***
Когда они впервые на заброшку Половинчатого приехали, Бакуго ее оглядел и присвистнул. — Вот уж точно есть, где разгуляться, — протянул он, ступая навстречу покосившимся бетонным блокам. Двумордый рассказал, что в этом районе и до войны уже ничего особо не функционировало. А когда Шигараки разошелся и применил свое Разрушение, квартал отрезало и отнесло от Мусутафу настолько, что им и заниматься никто не спешил. Теперь здесь, вроде как, зону отдыха хотят построить — парк, гостиничный комплекс и все прочие радости жизни. Успеть хотели к десятилетию окончания войны, но уже не успеют — бюрократия похуже причуд временами будет. Казалось, столько лет прошло, и основную часть города восстановили довольно быстро, заручившись помощью всех, кого можно было. А сюда так и не добрались. Потому что не первой необходимости дело как было, так и осталось. Квартал был небольшой: несколько жилищных блоков, полупустая разрушенная площадь и накренившаяся высотка. Не тренировочный центр, но тоже сойдет. Им же немного надо было — чтобы от толпы подальше самое главное. Кацуки, придирчиво цыкнув, закусил губу и пнул валяющийся под ногой бетонный осколок. Вокруг еще раз огляделся, под нос себе фыркнул и обернулся к Половинчатому. — Ну че, расчехляемся? — Мгм, — располовиненная голова согласно кивнула и зашуршала чемоданчиком с костюмом. — Ты как хочешь: на всю мощь сразу или сначала попробовать, как пойдет? — Я тебе что, первогодка — на коленке ломаться? — передернул плечами Бакуго, доставая свой костюм. — Только попробуй сдерживаться — урою, — и пальцем еще в довесок пригрозил, чтобы уж точно Половинчатый не смел комедию разыгрывать. Но вообще, конечно, неловко все это было. Ну немного так. Хотя — с чего бы это? Они же сто раз друг с другом в спарринге стояли. Айзава их постоянно сталкивал, хотели они того или нет. Тодороки сначала выглядел так, будто ему кристаллически все равно: с Бакуго стоять или против комнатного фикуса. Это уже позже Кацуки начал замечать охотливый интерес. Как будто, с любым другим — Тодороки, конечно, всегда за. А с Бакуго — дважды не против. Бакуго всегда, всегда был против. Потому что это Бакуго. Но как бы он не ерепенился, отрицать кое-что даже тогда, на школьной скамье, было глупо: Тодороки был удобным. И полезным. И, да простит Кацукина гордость, а все-таки достойным и интересным в бою. Пожалуй, даже, на редкость достойным и интересным. Настолько, что и сам того не осознавал (мы же помним, что он туп?) Именно это Бакуго и раздражало. Что приходилось признавать то, чему он сопротивлялся чисто из принципа. Стоять против Половинчатого или с ним — так или иначе — имело свой смысл. Потому что мало с кем другим Бакуго мог быть один. Или один на один. Тогда-то Кацуки всякие приколы Двумордого выучил и с закрытыми глазами ему задаст, если надо будет. А сейчас — надо. Сейчас вот — очень. И не столько прицельно Половинчатому, как ну типа вообще. — Я займу тот угол, — возвестил Кацуки, указывая на покосившийся невысокий дом в правом углу площади. Уже в костюме, при полном параде и с маской на лице. — Идет. Тодороки развернулся и пошел в противоположный конец. Протопал важно несколько шагов и обернулся к Кацуки. Кацуки обнаружил себя на том же месте, где и был. Так, стоп. Он что, дебил что ли? Чего на месте то стоит? — Кто нападает первым? — спросил Тодороки, поведя плечом. — Конечно, я! — огрызнулся Кацуки, — Что за тупой вопрос, Двумордый? — Почему тупой? Логичный. У нас же спарринг, — и вновь плечами пожал. До Кацуки не сразу дошло, что он, оказывается, разминался. — Все равно я! — Ладно, — спокойно кивнул Тодороки, и развернулся обратно, прислоняя правую руку к груди и растягивая. — Прохладно, — процедил сквозь зубы Кацуки, и тут же завопил, когда заметил едва взволнованный и ну такой тупой взгляд Тодороки, брошенный через плечо: — Да не холодно мне, блядский боже! И он яростно направился занимать позицию. На самом деле, Бакуго нервничал. Бакуго. Нервничал. Ему, в целом-то, относительно плевать было, кто нападет первым. Результат их спарринга останется одинаково эффективным в обоих случаях, будь это он или Двумордый. Но Кацуки нервничал, и поэтому бесился. И на то, что нервничал, и на то, что бесился, и на то, что вот сейчас, когда они уже тут и никуда не деться, он вдруг тормозит и думает о том, а какого хрена они вообще тут забыли и что-то делать собираются. Ну, тайминг ровный, как швейцарские часы. Нашел время, Кацуки, давать заднюю. Бакуго помнит, почему. Потому что болван он слабохарактерный и слабовольный, вот почему. Потому что на свою голову этой слабости свидетелем стал тупой Половинчатый. Который, оказывается, временами больше все-таки умен, чем туп. И, как назло, именно в тот момент решил своей гениальной проницательностью посветить. А зачем? Мог бы ведь и мимо пройти. Мог бы ведь и не заморачиваться так. Чего ему стоит быть чуть больше тупым, а? Раньше же без проблем справлялся. Или это Бакуго просто слишком в лоб очевидный и мозги Тодороки тут не при чем? Как же все сложно-то, Господи. А у Бакуго ладони уже накапали с чертово море. У Бакуго со лба отчего-то пот бежит ручьем и захлебывается. Бакуго. Тебе нужно успокоиться. (Бакуго не успокаивался.) Он добирается до своего обозначенного места и разворачивается к Двумордому, который уже ждет его во всей красе на изготовке. Который внимательный, сосредоточенный, сама концентрация воплоти. Который его — как живой транспарант кричит — серьезно воспринимает. И ждет выпада. И шутки шутить, вроде как, совсем не намерен. Бакуго на него смотрит, и у Бакуго в висках что-то щелкает. Какая-то клетка на свое место становится, и запускает механизм здравомыслия (ну, чудеса). Ему отчего-то воздуха становится слишком много и в самый раз достаточно, когда он чувствует, как причуда на кончиках пальцев взвинчивается, трещит зажженным фитилем. Они уже здесь. Он сам на это согласился, подписался и сбегать сейчас — ну совсем не выход из положения. Да и кто по вашему такой Кацуки? Трус, что ли? Кацуки еще сам не понимает до конца, но осознает, что то, что сейчас произойдет, он потом в чертогах разума в коробку со стикером «Да похрену» — не поместит никак. Не вместится. Слишком оно большое грозится быть, слишком неуместное для пыльных коробок заглушенных и забытых чердаков. Это предчувствие вперемешку с предвкушением бьет его под дых и сразу меж лопаток добавляет: не ссутулься, парень. Ты и не такое переживал. Значит, и это переживешь. А оно же как будто — ну, всего лишь спарринг. Только Бакуго знает, что — нет. И знает, что Тодороки тоже знает. И это бесит, но не настолько сильно, чтобы нахрен его в очередной раз послать. Ведь потом