Биастофилия: Формула фатальной связи

Горячая работа
NC-17
В процессе
85
2
автор
chud411f3 гамма
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 708 страниц, 269 040 слов, 66 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
85 Нравится 26 Отзывы 57 В сборник

часть 64. сомнительный мастер бодимодификаций.

Настройки

Лондон, 2003. Особняк в Челси.

Проснулся – и сразу рука к уху. Оно горело. Не сильно, но противно так... Саднило будто кто-то всю ночь жевал мою мочку во сне и не до конца откусил. Я потрогал: под пальцами запёкшаяся корочка, а под ней горячее и влажное – кровь. Я поморщился от воспоминаний о том, как я скулил хуже псины, пока он тащил меня к машине. И сейчас за это до скрежета зубов стыдно. Я ведь собирался держаться, собирался выйти из кабинета миссис Харгривз с гордо поднятой головой и сказать что-нибудь такое... ну, взрослое. Чтобы он понял меня, позволил остаться и жить как хочу. Да, они строгие, но... а я, идиот, вместо этого ревел в папино плечо и целовал его, как маленький. Противно вспоминать даже. Мог бы и не так сильно рыдать... просто сердце тогда сжалось и слезы сами полились, а за ними и вдохи перестали выходить хоть немного ровными и скулеж этот появился. Я перевернулся на живот и уткнулся лицом в подушку. Она пахла чужой стиркой, домашней. Снова вдруг кольнуло где-то под рёбрами. Я дома, папа наконец забрал меня домой, и я больше никогда не увижу тех серых стен, никогда не буду курить в душевой, пока меня не выдаст кто-то из старших. И мыться со всеми не придется, тоже хорошо. Там почти все девочки были, это так неловко... Но я никогда не увижу Эджа. Последняя мысль пришла не сразу, но когда пришла, я сжал подушку так, что какую-то мышцу между запястьем и большим пальцем свело. Мой Эдж... Я ведь даже не попрощался. Две недели, пока шло разбирательство, нас держали в разных корпусах, а потом приехал папа, и всё завертелось – ванная, раковина, вода, кровь, – и я даже не подумал о нем. Папа пытался добиться именно этого? Когда лежал вчера на кафельном полу, мокрый, с распухшим лицом, я думал только о себе. Я пытался сдерживать слезы, но из носа потекло, и я вытер его о подушку – плевать, не моя подушка, пусть хоть все подушки в этом доме перепачкаю. Ничего моего здесь нет. Слезы были какие-то жирные, они скатывались по щекам и попадали в разорванное ухо, щипали. Розги не были настолько уж плохими. Никогда так много крови не было, чтобы и на утро продолжало капать... Просто лежал и трясся, уткнувшись в подушку, и думал об Эдже. О том, как он в первый раз взял меня за руку. Как мы сидели на подоконнике в коридоре после отбоя, и он рассказывал про Сохо. Я даже не знал, что такое место может быть. Отец подобное называл подворотней, а там, кажется, все такое... по-настоящему живое. Громкая музыка, сколько хочешь алкоголя, любая одежда, и никто не станет тебя ругать, если спина недостаточно прямая. Будто всем все равно на тебя, но на самом деле ты нужен каждому там. И сколько еще на всей земле подобных мест? Наверно, миллионы. Но мне не светит даже краешком глаза на подобное поглядеть, а от того становилось еще печальнее. Эдж ведь обещал, что мы оба уедем отсюда, а я его бросил. Надеюсь, хотя бы он уедет. Просто эти яркие огни никогда не предназначались для меня. Через какое-то время слёзы кончились и я сел на постели. В носу было мокро, глаза распухли. Я, наверное, выглядел как лягушонок. Как мокрый, уродливый лягушонок, которого только что вытащили из пруда за заднюю лапу. Ещё и краска из некоторых татуировок выпала, но я уже... точно не смогу переделать получше. Шмыгнул носом и огляделся. Высокий потолок, лепнина по краям, как взбитые сливки, и окно от пола почти до верха. Тут раньше жил Уильям, а сейчас он будто умер. Кровать стоит вечно заправленная... И долго мне просыпаться именно здесь? Лучше бы на чердак меня поселил или на улицу выгнал, а здесь я будто... Я представил, как он складывал свои рубашки в чемодан – аккуратно, он всегда был аккуратный, – и оглядывался на дверь: не войдёт ли отец. Мне было интересно, как именно он сбежал и сбежал ли... Нет, не хочу думать, голова кружится. Такое иногда бывает, будто какие-то картинки. Может я схожу с ума?Мудак. — сказал я шепотом и сам испугался этого слова. — Мог оставить записку хотя бы... Потому что Уильям не был мудаком. Однажды, когда отец накричал на меня за разбитый бокал, положил руку мне на плечо – молча, просто положил и убрал, – и я потом два дня ходил и помнил это прикосновение. Он пожалел меня, хотя это был всего лишь крик. Я напугался тогда, конечно, но мне ведь это никак не повредило. И он сбежал? — А мне теперь больше пространства. — сказал я вслух. И все-таки это была правда – теперь это моя комната. Я могу расставить вещи, как хочу, даже могу снять рубашку и разглядывать свои татуировки. Провел пальцами по предплечью, где чернила уходили под рукав. Эдж говорил, что из-за кривой кости, эта анемона над плотным закрасом похожа на ящерицу. Кривоватая ящерица... Зато вся моя. Я встал, отряхнул колени от невидимой пыли и подошёл к зеркалу. Огромное, в резной раме, оно висело над комодом и отражало меня почти в полный рост. Ну и видок. Волосы спутанные, как будто я спал вниз головой. Глаза красные, припухшие. На губе просто дырка теперь, потому что колечко папа заставил снять. Я высунул язык и потрогал эту дырку кончиком. Воздух сквозь нее проходит, когда дышишь ртом. И ухо. Я повернул голову, чтобы лучше видеть. Мочка распухла, и разрыв был похож на маленький перекошенный рот. Из него ещё сочилась кровь – капля натекла на шею и засохла бурым следом. Я слизнул палец и попытался стереть этот след, но размазалось только хуже. Я высунул язык дальше. Я представил, каким бы он мог быть. Как у того чувака, про которого Эдж рассказывал, – Шеннон Ларратт, то ли американец, то ли канадец, сделал себе сплит и теперь может шевелить каждой половинкой по отдельности. Эдж показывал фотографию в каком-то мятом журнале, и я тогда засмеялся – фу, мерзость. А сейчас вдруг подумал... интересно, ему было больно? Папа вчера сказал: «Бить уже некуда. Где тут лицо?» Он не видел лица. А если я сделаю что-то такое... ну, что нельзя не заметить? Если я разрежу себе язык, и он увидит, что мне не просто «скучно» и я не просто «испорченный», а что мне по-настоящему больно. Так больно, что я готов резать себя просто чтобы он это наконец заметил. Он же испугается. Он должен испугаться и прижать меня к себе с этим: «Мой маленький, прости меня... я ведь не знал, что тебе настолько плохо». Должен ведь заплакать. Я шмыгнул носом, но руки уже дрожали от горячего предвкушения. Ножницы лежали на комоде. Маленькие, такими, наверное, подстригают усы или брови, я не знаю. Я не знаю, чьи они. Может, Уильяма. Может, он оставил их здесь, как оставляют мелочь на чай. А папа будет гладить меня по голове. Я высунул язык и зажал его пальцами левой руки. Он был скользкий и не хотел держаться. Слюна капала на пол, на паркет, на тот самый прямоугольник, где раньше стояла кровать Уильяма. Я подумал – может, не надо, может, хватит уже дырок в теле, папа и так злится, но рука с ножницами уже поднялась к лицу, и я увидел в зеркале, как лезвия разомкнулись. Металл лязгнул о зубы, заставив меня замереть на секунду. Язык лежал между лезвий беззащитно, как мышь в капкане. А папа скажет: «Что же ты с собой сделал, глупый мой мальчик». Папа обнимет меня, не сможет уснуть, пока не убедиться, что я чувствую себя хорошо.

