//
8 января 2026 г., 00:26
Примечания:
When you talk to yourself - ПУШКИНГ КОМЬЮНИТИ. Альбом Grab Your Wings & G.O.O.H.
Arcade - Дункан Лоуренс. Альбом The Best Braai Album In The World...Ever!
Take Me To Church - Hozier
(советую к прослушиванию во время чтения!!)
Сегодня её вечер.
Волосы уложены непривычно аккуратно: блестят от геля, пахнут маминым спреем для укладки, чужим и слишком взрослым. Непропорционально длинные пряди у висков собраны на затылке нежно-розовым гребешком. Дома она даже сделала макияж. Сама. Густо прокрасила выцветшие ресницы, подвела глаза чёрным снизу, а веки подсветила светлым блеском. Губы слипаются от розового глянца, и каждый раз, когда она их размыкает, остаётся ощущение липкости — как напоминание, что сегодня всё слишком. Сегодня Твик выглядит не так, как обычно. Красиво. Со вкусом. Почти безупречно. Непростительно ярко для себя прежней.
Она старается трястись меньше — чтобы не упасть на каблуках, чтобы не испортить фотографии, чтобы никто не заметил, как её тело выдаёт каждую мысль. Она держит осанку, считает вдохи, улыбается, когда нужно.
Платье они выбирали вместе с родителями — долго, мучительно, но в итоге нашли самое красивое из возможных. Цвета свежей травы, мякоти лайма. Сборка от талии, узкий корсет, подчёркивающий её несуразно пышную грудь и сдавливающий так, что дышать получается только наполовину. Косточки впиваются в спину и подмышки, оставляя алые следы — болезненные, но невидимые. Мама всегда говорила: красота требует жертв. Поэтому Твик просто сжимает белый клатч каждый раз, когда становится совсем тяжело вдохнуть. Сжимает — и терпит.
Сегодня она надушилась духами, от которых кружится голова и зудит в носу. Она душилась ими три раза подряд и положила пробник в клатч — чтобы мазать шею и запястья, если начнёт нервничать и вспотеет.
Она надела длинные перчатки — тонкие, чёрные, с намёком на старину. Чтобы никто не увидел её влажные ладони.
Сегодня её вечер.
И Твик отчаянно старается быть достойной этого вечера.
Отец подвозит её на машине до самой школы, улыбается так, как не улыбался никогда. Он целует её в щёку — щетина щекочет, а от хлюпающего звука поцелуя её тошнит. Пока она не успела отстраниться, он неловко пытается засунуть в её клатч блистер таблеток от похмелья и упаковку презервативов, щебеча что-то про «разумность» и «безопасность». Твик хочется отвести взгляд. Отец смотрит на неё тепло и мягко — слишком мягко. Как будто старается. Как будто можно выдавить из себя чуть больше искренности, если постараться. Чуть больше любви — в словах, в касаниях. Но Ричард уже рад вытолкнуть её из машины: ладонь ложится на поясницу, подталкивает наружу, свободная рука машет в воздухе.
Двери блокируются сразу же. Машина трогается. Он уезжает — быстро, не оглядываясь, забыв про милую любимую дочурку на улице.
Твик не винит его.
И зла не держит.
Они с мамой старались. Правда старались: купили платье, дали выходной в кофейне, терпели её истерики и нервные срывы восемнадцать лет подряд. Делали всё, что могли.
Этого должно быть достаточно.
Твик остаётся стоять на тротуаре — под светом фонарей, с клатчем в руках и слишком ровной спиной. Музыка доносится из здания школы приглушённо, будто из другого мира. Смех, голоса, вспышки камер.
Она делает шаг вперёд.
Потом ещё один.
И на секунду позволяет себе подумать, что, может быть, всё пройдёт нормально. Что этот вечер действительно будет её. Что она выдержит. Что не расплачется.
Когда она была чуть меньше, о выпускном мечтали многие девочки: гадали, придумывали себе что-то, даже обдумывали своё платье. Твик особо не видела смысла — это будет через тучу лет, к чему спешка? Любые фантазии о будущем приводили только к стрессу:
А что, если будет не так, как я хочу? А если приглашение останется без ответа? А если никто не позовёт? А если платье окажется не того оттенка? А если я споткнусь, упаду, сломаю ногу — или шею?
Стресс.
А стресс Твик был противопоказан.
Поэтому в этих разговорах она почти никогда не участвовала. Отмалчивалась, отшучивалась, уходила раньше времени.
Но мечтать…
Мечтать всё равно хотелось.
Очень.
Иногда — украдкой, осторожно, словно это было чем-то запретным. Она представляла платье — розовое. Нет, лучше жёлтое, тёплое, как солнце. О принце она не думала всерьёз. Никто из класса не казался ей «тем самым», да и идея обязательного спутника всегда вызывала больше тревоги, чем радости. «Крепкое мужское плечо» рядом казалось чем-то лишним — неудобным, навязанным.
Важно было другое.