уже никакой сÓбой не откупишься. Потому что они здесь торчат из-за Кацуки. А Половинчатый мог бы, наверное, в горах над тарелками посидеть. На котов посмотреть и помечтать. И Кацуки начинает на себя злиться. Он себя в должниках чувствует, а чувствовать это ненавидит. Тодороки с него не спросит, но Кацуки с себя семь шкур спустит. Вот и бесится. Что стоит, как дурак, и время тянет, а его теперь хоть и много, да все-таки не бесконечное. Но что тогда за предчувствие дурацкое? Чего оно под кожей скребется настырной стайкой мурашек, почему само себя не объясняет, почему о нем думать приходится? Кацуки выдыхает. Заставляет себя взять и выдохнуть, полной грудью вздохнуть, а потом еще раз выдохнуть. Разгоняет причуду в ладонях, становится в стойку пошире, пригибается и через силу скалится. Что бы ни было — оно потом будет. А сейчас — сейчас Кацуки надерет одному упрямому ублюдку зад да оторвется на полную. Как давно мечтал, как давно стыдливо на подкорке хотелось. И пофиг, что про задницы думать нельзя и нежелательно. Надрать то их ему кто запретит? Кацуки прищуривается и взмывает вверх, замечая тотчас же пущенную в его сторону волну — нет, не льда, а пламенеющего жара. Вот как. Ах, вот значит как. Значит, сразу играем по-взрослому и не по правилам. Бакуго это одобряет, Бакуго это — нравится. И мозги моментально заводятся и плавятся, как будто нитроглицерином стекают прямо в ладони, да таким взрывом разносятся по округе, что стаи испуганных птиц взмывают в небо выше скрещенных в бою огненных причуд. А в этот момент, когда взрыв грохочет и огонь сжирает воздух, Кацуки передергивает всего. И цепи, что легкие сковывали, вместе с мозгами плавятся и исчезают. Кацуки нападает, продираясь сквозь пламя, прорывается сквозь встречающий его лед и вопит. Победно вопит, хотя еще ничего не выиграл. Но, кажется, как будто уже что-то в себе победил. Тодороки парирует, ставит подножки, сооружает лабиринты льда и опаляет за каждым углом вихрем огня. Танцует между своими льдинами, лавирует на них — над ними, и не сдает. И не сдается. И это так правильно. Как же это, черт возьми, правильно. Какой же он, сученыш, талантливый. Особенный. Весь из себя. Кацуки носится над ним, за ним, обгоняет и в воздухе изворачивается, чтобы подловить и выстрелить, чтобы в угол загнать — играется. И отрывается, так, как в городе себе не позволишь. Потому что в городе — люди, которых поджарить ненароком будет очень для героя неправильно. В городе — здания, разрушать которые герою тоже совсем ни к месту. Там надо думать иначе, и не всегда стрелять на поражение. Кацуки думать умеет. Временами даже больше, чем хотелось бы, но это — вы не понимаете — это другое. Это свобода. И Кацуки думает, ловит себя за лихорадочно мельтешащие мысли, что причуда — как дикий зверь. Ее обуздать важно, приручить и хозяином себя обозначить — критически. Но еще важнее как будто — время от времени ее выгуливать. А чем сильнее причуда, тем более жадной до подобных прогулок она становится. Тем яростнее на них просится, копится, отравляет изнутри. И ее уже не уговоришь ничем посредственным, ничем безопасным. Таким, что вроде бы и на пользу всем пошло, да только против тебя одного настроилось. Кацуки думает, что причуда — как дракон. Мифический зверь, своенравный. Может быть верным подданным, а может и дотла спалить, если долго кормить не будешь. Или деревню сметет, чтобы внимание на себя обратить. Бакуго чуть сам себя изнутри не спалил. А сейчас вот — палит по Двумордому, что только успевает уворачиваться да выстреливать в него в ответ — не менее дико, не менее яростно. На полную. Кацуки хорошо. Настолько, что признаваться никому в этом своем «хорошо» не захочется. Особенно Половинчатому. И Бакуго уже знает, что тот специально будет выглядеть так, будто ничего не понимает и понимает одновременно намного больше, чем следовало. Ненужных вопросов не задаст, зато причудами по всему периметру загоняет и сам от него будет улепетывать, когда придется. Они же тут не в первый и последний раз, да? Нужно будет убедиться. Бакуго даже не думал, что… не думал, что так по этим взрывам оглушительным скучал. Зато сразу все осознал, стоило их запустить на Плюс Ультра (гордись, Всемогущий), и обломки зданий вокруг задрожали. И внутри Бакуго тоже что-то дрогнуло. Накренилось и сломалось к чертовой матери. — Беги, морда, беги! — вопит Кацуки, догоняя Тодороки, ускользающего на глыбе. А тот оборачивается и с шальной улыбкой выпускает в него такую лавину, что Бакуго сносит к чертям вихрем. Он группируется, рвет вперед с кличем, выворачивается и взмывает на взрывах сквозь снежный ветер и врезается в пламя, чтобы выпустить свое навстречу и подлететь ближе, беспощадно паля. И Бакуго смеется. Бакуго. Смеется. Они закончили спустя два часа с небольшим тайм-аутом, когда выдохлись окончательно. Бакуго нашел себя лежащим на земле, только земля была мягче, чем следовало. Разлепив глаза, он осознал, что свалил Тодороки под себя, приставив ладонь к его затылку. — Поймал, Двумордый, — хрипло выдохнул он, не скрывая в голосе улыбку. — Так мы в догонялки играли? — прокашлялось тело под ним. — В хуял… — Но я ведь тоже поймал, Бакуго. — Че? — не веря, вскинулся Кацуки, приподнявшись на одной руке. Тодороки под ним вывернулся и с победной улыбкой вынес на блюдечке: — Твои ноги, Бакуго. Кацуки хмурится, кряхтит, оборачивается назад и замечает. Замечает то, от чего в моменте довольную рожу Половинчатого об асфальт раскатать хочется и одновременно в голос заржать. Бакуго среди предложенных сознанием вариантов теряется. Выбирает просто моргнуть. Его ноги по колено пригвождены к асфальту толстым слоем льда. А он в запале и не заметил. — Выходит, ничья, — спокойно произносит Половинчатый, а Бакуго взрывает подошвы и встает с него, по пути себе не изменяя и, ну, фыркая. — На первый раз прощаю, Двумордый. — Прощаешь? — Так ведь ты себя вместе со мной приморозил, какая тут ничья? В реальном бою я бы тебе уже башню взорвал. — В реальном бою я бы себя взорвал вместе с тобой, когда приморозил. Кацуки с секунду виснет, глазами хлопает, а затем психует и руку Половинчатому идиоту подает, чтобы вставал уже, че разлегся, как барышня в припадке. — Ну и отмороженный же ты тогда, Двумордый, пиздец просто. И пока они идут к машине и переодеваются, Бакуго не говорит Тодороки, что на его месте в реальном бою так бы и поступил. Что они оба когда-то давно именно так и сделали. Не говорит ничего, и когда они обратно едут — вымотанные, уставшие, со всей этой приятной ностальгической ломотой в теле. Потому что и говорить ничего не хочется, а как будто и спросить все-таки надо. Вот только: а спрашивать то что? Что