Тогда я сжал рукоятки.

Ккхаа... Мне будто в рот налили кипяток. Я закрыл глаза лишь бы спрятаться от того, что увидел в зеркале. И от звука мяса, влажно расчленившегося под металлом. Крови гораздо больше, чем я думал. Понял это, когда наконец открыл глаза. Все потекло вниз, по одежде. Я выронил ножницы и схватился за горло, хотя горло было тут ни при чем, просто когда во рту столько крови, кажется, что ты тонешь. Наклонился вперед, кровь закапала прямо на паркет жирными каплями, как варенье из ложки. Язык горел и пульсировал, и я чувствовал его теперь как два отдельных куска мяса, которые всё ещё соединены у основания, но уже расходятся в стороны, как лепестки. Я широко распахнул глаза, уставившись на эту пародию на раздавленный гранат. — Бвявь, бвявь, бвявь... Шатаясь, я дошел до комода, оставляя на паркете красные следы босых ног. В верхнем ящике лежала вата, я точно знал, что там есть большой такой рулон. Оторвав кусок, я понял, что одного точно не хватит. Руки дрожали, пальцы стали скользкими от крови. Я запихивал вату в рот, пока щечки не раздулись, как у хомяка. Вата мгновенно пропитывалась красным и становилась тяжёлой. Приходилось менять ее снова и снова, прижимать языком к небу, хоть и боль от этого была такой, что из глаз брызнули слезы. Но я терпел, не убирая пальцев. Я прижимал и прижимал, пока кровь не начала немного замедляться.

***

Сегодня была моя очередь, тем более после приезда нужно было вести себя хорошо. Я поднимался по лестнице бесшумно, переступая через ступеньку, которая всегда скрипела. Дверь в его спальню была приоткрыта. Я вошел и на секунду замер, давая глазам привыкнуть к полумраку. Я замер на пару секунд, вдыхая запах его феромона. Белый лотос был таким убаюкивающим, что у меня стали слипаться глазки. У папы тонкий носик и темные кудри, размётанные по шёлку наволочки. Все говорили, что носы у нас похожи, я ни за что не стал бы его переделывать. Я приблизился и опустился на колени у кровати без единого звука. Поднос поставил на прикроватный столик, вровень с его очками, которые лежали на раскрытой книге. Дизайнерские, в тонкой золотой оправе, – он никогда не носил дешевых вещей. — Папочка... — хотел сказать я, но губы лишь сомкнулись вокруг огромного влажного комка. С моим новым вдохом внутри что-то раскрылось, как локатор. Я точно понял, что папа был не в духе. Какая-то мысль, может быть, вчерашняя, а может быть, приснившаяся под утро, оставила на его лице едва заметную тень между бровями. Сейчас нельзя быть заметным, нельзя суетиться или ошибаться. Я коснулся легко коснулся его красивого плеча, но глаза папочка открыл не сразу. — Доброе утро. — произнёс он хрипло. Я едва заметно улыбнулся и опустил взгляд, протянув ему очки обеими руками, как подносят дар. Он взял их, не глядя, скользнул пальцами по моим пальцам. У меня сердце забилось быстрее, ведь он не отдернул руку. Я опустился в кресло у окна и внимательно наблюдал за самой важной частью. Папа записывал свои сны, он делал так всегда. Элегантно, правой рукой. Сколько бы я не пытался это копировать, у меня никогда не выходило так. Моя грудная клетка поднималась и опускалась в унисон с его. Перо скрипнуло – и я чуть сместил голову влево, туда, откуда падал утренний свет, чтобы мой профиль попал в луч. Красивая картинка. Папа иногда отрывался от рукописи и смотрел на меня. Я был частью интерьера его творчества, и это меня успокаивало. Я сидел смирно, сложив руки на коленях, и ждал, пока он заметит. Он заметил. Где-то через полчаса, когда перо на секунду замерло и он поднял голову. — Что молчишь? — спросил он рассеянно. — Обычно ты уже успеваешь задать какой-нибудь вопрос. Мягко улыбнувшись я медленно показал на губы и чуть развел руками. — Опять? — спросил он тихо, откладывая перо и снимая очки. — Когда смерть матери лишила тебя дара речи, и ты погрузился в глухое безмолвие? Я больно прикусил нижнюю губу, вот сука... Неосознанно нахмурившись, я закивал. Да, это нужный жест, осталось только заставить сердце биться помедленнее. Он подошел ко мне, а его рука легла мне на макушку, пальцы зарылись в волосы. Глаза сами собой блаженно закрылись. — Бедное мое, загнанное дитя... Я знал. Я чувствовал, что этот интернат сломает в тебе всё самое самое хрупкое. — сделал паузу ровно на полвздоха. — О, тамошние девицы погрязли в грубости и бесстыдстве! Мысль о том, что тебе, с твоей чистой и ранимой душой, пришлось томиться среди этой низости, разрывает мне сердце... Я слушал его, и где-то в груди мешались два чувства: детское, жадное тепло от того, что отец гладит меня по голове и жалеет, и холодный восторг заклинателя, подчинившего кобру. Он поверил настолько безоговорочно, что сам превратил мою ложь в масштабную трагедию. Это освобождало от необходимости объяснять, почему я не могу даже рот открыть. В самом деле я залил бы нас кровью. Я поднял на него глаза и снова кивнул. Чуть-чуть. Совсем слабо. Так, чтобы он понял, что мне уже лучше, потому что он рядом.

