучее, опасное, — когда она перестала понимать, где её тело, а где — пустота. Джеймс дежурил рядом. Не всё время — иногда Мэлвин выгонял его на поиски воды или съедобных лишайников, иногда он сам отлучался, чтобы проверить, не подобрались ли Шептуны к «ранчо». Но она чувствовала его взгляд. Настороженный. Обеспокоенный. Такой, каким он смотрел на Тимоти, когда тот начинал чертить на пыльном полу свои бесконечные уравнения. Иногда ей казалось, что у неё начинает ехать крыша. Не так, как у Тимоти — тот уже давно разговаривал с тенями и улыбался пустоте. По-другому. Она ловила себя на том, что вслушивается в тишину, ожидая, что вот-вот снова раздадутся те голоса — мягкие, тягучие, обещающие покой. Или что в углу комнаты, в сгустке темноты, мелькнёт чей-то силуэт — матери, Джорджа, отца, которого она никогда не знала таким тёплым. Джеймс находил её в такие моменты застывшей, с пустыми глазами, и молча садился рядом. Не трогал. Не спрашивал. Просто сидел, пока она не приходила в себя. — Ты там? — спрашивал он тогда. — Здесь, — отвечала она. И это было правдой. Почти всегда. Мэлвин ворчал, что они зря теряют время, что «дыра» — как он называл расщелину — уже закрылась, и новые вряд ли откроются скоро. Но он не настаивал. Может быть, потому что видел, в каком она состоянии. Может быть, потому что сам боялся, что если они уйдут — Ивон не вернётся. Или вернётся не той. «Ранчо» стало их миром на эти дни — или недели, или месяцы, время здесь по-прежнему не имело смысла. Тимоти сидел в углу, раскачиваясь вперёд и назад, и что-то беззвучно бормотал. Гретта лежала у зелёного огня, глядя в потолок пустыми, ничего не выражающими глазами. Мэлвин возился со своими тетрадями, иногда поднимал голову и бросал на Ивон быстрый, изучающий взгляд — как учёный, который наблюдает за подопытным. А Ивон и Джеймс сидели рядом и просто ждали. Чего — никто не знал. Чтобы не сойти с ума от этой липкой, давящей скуки, она начала учить его вызывать Патронуса. — Телесного, — уточнила она в первый раз, когда он скептически поднял бровь. — Не просто щит. Настоящего. Умеющего летать, слышать, вести. — Я умею вызывать Патронуса, — ответил Джеймс. — Меня учили в Отделе. — Умеешь или умел? — спросила она. — Попробуй. Джеймс поднял палочку, сосредоточился. Из кончика вырвалась струя серебристого света — тусклого, неверного, колеблющегося. Он не держал форму. Она плыла, распадалась, превращалась в бесформенное облако, которое через несколько секунд рассеялось. Джеймс выругался. — Я не думал, — сказал он. — Здесь магия другая. — Дело не в магии, — ответила Ивон. — Дело в тебе. В воспоминаниях. Ты не веришь, что он будет работать. Поэтому он не работает. — Логично, — буркнул Джеймс. Она не давила. Просто ждала. Он пробовал снова. На следующий день. Через цикл. Через два. Серебристый свет становился ярче, увереннее, но всё ещё не держался. Никакой формы. Только туман. — Ты думаешь о чём-то грустном, — сказала она однажды. — Я всегда думаю о грустном, — ответил Джеймс. — Это моё обычное состояние. — А ты попробуй о чём-то счастливом. Он посмотрел на неё так, будто она предложила ему станцевать джигу. — О чём, например? — Не знаю. О доме. О семье. О том, как ты врежешь Мэлвину его же флягой по голове. Уголок его губ дёрнулся. Он поднял палочку. Закрыл глаза. — Экспекто Патронум. Из кончика вырвался свет — яркий, ровный, уверенный. Он собрался в комок, вытянулся, замер. А потом из серебристого тумана проступила форма. Лошадь. Небольшая, невысокая, с короткой гривой и длинными ногами. Никакой определённой