Чтобы было тихо. Чтобы было безопасно. Чтобы не пришлось всё время держать себя в руках.
Однажды она всё-таки сказала об этом вслух. Не загадывала — нет, загадывать было опасно. Просто обронила, почти между делом, что, может быть, было бы неплохо провести выпускной так, как ей хотелось бы. Без фанфар. Без оглушающей музыки. Без злых языков одноклассников, которые всегда находили, за что укусить.
Они сидели у Крэйг дома. На полу, прислонившись спинами к кровати. Окно было приоткрыто, и в комнату тянуло вечерней прохладой, запахом мокрого асфальта после дождя и чем-то электрическим, городским. Где-то внизу гудела улица — машины, голоса, шаги, — но здесь, наверху, было удивительно тихо. Настолько, насколько вообще может быть тихо рядом с Твик.
Она возилась с ремешком своей сумки, перекручивала его между пальцами, натягивала, отпускала, снова натягивала — стараясь не трястись слишком заметно. Сердце колотилось быстрее обычного, будто она сказала что-то слишком важное.
Крэйг просто хмыкнула и пожала плечами — так просто, так по-своему.
— Тебе не стоит волноваться, — сказала она и почти бездумно опёрлась на хрупкое плечо Твик. — С тобой буду я. Если что — уйдём. Или вообще не придём.
Твик вздрогнула.
Не от прикосновения — от слов.
«С тобой буду я».
Они прозвучали так легко, так уверенно, будто это не обещание, а констатация факта. И именно поэтому стало страшно.
Всегда ли?
Не рассорятся ли они завтра?
Не разойдутся ли в следующем месяце?
Не иссякнет ли это — детское, глупое, неловкое — через год?
Ремешок выпал из рук. Твик медленно наклонилась и положила голову на голову Крэйг. Мягкий помпон на её шапке упёрся в щёку, щекоча кожу. Пахло мятой, свежим порошком для стирки и чем-то своим — знакомым до боли.
— О-обещаешь?! — вырвалось слишком тонко, почти жалобно.
Рука Такер заскользила по полу — лениво, рассеянно, — потом по колену, выше. Нашла чужую ладонь: в мелких порезах, с пластырями со звёздочками, с ожогами от горячих противней. Крэйг сжала её. Провела большим пальцем по костяшкам. Поднесла ближе к себе — и дыхание обожгло кожу.
— Обещаю.
Слово осело внутри Твик тяжёлым, тёплым якорем.
И она поверила.
Тогда они ушли с продлёнки. Сбежали, точнее. И закрылись у Такер в комнате, болтая ни о чём: о глупостях, о школе, о том, кто кого бесит, о пончиках, которые мисс Твик снова забыла заказать. Ни о чём — и обо всём сразу. С потолка на них смотрели флуоресцентные звёзды. Твик любила считать их, как овец, когда оставалась у Крэйг с ночёвкой. Иногда — чтобы уснуть. Иногда — чтобы не думать.
Кровать её была узкой и неудобной, но зато в виде красной гоночной машинки — детской, слишком маленькой для двоих. Лёжа приходилось обниматься крепко-крепко, чтобы не вывалиться и не оказаться на ковролине. Пару раз миссис Такер предлагала постелить им на полу, но они всегда отказывались — обе сразу, не переглядываясь, как будто это было само собой разумеющимся.
Обниматься Крэйг любила.
Она делала это легко, как будто чужое тело рядом — самая естественная вещь в мире. Закидывала руку, прижимала ближе, накидывала на Твик одеяло, даже если той не было холодно. Для неё это было просто удобно. Просто нормально. Для Твик — спасительно.
Крэйг всегда занимала пространство так, будто оно ей принадлежало. Не нарочно — просто естественно. Лежала, раскинувшись, упираясь локтем в край кровати, или сидела, упав торсом на Твик, и та каждый раз ловила себя на том, что подстраивается под неё: под дыхание, под движение плеч, под то, как Крэйг поворачивается во сне. Иногда она ворочалась — резко, почти грубо, — и Твик вздрагивала, но Такер тут же притягивала её обратно, не просыпаясь до конца. Ладони обхватывали живот — тёплые, уверенные, тяжёлые. Вес этих рук успокаивал сильнее любых слов. Под ними тревога будто сползала куда-то вниз, растворялась, переставала быть острой.
Одеяло у Крэйг всегда сбивалось. Она пинала его ногами, комкала, стягивала на себя, и Твик неизменно оказывалась наполовину раскрытой. Тогда Такер, сонная и недовольная, бурчала что-то неразборчивое и снова укутывала их обеих — не аккуратно, а как придётся, прижимая Твик ближе, почти впечатывая в себя.
Твик лежала, считая флуоресцентные звёзды. Иногда сбивалась. Иногда забывала, на какой остановилась, потому что слишком остро чувствовала дыхание рядом — ровное, тёплое, касающееся её виска. Потому что чужое колено упиралось в её бедро, а плечо — в плечо, и между ними не оставалось ни сантиметра пустоты. И в этом не было ничего пугающего. Просто присутствие. Просто тепло. Просто ощущение, что здесь — правильно.