тут скажешь вообще? Бакуго потом обо всем, как и всегда, подумает. Он дела вот так в моменте в голове своей препарировать не любил — не умел — не до того. Из другого теста он вылеплен, из того, которому в холодильнике настояться надо, а не сразу в печку лезть вперед планеты всей. Хватало им Изуку с его естественной причудой обо всем сразу по ходу пьесы соображать и догадываться. Редкий дар, хотя скорее — проклятье на все их головы. Особенно на голову Кацуки. Они едут назад, и даже музыку не слушают. А тишина между ними и вокруг словно наоборот прислушивается к ним. И когда он подвозит Тодороки домой — хит-парад невиданной щедрости вместо «спасибо» — Половинчатый из машины выходить не торопится. Смотрит перед собой, штаны на бедрах разглаживает. Когда они помяться то успели, а? Кацуки молчит. Перед собой смотрит и отбивает пальцами по рулю почти неслышно. Он знает, что сейчас будет, и избежать этого не получится. Да, наверное, он и не должен. — Ну и… как тебе? — спрашивает Тодороки. Потому что, если кто из них мастак вопросы задавать не в бровь, а в глаз — так это разноглазый Половинчатый, конечно же. Но Бакуго не скалится. Не хрипит болезненно дерзко, не бычит. Бросает на Двумордого украдкой взгляд и тут же отворачивается. — Лучше всех, Половинчатый. Говорит он спокойно, и шлет себя нахер, чтобы лишний раз не удивляться. Иногда это полезно, знаете ли. Послать до того, как аутоиммунное бешенство включится. А если включится, так и о нем Кацуки как-нибудь потом подумает. И Тодороки улыбается. Мягко кивает, к заднему сидению тянется, чемоданчик свой достает и улыбаться не успокаивается. — Я рад, — только и бросает он Кацуки, прежде чем из машины выбраться. — Доброй ночи, Бакуго, — только и говорит он на прощание, да тихонько дверью прихлопывает и утопывает в дом. Который так похож и не похож на его родительский. Но весь из себя — Тодороковский. Энджи построил его еще много лет назад, чтобы всех тут поселить, а самому в фамильном имении тихонечко жить продолжить (повеситься). Но все не по планам пошло, поэтому теперь тут Двумордый в гордом одиночестве живет. Зато, может, с котом скоро вечера коротать будет. Бакуго ему вслед против воли смотрит, не щурится. Пока спина (высокая) за дверью не скрывается и не пропадает. Кацуки затылком на сидение прикладывается и хмыкает. Уголками губ улыбается. Ночь у него и правда будет добрая. Эта уж точно. Чего, конечно, не скажешь про утро. Утром Кацуки на своем телефоне обнаружит непрочитанное: «В среду вечером?» И утро станет недобрым потому, что утро это — понедельника.***
Спустя парочку таких вылазок Бакуго отчетливо понял одну простую вещь. У них были все шансы это место с землей сравнять и ускорить работу муниципалитету по зачистке сооружений. Потому что отрывались они на полную и ни в чем себя не ограничивали. Кацуки, конечно, подозревал, что со времен войны Тодороки свои навыки не запускал, а теперь в этом пришлось еще и лично убедиться. Чему он, знаете, был немножко (множко) рад. Одно дело — по гражданке геройствовать. Там и пяти процентов мощи почти каждый день хватало, чтобы порядок навести. Другое — за пределы выйти, как их и учили, да в невесомости за гранью дышать научиться. Грохот от них стоял такой, что земля дрожала. Бакуго понимал, что рано или поздно это рандеву кончится, как минимум потому, что внимание на них все-таки обратят. От людского взора скрыться не так-то просто даже в часе езды от Мусутафу в краях давно покинутых. Кацуки надеялся, что к тому моменту уже наестся. Он себе представлял, какими заголовками газеты замелькают, но серьезно думать об этом не собирался. Какая разница, в конце концов? Герои разминаются. Чтобы еще лучшими героями быть, поняли? Что, сами не догадались? У Бакуго с любым зевакой разговор был бы короткий, даже рот открывать не пришлось бы, чтобы чужой захлопнуть. Но округа от них, мягко говоря, страдала. Кое-где пошатнувшиеся здания уже не выдержали накала и осыпались вниз очередной кучей стекла и металла. Прямо как баррикады, которые Кацуки внутри себя выстроил. Те тоже беспощадно рушились с каждым новым выездом. А прошло, между прочим, всего полтора месяца. Если глубоко не рыпаться в шаткие конструкции разрушенных жилищных блоков, то риск спровоцировать большой завал не так уж и велик. Не то чтобы они с завалом не справились — в первый раз, ха? — но они же сюда вроде как расслабляться приезжали, как бы это ни звучало в контексте того, чем занимались. А не уборку наводить. Кстати, об уборке. Вопрос с диваном в гостиной все еще был открыт. И каждый раз, когда Кацуки домой возвращался, этот вопрос напоминал о себе черно-серыми разводами и красной кляксой на обивке. (Ковер Кацуки выбросил.) Но этим надо было заниматься, а когда? Ехать в мебельный в выходной — ну к черту. Особенно теперь, когда в выходные Кацуки отмокал в ванне со льдом или к предкам заезжал или визиты вежливости (ой ли) наносил дармоедам его бесконечным. Которые теперь наперебой решали, что они есть, пить и делать будут на Новый год, который в квартире Бакуго будут праздновать, и раз десять за встречу повторят, а то вдруг Кацуки нечаянно забыл. Забудешь такое, ага, да. Кацуки бы с радостью, но ведь ему все равно напомнят. Девятнадцать ртов одновременно. Шинсо его сочувственно по плечу потрепал и молча соболезнования очень громко своим уставшим взглядом выразил. Кацуки его послал и руку скинул. В жопу пусть свои соболезнования засунет, все равно же вместе с остальными припрется! Гад лицемерный. Бакуго все свое недовольство на Половинчатого скидывал теперь. А тот, вроде бы, и не против. По горкам ледяным его катает, огнем дышит в загривок. Кацуки иногда кажется, что он до сих пор извиняется за тот треклятый фестиваль, когда у Двумордого бошка сломалась и не справилась с нагрузкой. Дурной ты, Двумордый, честное слово. Бакуго на нем уже столько раз отыгрался, а он все драму разыгрывает. Не принц, так принцесса уж точно. Или Кацуки все это двойное дно попросту кажется, потому что причины другой он придумать на такое поведение не может — ни одна, что в голову приходит, не нравится. С Половинчатым время проводить давно в привычку вошло, против воли привилось, но ужилось и обжилось. Да только за прошедший месяц он себя почти каждый день на мысли ловит, за которую цепляться не хочется. Мысль прозрачна и проста, но надоедлива, как муха. Мысль, в общем-то, в одно слово складывается: почему? И Кацуки ответ для себя ищет, когда взрывами ледяную глыбу перед собой уничтожает и Гаубицей расстреливает, от волны драконьего жара уворачиваясь. Когда с фирменным «Сдохни!» взмывает и налетает, выпуская из ладоней безжалостную колею взрывов. И когда пламя