породы — просто лошадь. Она стояла перед ним, перебирала серебристыми копытами и смотрела на Джеймса тёмными, блестящими глазами. — Ну, — сказала Ивон, — хоть не осёл. Джеймс хмыкнул. Патронус мотнул головой, развернулся и неторопливо потрусил к стене, где растворился в воздухе. — Не знаю, что за порода, — сказал Джеймс. — Я в лошадях не разбираюсь. — Неважно, — ответила Ивон. — Главное, что он пришёл. Она смотрела на то место, где только что стояла серебристая лошадь, и думала о своём. О том, почему её патронус изменился. Почему гордая, одинокая рысь, которая была с ней столько лет, вдруг превратилась в наглую, вертлявую сороку. — Мэлвин, — спросила она однажды, когда старик сидел над очередным томом своих исследований. — Патронус может измениться? Мэлвин поднял на неё мутные, жёлтые глаза. — Твой изменился, — сказал он. Не вопрос — констатация. — Был рысью. Стал сорокой. Мэлвин помолчал, разглядывая её поверх очков. — Патронус — это отражение души, — сказал он наконец. — Не характера, как многие думают. Души. Её глубинной сути. Если меняется душа — меняется и патронус. — А почему меняется душа? — По многим причинам. Потому что человек пережил травму. Потому что он потерял то, что было центром его мира. Потому что он нашёл что-то новое. Или потому что он сломался. — Он пожал плечами. — Я не знаю твоей истории, Уоррингтон. И не спрашиваю. Но если рысь стала сорокой — значит, ты уже не та, кем была. Ивон смотрела на зелёный огонь. Рысь — гордая, одинокая, никого не подпускающая близко. Сорока — наглая, вороватая, выживающая любой ценой. Что это говорило о ней? О том, что она сдалась? Или о том, что она научилась адаптироваться? — А может, — сказала она тихо, — сорока просто умеет летать. В отличие от рыси. Мэлвин усмехнулся — криво, безрадостно. — Возможно, — сказал он. — Возможно. Ивон закрыла глаза. Серебряная сорока выпархивала из её палочки теперь без заклинания — стоило только подумать о ней. Она кружила над головой, щёлкала клювом, смотрела своими блестящими глазами-бусинами. И каждый раз летела в одном направлении. За пределы Бирмингема. Туда, где кончались руины и начиналась чёрная, пульсирующая пустота. — Ты уверена? — спросил Джеймс в первый раз, когда они снова вышли на границу города после долгого перерыва, глядя в темноту, которая не была похожа ни на что, что они видели раньше. — Мэлвин говорил, что за пределами отпечатков — ничто. Просто пустота. — А Мэлвин много чего говорил, — ответила Ивон, глядя на сороку, которая нетерпеливо кружила в нескольких метрах от них, переливаясь серебром в тусклом свете. — Но он не знает, что там. Он сам туда не ходил. — И ты хочешь быть первой? — А кто, если не мы? Джеймс молчал долго. Смотрел на сороку, на Ивон, на чёрную пустоту за пределами руин. Потом вздохнул — тяжело, но без той прежней обречённости. — Ладно, Уоррингтон, — сказал он. — Веди. Если что — потащу тебя обратно. Они шли за патронусом два цикла. Первый цикл — от границы Бирмингема до подножия чёрных, пульсирующих скал, которых не было на картах Мэлвина. Там, где кончались руины, земля становилась иной — не серой и рассыпчатой, а плотной, почти живой, пульсирующей в такт их шагам. Ивон чувствовала эту пульсацию через подошвы ботинок — глухую, ритмичную, как сердцебиение. Как будто сам осколок реальности дышал под ними. — Мне это не нравится, — сказал Джеймс, когда они вступили на эту землю. — Здесь всё… слишком живое. — Это не живое, — ответила Ивон, хотя сама не была уверена. — Это просто другое. Сорока летела вперёд, не оборачиваясь. Её