Иногда Крэйг машинально перебирала пальцами ткань футболки Твик, цеплялась за шов, за край рукава, за нитку. Иногда касалась кожи — случайно, небрежно, будто не замечая. И Твик каждый раз замирала, боясь пошевелиться и спугнуть это состояние, как если бы оно могло рассыпаться от одного лишнего вдоха. Руки, такие горячие, гладили её бледную, почти зеленую кожу. Согревали. Выводили странные узоры, которые никто не мог разобрать — Твик было приятно думать, что рука Крэйг выводила на её теле звёздные созвездия. От родинки к родинке. От веснушки к веснушке. Новая карта, новая звезда, новые небесные тела.
Её тело — карта звёздного неба, которую Крэйг так нравилось изучать. Не спеша. Внимательно. С тем редким терпением, которое она проявляла только в такие моменты.
И казалось, если разбудить её поздней ночью — в полной темноте, без подсказок, — Такер с точностью скажет, где у Твик самая большая родинка. Чуть левее шестого позвонка. Маленькая аномалия, личная особенность, которую Крэйг любила находить снова и снова. Она проводила ладонью по пояснице, считая каждый позвонок — медленно, вдумчиво, словно проверяя, на месте ли они все. Пальцы задерживались, скользили дальше, возвращались назад, пересчитывали веснушки.
Раз.
Два.
Три.
Бывало, она сбивалась. Тогда начинала сначала.
Твик лежала неподвижно, чувствуя, как от этих касаний тело медленно расслабляется, будто отпуская накопившееся за день напряжение. Мысли становились вязкими, тяжёлыми, растекались. Страх отступал — не навсегда, нет, но достаточно, чтобы можно было забыть о нём на несколько минут. Иногда даже на целую ночь.
Она чувствовала, как Крэйг дышит ей в затылок. Как грудная клетка поднимается и опускается ровно, спокойно. Как её колено упирается в бедро, а стопа цепляется за простыню. И сердце билось быстрее, и звёзды перед глазами танцевали в странном, непонятном юной Твик экстазе, и понимание, что Крэйг тут, никуда не уйдёт, что она обещала, перевешивало всё остальное.
В такие моменты будущее не существовало. Не было школы, продлёнки, разговоров о том, кем они станут и что будет дальше. Не было выпускного, громкой музыки, чужих взглядов. Был только этот полумрак, это дыхание, эти руки, изучающие её так, словно она — единственная известная им реальность.
Она тогда ещё не знала, что это — редкость.
Что так внимательно её больше никто не будет трогать.
Что однажды эти руки станут чужими.
Там, в комнате, было безопасно. Не нужно было следить за дыханием, за руками, за выражением лица. Не нужно было улыбаться или делать вид. Можно было говорить тихо. Или не говорить вовсе. И было тепло.
А в зале душно.
Музыка гремит слишком громко, прожекторы режут глаза, воздух густой от духов, лака и чужого смеха. Твик входит осторожно, будто проверяя пол ногой — не лава ли под ней, и на мгновение замирает у стены, прижимая клатч к животу. Она оглядывается — быстро, нервно, почти машинально.
И сразу натыкается взглядом на Крэйг.
Та стоит у одного из столов, расслабленная, чуть развалившаяся, в чёрном смокинге без пиджака. Очень красивая. В знакомой до боли синей шапке-ушанке, из-под которой красивым ровным водопадом падают чёрные, как смоль, волосы. Спокойная, привычная, не вписывающаяся в атмосферу пышных и притворных фанфар вокруг. В её руках — пластиковый стакан с пуншем. Она смеётся над чем-то, что говорит кто-то из одноклассников, запрокидывая голову, и свет прожекторов ловит её профиль — острый, точёный, такой милый для Твик.
На секунду ей кажется, что сердце пропускает удар.
Крэйг поднимает глаза — их взгляды пересекаются неожиданно, точно натянутая нить между ними вдруг оказывается слишком короткой. Потом уголок её губ приподнимается. Она машет Твик рукой — просто, легко, по-дружески. Как будто ничего не изменилось.
Твик замирает всего на мгновение, почти незаметно для окружающих, и чувствует, как внутри что-то сжимается, но всё равно отвечает — поднимает руку, нервно и неловко, пытаясь унять дрожь в пальцах, второй сжимает клатч так, что ткань вмялась в ладони, оставляя мягкие складки на бархате. Она стоит, словно приклеенная к полу, ощущая, как музыка и смех вокруг превращаются в гул за стеной. Каждый вдох кажется слишком громким, каждое движение — слишком заметным. Почти похоже на паническую атаку.