на пламя налетает и до небес взвинчивается, воронкой, как ядерный гриб, разрастается — Кацуки на него смотрит и не понимает. Сам от себя отмахивается, а все равно не понимает. Почему? В конце концов, однажды, в перерыве на развалинах развалившись, вдруг спрашивает: — Почему? Тодороки, осушая бутылку с водой, бровь вздергивает: — Что? — Нахер тебе тут шляться, Половинчатая морда? — из-под воротника костюма глухо доносится. Двумордый плечами жмет и бутылку рядом с собой опускает: — Мне нравится. — Тц. — А что? Тебя что-то смущает? — насмешливо уточняет Тодороки и на руки позади откидывается. — Меня ничего не смущает. Я не понимаю, — неожиданно спокойно произносит Кацуки, вперившись в небо над ними. Серые дымовые облачка-кучки постепенно рассеивались, и сквозь них проглядывался подступающий к закату небосвод, — Ты вроде как понял про меня кое-что, поэтому комедию ломать не буду. Нам обоим понятно, почему я здесь. Но мне нихрена не понятно, почему здесь ты. Бакуго не оборачивается, но знает, что Тодороки на него долго смотрит, пристально. Он этот взгляд загривком чувствует, и смотреть в ответ не хочет. Он же сейчас, в общем-то, в очередной раз в своей слабости расписывается. Двумордого, скорее всего, вообще убить потом придется — слишком важный свидетель он того, что видеть ему не стоило. — Я просто хотел помочь, — уверенно, но тихо говорит Тодороки. — И мне показалось, что я знаю, как. Кацуки хмыкает. Уголком губ дергает и отводит взгляд от неба, впивается им в асфальт под раскинутыми ногами. — И давно ты понял? — Я подозревал какое-то время, — слышится ровный голос рядом. — Убедился тогда на патруле. — Ну и как… совсем край, да? — спрашивает Кацуки. И себя, и Половинчатого. А Тодороки молчит недолго. Снова воду пьет. — Да нет, не думаю. И Кацуки не выдерживает. В смысле, почему это — нет? Когда оно ну по всем статьям определенно, бескомпромиссно, мать его, — да. — В смысле нафиг? — вздергивает он, резко к Двумордому оборачивается. — Ты меня сейчас жалеешь, что ли? Тодороки тоже на него смотрит и даже моргает. Недоуменно так, хлоп-хлоп. — Не жалею. Я сочувствую. Переживаю, если хочешь знать. — За себя переживай, черт возьми, какое тебе дело вообще до всего этого? — Мы же друзья, Кацуки, — спокойно, как пятилетнему, говорит Тодороки и глаз разноцветных с Кацуки не сводит. — Ты о помощи никогда не попросишь. Зато сам всегда всем поможешь. Ты знаешь, что это так, — обреченно произносит он, с укором склонив голову к плечу. Потому что Бакуго уже рот раскрыл и заерзал, но тут же его недовольно захлопнул. — Ты меня поддержал когда-то. Я поддерживаю тебя. Что не так? Да все не так. — Двумордый, — фыркает Кацуки, и едва держится, чтобы глаза на луну не закатить. — Фишка в том, что у всех все так, а у меня… — Бакуго пространство перед ними рукой обводит и горько усмехается, — терапия, блять, на максималках. — И что плохого? — А что хорошего? — Ну… проводишь время со старым другом, спаррингуешься, тренируешься, причуду не сдерживаешь. Мне продолжать? — то ли специально невинно, то ли он такой и есть отбитый, но складненько так Тодороки перечисляет, разве что пальчики не загибает. И когда таким умным стал? Кацуки вдруг злится и дышит тяжело. Грудь снова дыбится под костюмом, сердце заходится. Он о таких вещах с Изуку только научился разговаривать, а с другими не приходилось. Почему оно каждый раз как в первый — заново учиться надо? Или это просто Деку такой особенный, что с ним вот получилось, а с другими — через жопу? Тодороки же — вон — сидит, слушает. Не лезет, куда не просят. Весь из себя, весь для него. Бакуго крепко зажмуривается и выдыхает. Бакуго, ты же взрослый мальчик уже. Должен справиться. — Хуйня это все, Двумордый. Притом — жалкая. И ты это знаешь. — Бакуго, — Тодороки к нему корпусом разворачивается и локтями в колени упирается. Нависает над ним как одна из тех стен, что вокруг них покосились. Только не рушится. — Я не считаю тебя жалким. — Тц. — Я серьезно. Ты просто… не нашел ничего другого еще. Но ты найдешь. И тогда перестанешь так нуждаться в том, в чем, как ты думаешь, единственно хорош. Бакуго смотрит на него и даже не моргает. Губу закусывает и дышать себя заставляет. Что может нравиться тебе, Бакуго? Взрывать ему все нравится, и себя бы подорвать понравилось еще больше. — Ты же талантливый, — продолжает Тодороки. Добивает его безжалостно. Бакуго всегда знал, что в Половинчатом есть темная сторона, но не такая же, а? — Мне вот даже самым простым вещам учиться приходится. А ты их сразу умел. — Ты про готовку? — фыркает Кацуки. Не верит Кацуки, что Тодороки готовку еды сейчас с экзистенциальным кризисом сравнял. А Половинчатый спокойно кивает. Мол, ну да. А что? — А почему нет? Ты о себе позаботиться можешь. И не только о себе, между прочим. — Не убедительно. — Зря, — жмет плечами Тодороки. — Ты себя недооцениваешь. — Че? Я ахиреть как себя до-оцениваю! Поэтому, блять, мы и здесь! — Кацуки ерзает, кривится и кренится вперед, раскачивается. — Меня тошнит от того, чему все остальные радуются, Тодороки, — признается Кацуки, выскабливая из себя правду ядом. — И это, мать его, бесит, так бесит, что выводит. Я буквально сдох, чтобы оно вот так все было, смекаешь? Потому что, как было раньше — нельзя, это же пиздец полный, когда война. Мы это остановили все. Изуку остановил, ценой чего? Всего себя нахрен, понимаешь? Я думал, все ровно будет, когда он вернется к нам, когда сможет с нами снова… — Бакуго останавливается, выдыхает, но руль с петли сорвало и его ведет, ведет, не притормозить — педали отказывают. — Оно не всегда так было. Мне всего хватало. Особенно, когда Деку вернулся, и мы как прежде… — он бросает взгляд на Тодороки искоса и видит, как тот неотрывно за ним смотрит — ни секунды не пропускает мимо. Бакуго под таким взглядом против воли ежится. — А потом у вас всех появилось что-то свое. Понимаешь? У всех. Кроме меня. Я, блять, затрахался решать, что с этим всем делать. Я думал, если Изуку пойдет работать со мной, мне нахрен ничего не нужно будет больше. А на деле — это всего лишь, ну, попытка заткнуть что-то, что я просто в себе не понимаю. Попытка продлить то, чего давно нет и быть не может больше. Потому что он мне ничего не должен, Половинчатый. Он свою жизнь жить обязан. И я знал, где он в ней лажает, и я, блять, рад, что он мозги проклюнул и пошел дальше, потому что это правильно. Какого хуя только я не пошел, Тодороки? Какого хуя я, как остолоп, топчусь на месте и херней страдаю вместо того, чтобы как все, чтобы… — Эй, — толкает его в плечо Тодороки, вырывает из потока сознания и вдруг улыбается. Бакуго об его улыбку, если бы не сидел, то точно споткнулся. — Ты, и