серебристый свет отбрасывал прыгающие тени на чёрные скалы, которые выросли перед ними внезапно — стеной, уходящей вверх, в бесконечную, беззвёздную тьму. Ивон подошла ближе, провела рукой по поверхности — и отдёрнула пальцы. Камень был тёплым. Слишком тёплым. Как живая плоть. — Здесь есть проход, — сказал Джеймс, указывая на узкую, вертикальную трещину в скале. — И мы туда полезем? — У тебя есть другие варианты? Ивон посмотрела на сороку. Та сидела на краю трещины, перебирала серебристыми лапками и нетерпеливо поглядывала на них. — Нет, — сказала она. — Вариантов нет. Они полезли. Расщелина была узкой — плечи застревали, дышать становилось всё труднее, воздух здесь был ещё более густым, чем в руинах, пропитанный чем-то металлическим, едким. Ивон лезла первой, цепляясь правой рукой за выступы — левая давно потеряла чувствительность, лиловые прожилки расползлись почти до плеча, и она старалась не думать о том, что это значит. Расщелина вывела их в пещеру. Она была огромной — своды терялись в темноте, пол был покрыт чем-то, что напоминало сталактиты, но не каменные, а светящиеся. Они росли из земли и с потолка, переплетались, образуя причудливые арки, и излучали слабый, зеленоватый свет. В этом свете Ивон увидела то, что заставило её замереть. Стены пещеры были испещрены символами. Не рунами — она знала руны. Эти знаки были старше. Глубже. Они пульсировали в такт её сердцу, как лиловые прожилки на руке, как земля под ногами. — Что это? — прошептал Джеймс. — Не знаю, — ответила Ивон, не отрывая взгляда. — Но Мэлвин говорил… он говорил, что в глубине леса есть что-то, что строят Шептуны. Может быть, это здесь. — Шептуны? — Джеймс огляделся, и его рука легла на палочку. — Ты хочешь сказать, что мы в их логове? — Я хочу сказать, — Ивон посмотрела на сороку, которая сидела на одном из сталактитов, переливаясь серебром в зелёном свете, — что мы там, куда нас вела сорока. Джеймс помолчал, переваривая. — И что дальше? — А дальше, — Ивон шагнула вперёд, в зелёный полумрак, — мы идём за ней. Потому что она знает, куда нас вести. Сорока сорвалась с места и полетела дальше, вглубь пещеры, туда, где зелёный свет становился ярче, а символы на стенах — сложнее. Ивон побежала за ней. Второй цикл они провели под землёй. Пещера тянулась на километры. Они шли, пробирались, ползли через узкие лазы, пережидали Прожектор в маленьких, тесных гротах, где багровый свет почти не проникал сквозь толщу камня. Там они сидели, прижавшись друг к другу, и слушали, как над ними, где-то далеко, воет ветер — или не ветер, а Шептуны, которые выходили на охоту. — Сколько мы уже здесь? — спросил Джеймс в очередной такой привал. — Не знаю, — ответила Ивон, глядя на свою руку. Лиловые прожилки пульсировали — слабее, чем раньше, но всё ещё ритмично. — А разве имеет значение? Джеймс посмотрел на неё, и в его глазах — усталых, воспалённых, но всё ещё живых — она увидела что-то, чего не замечала раньше. Не страх. Не надежду. А что-то другое. Принятие. Они зашли слишком далеко, чтобы поворачивать назад. И слишком далеко, чтобы бояться. — Нет, — сказал он. — Тогда идём дальше. Они вышли из пещер на второй день — или на второй цикл, или на второй год, Ивон уже перестала считать. Перед ними открылась долина. Не мёртвая, серая пустота Бирмингема. Долина, покрытая чем-то, что напоминало траву — только чёрную, блестящую, как нефть. Небо здесь было другим — не чёрным, не багровым, а тёмно-синим, почти ночным, и в нём… в нём не было Прожектора. — Где мы? — прошептал Джеймс. Ивон не ответила. Она смотрела на то, что виднелось в центре долины. Разломы.***