Зал гудит. Пестрит огнями. И ей от этого по-настоящему грустно. Может, потому что это последний год в Южном Парке? Последний вечер здесь — по крайней мере, в этой школе, с этими коридорами, расписаниями, лицами. Жизнь вот-вот станет сложнее, многослойнее, требовательнее. Не будет старых друзей, не будет даже Эрики, которая задирала её при каждом удобном случае, но делала мир хоть сколько-нибудь предсказуемым. Эрика цепляется — Крэйг вступается — день проходит без происшествий. Простая формула. Рабочая. Надёжная. Без этих маленьких аксиом жизнь Твик рассыпалась бы в хаос, а её нервы и без того всегда балансировали на грани.
Эта грусть собирается плотным комком где-то под рёбрами, когда Крэйг улыбается. Не так, как обычно — не криво, не отстранённо, не наполовину. А по-настоящему. Искренне. Открыто. Так редко, что от этого становится почти больно.
В школе Крэйг всегда излучала то самое вселенское спокойствие. Как огромная ледяная глыба — неподвижная, равнодушная, способная топить корабли одним своим присутствием. Наверное, из-за неё в прошлой жизни затонул «Титаник». И Мартин Иден шагнул в море. И она же, возможно, растаяла, вызвав потоп времён Ноева ковчега или глобальное потепление. А потом переродилась — и стала Крэйг Такер. Молчаливым скептиком, который улыбается только в трёх случаях: когда выходит новая серия «Красной гонщицы»; когда удаётся пройти особенно сложный уровень или победить босса в «Террарии»; и когда она обнимает Твик Твик, утыкаясь ей в шею так, чтобы никто не заметил — даже случайно, — что эта ледяная глыба вообще способна что-то чувствовать.
Тогда, в школе, стоило Такер обнять Твик — и мир становился тише. Гномы переставали быть проблемой, Северная Корея отходила на второй план, а на передний выдвигались свежие кексы, мягкий жёлтый помпон на чужой шапке и запах тёмных волос — мята, холод улицы и что-то неуловимо сладкое, как глазурь на выпечке.
Крэйг улыбалась куда-то ей в шею, щекоча носом и неровным дыханием.
Твик тогда пахла истерикой, потом и гарью духовки. Мама не разрешала ей пользоваться духами, все средства гигиены были без запаха — зато не щипали глазки. Одежда почти всегда была влажной: рукава — в слезах и соплях, ворот — в поту, рубашка липла к груди и предательски просвечивала. Ужасно. Твик это ненавидела. И потому не любила обниматься — ей казалось, что она липкая, мокрая и отвратительная.
Но Такер обнимала.
Крепко.
Долго.
Упрямо.
Не отпускала, пока Твик не успокаивалась. Или пока не хлопала её по плечу и не просила прекратить. А иногда — когда они стали чуть старше — просто игнорировала любые попытки вырваться.
Крэйг отлипает от стола и делает шаг навстречу. Не спеша. Так, будто весь зал вокруг перестал существовать. Её взгляд мягкий, спокойный — тот самый, который когда-то вытаскивал Твик из панических атак и давал хоть каплю уверенности: в себе, в мире, в завтрашнем дне.
— Привет, — говорит она тихо, с лёгкой, почти ленивой улыбкой.
Твик моргает и сжимает клатч сильнее. Слова застревают в горле. Голос будто испаряется. Она открывает рот — выходит лишь слабый, неровный звук:
— Пр… привет.
Крэйг смеётся негромко, наклоняя голову. Смех у неё всё тот же — успокаивающий и одновременно выбивающий почву из-под ног.
Губы накрашены в два этапа: тёмный карандаш и полупрозрачный блеск с блёстками. Она размыкает их, облизывает кончиком языка, слизывает блёстки — и Твик ловит себя на том, что не может отвести взгляд.
Когда они стали старше, Крэйг не размыкала объятий. Она теснила Твик дальше — к стене, к холодным красным ящикам. Твик истерила, брыкалась, но послушно пятилась, пока копчик не упирался в металл. Смотрела на неё своими небесными глазами, глотая слёзы и совсем не желая успокаиваться.
А Крэйг наклонялась — уже не к шее, а опасно близко к лицу. Губы, накрашенные в два этапа, оставляли липкое тепло на губах Твик — и та наконец затихала.
Смотреть на эти губы сейчас кажется преступлением. Чем то неправильным.
Твик смущённо отводит взгляд, цепляясь за обрывки памяти: как поцелуй становился глубже, как руки хватали синюю толстовку, тянули на себя. Как зелёные глаза, смотрящие сквозь опущенные ресницы, заставляли замолчать — не от страха, а от этой странной, удушающей нежности.
— Ты… выглядишь невероятно, — говорит Крэйг.
Слова проходят по телу волной, заставляя дрожать пальцы и колени. Простые, почти небрежные, они сжимаются в груди тяжёлым узлом.
Твик пытается улыбнуться. Получается резко, натянуто, дёргано. Даже у её отца, кажется, лучше получалось изображать радость.
— Уф, — выдыхает Крэйг и криво улыбается. — Ну и год, конечно.
Твик кивает. Механически. Она слишком старается не смотреть в глаза. Год? Хороший. Экзамены сданы, вступительные тоже — осталось лишь пересидеть выпускной, собрать вещи и уехать далеко-далеко, забыв про существование Южного парка и свою юность, желательно. Не то чтобы детство у нее было плохим — скорее наоборот.