чтобы «как все»? Кто ты и что сделал с Бакуго Кацуки? — хмыкает он, и зачем-то руку дальше тянет и зарывает пятерню в затылок, ерошит Бакуго волосы, пока тот сидит и немеет. Не двигается. Возможно, сдох. — Ты никогда не поступал «как все». Поэтому и был лучшим. Половинчатый лапу свою в волосах Кацуки не задерживает, и тот его за это безмолвно благодарит. Напоследок лишь зажимает и вперед играючи голову Кацукину наклоняет, мол, на тебе, подзатыльник ленивый, харэ уже ныть. Давай еще, Бакуго, расплачься. Очень мужественно, Киришима ставит сто из десяти. Бакуго моргает. В себя приходит, и на загривке — том самом, где только что пятерня Половинчатого была — тепло разносится. Причудой его, что ли, Двумордый ебнул? Да вроде же рука то правая была… Оказывается, не так уж и сложно вскрыть себя, как консервную банку, и вывалить содержимое. Кушайте, не испачкайтесь. И Тодороки — вы посмотрите на него — слопал. Не обляпался. До последнего кусочка проглотил, вот жеж чудовище ненасытное. — Я всегда лучший, — буркает Кацуки и взгляд отводит. А Тодороки согласно кивает, чуть отстраняется, не нависает уже над Кацуки, как столетнее дерево. Не спорит. — Не загоняйся. Мне нравится с тобой спарринговаться. Не могу сказать, что как-то сильно скучал по этому — если честно, то нет. У меня не самые лучшие воспоминания о том, как за пределы выходить, — морщится Тодороки, и Кацуки знает, о чем он говорит. Знает, потому что у Тодороки в родительском доме и в собственном есть алтарь, который до конца его дней будет напоминать о трагедии старшего брата. Синего ублюдошного пламени, которое их всех до одного пожрало изнутри и снаружи. И Кацуки от этого воспоминания еще хуже становится, потому что он понимает, понимает, черт его дери, на что Тодороки ради него идет здесь. И зачем? Почему? Нахрена тебе это надо, Половинчатый? Кацуки себя зло и очень страшно чувствует. Что долг его перед этой мордой копится стремительно. Пускай он его и ни о чем не просил. Вспыхнуть хочется самому себе, мол, ну и в зад иди тогда, сам напросился! Но не получается. Никак, блять не получается. И Половинчатый не затыкается: — Я действительно рад, что у меня есть свободное время, и что не приходится каждый раз себя на полную выкладывать. Что не только так ты можешь пригодиться и делать что-то полезное. Что не обязательно каждый раз умирать, чтобы быть героем, понимаешь? — Тодороки бросает на Кацуки взгляд, а Кацуки… Кацуки каменеет. Что? Что не обязательно? Умирать? Ах, так вот, в чем дело. Вот, что Кацуки, оказывается, не понимал. Он не успевает эту мысль как следует обдумать, потому что Тодороки теперь хрен (и хреном) заткнешь. — Но это весело. Здесь. Напоминает Юэй, тебе не кажется? — беззаботно подытоживает Половинчатый и уголки губ снова прыгают вверх. По нервам Кацуки скачут, пляшут, развеселые. Кацуки прямо сейчас много чего кажется. У него голова разлетится и взорвется к чертям скоро. Не сказать, что он получил ответ на свой вопрос: какого лешего Тодороки с ним таскается? То есть, вроде бы как ему ответили, но Бакуго не уверен, что ответа достаточно. Однако Половинчатый сказал кое-что другое, о чем Кацуки обязательно ночь не поспит, против всех своих правил пойдет, но подумает. Только, пожалуйста, не сейчас. Сейчас он думать больше не может, не соображает, хватит с него. Проехали. — Есть такое, — фыркает Кацуки и поднимается с места их передышки. Подхватывает бутылку с водой и до дна осушает, ладонью рот вытирает. Небо над ними уже закатом высится, дым от взрывов давно рассеялся и розовые лучи опаляют землю напоследок. Завтра у Кацуки выходной, поэтому… Поэтому, чтобы хоть немного в себе что-то темное и тяжелое угомонить, хоть немного выплатить да отплатить, он вдруг произносит: — Поехали ко мне, Двумордый. Я хочу жрать, и ты, наверняка, тоже. У Тодороки разноцветные зеньки округляются и из орбит выкатываются. Бакуго даже подставить руки хочется, чтобы поймать. Но обойдется, пусть сам их с асфальта поднимает. Вместе, кстати, с челюстью. — Ты зовешь меня в гости? — Ты видишь здесь кого-то еще? — Нет. — Чудеса дедукции. — Что, прямо сейчас? — поднимается Тодороки и Бакуго вообще это не нравится, лучше бы, блять сидел. Хули он высокий-то такой стал, господи? — Нет, через неделю, Тодороки! Да, сейчас. Да, я зову тебя в гости. Поехали, пока я не передумал! — орет Кацуки и яростно уходит. Ну, типа, фундаментально так идет, как на бойню. Слышит, как задвигался за ним Тодороки и вскоре тенью рядом пристроился. — Блин, — предельно разочарованно. Бакуго ведет, как в сраном хороводе, и он вскидывается. — Че тебе не нравится-то?! — Давай заедем в магазин. — Еще команды будут? У тебя наглость бесконечная, а, Двумордый? — Не принято в гости ходить с пустыми руками. Тем более — в первый раз. Кацуки останавливается, смотрит на Половинчатого, как на полоумного, и моргает в неверии. — Ты, бля, серьезно сейчас? — Конечно, — очертя голову серьезно кивает разноцветный. — Я… — Кацуки прямо в перчатках переносицу замыкает пальцами и жмурится. — Предложение отменяется, я передумал, иди в зад. У Тодороки лапы как-то безвольно по бокам виснут. Щеки надуваются и с ходу лет десять с лица причудой Эри назад отматываются. — Но… — Да черт возьми! Когда Фуюми нас в гости позвала, мы с Деку ей цветов принесли? — Нет. Ты хочешь цветы? — Тодороки, — рычит Бакуго, из последних сил себя сдерживая, чтобы не навалять тупорылому придурку напротив. — Но это другое. Мы же были после стажировки. И нас возил водитель папаши, — кривится Двумордый, а выглядит так, будто еще чуть-чуть и прямо ножкой топнет во всей капризной принцессовой классике. — Я давно подарок приготовил вообще-то, — мямлит он тихо куда-то в сторону и взгляд отводит. Чего? — Чего ты приготовил? Подарок? — Какой еще подарок? — заходится в лихорадке Кацуки и аж дрожит. — Это сюрприз, — дует губы Тодороки и говорить отказывается. Дует. Губы. Понимаете, да? — Ты, бля… — Кацуки оглядывается по сторонам, на затылок руку прикладывает и выдыхает. — Тодороки, скажи честно. Ты меня сюда затащил, чтобы грохнуть? — Нет, — спокойно отвечает Тодороки. Мол, Кацуки, ты тупой, что ли? Мы же только что беседовали, уже забыл? А Бакуго не забыл. Бакуго просто уже не уверен, кто из них на самом деле дебил. Может быть, оба. Скорее всего — да. — А вот и да! — воет Кацуки, и Тодороки вдруг красным вспыхивает. — Почему с тобой всегда так сложно? — рычит он, сжимая ладони в кулаки. — Я просто хотел, чтобы все было… как принято. С уважением. Бакуго скалится, а дурь внутри бесится, юлой заходится и шутихой из табакерки выпрыгивает. Прямо по вискам бьет и набатом последние секунды жизни отсчитывает. — Ты хочешь