***
Несколько дней спустя в квартире Пушкина, наконец-то собралось его самое близкое братство. Жуковский, излучающий спокойствие, Данзас, уже успевший обзавестись новыми армейскими байками, и Пущин, всё ещё бледный, но с новым, более спокойным выражением лица. Александр Сергеевич, сияя, разливал по бокалам отборное бургундское, привезенное специально для этого вечера. — Ну, братцы, рассказывайте! Что без меня творилось в северной Пальмире? Скучали? Без меня-то ведь скучно было? Жуковский и Данзас переглянулись с едва заметными улыбками. Пущин откашлялся, пряча усмешку в бокале. — Скучали, Александр, как же без тебя. Особенно твой… хм… покровитель. Пушкин насторожился, уловив подвох. — Бенкендорф? Что он? Неужели вздохнул с облегчением? — Наоборот, — взял слово Данзас, не в силах терпеть. — Ходил, как в воду опущенный, мрачнее тучи. Мы уж думали, в Петербурге настала вечная зима из-за его хмурой физиономии. — Полно тебе, Константин, — мягко остановил его Василий, но глаза его смеялись. — Александр Христофорович просто был… более сосредоточен на службе, но, надо признать, твоё отсутствие действительно ощущалось. Город потерял все свои краски. Пущин не выдержал и рассмеялся. — Краски? Василий Андреевич, да мы едва не устроили тут революцию на почве тоски! Правда, вполне буржуазную и приличную. Пушкин смотрел на них, переводя взгляд с одного на другого, ничего не понимая. — Вы что-то скрываете. Говорите сразу. Иначе я все стихи буду писать только о старении и увядании. Угроза подействовала мгновенно. — Ладно, ладно, — сдался Данзас. — Мы… хм… немного пообщались с Его Сиятельством. Не по службе, а так… по-человечески. — Вы… с Бенкендорфом? — Пушкин от изумления чуть не выронил бокал. — «По-человечески»? Он что, пытался вас завербовать? Или вы его вызвали на дуэль? — Не совсем, — улыбнулся Жуковский. — Иван Иванович здесь главный зачинщик. Он, можно сказать, взял шефство над нашим унынием и пригласил нашего железного граф в кабак... потом позвал меня и Константина Карловича. Пушкин представил эту картину: его друг-декабрист, его старый наставник и грозный шеф жандармов в каком-нибудь захудалом кабаке. Его воображение отказалось это воспринимать. — И он… согласился? — А как же! — воскликнул Данзас. — Ване разве откажешь, сидел там в полной парадной форме! Пил водку и слушал, как ты за Бортогрецкой в лицее ухаживал и глупости творил… — Ничего подобного! — возмутился Жуковский, но тут же смутился. — Ну, может, пару историй мы и рассказали... для оживления беседы. Пущин, наслаждаясь, добавил: — А потом Константин его пытался научить казачьим плясовым. Сидя. Это было… незабываемо. Пушкин сидел с открытым ртом. Мир перевернулся с ног на голову. — И что? Он не арестовал вас всех за пьяный дебош и оскорбление чиновника? — Напротив, — сказал Пущин, и его улыбка стала теплее. — Он оказался… неплохим собутыльником. Слушает внимательно, пить умеет и даже посмеялся над парой моих шуток. Правда, с опозданием минут на пять, как будто проверял их на крамолу. — Он… смеялся? — Пушкин мысленно пытался представить и это. У него не получалось. — Как медведь в берлоге, — подтвердил Данзас. — Но смеялся. А потом мы все вместе чуть не угробили городового, который решил, что мы посягаем на общественный порядок. Бенкендорф на него так посмотрел… тот аж сапогами зацокал от страха и ретировался. Было весело. Жуковский вздохнул, но в его вздохе была ностальгия. — Это был один из самых странных вечеров в моей жизни, Александр, но, признаюсь, один из самых тёплых. Он и о тебе спрашивал. О том, каким ты был в лицее. Слушал так, словно собирал сведения для важнейшего донесения. Пушкин молчал, переваривая услышанное. Его сердце сжималось от какой-то странной, сладкой боли. Он был тронут. Глубоко тронут. — Не могу в это поверить, — наконец выдохнул он. — А я, знаешь, даже проникся к нему симпатией, — негромко признался Пущин. — Теперь даже понимаю, что ты в нём нашел. Наступило молчание. Пушкин смотрел на своих друзей, на их улыбающиеся, немного смущенные лица. Они приняли его. Приняли их странную, невозможную связь, и даже нашли в ней... Понимание. — А государь? — спросил он, обращаясь к Жуковскому. — Он что, тоже скучал? — Государь, — Жуковский принял серьезный вид, — был озабочен твоим отсутствием исключительно с государственной точки зрения. Он каждый раз, встречая меня, спрашивал: «Ну что, Василий Андреевич, когда уже ваш буйный гений вернется и