***

Семь тридцать утра. Белый зал столовой встретил меня ледяным блеском хрустальных люстр. Мои братья и сестры – безупречные вундеркинды, гордость папиной селекции – уже сидели за длинными столами. Породистые, тонкокостные, с благородными профилями, но с глазами голодных волчат. Аскеза, которую проповедовал отец, превращала каждый завтрак в извращенное искусство выживания. Я занял свое место на краю, сложив руки на коленях. Еды, как обычно, на всех не хватало. Папа специально делал такой заказ ради того, чтобы проверить нашу тягу к чему-то такому земному, как еда. Сегодня я решил не участвовать в этом побоище... Но вот слева от меня вспыхнула короткая, беззвучная потасовка – двое шестилетних мальчиков в идеальных накрахмаленных костюмах сцепились за кусок подсохшего тоста. Буквально душили друг друга с аристократичной миной, пока прислуга жестко, с хрустом не скрутила одного из них, утаскивая к выходу. Обнаженным на мороз. Я проводил его думать о поведении печальным взглядом. Пищевая агрессия – это ведь так пошло. Я куда выше этого. Это всего лишь пустота под ребрами, ее можно заполнить ментальным превосходством. Или хотя бы перетерпеть, отвлекаясь на адскую боль во рту. Мне не досталось ни крошки от служанок, как и ожидалось, но я даже бровью не повел, оставаясь идеальной частью интерьера. В восемь часов началась балетная разминка. Час у станка на голодный желудок – то еще испытание, на самом деле, но я только вернулся и обещал папе вести себя безупречно. Тем более, в интернате этот навык у меня стал сильно выше, так что я выполнял все задания, как мне казалось, просто идеально. Хоть при каждом плие и гран батмане в голове и ухает тяжелый молот, а разорванный язык пульсирует так, что перед глазами плывут цветные круги. Но я держал осанку. Если ты выглядишь как будто ты на грани обморока, никто не должен знать, что твой рот изнутри превратился в кровавый фарш. Рядом тяжело дышали ребята, которых только что вернули с улицы, их кожа посинела от холода, но они тянули носок сквозь судороги. И все таки... кто-то действительно падал в обморок. Воспитательницы отмечали это в свои затертые блокноты и выводили их из зала. В какой-то момент мне и самому хотелось потерять все силы до конца, хотя бы из солидарности. Воздуха катастрофически не хватало, но вариант «дышать ртом» отсутствовал.