сказать, что ждал, пока я позову тебя в гости, и приготовил подарок, чтобы прийти ко мне домой и вручить его, потому что — так принято? — убийственно спокойно спрашивает Кацуки. Спокойно. Но убийственно. — Да. Ведь я не смог приехать на новоселье. — Только не говори, что он три года у тебя лежит. Тодороки молчит. Бакуго ждет. А Тодороки молчит. И Бакуго воет. Просто воет. Волком воет, на луну вопит, как раненый. — Ты конченный тупой придурок, Двумордый! Три года? Три блядских года, ты серьезно?! — Бакуго орет, и толкает Тодороки плечом, обходя, гремит ботинками. — Ты за три года не нашел момента отдать мне свой подарок? — Ты не звал в гости. — Пиздец, я еще и виноват! — Я не виню. Ты ведь тоже нечасто у меня бывал. Мы обычно все на нейтральной территории встречаемся и как бы… — Заткнись, просто заткнись, сдохни, Двумордый! Сдохни! Двумордый не сдыхает, а зря. Очень зря. Бакуго сэкономил бы себе хренову тучу нервов. В этом он уверен, в этом он ни капельки не сомневается. С каждым днем все больше. Бакуго думал, что школу жизни с Изуку прошел. Не с первого раза, но, вроде как, почти на «отлично» сдал. Бакуго знать не знал и думать не думал, что в сравнении с Тодороки — Деку еще детским садом покажется. С которого они, собственно, и знакомы. С ним хотя бы все примерно понятно было: Бакуго вел себя как мудак — Бакуго извинился. Бакуго отрицал, как Изуку для него важен и как он за него переживал, как на самом деле им восхищался — Бакуго признал. Непросто это было, как песок жрать и цемент по венам пускать. Непросто до удушья, до загнанных в тупик нервов, до сердца — в буквальном смысле — в клочья разорванного. Да, то, что они вдвоем прошли — иначе, как греческой трагедией, не назовешь. Изуку для него очень важный персонаж (человек.) Кармический, как говорит Ашидо. Хрен знает, где она это вычитала. Но мизансцены, которые ему Двумордый устраивает, похуже смерти будут. Как в них выживать, Бакуго пока не придумал. Кацуки очень сильно не уверен, что сможет когда-либо. Потому что ну нихрена, нихренашечки же непонятно с этим Половинчатым просто ни разу. Куда ни плюнь, не ступенька — так подножка. То ли стой, то ли падай, то ли бей, то ли беги. Наверное, они поэтому никогда по-настоящему прямо «друзьями» не были. Да, одноклассники. Да, напарники. Однако друзья? Разве с друзьями может быть сложно? Киришима вот бесить может напропалую, но с ним легко. Он покладистый, мягкий, знает, как вокруг Кацуки танцевать, чтобы не споткнуться. С ним нормально и даже весело. Как и с Денки, хоть он и бесит больше. Может, с ними не так комфортно в бою, как с Тодороки, но складывается ощущение, что с Тодороки комфортно исключительно в бою. А в любой другой экспозиции Бакуго из-за него совершает какие-то непорядочные странности. И оно вроде бы ок, а вроде бы — ну, пиздец же полный. Вроде бы, а что такого, а на деле же — ну его нахрен. Как мы здесь оказались? Сворачивайте. А для всех, главное, все в порядке. Все нормально. Ни у кого же больше с Двумордым ублюдком никаких проблем нет. А у Кацуки есть. Всегда были. Может, он подкоркой подвох чувствовал? Кацуки уже ни в чем не уверен. Он в своих собственных воспоминаниях и ощущениях путается. Но чем ближе Тодороки подходит — тем с ним сложнее Кацуки с ума не сходить. Почему с Половинчатым так сложно? Вернее сказать, когда, в какой момент оно таким сложным стало? Или всегда так было? Тодороки что-то говорил — Бакуго психовал, но делал. Тодороки его гасил своими ледяными непоколебимыми глыбами, как бы Бакуго не взрывался. Не так, как Киришима по большей части. Как-то по-своему. Ровнее. Не уговаривая, не соглашаясь, где ни попадя, а — не реагируя. Это иногда распаляло до небес пуще прежнего, а иногда наоборот — притупляло. И черт его сейчас раздери. Бакуго ведь всегда психует. И всегда делает. Не только с Тодороки — со всеми, кто дорог. Стояночка. Стоп-стоп-стоп, СТОП. Дорог? Хотите сказать, вот это чудо полосатое — он дорог? Не, нахрен. Бакуго думать об этом сейчас не собирается. Все, все идите прямиком нахрен, и знать ничего не хочется. Машина у него дорогая, и точка. Он обтирается, смахивает со лба пот ярости и переодевается. Молча. Тодороки, видимо, наскреб последние мозги и тоже молчит. Только выглядит каким-то не побитым, а обиженным. В машину забирается также молча, и даже лапы к своим снекам бесконечным не тянет, а от Кацуки отворачивается и сквозь стекло в окружающую среду вляпывается взглядом. Кацуки полдороги этим молчанием, если честно, старается наслаждаться. Очень старается. Как же хорошо, когда мозги не ебут. Как же славно: тихо так вокруг. Ему эта тишина жизненно необходима сейчас. То, что надо. В самый раз. Идеально. Не получается, короче, стараться. На Двумордого против воли раз-не раз поглядывает. А тот — как примерз к стеклу — не шевелится. И у Кацуки (блять), у Кацуки в голове вдруг шевелится вообще совсем непрошенное и лишнее. Знаете что? Вина. Нет, не выпить. А почувствовать. Хотя он бы выпил, кстати. С горла. Пора, наверное, уже и пригубить. Вину он чувствует за то, что тонкую душевную организацию сами-знаете-кого не опять, а снова затронул. Что за струны там этой трогательной души такие хрупкие? Кацуки понятия не имеет. И злится, мол, ну какого хрена, а? Почему Тодороки выделывается? Нахрен им эта церемониальность сраная? Почему он, как нормальный человек, не может-то? «Мне вот даже самым простым вещам учиться приходится. А ты их сразу умел» — в голове непрошено посреди дороги вспыхивает. И Бакуго резко по тормозам дает. И в голове, и ногой. Впечатывает педаль прямо в пол, так, что Тодороки от стекла отлетает вперед и руками об панель упирается, вскидывает на Кацуки взгляд встревоженный и потерянный. А Кацуки. Ну а что Кацуки? Кранты ему, Кацуки вашему. — Ладно! Заебал! — Бакуго… Тодороки весь подбирается, хмурится, щеки дует и вот прямо щас что-то ляпнуть собирается в свою защиту, возможно, даже послать Бакуго куда подальше. Возможно, лучше бы и послал. — Мы заедем за твоим гребаным подарком, ты заберешь его за пять гребаных минут и ни одной гребаной минутой больше, и мы поедем ко мне. Сечешь? — чеканит Кацуки каждое слово, что на его надгробии выгравировано. Прямо с него в голове читает. А Половинчатый перезагружается с минуту. Моргает. Улыбнуться сдерживается. Аж потряхивает всего. Да че уже сдерживаться. Давай, раскатывай лыбу на все хлебало располовиненное. Скромный какой. Так и убил бы. — Секу, — кивает Тодороки, и, слава Господу Богу — нет, слава Кацуки — расслабляется. Привычно на своем сидении растекается и бросает снова взгляд. Снова с улыбкой. И липкая тишина, что раздражением на коже оседала, выветривается. Хотя Бакуго даже окно не открывал. Просто иди в зад и сдохни, Двумордый. Или Бакуго сдохнет. Но кто-то из них точно должен. Решает про себя Кацуки и давит на газ.***