закончит, наконец, свою историю? Он что, там Пугачёва воскресить решил?» — Жуковский мастерски изобразил суровую мимику Николая. — А потом, в конце, всегда добавлял: «Передавайте ему, чтобы берег себя. Таланты империи надо беречь». Все рассмеялись. Пушкин покачал головой. — Ну, вы тут, я смотрю, без меня целую эпопею устроили. Кабаки, ссоры с городовыми, откровения с шефом жандармов… Я, кажется, зря уезжал. Здесь было куда интереснее, чем в степях. — Не зря, Сашка, — серьезно сказал Пущин. — Ты нашёл вдохновение, сто прострел, а мы тут… просто фронт держали и охраняли твоё тыловое обеспечение, — он кивнул в сторону невидимого Бенкендорфа. Они просидели до глубокой ночи, рассказывая истории, смеясь, вспоминая, и для Пушкина это возвращение стало по-настоящему теплым. Александр смотрел на Пущина, который наконец-то расслабился и улыбался, на Данзаса, хваставшегося новыми подвигами, на Жуковского, смотрящего на них всех с отеческой нежностью, и понимал, что вернулся не просто в Петербург. Он вернулся домой. Позже, когда гости разошлись, он стоял у окна и смотрел на ночной Петербург. В кармане у него лежала записка от Бенкендорфа, перечитанная уже в десятый раз, полученная сегодня днём. «Завтра в восемь вечера. Жду отчёт. И тебя». И он улыбался, потому что знал, что его ждут. Не только там, в строгом кабинете. Его ждали здесь, среди этого хаоса, который назывался жизнью.***
В спальне Бенкендорфа царило непривычное умиротворение. Раннее утро размывало строгие очертания мебели, а на широкой кровати, под тяжёлым одеялом, двое мужчин спали, сплетясь конечностями, как корни двух деревьев. Пушкин, прижавшись лицом к шее Бенкендорфа, что-то бормотал во сне, а граф, обычно спавший на спине, сейчас лежал на боку, обняв его, и лицо, лишенное привычной строгости, казалось более молодым. Александр Сергеевич первым открыл глаза и старклся шевелиться, боясь спугнуть эту хрупкую идиллию. Он чувствовал тепло тела Бенкендорфа, ровный стук его сердца под своей щекой, его дыхание у себя в волосах. — Александр… — прошептал он, почти не надеясь на ответ. — М-м? — сонно пробормотал граф и притянул его еще ближе. — Ты мой… теплый… мятежник… Пушкин фыркнул от смеха, прижимаясь губами к его ключице. — Поэтично. Прямо в душу. Утром все генералы такие романтики? Бенкендорф приоткрыл один глаз. — Только те, кому не повезло разделить ложе с живым источником вдохновения, который ещё и пинается во сне. Они лежали, обнявшись, шепча друг другу совсем уж бессмысленные, сонные глупости. Пушкин рисовал пальцами узоры на его спине, а Бенкендорф целовал его в макушку. — Не хочу никуда идти, — вдруг, самому себе удивляясь, проворчал Бенкендорф. — Совещания, рапорты, приемы… Все это кажется невыносимо скучным. — Так не иди, — просто сказал Пушкин, обнимая его за талию. — Останься. Скажешь, что заболел. Чумой. Или что тебя похитили разбойники-декабристы. — Так нельзя, — вздохнул Бенкендорф, но не сделал ни малейшей попытки высвободиться. — Империя рухнет без моего присмотра. — Рухнет и соберется заново, а мы тут с тобой… предадимся утехам. Я, кстати, новую оду сочинил. «К генералу, не желающему вставать». Хочешь, прочту? Бенкендорф рассмеялся — тихим, грудным, редким смехом. — Только если хочешь, чтобы я окончательно провалил все совещания, думая о тебе. Они замолчали, и тишина снова наполнилась теплом и близостью. Пушкин чувствовал, как под одеялом тело Бенкендорфа отвечает на его прикосновения. Он скользнул рукой ниже, нащупал его утреннюю эрекцию и ладонью обвел её контур. Бенкендорф тихо застонал, его бедра непроизвольно двинулись навстречу. — Саша… — его голос был хриплым. — Тихо, — прошептал Пушкин, целуя его в уголок рта. — Никуда ты не идёшь. Он накрыл его собой, их тела слились в медленном, ленивом ритме, подходящем для раннего утра. Они не спешили, наслаждаясь каждым прикосновением, каждым поцелуем, каждым сдавленным стоном в тишине спальни. Вдруг за дверью послышались торопливые шаги и взволнованный голос слуги: — Ваше Сиятельство, тут без доклада… нельзя!. Затем дверь с треском распахнулась. На пороге замер адъютант Бенкендорфа, бледный как полотно. Он открыл рот, чтобы что-то сказать, но не успел. Его оттолкнул в сторону Иван Пущин, ворвавшийся в комнату с озабоченным видом. — Александр Христофорович, простите за вторжение, но дело не терпит… — он начал и замер, его глаза расширились до предела, а челюсть почти встретилась с полом. Он увидел двух человек