Они шли через долину, ступая по чёрной, блестящей траве, которая пружинила под ногами, как живая. Сорока летела впереди, её серебряный свет отражался в странных кристаллах, торчащих из земли там и тут — они напоминали сталактиты из пещеры, но были больше, ярче, и пульсировали в такт их шагам. — Мне кажется, или здесь действительно холоднее? — спросил Джеймс, поёживаясь. — Кажется, — ответила Ивон, хотя сама чувствовала, как дрожь пробегает по спине. Не от холода. От чего-то другого. От близости. Сорока резко свернула влево, к груде чёрных камней. Ивон последовала за ней, не раздумывая. Джеймс — за ней, сжимая палочку. И тогда они его увидели. Эрвин Смит сидел на камне — прямо, с неестественно прямой спиной, как будто даже здесь, в этом аду, он соблюдал какую-то внутреннюю дисциплину. На нём были лохмотья, когда-то бывшие мантией невыразимца, но сшитые и перешитые с тщательностью, граничащей с одержимостью. Его лицо было худым, заострённым, покрытым короткой, аккуратной щетиной. Волосы, некогда тёмные и гладкие, были коротко острижены, почти под ноль. В руке он сжимал палочку — ту самую, из чёрного дерева, с которой никогда не расставался. И он чистил яблоко. Настоящее яблоко. Красное, сочное, пахнущее жизнью. Тонкая спираль кожуры свисала почти до земли. Он поднял голову. Глаза Эрвина Смита были такими же, какими она их помнила: холодными, голубыми, невероятно усталыми, но абсолютно ясными. В них не было безумия Мэлвина, отрешённости Гретты, лихорадки Тимоти. В них был только ледяной, сконцентрированный разум. — Уоррингтон, — произнёс он тем же сухим, отстранённым тоном, каким когда-то делал замечания на утренних планёрках. — Уитклифф. Опоздали. Я начал думать, что вы совсем деградировали. Ивон не могла двинуться с места. Её ноги словно приросли к чёрной траве, а слова застряли в горле, не в силах вырваться наружу. Она смотрела на Эрвина — живого, настоящего, говорящего — и не верила своим глазам. Слишком много раз за эти месяцы ей казалось, что она видит его тень в расщелинах, слышит его голос в шёпоте ветра. Слишком много раз надежда оказывалась обманом. Джеймс что-то говорил рядом — она слышала его голос, но не разбирала слов. Мир вокруг сузился до одной точки: до Эрвина Смита, сидящего на камне и жующего яблоко. Она сделала шаг. Потом второй. Потом третий — и оказалась прямо перед ним, почти вплотную. — Эрвин, — выдохнула она, и её голос прозвучал чужим, надломленным. Он посмотрел на неё спокойно, без удивления. — Уоррингтон, — ответил он. — Ты выглядишь так, будто увидела привидение. Она медленно подняла руку. Пальцы дрожали. Она коснулась его плеча — сначала робко, будто боялась, что рука пройдёт сквозь пустоту. Ткань его лохмотьев была грубой, шершавой, настоящей. Под тканью — тепло живого тела. Только тогда Ивон поняла, что это реальность. Она выдохнула — долго, шумно, как задерживала дыхание всё это время. Слёзы — не благодарности, не радости, а какого-то дикого, нечеловеческого облегчения — хлынули из глаз. Она не пыталась их вытирать. — Ты живой, — прошептала она. — Как видишь, — спокойно ответил Эрвин. Джеймс подошёл сзади, положил руку ей на плечо. — Смит, — сказал он. — Чёрт возьми. Ты… мы искали тебя… сколько? — Долго, — ответил Эрвин, поднимаясь. — И зря. Вы не должны были приходить. Никто не должен был. Он повернулся и зашагал к скалам, которые высились на краю долины — не к тем чёрным пульсирующим, из которых они вышли, а к другим, серым, почти незаметным среди чёрной