Бакуго в жизни не видел, чтобы Тодороки с такой скоростью двигался. Из машины он пулей Наган вылетел и пролетел до дверей на сверхновой, а вылетел назад спустя пять (и не больше) минут еще быстрее. Кацуки даже не засекал. Он сразу понял, что затея эта бессмысленная. Всю дорогу до дома Тодороки потом на иголках сидел и ежился. И когда обратно в машину влетел, красный, взлохмаченный, запыхавшийся — Кацуки, видит боже — не выдержал и рассмеялся. Не по злому. По-доброму. — Ну ты и придурок, — фыркнул Кацуки, и двигатель от ключа зажигания утробно заурчал. А вместе с двигателем и Двумордый заулыбался чуть ли не бешено. Сидит, жмет к груди какой-то сверток — немаленький, перетянутый крафтовой бумагой с оранжевой ленточкой. Ебать, какие тонкости. Аж тошнит. Это он так в гости к Кацуки хотел? Кацуки знать этого не хочет. А вот что хочет — так это зарыться где-нибудь на пару дней, на дно залечь, телефон выключить и подумать обо всем, о чем подумать уже который месяц подряд откладывает. Прямо порядок навести, основательную такую уборку сделать, генеральную. Все на полочках как надо по своим местам расставить. Отпуск, что ли, взять? Уехать на Окинаву и онлайн не появляться? Чтобы даже Карга не дозвонилась мозги ему пылесосить. Звучит очень заманчиво. Кацуки об этом подумает. Да блять. В общем, слишком много ему думать надо. Так много, что столько не живут. А ему так точно целой жизни не хватит. Тодороки тянется к проигрывателю и включает музыку. Бошкой разноцветной в такт битам подыгрывает. Бакуго даже по рукам его не бьет — лень, если честно. Пусть ребенок порадуется. Кацуки признавать это не хочется, но и спорить с собой откровенно тоже лень: Тодороки сегодня, вроде как, заслужил. Пока они едут, Кацуки в уме прикидывает, чем кормить прожорливое чудовище будет. И, нет, не сÓбой сраной, обойдется, сколько можно хавать одно и то же? Не в Кацукину смену, окей? Вот только не у него дома. Его дом — его правила. В этих правилах никакой собы нет. И пока он думает, что будет лучше — запечь картофель и пожарить мясо с овощами или на скорую жареный рис забацать, Тодороки взглядом в него, оказывается, насквозь въелся. И сидит, смотрит, не стесняется. Бакуго это чувствует, даже оборачиваться не обязательно. Но он оборачивается. Лениво фыркает, взгляд навстречу вскидывая и обратно на дорогу возвращая. — Чего пялишься? Тодороки неопределенно как-то головой ведет, но не отворачивается. — Дырку проделаешь — убью. Половинчатый так и молчит, но губы поджимает и взгляд отводит. Что-то там под нос себе еле слышно бормочет. — Не бубни. — Неплохой вид, — говорит Тодороки, глядя уже на дорогу. На фонари, рассыпавшиеся вдоль улиц. На подсвеченные неоном здания и флуоресцентные рекламные вывески, на которых через одну — рожи их одноклассников. Бесят. А Бакуго лыбится. Плечи выпрямляет и снова фыркает. Не человек, а собака какая-то. Потому что Тодороки, конечно, врет. Вид на самом деле — охуенный. И Кацуки это знает. Поэтому до пентхауса Бакуго они доезжают в негласном взаимном молчании. Не дай бог еще что-нибудь вякнут, о чем Кацуки потом думать придется. Думалка уже не выдержит. В этом случае точно. И когда они поднимаются в лифте — молчат. И когда подходят к двери — ни слова не произносят. А вот когда Кацуки ее открывает и каким-то хреном первого Тодороки пропускает, а из-за его плеча видит, видит, блять, то, что невзначай из-за угла выглядывает и развидеть его невозможно — благим матом орет на весь коридор. — Ебанный диван! Кацуки в квартиру вваливается, пятерню в волосы запускает, обувь в гэнкане скидывает и с разбегу в диван ногой залетает. Футболит гада этого вымазанного. Какого хрена он такой грязный в гостиной стоит и всем своим непотребством светит? Тодороки растерянный позади нарисовывается и из-за спины неловко выглядывает. — Ты здесь кого-то убил? — сама невинность. — Свою гордость, — грызется Кацуки. — Я, блять, на нем уснул после нашей драки в подворотне. Хотел сжечь, купить новый, но все никак до мебельного не доеду. Блядство, — и снова диван пинает. «Блядство» широким мазком контрастирует со всем остальным вылизанным убранством квартиры. Бакуго стыдно. Не столько перед Тодороки, сколько перед самим собой. Карга бы его сверху по этому дивану размазала и подорвала. Да Кацуки и сам хочет себя размазать и подорвать. И Тодороки теперь уж точно прибить придется, потому что — хрен с ним с душевными излияниями — но вот диван ему видеть было никак нельзя. Это уже чересчур. Это позор, это… — Проведешь экскурсию? — слышится за спиной, и Кацуки оборачивается. Тодороки смотрит на него, заведя руки за спину, смотрит спокойно, говорит мягко: — У тебя большой дом. — Тц, — фыркает Кацуки и ведет головой. Мол, погнали. Но перед этим неловко с кресла напротив берет плед и прикрывает диван. Ну, как получается. И всем своим видом показывает, что комментировать это воспрещается. А потом он показывает Тодороки гостиную, и кухню, и две гостевые спальни. И на свою личную гордость (пока еще живую) ведет — на террасу. Видит, что Половинчатый ею как-то особенно интересуется — и не удивляется. Поэтому на ней они не задерживаются, пока рано. И Бакуго дальше Двумордого утаскивает. Что на втором этаже? А на втором этаже личная комната. Тодороки предельно понимающе кивает и не просится. Кацуки вспоминает, как на этот комментарий было предельно плевать Бакубанде, пока он каждого не отлупил, и прячет ухмылку. Половинчатый же водит носом вокруг, осматривается, приглядывается. Что-то про себя в Половинчатой бошке отмечает. А Кацуки почему-то расслаблен и вовсе не напряжен. Он не хвастается, не выпендривается, а именно — показывает. И что вопли восторженные не разносятся, как от демонов — его не бесит. Или как Изуку в соплях никто от великолепия не заходится — тоже. Тодороки бесстрастной глыбой ходит, особо вопросы не задает, но иногда на что-то укажет и спросит. И Бакуго ответит. Офигеть идиллия. Может быть, они выдохлись просто на спарринге? Потом Бакуго на кухню его ведет и усаживает за стойку. А Тодороки не усаживается, мнется напротив. Бакуго уже готовится очередной мозгодробительной тирадой разразиться, как Двумордый его безмолвно перебивает и протягивает свой — все это время за спиной спрятанный — сверток. — Вот, — и гордо, и неуклюже провозглашает он. Бакуго глазами хлопает и также неуклюже принимает. — Это что? — Подарок. — И что за подарок? — задавать тупые вопросы, по ходу, заразительно. — На новоселье. — Да, блять, я понял, подарок-то какой? — Кацуки сам от себя мысленно