Просто Твик правда не может смотреть на Такер.
На густые, естественно изогнутые брови, на мягкую кожу, на теперь — после брекетов — ровный ряд зубов, на глаза — зелёные, как свежий лайм, или как её платье сегодня. И даже на синюю шапку с маленьким жёлтым помпоном на затылке — проходя мимо витрин с зимними шапками, Твик старательно жмурит глаза, чтобы случайно не наткнутся на подобную вещицу.
Твик замечает детали, которые раньше проходили мимо её внимания: как свет ловит крошечные блестки на ткани платья у кого-то, стоящего в углу, как оттенок помады у девушки рядом перекликается с освещением, как тени на стенах создают причудливые узоры на полу. Она ощущает запахи: смесь духов, лака для волос, сладких коктейлей, смазанных стёкол и бликов света. Всё это одновременно раздражает и завораживает её, и в этом хаосе она чувствует непривычную тяжесть сердца.
Каждый раз, когда взгляд Твик случайно встречается с глазами Крэйг, внутри что-то сжимается — остро, болезненно, почти как физическая боль, но в то же время — сладко, тепло и невыносимо. Ей кажется, что каждый сантиметр пространства между ними наполнен энергией, которая давит на неё, одновременно захватывая и пугая. Она хочет отвернуться, спрятаться, раствориться в музыке и огнях, стать невидимой, но не может. Твик ощущает странную, почти мучительную зависимость: её внимание полностью захвачено этим взглядом, этой фигурой, каждой деталью Крэйг, до мельчайших изгибов тела, линии плеч, движений пальцев, лёгких колебаний волос.
— Зато всё, — продолжает Крэйг, делая глоток пунша. — Наконец-то школа закончилась. И нам больше не надо изображать всё это.
Она машет рукой между ними — легко, небрежно, будто стирает с воздуха что-то несущественное. Как если бы это и правда был всего лишь нелепый школьный спектакль: роли, репетиции, финальный поклон. У Твик перехватывает дыхание. Слова — простые, будничные — задевают куда глубже, чем могли бы, если бы были сказаны иначе. Не потому, что они неправильные. А потому что слишком правильные.
Она знает.
Знает, о чём мечтала ночами.
Знает, что хотела свободы.
Знает, что это «всё» должно было закончиться.
Но почему тогда так больно?
— Да, Твик?
— А-ага… — выходит слишком тихо. Почти несуществующе.
Крэйг этого не замечает. Или делает вид, что не замечает. Она хмыкает, чуть кривя губы. И Твик вдруг думает, что Такер и правда повзрослела: черты лица стали острее, взгляд — увереннее, слова — вроде бы мягче, но привычка говорить в нос осталась прежней.
— Честно? — она усмехается. — Пошло всё к чёрту. Свобода. Новая жизнь и всё такое.
Ну, может не совсем мягче на слова, но…
Такер чуть наклоняется ближе — привычное движение, отработанное годами. Тёплое, знакомое. И от этого лишь хуже.
— Удачи тебе, детка. — это слово вылетает легко. Автоматически. Как раньше.
Твик замирает.
— И тебе, Крэйг. — отвечает она спустя секунду, с усилием проталкивая слова наружу.
И Крэйг улыбается — мягко, почти по-дружески. Потом наклоняется и целует Твик в щёку. Быстро. Легко. Совсем не так, как раньше. Ни глубины, ни паузы — просто точка.
— Береги себя, ладно?
И отступает.
Растворяется в зале, в огнях, в музыке, в людях. Кто-то сразу оказывается рядом с ней, кто-то смеётся, кто-то тянет за руку. Крэйг не оглядывается.
Липкость на щеке становится мерзкой. Эфирная тяжесть упавших с плеча волос — слишком тошной. Улыбка, слова, всё это враз становится Твик противным.
Она прикусывает нижнюю губу. Глаза начинает щипать — без веской причины, без разрешения. Просто потому, что внутри становится тяжело. Неуютно. Давяще.
Эта странная энергия между ними будто придавливает Твик к полу. Лишает права пошевелиться. Она стоит, не думая ни о чём, потому что знает: стоит только позволить мысли оформиться — и слёзы прорвут плотину. А у неё макияж. А у неё вечер. А у неё, чёрт возьми, должно быть всё хорошо.
Твик шмыгает носом и быстро утирает его перчаткой. Нельзя. Не здесь. Не сейчас.
Она понимает, что Крэйг повзрослела. Что это нормально. Что это даже правильно. И Твик тоже пора бы. Но что-то внутри бьётся о стенки, рвётся наружу, требует быть услышанным. Ей хочется догнать Крэйг, схватить за руку, выплеснуть всё, что копилось годами: сказать, что пустота внутри липкая и холодная; что место, которое она оставила, давит сильнее всего остального; что ей хотелось бы снова — хотя бы на мгновение — рука в руке, взгляд в взгляд, губы к губам.