травы. Ивон и Джеймс переглянулись и пошли следом. Укрытием оказался грот — не пещера, а именно грот, выточенный в скале чем-то, что не было ни водой, ни ветром. Стены его были гладкими, почти отполированными, и на них, в хаотичном порядке, были нацарапаны расчёты — знакомым, резким почерком Эрвина. В углу стоял ржавый ящик, служивший столом, и несколько тюков, заменявших стулья. В центре горел слабый, синеватый огонь — магия, иная, чем зелёное пламя Мэлвина, более холодная, но более живая. — Садитесь, — Эрвин указал на тюки. — Вопросы будут. Я отвечу. Но сначала — несколько фактов. Он сел напротив них, положил палочку на колени. — Во-первых, это место — грот. Естественное образование, которое Мэлвин не знает. Или знает, но не суётся сюда, потому что догадывается, что я здесь. Здесь не светит Прожектор — скала блокирует его излучение. Воздух чище. Шептуны не заходят. Это моя территория. И пока мы здесь — мы в безопасности. — Во-вторых, — он посмотрел на Ивон, потом на Джеймса, и в его взгляде появилась холодная злость, которой Ивон никогда не видела раньше, — вы идиоты. Полные, безответственные идиоты. Зачем вы пришли? Ивон и Джеймс переглянулись. Джеймс кивнул — коротко, едва заметно. Она начала говорить, он подхватывал, и слова лились как попало, перебивая друг друга, но Эрвин, кажется, понимал. — Гретта нашла твои записи, — сказала Ивон. — Она решила, что ты жив, что тебя можно спасти. — Мы не знали, кому ещё доверять, — добавил Джеймс. — Я, Джеймс, Гретта и новенький стажер, Тимоти, прыгнули...мы прыгнули в кельский круг, — закончила Ивон. — В ту ночь, когда луна совпала с расчётами Гретты. Эрвин слушал, не перебивая. Его лицо оставалось непроницаемым, но пальцы, сжимавшие палочку, чуть заметно побелели. — Прыгнули, — повторил он. — Двое невыразимцев и два стажера. Без плана. Без запасов. Без связи с внешним миром. Прыгнули в неизвестность на голом энтузиазме и надежде, что всё сложится. — Мы думали… — начала Ивон. — Вы не думали, — перебил Эрвин. — Вы надеялись. Это разные вещи. Надежда — плохой советчик. Особенно здесь. Он помолчал, давая словам осесть. Синеватый огонь трещал — сухо, ритмично, как метроном. Где-то в глубине грота капала вода — одинокая, размеренная капель. — Мои записи, которые нашла Гретта, не были инструкцией к действию. Они были… — он запнулся, подбирая слово, — предсмертным посланием. Я надеялся, что они попадут в руки тем, кто поймёт их правильно. Не группе отчаянных энтузиастов, а профессионалам. Бродерику Боуду. Солу Крокеру. Оливии Грин. Людям, у которых есть опыт, ресурсы, авторитет. Которые могли бы организовать настоящую спасательную экспедицию, а не прыжок в неизвестность на голом энтузиазме. — Как ты попал сюда? — спросила Ивон. — В деталях. Эрвин посмотрел на неё долгим, тяжёлым взглядом. Потом откинулся на тюке, закинул ногу на ногу — поза, которую Ивон помнила по кабинету в Отделе, когда он читал лекции стажёрам. — Всё началось с одного письма, — сказал он. — Без подписи. Без обратного адреса. Оно появилось в моём сейфе — в том, который знаю только я. Магия, которая его доставила, была старой. Очень старой. Атлантической, если верить коду. Он помолчал, глядя на синеватый огонь. — В письме были координаты. И фраза: «То, что вы ищете, находится здесь. Дверь открывается раз в сто лет. Не опоздайте». — И ты повёлся, — сказал Джеймс. — Я проверил, — поправил Эрвин. — Координаты вели к кельтскому кругу в Шотландии. Не к тому, который использовала Гретта, к другому. Более старому. Более мощному. Я потратил месяцы на