***

В девять утра было мое законное время тишины и мое тайное убежище. Комната для грудного вскармливания. Здесь всегда было жарко, душно от запаха парного молока, присыпки и сладких феромонов. В углу на кушетке полулежала одна из омег отца – бледная, с огромным животом, она тяжело вынашивала тройню и дремала, приоткрыв рот. Это не омега папы, она просто рабочая. Я подошел к колыбелям, где рядами лежали новорожденные, и в это мгновение вечная тревога, сжимавшая мне горло, наконец-то отступила, уступив место чистому теплу. Здесь, среди тихого сопения, мне не нужно было защищаться или прятать взгляд. Выбрал одного из младенцев и принялся бережно перепелёнывать его, едва касаясь пальцами невероятно мягкой и тонкой кожи. Так осторожно, словно в моих руках оказалась самая дорогая фарфоровая кукла, а одно неловкое движение могло навсегда погубить ее. Другая кормилица, грудастая пожилая бета с вечно мокрыми от молока передниками, наблюдала за мной, прищурив жирные глазки. Я достал из кармана свой маленький блокнот и набросал вопрос, который давно не давал мне покоя с моим любопытством каждый раз, как я захожил сюда. Я протянул ей листок: «Я не совсем понимаю. Омега-самцы, такие как я... как нам кормить грудью, когда придёт время? В конце концов, наше тело устроено по-другому». Женщина прочитала, хмыкнула, окинув мою фигуру липким, грязным взглядом. Я не понимал, зачем она смотрит на меня подобным образом. Никогда не был брезглив, но помыться захотелось ужасно. И вдруг она выдала самую плотоядную пошлятину, которую я когда-либо слышал...О, боже мой, милый, не смеши меня своими окровавленными прелестями. Твой папочка точно знает, как работать на рынке, и он в мгновение ока заставит тебя нагнуться перед каким-нибудь богатым псом! Как только брюхо на нос полезет, так твои прыщики девичьи враз разбарабанит. Соски набухнут до размеров кулаков, потемнеют, наполнятся жидкостью, и все это... потечет оттуда миленько, как из хорошей дойной коровы. Меня уже затошнило и я сто раз пожалел, что спросил, но этот поток не унимался. — Самец, не самец – матка есть, а значит раскорячат тебя как суку течную, и пикнуть не успеешь. Природа, малец, из любого твоего породистого лоска обычную мясистую скотину сделает, только свистни. Я стоял неподвижно, чувствуя, как липкая грязь её слов оседает на моей коже, въедается в безупречную ткань воротничка. Меня мутило и голод пропал совсем. Спасибо, наверное? Мой папа тратил годы на селекцию, создавая из нас шедевры, чистейшее искусство, а эта женщина видела во мне лишь будущую свиноматку, которую нужно подороже сбыть. Он ведь не относится ко мне так, не должен ведь... Заставил себя мягко улыбнуться одними уголками губ, не разжимая зубов. Повернулся с ленивой грацией и пошел к подоконнику, залитому бледным утренним светом. Устроившись на прохладном мраморе спиной к ней, я открыл блокнот. Пальцы слегка подрагивали от подступившей к горлу тошноты, но почерк должен был оставаться чистым и ровным. Папа не выносил небрежности, для него плохой наклон букв был равен фальшивой ноте. Пора было плести ежедневное кружево из сыновней верности. Мой разум, несмотря на пульсирующую боль в разорванном языке, мгновенно включил нужный регистр. Я точно знал, какую именно картину хочет увидеть маэстро, открывая почту. Странно, что возле его спальни есть буквально почтовый ящик, но это так. Я удивился, что в интерате такого не было. «Любимый, дорогой папочка. Мое сердце до краев переполнено молитвами и благодарностью Богу за то, что твоя милость вернула меня в нашу священную обитель...» — карандаш мягко зашуршал по бумаге, выводя безупречные каллиграфические линии. «...Мысль о том, что я мог огорчить тебя своим видом, разрывает мне душу. Но умоляю, папочка, пойми своего глупого мальчика: эти мерзкие чернила, которыми я покрыл кожу – моя единственная броня. Я изуродовал себя сознательно, осквернил это тело краской лишь ради того, чтобы чужие альфы при публичных выходах брезговали мной и не кидали в мою сторону грязных взглядов. Я хотел остаться неприкосновенным, чистым только для твоего взгляда, твоей воли и служения Господу». «Мой разум в те дни был настолько ослеплен покаянием и ежеминутными молитвами, что я совершил ужасную, непростительную глупость – я совершенно забыл о том великом будущем замужестве, которое ты так милостиво предопределил для меня. Моя голова была забита лишь страхом оказаться недостойным твоей крови, и в этом глупом безмолвии я упустил из виду твою мудрость. Прости мне эту слепоту, папочка. Я клянусь быть верным тебе до самого своего последнего вздоха, подчиняясь любому твоему решению. Если твоя великая доброта найдет возможным простить меня, у меня есть лишь одна робкая, чистая мечта. Подари мне инструмент. Позволь моей душе говорить с тобой через струны гитары. Я обещаю учиться усерднее всех, я обещаю стать самым послушным ребенком, о каком можно было мечтать. Каждая нотка, которую я сыграю, будет звучать только для тебя, в славу твоего гения. А когда тебя не станет... я навсегда останусь твоим тихим эхом между двумя мирами. И буду любить и помнить тебя вечно». Я перечитал написанное, бережно ведя пальцем по подсыхающим строчкам. Грифель карандаша слегка размазался на паре букв, и я аккуратно подул на страницу. Ни единого лишнего слова, которое могло бы зацепить его эго в дурную сторону. Папа прочитает это и увидит именно то, что лелеял в своих самых сладких нарциссических снах. Я аккуратно свернул листочек вчетверо. Во рту снова скопилась густая жижа, так что пришлось прижать язык к небу. От резкой боли в глазах на секунду потемнело, но я заставил себя сглотнуть. Железистый вкус обжег пустой, ноющий от голода желудок. Ничего, это можно перетерпеть. До полудня, до класса сольфеджио, оставалось всего три часа. Гитара будет моей, я это знал.