Пусть это по-детски. Пусть наигранно. Пусть навязано, придумано, вшито насильно.
Ей всё равно было хорошо.
Предсказуемо хорошо.
Безопасно — в том хаосе, который назывался юностью.
Твик глубоко вдыхает, но вдох застревает где-то в груди. Сердце колотится, мысли крутятся по кругу, как затянутый узел: боль и воспоминания, сладость прошлого, невозможность вернуть что-то уже ушедшее. Она представляет, как могла бы протянуть руку, почувствовать тепло Крэйг, услышать тихое «я рядом» — и сердце ухает вниз, сжимаясь и распираясь одновременно.
И она почти держится.
Почти.
Пока случайно, краем глаза, не замечает Крэйг снова — уже с другой. Чужая рука на её локте. Чужой смех слишком близко. Чужая голова, наклонённая к её плечу.
Твик всё понимает.
Но всё равно задыхается.
Комок в горле не даёт вдохнуть, слёзы накатывают волной, а тошнота, бурлившая с самого утра, обжигает изнутри. Она срывается с места, не в силах больше находиться в этом грохочущем аду.
Она не может смотреть на чужие руки на своей девочке.
Хотя — уже давно не «своей».
Её девочка осталась там, в начальной школе: наказанная, оставленная после уроков. С брекетами с синими резинками, с детскими чертами лица и тёплыми-тёплыми руками. С улыбкой, предназначенной только для Твик. С «милая», «детка», «сладкая» — сказанными не по привычке и не в шутку, а осознанно. Бережно.
Но какая там могла быть любовь? Твик едва знала, что это такое. И Такер тоже.
И всё же — почему сейчас сердце разрывается так, будто она теряет что-то жизненно важное? Неужели так страшно идти в этот хаос одной? Ведь потеря Крэйг — это потеря не просто человека. Это потеря опоры. Ритма. Её личных, надёжных часов, которые всегда тикали ровно. Её башни-близнеца.
Слёзы жгут щёки. Грудь сжимает — и дело уже не в корсете.
Почему она встретила Крэйг именно сейчас? Почему сегодня? В день, который должен был быть её — самым ярким, самым важным. Она должна была фотографироваться с друзьями, пить пунш, целовать кого-нибудь в «бутылочку», терять пробник духов и, если повезёт, мобильник. Должна была веселиться.
А вместо этого — Крэйг.
И слёзы.
Улица встречает её холодом. Глухим, отстранённым шумом музыки, доносящейся из здания. Фонари режут глаза. Ночное небо кажется слишком большим, слишком пустым.
Слёзы текут сами, без разрешения и предупреждения. Тёплые дорожки скользят по щекам, смешиваются с холодным ветром, который забирается под лёгкое платье, проникает сквозь тонкие перчатки, под кожу. Тело покрывается мурашками, но она почти не чувствует холода — внутри всё гораздо хуже. Там пусто. Давяще пусто. Эта пустота наваливается сверху, сжимает грудь, ломает дыхание на короткие, болезненные вдохи.
Мир будто сужается до одной точки — до неё самой и этого чувства, которому нет названия.
Она медленно спускается на каменные ступени у школьного крыльца и опускается, прислоняясь спиной к холодной кирпичной стене. Камень обжигает лопатки, но это кажется неважным — внутреннюю боль он всё равно не перекрывает. Пальцы судорожно цепляются за клатч, сжимают его до хруста, ткань прогибается, деформируется, но облегчения не приходит. Хочется только одного — выдохнуть. Сломаться.
Рев её тихий сначала, потом всё сильнее, рывками, прерываясь хрипом, срывается с горла. Она не думает о том, кто проходит мимо, не думает о музыке, которая доносится из зала, не думает о вечере, который должен был быть её. Ей просто нужно выплакаться, дать этой больной смеси грусти, обиды, тоски и невозможной, горькой утраты выйти наружу. Слёзы текут, смазывая макияж, оставляя полосы на ресницах и щёках. Грудь сжимается, дыхание рвётся, сердце будто выскальзывает из груди, колотится, бьётся так, что кажется — его слышат все прохожие, все фонари, все окна, все улицы города.
И этот запах...
...в подсобке пахло кофе, пылью и чем-то сладким — старым сиропом, пролитым и так и не вытертым до конца. Узкое помещение без окон, заставленное коробками, мешками с зёрнами и сломанным стулом, который отец всё собирался починить. Свет — резкий, белый, из одной лампы под потолком, от которой всё казалось ещё хуже.
Твик сидела на полу, поджав колени к груди. Спина упиралась в холодную стену, плечи дрожали — мелко, неконтролируемо. Дыхание рвалось, срывалось, цеплялось за горло. Она прижимала ладони к ушам, будто могла так заглушить шум — голоса в зале, звон чашек, шипение кофемашины, собственные мысли.
Она не плакала — ещё нет. Просто задыхалась.
Дверь подсобки тихо скрипнула.