расчёты, на проверку, на перепроверку. И я нашёл… я нашёл то, что искал. — Что? — спросила Ивон. — Доказательство, — ответил Эрвин. — Что мир не один. Что существуют осколки реальности — и что в некоторые из них можно войти. Я думал, что сделал открытие. Что я — первый. — А вместо этого попал в ловушку, — закончил Джеймс. — Вместо этого, — кивнул Эрвин, — я попал в ловушку. Кто-то знал, что я ищу. Кто-то знал, где искать. Кто-то подстроил письмо, координаты, расчёты — так, чтобы я клюнул. — Кто-то из Отдела? — спросила Ивон. — Кто-то, у кого был доступ к моим исследованиям, — ответил Эрвин. — К моим сейфам. К моим архивам. Кто-то, кто знал, что я не смогу устоять. — И ты оказался здесь, — тихо сказала Ивон. — И я оказался здесь, — подтвердил Эрвин. — Но не сразу понял, что это ловушка. Сначала я думал, что ошибся в расчётах. Что портал закрылся раньше, чем я ожидал. Что я просто застрял — и нужно искать другой выход. Он помолчал. Синеватый огонь моргнул — раз, другой. — Я понял, что это ловушка, когда начал анализировать параметры перехода, — сказал он. — Данные не сходились. Кто-то изменил их. Не грубо — аккуратно, профессионально. Добавил переменную, которой не было в моих расчётах. Которая сделала вход односторонним. Он потёр переносицу — жест усталости, который Ивон помнила по их совместной работе. Когда он слишком долго сидел над расчётами и глаза начинали слезиться. — Я успел оставить записи, — продолжил он. — В сейфе, который знаю только я. И в старом кабинете, где мы работали до того, как отдел переехал. Если кто-то найдёт их, они поймут, что меня не просто «потеряли». Что это была операция. — Ты поэтому оставил их в доступном месте? — спросил Джеймс. — Чтобы кто-то нашёл? — Чтобы кто-то, кто понимает, что ищет, нашёл, — поправил Эрвин. — Но Гретта нашла их первой, — сказала Ивон. — И вместо профессионалов, — Эрвин посмотрел на неё, и в его глазах мелькнуло что-то, похожее на усталость, — их нашла Гретта. Которая решила, что она — героиня. Которая собрала команду из отчаявшихся людей. Которая прыгнула в портал, не имея ни плана, ни ресурсов, ни даже нормального запаса воды. Джеймс кашлянул — смущённо, виновато. Ивон сжала кулаки. Лиловые прожилки на руке пульсировали — глухо, ритмично, в такт сердцу. Она смотрела на Эрвина — живого, настоящего, такого же холодного и отстранённого, каким она его запомнила, — и чувствовала странную смесь: облегчение, гнев, усталость. — Мы здесь, — сказала она. — Спорить о том, правильно или неправильно мы поступили, уже поздно. Что теперь? Эрвин посмотрел на неё долгим, изучающим взглядом. Потом кивнул — коротко, почти незаметно. — Ладно, — сказал он. — Вы здесь. Спорить с фактами бесполезно. Теперь нужно думать, как отсюда выбраться. Он поднялся, подошёл к стене грота, где были нацарапаны расчёты. Его пальцы — длинные, с идеально подстриженными ногтями — прошлись по одной из формул, как по клавишам пианино. — Я нашёл выход, — сказал он. — Не через портал, которым вы пришли — он закрыт надолго. Через другой. Искусственный мост, который можно создать, имея достаточно энергии и точные координаты исходной точки. Он обернулся к ним. — Этот осколок — не просто ловушка. Это… как узел. В нём сходятся несколько реальностей. Некоторые из них — мёртвые. Некоторые — дикие. Некоторые — настолько чуждые, что мозг не может их обработать. Но есть и те, что близки к нашей. Очень близки. — Ты нашёл такой? — спросил Джеймс, подавшись вперёд. — Нашёл, — кивнул Эрвин. — Нестабильный, узкий, но — проходимый. Если правильно синхронизировать