***

Класс сольфеджио сегодня прошел на удивление гладко – папино эго, очевидно, было сыто моим письмом, которое он уже успел достать из ящика. Экзекуции мне удалось избежать и более того, я укрепил свои позиции: когда брат в шестом такте стремительного пассажа вместо положенного по тональности ре-бекара фальшиво и грязно зажал ре-диез, отец опасно сузил глаза. Но я среагировал мгновенно, не издав ни звука, я просто шагнул вперед и изящным жестом указал брату прямо в нотную тетрадь, на знак отмены диеза. Папа удовлетворенно качнул головой, а мой безупречный слух в очередной раз спас этот дом от его величайшего разочарования. Гитару он мне пока не подарил, но снисходительный кивок означал, что я прощен. Надолго ли? Сейчас было без двадцати семь. В восемь приедут важные гости – папины партнеры по какому-то новому фонду. На практике он приказал мне быть готовым, видимо собрался взять меня с собой. Я стоял перед огромным зеркалом Уильяма, пытаясь сосредоточиться на линии подводки. Рубашка из плотного черного шелка уже сидела идеально, подчеркивая узкие плечи и неестественно длинные ноги, которые мне никогда не нравились. Не знаю почему, просто казались непропорциональными, а бедра, к тому же, слишком широкими. Оставалось лицо. Мой привычный образ явно не вписался бы сюда, но Эдж научил меня наносить немного макияжа так, чтобы казалось, будто его нет вообще. Из цокольного этажа, через вентиляционную решетку в углу комнаты, доносились звуки. Там, внизу, шло наказание для тех, кто не прошел сегодняшние тесты. Оттуда, сквозь толстые перекрытия, долетали не просто крики – это были истошные, животные визги. Дети срывали голоса, захлебываясь собственным плачем, и этот пронзительный звук буквально ввинчивался в барабанные перепонки. При каждом новом, особенно громком вскрике снизу, внутри меня все сжималось в ледяной комок. Пальцы, державшие кисть с жидкой тушью, начали дрожать, а перед глазами снова поплыли цветные круги, во рту запульсировала рана на языке, а к горлу подкатил страх. До дрожи в коленях я понимал, что если допущу хоть одну ошибку, то на их месте буду я. И папа не посмотрит на письма с красивыми словами. Кисточка соскользнула, и густая черная тушь жирным мазком перечеркнула мне всю щеку, добравшись до скулы. Глаза мгновенно налились слезами от нервного напряжения, и черная жижа тут же потекла вниз, оставляя на бледной коже грязные, траурные дорожки. Лицо в зеркале превратилось в маску испуганного паяца. — Чевт... — беззвучно выдохнул я, едва не прикусив воспаленный кусок языка. Схватив ватный диск, я принялся яростно, до красноты стирать эту грязь. Кожу жгло, слезы из глаз катились уже сами собой, размывая остатки макияжа. Пришлось смывать всё полностью. Руки тряслись так, что мицеллярная вода пролилась на мраморную столешницу комода. Я тяжело, прерывисто дышал носом, стараясь заглушить долетавшие снизу визги, и заново, слой за слоем, накладывал бледный тон, молясь только об одном – чтобы пальцы перестали ходит ходуном до того, как прозвучит первый звонок в двери. Когда же гости прибыли, наш парадный салон мгновенно заполнился смесью запахов дорогого сукна и тяжелых, доминантных феромонов. У меня даже голова немного закружилась и в животе появился какой-то странный трепет. Это министры, крупные инвесторы и чиновники, выглядящие безупречно благородно, но с повадками уверенных в своей безнаказанности хищников. Среди них я сразу выделил покупателя. Такой грузный, за пятьдесят, с хищным разлетом густых бровей и тяжелыми перстнями на мясистых пальцах. А его хмельной взгляд с порога впился в меня. — Итан, подойди к отцу. — ласковым тоном позвал папа, восседая в глубоком бархатном кресле во главе полукруга. Еще полчаса назад он беспощадно лупил десяток детей, а теперь вдруг такой нежный. Я подошёл к нему немного боязливо и присел на его бедро. Папа приобнял меня за талию, его пальцы по-хозяйски демонстративно легли на мое бедро, слегка сжав ткань черного шелка. Гости расселись, слуги бесшумно разнесли хрустальные бокалы. Атмосфера была благородной, пока один из папиных партнеров, вальяжно откинувшись на диване, не завел разговор под легкий стук льда о стекло: — Знаешь, Бершауэр, я все смотрю на твою оранжерею и никак не возьму в толк... Вот вся эта новая мода на омег-самцов... В кулуарах только об этом и трубят, но давай на чистоту, между нами. Это ведь просто красиво упакованное извращение? По сути-то – это просто геи? Вот скажи мне, считается ли альфа истинно гетеросексуальным, если ложится с парнем, пусть и с омегой? Физиология-то мужская. Папа снисходительно улыбнулся, и в его глазах вспыхнул тот самый театральный, проповеднический огонь. Он прижал меня к себе чуть ближе, словно демонстрировал редкую антикварную вазу. — Господа, вы путаете пошлую мирскую содомию с высшим замыслом природы. — изящно взмахнул рукой папа, и его голос зазвучал как со сцены театра. Я точно знал, что он лжет. Он определенно точно был противоположных взглядов. В его картинке мира омега никак не мог быть замыслом природы, если уж был создан вследствие варваского геномного эксперимента. Особенно самец. Это вообще случайное гентическое уродство. Но он продолжил: — Мой мальчик – не просто мужчина. У него внутри – сформированное, нежное лоно, готовое принять семя. Какой же это грех? Это высшая форма гетеросексуальности. Выше даже. Подчинить себе самку может любой с большей физической силой, а вот подчинить себе самца... Он опустил ладонь мне на шею, слегка поглаживая пальцами кожу, и добавил с тошнотворной пошлостью, что заставила меня покраснеть, но завернутой в изысканные слова: — К тому же, Итан у меня – образец монастырской чистоты. Ни один грязный пес до него не дотронулся. Девственник, невинный, как первый снег. Я лично оберегал этот бутон от любого мирского разврата. Покупатель хмыкнул, его ноздри расширились, улавливая мой страх, который я отчаянно пытался подавить. Он медленно достал из золотого портсигара дорогую сигарету с темным табаком, поднялся со своего места и подошел прямо к нам. Я не шелохнулся, хотя сердце забилось в самый воротник рубашки. Альфа наклонился, обдав меня тяжелым феромоном, и без предупреждения, грубовато протолкнул фильтр сигареты прямо мне между губ. От неожиданности я чуть не дернулся – сигарета уперлась прямо в намокший ватный тампон во рту. Покорно приоткрыл губы, принимая сигарету, и посмотрел на него снизу вверх. Щелкнуло пламя дорогой зажигалки. Я