в кровати: Пушкина, который в ужасе отпрянул и натянул одеяло до подбородка, и Бенкендорфа, который лишь медленно приподнялся на локте, ничуть не смутившись. Его грудь была обнажена, на лице играла опасная, вызывающая усмешка. — Иван Иванович, — произнес Бенкендорф ледяным тоном, от которого у адъютанта задрожали колени. — Вы по какому-то делу или за… свежими сплетнями? Он обернулся к Пушкину, который пылал румянцем и смотрел на Пущина с немым возмущением. — Не волнуйся, Саша, — сказал Бенкендорф, и в его голосе внезапно скользнула усмешка. — твой друг уже в курсе наших… творческих разногласий. Пущин, наконец придя в себя, сглотнул и попытался сохранить остатки достоинства. — Я… я пришёл по важному делу, но, вижу, помешал… — Чудовищно помешал, — парировал Бенкендорф, но без злобы. — Подождите нас в столовой. И распорядитесь насчёт завтрака на троих. И… — он бросил взгляд на своего адъютанта, который готов был провалиться сквозь землю, — … чтобы меня больше никто не беспокоил. Никто. Понятно? Адъютант и Пущин, не сказав больше ни слова, ретировались, закрыв за собой дверь. В комнате повисла тишина. Пушкин со стоном натянул одеяло на голову. — Всё. Я умру. Я никогда не выйду отсюда. Скажи им, что я умер. От стыда. Бенкендорф рассмеялся, стаскивая с него одеяло. — Глупости. Пущин — свой, а адъютант… он теперь будет бояться тебя больше, чем меня. Вставай, мятежник. — Не встану! — упрямился Пушкин, пряча лицо в подушке. — Я в эмиграции. Внутри этого одеяла. Бенкендорф наклонился и поцеловал его в затылок, потом в висок, в нос, и, наконец, нашёл его губы под подушкой. Поцелуй был нежным и убедительным. — Саша, — прошептал он, и в этом слове была вся вселенная. — Идиот мой. Вставай. Нас ждёт завтрак и, похоже, какое-то важное дело. Пушкин сдался. Он растаял под его поцелуями, как снег на весеннем солнце. Они оделись — Бенкендорф с привычной точностью, Пушкин — натягивая на себя первое, что попалось под руку из разбросанной одежды. В столовой их ждал Пущин, смущенно ковыряющий вилкой омлет, и накрытый стол на троих. Атмосфера была поначалу неловкой. — Ну что, Иван, — нарушил молчание Пушкин, садясь и наливая себе кофе. — Понравилось шоу? Билеты, кстати, платные. Пущин покраснел, но потом улыбнулся. — Очень познавательно. Теперь я понимаю, откуда у нашего шефа жандармов такие круги под глазами. Не от работы, как всё думали, а от определенных… ночных активностей. Бенкендорф фыркнула и потянулся за хлебом. — Смотрите, Пущин, а то я ваши ночные активности тоже принародно освещу. Например, как в том кабаке… — Договорились! — поспешно воскликнул Пущин, поднимая руки в знак капитуляции. — Ни слова больше. Ваши секреты умрут со мной. Они завтракали, шутя и подкалывая друг друга. Неловкость растаяла, сменившись странным, новым ощущением товарищества. Но когда тарелки опустели, Пущин отложил вилку и стал серьёзен. — Собственно, я пришёл не просто так, а с… опасениями. Пушкин и Бенкендорф переглянулись. Веселье ушло из комнаты. — В чём дело? — спросил Бенкендорф, его голос вновь стал деловым и собранным. — Я бы не беспокоил, если бы не был уверен, — начал Пущин, понизив голос. — После возвращения я старался быть тише воды, но старые связи… они никуда не делись. Ко мне приходили люди. С вопросами. С разговорами. Говорят о каком-то новом кружке. Молодые, горячие головы. Говорят… о цареубийстве. Не как о конкретном плане, пока нет, но как о… желаемом исходе. В столовой повисла гробовая тишина. Пушкин побледнел, его рука непроизвольно сжала край стола. Бенкендорф замер, его лицо окаменело, а в глазах вспыхнул холодный, опасный огонь — тот самый, который видели только враги империи. — Имена, — односложно бросил он. — Пока только намеки, клички, — покачал головой Пущин. — Но звучит убедительно. Я не мог молчать. Даже зная, что… — он кивнул в сторону Пушкина, — …это может всё осложнить. Бенкендорф медленно кивнул, его ум уже работал, анализируя, строя планы. — Вы поступили правильно. Абсолютно правильно. — Он встал. — Простите, завтрак окончен. Мне нужно в департамент. Иван Иванович, будьте добры, останьтесь. Вам нужно будет дать подробные показания. Пушкин тоже встал. Он смотрел то на одного, то на другого. Его мир, только что такой тёплый и безопасный, снова дал трещину. Призрак старого бунта, того самого, что он изучал в архивах, ворвался в его жизнь снова, и на этот раз он угрожал не только империи, но и двум людям, которых он любил.