энергию и точно рассчитать координаты, можно пробить мост. Он будет держаться недолго — несколько секунд, может, минуту. Но этого достаточно, чтобы перейти. — И почему ты сам не перешёл? — спросила Ивон. — У тебя были месяцы. Эрвин усмехнулся — криво, безрадостно. В этой усмешке не было обиды, только холодная, ледяная констатация факта. — Потому что для этого нужно синхронизировать работу минимум двух-трёх парадоксологов, — сказал он. — Которые понимают, что творят. У меня есть расчёты. Есть координаты. Есть энергия — я накопил её за годы, используя местные артефакты и остаточную магию разломов. Но в одиночку я не удержу мост. Он схлопнется, как только я шагну внутрь — и меня размажет по ткани реальности. — Три парадоксолога, — повторил Джеймс. — Ты, я, Ивон. — Вы двое — единственные, кто здесь есть, кроме меня, — сказал Эрвин. — Мэлвин не в счёт — ему нельзя доверять. Ваши раненые товарищи — не в счёт, они только всё сорвут. — Гретта и Тимоти, — тихо сказала Ивон. — Они останутся здесь, — холодно констатировал Эрвин. — В их состоянии они не смогут участвовать в синхронизации. Они будут только мешать, а нам нужен выход. — Ты предлагаешь бросить их? — спросила Ивон, и в её голосе зазвучала та самая, знакомая, глухая злость. — Я предлагаю спастись нам, — поправил Эрвин. — А потом, возможно, вернуться за ними. Если будет возможность. Если они ещё будут живы. Если Мэлвин не использует их в своих экспериментах. — Это жестоко, — сказал Джеймс. — Это логично, — ответил Эрвин. — В отличие от вас, я не позволяю эмоциям влиять на решения. Он замолчал, глядя на них своими холодными, серыми глазами. Синеватый огонь трещал, отбрасывая тени на стены грота, на формулы, на лица. — Но есть ещё одна проблема, — сказал он. — Мэлвин. — Что с ним? — спросила Ивон. — Мэлвин Пристли — не просто безумный отшельник, — ответил Эрвин. — Конечно, он гений в своей области, но он — беглый преступник. Его разыскивает Международная конфедерация магов за убийство своей жены. Он сбежал сюда, чтобы избежать правосудия. Ивон почувствовала, как холодок пробежал по спине. — Откуда ты знаешь? — спросил Джеймс. — Потому что я лично знал Мэлвина, — ответил Эрвин. — Около двадцати лет назад я стажировался в Отделе Тайн США. По обмену опытом между нашими отделами. Мэлвин был моим куратором. Наставником. — Ты стажировался у него? — переспросила Ивон. — Да, — кивнул Эрвин. — Я был молод, амбициозен, хотел узнать всё о межпространственных переходах. Мэлвин был лучшим в этой области. Гениальным. Одержимым. И опасным. Он помолчал, глядя на синеватый огонь, будто видел в нём те давние события. — Он учил меня всему, что знал сам. Координаты разломов, техники стабилизации, способы картографирования осколков. Я был его лучшим учеником. И я видел, как он… менялся. — В каком смысле? — спросил Джеймс. — Он всегда был одержим идеей о множественности миров, — сказал Эрвин. — Но после смерти жены эта одержимость стала… патологической. Он перестал спать. Перестал есть. Перестал замечать что-либо, кроме исследований. Он говорил, что нашёл способ «перешагнуть границу». Что реальность — это не стена, а дверь. И он собирался её открыть. — И он открыл, — тихо сказала Ивон. — Да, — подтвердил Эрвин. — Но перед этим он убил свою жену. — Ты уверен? — спросил Джеймс. — В официальном заключении сказано «несчастный случай во время эксперимента», — ответил Эрвин. — Но я знаю Мэлвина. Он никогда не проводил опасных экспериментов дома. Он был слишком осторожен для этого. Слишком педантичен. Слишком… расчётлив. — А