сделал осторожный вдох носом, позволяя кончику сигареты вспыхнуть багровым огоньком. Дым обжег раненую полость рта, но на моем лице не дрогнул ни один мускул. Вокруг раздались восхищенные вздохи и негромкое, одобрительное хихиканье гостей. — Хороший мальчик. — пробасил Покупатель, довольно ухмыляясь и возвращаясь на свое место. — Послушный. Папа самодовольно пригубил коньяк, наблюдая за тем, как я аккуратно выпускаю тонкую струйку дыма через нос, не разжимая окровавленных губ. — Дело не только в муштре, господа. — вкрадчиво добавил отец, откинув голову на спинку кресла и слегка приподнимая меня за талию, чтобы продемонстрировать гостям изгиб моей спины. — Здесь великолепная генетика. Вы ведь знаете, кто его мать? Чистокровная японка. Из очень старого, консервативного киотского рода. Я потратил колоссальные ресурсы, чтобы этот союз состоялся... Сидевший напротив министр понимающе закивал, сально прищурив покрасневшие от алкоголя глаза: — О, восточная кровь! Высший сорт для брака, японки ведь идеальные бабы... У них это на подкорке записано: муж – это бог, хозяин и король. Они с детства приучены ходить на цыпочках, подавать тапочки и никогда, ни при каких обстоятельствах не перечить мужчине.Кстати, да! — подхватил Покупатель, жадно разглядывая меня. Он поднялся, подошел ближе и без разрешения запустил свою грубую ладонь в мои волосы. Его пальцы с хрустом потянули пряди у самых корней, заставляя меня сильнее запрокинуть голову. — А теперь представьте эту покорность в теле мальчика. Это же двойной экстаз. Волосы – чистый шелк, черные, как смоль. Такую гриву так и хочется на кулак покрепче намотать, когда будешь ставить его раком, чтобы не дергался и шею не свернул, пока отрабатывает хозяйский ужин. От резкого рывка за волосы разорванный язык снова прострелило адской вспышкой. Вата во рту мгновенно промокла насквозь, тяжелая теплая кровь потекла по горлу, заставляя меня судорожно сглотнуть. Я глянул на папу жалобно в поиске защиты, но он лишь благосклонно рассмеялся, даже не думая убирать чужую руку от моей головы. Напротив, он ласково погладил меня по бедру, пробираясь пальцами чуть выше, под тонкий шелк брюк. — Мой дорогой гость абсолютно прав, — пропел отец с театральным восторгом. — ему чужда как вульгарная строптивость, так и сухая английская чопорность, коей столь славна, к примеру, Мэри Хоукинс. Видели как эта зверушка вела себя на балу? Всем своим существом она пыталась разыграть скромницу, якобы не избалованную богатством. Хоукинсы нажили свое состояние безбожно быстро, но меня-то вокруг пальца не обвести. Гости согласно рассмеялись, поддерживая папин тон, и в воздухе снова звякнул хрусталь. Тема явно пришлась этой компании по вкусу – гости часто обожали смаковать чужие неудачные попытки казаться породистыми. — Ну, Хоукинсы – это классика жанра. — лениво отозвался министр, стряхивая пепел прямо на ковер. — Там от благородства одно название. Девчонка их думала, что если нацепит фамильный жемчуг и опустит глазки, никто не заметит запаха фабричного дыма от ее муженька. Дешевка, как ее ни наряди. Так еще и не плодовитая нисколько. Покупатель медленно убрал руку от моих волос, но напоследок с силой провел большим пальцем по моей щеке, едва не размазав свежий тональный крем, которым я так судорожно замазывал следы страха в комнате. Его кожа была шершавой и горячей, оставив на моем лице почти осязаемый след. — Да уж, скромность Мэри Хоукинс фальшивая, насквозь смердит торгом, — пробасил он, возвращаясь в свое кресло и не сводя с меня взгляда. — но здесь всё настоящее. Покорность, которую не нужно выбивать силой, потому что она вшита в гены. Аристарх, ты заставляешь меня завидовать. Такой экземпляр украсит любое поместье, но... Папа прищурился, буквально впитывая эту похвалу каждой порой своего лица. Также Его пальцы на моем бедре сжались сильнее, чуть приподнимая ткань брюк, – это была беззвучная команда «работать на публику дальше» Двери салона беззвучно приоткрылись, и двое слуг внесли огромные серебряные блюда. Средиземноморская паста. Горячий, густой пар поднялся к хрустальным люстрам. И тут до меня долетел запах. Уксусный. Горький. Они. Они там. На тарелке. Черные. Зеленые. Глянцевые, склизкие сферы, похожие на выколотые мертвые глазки крупных жуков.Погоди-ка, Аристарх... — Покупатель без церемоний протянул руку и грубо рванул меня за воротник рубашки вниз, обнажая шею. Под шелком, уходя под ключицы, отчетливо проступили плотные, темные пятна татуировок, которые я так тщательно скрывал. — Это еще что за грязь? Чернила? Дырки от железок? Оливки. Они катаются в соусе. Блестят. Скользят. Касаются пасты. Боже, как их много. Нет-нет-нет-нет-нет. Воздух. Где воздух? Комната резко сузилась, стены поплыли внутрь, сдавливая ребра. Хрусталь над головой зазвенел, превращаясь в сверлящий ультразвук. Он брезгливо отшатнулся, указывая пальцем на мой окровавленный подбородок: — Да у него изо рта кровища хлещет! Ты посмотри на него, его ж наизнанку выворачивает. Аристарх, ты мне тут красивые сказки расписываешь про «чистый бутон» и монастырскую породу, а девка-то твоя бракованная. Весь в портаках, изорванный, изо рта гниль какая-то течет. Они сейчас покатятся по столу. Они коснутся меня. Запах оливок намертво забил ноздри, вытесняя белый лотос, вытесняя табак, вытесняя всё. Легкие склеились, как старая бумага. Папины пальцы на моем бедре сжались с такой страшной, нечеловеческой силой, что у меня внутри хрустнули кости. Я почувствовал, как всё его тело поджалось, превращаясь в натянутую стальную пружину. Дышать носом. Надо дышать носом. Не получается. Нос заложен. Воздуха ноль. Ртом нельзя. Если открыть рот, все увидят. Визги детей из цоколя, те самые истошные, сорванные крики шестилеток, вдруг с новой силой рванули прямо у меня внутри черепа. Они кричат прямо мне в уши, тарелка ближе, оливки блестят, они сейчас будут здесь, они меня задушат... Я не схожу с ума, они действительно кричат. Почему никто не слышит? Как вы можете спокойно на это смотреть? Покупатель брезгливо достал из кармана белоснежный платок, вытер пальцы, словно испачкался обо меня, и развернулся к выходу. — Удачи тебе, Аристарх, в поиске хоть одного ненормального, который возьмет это убожество и пустит к себе в постель. — бросил он через плечо, направляясь к дверям. — Лично мне брезгливо на груду этих меченых обрезков даже смотреть. Господа, я откланиваюсь. За это тело я и ломаного гроша не дам.