Твик вздрогнула всем телом, резко подняла голову — и сразу же отвернулась, сжавшись ещё сильнее. Ей не хотелось, чтобы кто-то видел. Ни отец. Ни мать. Ни кто угодно.
Шаги были знакомые. Тихие.
— Эй, — говорит Крэйг тихо.
Не «что случилось», не «ты чего». Просто «эй».
Она закрыла дверь за собой — щёлкнул замок, и мир снаружи будто отрезало. Потом опустилась рядом, прямо на пол, не заботясь о грязи или тесноте. Колени соприкоснулись. Плечо — к плечу. Тёплое.
Несколько секунд — тишина. Только дыхание. Чужое — ровное. Спокойное.
И этого оказалось достаточно.
Твик всхлипнула — резко, судорожно. Потом ещё раз. И ещё. Руки сами собой опустились с ушей, бессильно повисли. Всё внутри будто прорвало.
Крэйг наклонилась ближе и уткнулась носом ей в шею — как всегда. Тепло. Знакомо. Без слов. Она обняла Твик крепко, даже грубо, прижимая к себе, словно боялась, что та рассыплется, если ослабить хватку хоть на секунду.
— Тш-ш, — выдохнула куда-то в кожу. — Я здесь.
И Твик расплакалась по-настоящему.
Слёзы лились свободно, некрасиво, громко. Она цеплялась за синюю толстовку Крэйг, комкала ткань в пальцах, прятала лицо в её плечо. Дышать всё ещё было трудно, но уже не смертельно. Крэйг гладила её по спине — медленно, ритмично, будто задавая темп дыханию. Иногда проводила ладонью по затылку, по шее, задерживаясь там, где Твик была особенно чувствительной, вызывая табун страшных мурашек.
— Всё нормально, — бормотала она тихо. — Всё уже нормально. Я с тобой. Я никуда не уйду.
Твик снова, снова поверила.
И поверила бы ещё. До бесконечности.
Холод резко возвращается.
Запах кофе исчезает, сменяясь сыростью ночи и выхлопными газами. Под ладонями — не ткань толстовки, а гладкая поверхность клатча, который она тут же откидывает в сторону. Под спиной — не стена подсобки, а холодный кирпич школьного крыльца.
Твик судорожно втягивает воздух — и он обжигает лёгкие.
Крэйг здесь нет.
Нет рук, которые обнимут.
Нет ладоней, которые вытрут слёзы.
Нет губ, которые коснутся лба или щеки.
Нет тихого «всё нормально», произнесённого тем самым спокойным гнусавым голосом.
Она впервые — впервые по-настоящему — одна.
И не знает, что с этим делать.
Твик сидит, ссутулившись, прижавшись лбом к коленям, и плачет так, будто внутри что‑то окончательно сломалось. Плечи подрагивают, дыхание сбивается, слёзы падают вниз — на платье, на каменные ступени, смешиваются с пылью и холодом. Перчатки намокают, становятся тяжёлыми, бесполезными. Клатч валяется рядом, забытый, пустой — будто бы символично.
Она всхлипывает, пытается вдохнуть глубже — не выходит. Воздух будто застревает где‑то в груди, не хочет проходить дальше. Сердце бьётся неровно, слишком быстро, как испуганная птица в клетке. И в этой суете собственного тела Твик вдруг понимает: никто не подойдёт. Никто не скажет, что всё будет хорошо. Никто не знает, что ей сейчас нужно.
Она одна.
Твик всегда знала, что этот момент когда‑нибудь наступит. Что однажды Крэйг пойдёт дальше — забудет Южный Парк, забудет их отношения «на публику», которые, конечно, для неё ничего не значили. Знала, что люди взрослеют, меняются, уходят. Она знала это умом. Но не телом. Не сердцем.
Сейчас знание не помогает.
Внезапно кто-то садится рядом. Лёгкое прикосновение к плечу, едва ощутимое, заставляет её дёрнуться.
Твик поднимает взгляд — это Кайли.
Рыжие кудрявые волосы, всегда послушные и упругие, сейчас спадают по плечам неровными прядями, маленькие кудри прилипли к скуле от слёз и влажного воздуха. Она выглядит расстроенной — нос слегка красный, губы, щедро смазанные нежно-красной помадой, немного дрожат. Её веснушчатые щёки окрашены в розовый и чёрный — тушь потекла по ним, смешавшись с тёплой слезой, оставляя на коже тонкие дорожки.
— Я подсяду?
Твик кивает.
Её блестящее оранжевое платье шелестит. Кайла путается в нём, закидывая ногу на ногу, и ворчит, когда вырез на бедре рвётся. В её руке — красный стакан с пуншем, и сумка безвольно свисает с локтя. Она немного разворачивается и падает спиной на плечо Твик — её кожа холодная и липкая от пота.
— Хуёвый вечерок, — резюмирует Кайли, краем глаза наблюдая за Твик. — Я себе выпускной совсем иначе представляла.