после её смерти он стал другим, — сказала Ивон. — Через год он пропал здесь, — закончил Эрвин. — В этом осколке. Официально — во время научной экспедиции. Неофициально — он сбежал. Потому что в нашем мире ему грозило тюремное заключение. А здесь он мог продолжать свои исследования. Без надзора. Без правил. Без морали. — И ты думаешь, он… что? — спросил Джеймс. — Убьёт нас? — Не убьёт, — сказал Эрвин. — Вы для него слишком ценны как объекты наблюдения. Живые, дышащие, реагирующие. Он пишет о вас. Я видел его записи — когда он думал, что я далеко. «Объект Уоррингтон, реакция на мико-плазму, прогрессия лиловых прожилок, психологическое состояние после контакта с расщелиной». Он вас не спасёт. Он будет наблюдать. Фиксировать. Ждать, когда вы сломаетесь. — А если мы уйдём? — спросила Ивон. — Если построим мост? — Он не даст вам уйти, — ответил Эрвин. — Не даст нам построить мост. Потому что если вы уйдёте — его убежище перестанет быть тайной. Его найдут. Его арестуют. Его эксперименты прекратятся. — Он уже знает, что ты здесь? — спросила Ивон. — Догадывается, — ответил Эрвин. — Мы сталкивались несколько раз. На расстоянии. Он не подходит близко — я поставил защиту, которую он не может преодолеть. Но он знает, что я здесь. И наблюдает. Ждёт. — Чего ждёт? — Ошибки, — сказал Эрвин. — Моей. Или вашей. Он поднялся и прошёлся по гроту, останавливаясь у стены с формулами. — Вот мой план, — сказал он, указывая на расчёты. — У нас есть двенадцать циклов, я не знаю точно, время здесь нелинейно. За это время мы должны подготовиться. Я покажу вам, как синхронизировать энергию, как держать мост открытым, как не провалиться в пустоту между мирами. — Двенадцать циклов, — повторил Джеймс. — А если не успеем? — Если не успеем — Мэлвин что-то заподозрит. Он не глуп. Он поймёт, что вы нашли меня. И тогда… — Эрвин пожал плечами. — Тогда он сделает всё, чтобы вы не ушли. Он может изолировать вас. Усыпить. Или просто стереть память — у него хватит навыков. — Не думаю, что он не умеет стирать память, — сказала Ивон. — Он многому научился в этом осколке, — ответил Эрвин. — Не стоит недооценивать его. Или вы считаете, что человек, который убил свою жену ради исследований, остановится перед чем-то ещё? Ивон сжала кулаки. Лиловые прожилки пульсировали — глухо, ритмично, в такт сердцу. — Что мы должны делать? — спросила она. Эрвин подошёл к ним и сел напротив. Его лицо было спокойным, почти безразличным, но в глазах горел тот самый холодный, расчётливый огонь, который Ивон помнила по их совместной работе. — Во-первых, вы должны вернуться к Мэлвину и вести себя как обычно, — сказал он. — Не показывать, что вы меня нашли. Не давать ему повода для подозрений. Вы пришли ко мне сегодня — это была разовая вылазка. Завтра вы вернётесь в «ранчо» и будете делать вид, что ничего не изменилось. — Во-вторых, вы должны привести себя в порядок. Отдохнуть. Восстановить силы. Через три дня — или цикла — мы встретимся здесь снова. Я научу вас синхронизироваться. — А если Мэлвин поймёт? — спросил Джеймс. — Если Мэлвин поймёт — мы действуем немедленно, — ответил Эрвин. — У меня есть несколько запасных точек сбора. Я покажу их вам потом. Но лучше, если до этого не дойдёт. — И ты веришь, что мы сможем? — спросила Ивон. Эрвин посмотрел на неё долгим, изучающим взглядом. — Я верю в свои расчёты, — сказал он. — А в вас — нет. Но вы — единственное, что у меня есть. Поэтому я буду делать вид, что верю. Ивон усмехнулась — криво, безрадостно. — Ты не изменился, — сказала она. — А должен был? — ответил Эрвин.