***

Вся моя жизнь, Итан. — папа медленно отпустил мое бедро и встал с кресла. Лучше бы он кричал, но он просто медленно расстегивал пряжку своего кожаного ремня, вытягивая его из шлевок брюк с предупреждениим шуршанием. — Вся моя репутация. Мои труды. Моё имя. И всё это растоптано куском неполноценного, бракованного мяса. Папа рванулся вперед с животной, бешеной скоростью. Тяжелая ладонь вцепилась в мой воротник, сдергивая с кресла, и я с размаху полетел на ледяной паркет. Стеклянный журнальный столик покачнулся. — Папа, пожалуйста!.. — вырвалось из моего горла вместе с хрипом, но он уже был сверху. Его тяжелое колено с размаху вдавило мою грудную клетку в пол, перекрывая остатки кислорода. Он перехватил мою левую руку. Он видел, что у меня во рту, уже точно видел. Пальцы отца намертво сжались вокруг запястья, и он резко, с хрустом заломил руку назад и вверх, выворачивая сустав под неестественным углом. Адская, ослепляющая вспышка боли прошила руку от пальцев до самого плеча. Пластина внутри будто сдвинулась, врезаясь острыми краями в неправильно сросшиеся костные мозоли, разрывая ткани изнутри. Мне показалось, что кость лопается заново. — Ааааггх! — истошно закричал я, теряя остатки контроля. — Папочка, больно, отпусти! Слезь с меня, пожалуйста, слезь!Заткнись, тварь! Гнида неблагодарная! — выплюнул он прямо мне в лицо. Кожаный ремень с тяжелой металлической пряжкой со свистом обрушился на мое тело. Удары сыпались градом, слепые и яростные. Он не целился куда-то. Пряжка рассекла мне бровь, и свежая кровь мгновенно залила левый глаз. Папа бил с отмашкой, вкладывая в каждый замах всю свою уязвленную гордость, всю свою нарциссическую ярость. Я рыдал, катаясь по полу, лицо тряслось от судорожных всхлипов. Губы онемели, а в голове, сменяя паранойю из-за оливок, включилось что-то совсем маленькое. Зачем? Зачем я старался? Эта мысль билась в черепе прозрачная и беззащитная. Зачем я учил эти проклятые такты с ре-бекаром? Зачем писал это глупое письмо в ящик? Ве равно. В любом случае... все равно это случилось. Наказание неизбежно. Я никогда, никогда не буду для него хорошим. Я плохой. Это я всё испортил. Это моя вина. Несмотря на дикую боль, на ужас, я испытывал удушающее чувство вины перед ним. Я подвел его и испортил отношения с партнером. Не открыл бы я рот, не разрезал бы язык утром, никто бы не заметил, что я бракованный. Слуга попытался подойти, чтобы убрать посуду, но папа сгреб со стола огромное серебряное блюдо с недоеденной средиземноморской пастой и с размаху обрушил его на мою голову. Фарфоровые глубокие тарелки полетели следом. Хруст, звон, тяжелые осколки впились в мои плечи и спину. Папа схватил меня за волосы, которыми только что восхищался гость, и несколько раз с силой ударил лицом о паркет. В глазах полыхнула темнота. — Ты не достоин жить в этом доме! — тяжело дыша, хрипел он, нанося очередной удар ремнем по моим кровоточащим ногам. — Ты неблагодарный урод. Проще придушить тебя прямо здесь, и закопать на заднем дворе, чтобы никто не видел моего позора! Ты ничтожество, Итан! Червивое, меченое ничтожество!Папочка, прости... прости меня... — захлебываясь собственной кровью, умолял я, пытаясь здоровой рукой ухватиться за край его брюк, за его лакированный туфель. Лицо тряслось от мелкой дрожи, глаза полностью заплыли от слез. — Пожалуйста, не по лицу, не надо... Папа на мгновение перестал бить. Он тяжело, хрипло дышал, и этот звук над моей головой походил на кузнечные меха. Взгляд его мертвых глаз опустился к моему лицу, скользнул по подбородку, залитому багровой жижей, и в его чертах проступило омерзительное торжество. — Посмотрите на него. — с глумливым смешком обратился он к пустому залу, будто гости все еще сидели на своих местах и аплодировали его проницательности. — Он ведь разыгрывает жертву. Дрожит, плачет, умоляет... А сам? Он наклонился ниже, наваливаясь на меня всем своим весом, так что запястье хрустнуло, выжимая из меня новую порцию слез. Он схватил ремень покороче, перехватывая его ближе к пряжке, и ткнул холодным кожаным ребром мне под подбородок, заставляя задрать голову. — Ты ведь течешь от этого, Итан, признайся? — его голос опустился до ядовитого шепота. — Генетика твоей суки-матери. Подстилки любят плеть, это у них в крови. Я готов поклясться, что если я сейчас сниму с тебя эти шелковые штаны, ты будешь мокрым. Ты нарочно всё испортил, нарочно спровоцировал мистера Шоу, лишь ради того, чтобы я избил тебя здесь. Ты грязь. Это была ложь. Мерзкая, извращенная ложь, который пытался оправдать свое скотство моей мнимой порочностью. Мне не нравилось, мне было больно и страшно. И я не знал что хуже, ведь оливки все еще со мной в одной комнате. Я лишь хотел, чтобы это прекратилось, должен был остановить это, прервать этот бесконечный круг кошмара. В голове, теряющей остатки связи с реальностью, всплыло единственное спасительное знание. Разрезанный, распухший язык едва ворочался во рту, цепляясь за окровавленные куски ваты. — Пощади... — вырвалось вместе с кровавой пеной и тогда фигура отца надо мной начала размываться, превращаясь в темный, колеблющийся силуэт.

Лондон, апрель 2013 года.