А вот и первые разочарования, думает Твик. Мечты, надежды, придумки — это всегда стресс. Она сама много чего себе напридумывала — и теперь расплачивается солёными слезами.
Кайли шмыгает носом, делает глоток из стакана и почти сразу протягивает его Твик. Та берёт стакан, но не делает ни глотка — руки дрожат, пальцы сжаты вокруг пластика.
— А чего ты… — шепчет Твик, но слова тонут в воздухе, не успевая вырваться.
Кайли только слегка наклоняется, кивает в сторону дороги. И там, под ярким, почти искусственным светом фонарей и гирлянд, Стейси Марш, та, кого Кайли ждала весь вечер, стоит с другим парнем. Всё так, словно кадр из идеальной, чужой истории: синяя шапка с красным помпоном, роскошное фиалковое платье переливается в свете тусклых фонарей, каждое движение — тщательно выверенное, лёгкое и красивое. Стейси прижимает к себе Тестабургер, активиста и ботана в одной упаковке, за шею, так близко, что кажется, будто они слились в одно целое. Их улыбки широки, глаза блестят от счастья, губы слегка размазаны — смех и поцелуи переплетаются, а все остальные, зрители этой сцены, растворяются в фоне.
Кайли смотрит на них долго. Слишком долго — так, будто надеется, что если не моргнёт, если не отведёт взгляд, картинка рассыплется сама, как плохой монтаж. Но ничего не меняется. Стейси всё так же смеётся, всё так же прижимается к нему, всё так же выглядит счастливой — не для Кайли.
Она выдыхает — коротко, зло, устало.
— Блядь… — тихо шепчет Кайли, сжимая подол платья до побелевших костяшек. — Ну и… ну и вот так.
Она отворачивается резко, слишком резко, словно боится, что если посмотрит ещё секунду — развалится окончательно. Плечи её дрожат, дыхание сбивается, и хотя Кайли отчаянно старается держать лицо, делать вид, что всё нормально, Твик чувствует запах слёз. Он всегда один и тот же — солёный, тёплый, смешанный с духами, лёгким спиртом и тревогой.
Твик не была особенно близка с компанией Стейси. Они пересекались, болтали, иногда гуляли — всё-таки одноклассницы, всё-таки маленький город, где все друг друга знают хотя бы в лицо. Но даже она знала: Кайли и Стейси были близки. Слишком близки, чтобы вот так просто отвернуться и сделать вид, что ничего не произошло.
Рука Твик замирает в воздухе — неловко, неуверенно. Она не привыкла утешать. Не знает, как правильно. Но всё же кладёт ладонь Кайли на бедро и осторожно гладит — почти утешающе, почти по памяти, как когда-то гладили её саму. На секунду всхлипы стихают. Кайли хмыкает, коротко и глухо, но руку не отталкивает.
— И… ты з-злишься на неё? — спрашивает Твик тихо, осторожно, словно ступает по тонкому льду.
Кайли горько усмехается, плечи дёргаются.
— Нет, — отвечает она через силу. — Не злюсь. Просто… больно. Она выбрала какого-то дауна, который постоянно её бросает, вместо человека, который реально любит. Который верит. Тестабургеру похер на Стейси. Он забудет её, как только сядет в автобус до Денвера. Клянусь.
Твик медленно кивает. Она не знает, что сказать. Да и, кажется, ничего говорить не нужно.
— Понятно, — выдыхает она.
Некоторое время они сидят молча. Музыка из школы доносится приглушённо, как сквозь воду. Холод постепенно пробирается под одежду, в кости, но никто из них не двигается.
— А ты чего? — вдруг спрашивает Кайли, бросая на неё короткий, цепкий взгляд. — Опять ваша лесбийская драма с Такер?
Твик прикусывает нижнюю губу. Ну вот. Только-только удалось немного успокоиться. Можно без этого? Макияж ещё можно спасти. Наверное.
— Д-да нет, — бросает она небрежно, в пустоту, глядя куда-то мимо. — Помнишь, говорили, что это было на п-п-показуху взрослым? Ну вот. Выросли.
Она пожимает плечами — будто это всё объясняет. Будто от этого не сжимается грудь и не щемит где-то под сердцем.
На улице холодно.
В помещении — невыносимо.
И Твик снова начинает плакать.
На своём выпускном. В самый, казалось бы, важный и прекрасный день своей жизни Твик Твик сидит на школьном крыльце и плачет, уткнувшись лицом в ладони. Слёзы снова текут, размазывая остатки туши, срываясь вниз, на ткань платья, на холодный камень.
А ведь причина этих слёз даже не знает, как сильно у неё рвётся сердце. Не знает — и, возможно, никогда не узнает. Крэйг Такер остаётся внутри: под яркими прожекторами, с пластиковым стаканом пунша в руке, с чужой помадой на губах, с новой жизнью, которая уже началась.
А Твик остаётся снаружи. Под светом уличных фонарей, с размазанным макияжем, с воспоминаниями, с болью, которая не знает, куда ей деться.
И плачет на своём выпускном.