Его глаза были широко раскрыты. Огромные и остекленевшие они неотрывно смотрели в одну-единственную точку на полу, где на старом паркете виднелся темный след от сбитого лака. Тело Итана было натянуто, а лицо подрагивало от беззвучных всхлипов. Слезы уже высохли, оставив на бледных щеках грязноватые дорожки. — Итан, кошечка, глазки на меня. Только на меня, ну же... посмотри на меня. — Калеб сидел перед ним на корточках. Он говорит тихо и осторожно прикасался кончиками пальцев к его коленям. В паре шагов от них, нервно меряя шагами комнату, ходил Аскерот. Его переполняло раздражение, смешанное с глухим бессилием. Это именно он, поддавшись нарастающей панике, около часа назад сорвался и вызвал Калеба в репетиционный зал, окончательно признав, что его собственное терпение трещит по швам. Все пошло наперекосяк с самого утра. Итан с первых минут вел себя пугающе подозрительно, напоминая натянутую до звона струну, готовую лопнуть от малейшего сквозняка. Сначала случился этот дикий, совершенно несоразмерный срыв на Варди. Бедный басист всего лишь немного сбился с ритмического рисунка и перепутал такты в басовой партии, но Итан отреагировал так, словно произошло святотатство. Он обрушился на парня с такой яростью, что вся группа буквально оцепенела, не узнавая своего обычно сдержанного гитариста. Можно было бы списать это на беременные гормоны, но после этой необъяснимой вспышки гнева Итан резко, в одну секунду, угас. Он стал каким-то тихим. Кое-как, механически проглотил принесенный стаффом легкий перекус, словно выполнял тяжелую повинность, и обессиленно прилег на кожаный диван, мгновенно провалившись в сон, но этот сон не принес ему покоя. Аскерот с нарастающим ужасом наблюдал, как этот хрупкий, омега судорожно метался по подушкам, как дрожали его плечи и как из-под плотно сжатых век беззвучно катились крупные слезы. Не выдержав зрелища чужих мучений, Аскерот сам подошел и растолкал его, надеясь прервать кошмар и вернуть к реальности. Но реальность не вернулась. Напротив, стало только хуже. Уже два бесконечных, невыносимо тягучих часа Итан сидел неподвижно в одной и той же позе со взглядом, направленным в никуда. Он не моргал и не шевелился. Казалось, что почти не дышал, застряв в невидимых застенках собственного разума. Аскерот в очередной раз нервно запустил пальцы в свои растрепанные волосы, с силой потянув за пряди, словно пытался физической болью заглушить ментальный тупик, и сжал кулаки так, что побелели костяшки. Бессильный гнев на Итана, на его хрупкую психику и на собственную неспособность помочь иссушал его. Он резко остановился, развернувшись к дивану, и его голос сорвался на глухой, приглушенный рык: — Это невыносимо, Калеб! У нас срываются сроки, репетиция стоит, а он сидит как овощ... — Аскерот остановился, резко развернувшись к дивану. — Дай ему галоперидол или что там... Его нужно выдернуть из этого состояния, пока он сам себе хуже не сделал!Рот закрой. — Калеб даже не повернул головы и не повышал голоса. — Никакой химии. Мозг есть, чтобы предлагать это, м?Ему ведь плохо! — приглушенно рявкнул Аскерот, делая шаг вперед. — Да, но он беременен, Аскерот. — Калеб выпрямился, закрывая собой Итана. — Два плода. Вкатить ему сейчас любой нужный препарат – все равно, что влить героин. Мы ждем рождение инвалидов или выкидыша? Я не позволю тебе пичкать его таблетками ради твоего гребаного графика репетиций. Мы справимся сами. Аскерот злобно выдохнул сквозь зубы, понимая, что Калеб прав, но смириться с этой беспомощностью было выше его сил. Он круто развернулся и отошел к окну, демонстративно барабаня пальцами по подоконнику. Калеб снова опустился перед Итаном. Он взял со столика стакан с прохладной водой, поднес к потрескавшимся губам омеги. — Итан, сделай глоточек. Водичка, просто водичка. Итан медленно, с трудом перевел испуганный взгляд с паркета на лицо Калеба. Кто-то из близнецов пнул его в печень, недовольно пытаясь отвлечь маму. — Вот так, умница... — прошептал Калеб, когда Итан сделал первый неуверенный глоток, едва не поперхнувшись. — Ты тут?Да, типа того... — Итан обеспокоенно метнулся глазами к Аскероту. — И долго это... Аскерот вскинул брови — Всего пару часов.Пиздец, прости пожалуйста. Калеб мягко отобрал стакан, отставив его на прикроватный столик, и легким движением большого пальца стер каплю воды с подбородка омеги. — Сейчас кто-то по губам получит, Итан. — рефлекторно. Его ладонь скользнула ниже, бережно накрыв округлый живот Итана. Под мягкой хлопковой тканью тут же отозвалось ленивое, но отчетливое шевеление. Кайя внутри потянулась, словно приветствуя папу, которого наконец подпустили поближе. Итану было до безумия стыдно за свою слабость. Он сжался, пытаясь казаться меньше, хотя с двойней на четвертом месяце это было сложно. Он чувствовал себя виноватым перед всей группой, особенно перед Аскеротом, но холодного осуждения комната встретила его удивительным, обволакивающим уютом. Калеб тем временем потянулся к тарелке, стоявшей на диване. На ней аккуратно лежали хрустящие овсяные крекеры и дольки сочного, сладкого яблока. — Давай, зубастик. — ласково, но непреклонно скомандовал альфа, поднося к губам Итана кусочек фрукта. — У тебя сахар упал, вот мозг и принялся крутить всякую дрянь. Или может какой-то триггер... Я не знаю... Итан послушно приоткрыл рот, принимая угощение. Он жевал медленно, всё еще немного испуганно поглядывая на Аскерот. Тот тяжело вздохнул, подошел ближе и лениво опустился на широкий подлокотник дивана, скрестив руки на груди. — Да ладно тебе извиняться. Окоп не стал копать и хорошо. — хмыкнул Аскерот, и в его глазах проскользнули мягкие искорки. — Остальные, кстати, как поняли, что репетиция плавно перетекла в твой тихий час, потоптались, пошептались, да я и ушли на обед от греха подальше. Думаю, Варди твой утренний разнос пошёл на пользу. Но у него пальцы все спутались от страха, так что они всей гурьбой свинтили в ту круглосуточную азиатскую забегаловку на углу. Аскерот сделал многозначительную паузу, хитро прищурившись. — Но они клятвенно обещали искупить вину. Пластик лично вызвался притащить тебе оттуда адски острый тайский рамен с кимчи и огненным бульоном, от которого у обычных людей желудок сгорает в пепел. У Итана от этих слов глаза мгновенно округлились, а остатки сонного, гнетущего ужаса испарились, словно их никогда не было. На бледном лице проступил озорной восторг, что он даже подался вперед, неосознанно забавно надув губы. — Серьезно?! — выдохнул он, едва не выронив недоеденный крекер. — Боже, Аскерот, спаси-и-ибо! Передай Варди, что я готов простить ему любую фальш до конца его жизни! Я безумно хочу этот рамен. Калеб тихонько фыркнул, качая головой, и щелкнул Итана по ледяному кончику носа. — Рано радуешься, половину этой огненной порции я у тебя конфискую. Ты на экваторе беременности, не надо их пока сжигать. Итан закатил глаза, которые наконец вернули себе свой искренний блеск.
Примечания:
85 Нравится 26 Отзывы 57 В сборник