отъезжает. — Открой и узнаешь, — Тодороки с ноги на ногу переступил и глазками по Бакуго побегал. Феерия. Кацуки когда за оранжевую ленточку (ну, пиздец) тянет, почему-то ощущает себя, как будто бомбу разминировать собирается. А она все равно подорвет ведь, потому что Бакуго сам — бомба, и все проводки к нему давно обрезаны. Разрывает крафтовую бумагу и достает какую-то книгу. Хотя нет, нихрена не «какую-то». И не совсем «книгу». А сборник рецептов. Но не просто рецептов. «Фамильные рецепты Тодороки» — красуется красиво на обложке. Ну и, Кацуки столбенеет. Потому что книга эта сделана своими руками. Толстая, большая, на каждой странице фотографии вклеены и рецепты от руки записаны, поля какими-то закорючками украшены, стикерами, от калейдоскопа цветных ручек перед глазами рябит и расплывается. Кацуки в праведном ступоре стоит. Страницы медленно перелистывает и молчит. Надеется, что руки не дрожат, и что причуда в ладонях совершенно случайно это великолепие бумажное не спалит. — Мне Фуюми помогала. Это вообще ее идея была, но я подумал, что… подумал, что будет оригинально и тебе… может понравиться, — неуверенно заканчивает Тодороки и чешет затылок. Видно, что реакции ждет, но на реакцию особо не рассчитывает. Стесняется? Убейте. Бакуго сглатывает. Сколько они ее делали? Сами? Вручную? Хотите сказать, Половинчатый с сестрой от руки рецепты писали и фотографии вклеивали? Страницы расписывали, цвета ручек по сочетанию подбирали? Такие вдвоем у котацу при свечках сто вечеров подряд? Они что, все эти блюда сначала… готовили? Прежде чем фотографии едва ли не пошагово делать, печатать и распределять. Сколько же они ее делали? Бакуго вдруг думает… Бакуго не хочет думать, но он не может не думать о том, что Тодороки, наверное, и правда сильно расстроился, когда его вызвали на миссию в Киото, пока у Кацуки тут дом гремел одноклассниками и новосельем. Это. Это слишком, знаете ли. Это… — Очень оригинально, — выдает Кацуки и книгу аккуратно закрывает. — Передай Фуюми спасибо. Тодороки медленно улыбается, кивает, и разворачивается к барной стойке. — Надеюсь, пригодится. Кацуки дергает его за рукав. — Мне нравится. Тебе тоже спасибо, — глухо мямлит Кацуки, не глядя. И отпускает. Рукав. Он прячет книгу на стеллаж, подальше от плиты, но чтобы та всегда была на глазах. И думает: наверное, все-таки хорошо, что Тодороки не смог приехать к нему на новоселье, организованное стайкой демонов. И при всех вот это сокровище разукрашенное вручить. Как говорится, все, что не случается — все к лучшему, да? С такими мыслями Кацуки достает продукты и начинает готовить. Нарезать овощи, мариновать мясо. Готовка его всегда успокаивала. Всегда помогала расслабиться. В какой-то момент Тодороки не выдерживает и поднимается со стойки, идет к нему и по привычке — как и в Юэй, начинает из-за плеча выглядывать и принюхиваться. Наблюдать. Кацуки очень хочется прогнать его, как назойливую муху. Но Кацуки себя сдерживает. Поэтому начинает командовать: то подай, это выкини. Да, мусорка здесь, не промахнись. Видишь полку? У тебя на уровне глаз. Доставай бокалы. Обычно Кацуки во время готовки медитирует. Думает обо всем и ни о чем одновременно. Но сегодня ему думать категорически не хочется ни о чем вообще, и он вспоминает, что уже которую неделю хочет выпить. Сегодня ощущается как самый правильный день. — Сакэ, вино, виски? Есть пиво. — Ммм, — тянет Двумордый, рассматривая бар. — А что будешь ты? — Я буду виски. Чистый. — Тогда я тоже. — Не знал, что ты пьешь крепкое. — Я и не пью. Редко. — У тебя завтра патруль есть? — Я вечером уезжаю в Исикаву, — ага, опять тарелки. — Тогда доставай виски, — усмехается Кацуки и отправляет мясо на сковородку. Разворачивается к Двумордому, забирает из его лап виски и два бокала, фыркает, меняет их на два рокса (кто виски пьет из бокалов для вина, Тодороки?) и ловко наполняет их на два пальца. Затем без слов сам чокается о бокал Двумордого и отпивает. Половинчатый зеркально отпивает за ним и даже не морщится. Кацуки на это смотрит и почему-то фыркает. — Что ты готовишь? — О, ты будешь в восторге, — оглядывается у плиты Кацуки и, предупреждая Тодороки, нагло и довольно произносит: — Не собу. Половинчатый смотрит хмуро и фыркает. — Я, может, и плох в готовке, но догадался. — Рагу. И печеный картофель. — Пахнет вкусно. — Тц. Удивил. Вообще-то, честно говоря, удивил. Так, что у Кацуки, пока он готовит и еду раскладывает, один только вопрос в голове: как адская семейка до такого подарка вообще додумалась? Кацуки принимать подарки не очень умеет. И не сказать, что ему часто их дарят. Те коробки открыток и всякой чепухи, присланной фанатами, он разбирает время от времени, но каждый раз для него это испытанием оборачивается. Кацуки ни у кого не любит быть в долгу. А подарки, да и любое незваное внимание к своей персоне у него никак иначе не воспринимаются. Психолог говорил когда-то, что это не очень здоровое мышление. Как будто Кацуки, в самом деле, и сам не знал. Зато потратить восемь лет на то, чтобы костюм для Изуку соорудить, всех подрядить, оплатить большую часть и вручить, пусть и не своими руками — это да, это пожалуйста. Ради этого Кацуки и впрягался. Потому что, ну, не для себя же. Для Изуку. А Изуку заслужил. Чем заслужил Кацуки такое внимание, сделанное своими руками? И этими же руками преподнесенное? Кацуки что? Нет, неправильно. Ни завтра, ни послезавтра, никогда вообще он думать об этом не будет и не собирается. Иначе к хренам, к чертовой матери сломается. Это просто Тодороки. А с ним все, ну, вы понимаете. Время они теряют где-то часа через два и треть бутылки виски спустя. Кацуки пьет редко, но, бывает, метко. Жуют они вполне мирно, Тодороки уплетает еду так, словно не ел никогда, Бакуго, впрочем, тоже — успел с обеда проголодаться. А ведь он, в отличие от некоторых, живот всякой дрянью не набивал! Но Половинчатый ест, аж за ушами трещит. И Бакуго, глядя на него, хмыкает. Уговаривает себя, что на сегодня долг уплачен. Хотя знает, что это совсем, далеко не так. И не думает о том, что кормить Тодороки у него в привычку входит. За ужином (или за виски) Кацуки и правда наконец-то немного расслабляется. Им даже удается спокойно переговариваться обо всем и ни о чем. Он пьет медленно, смакуя напиток, цедит буквально — не торопясь. И на часы не смотрит, потому что не хочется. Когда они закончили и убрали посуду, виски еще остался. Чуть больше половины. Ну и, Кацуки думает, что это как-то неправильно. Пьет то он с Половинчатым, значит, и бутылку надо до половины уж точно распить. Логика хромает своей адекватностью, но логика чат покинула давно, а, возможно, и вовсе в него не заходила. Поэтому Кацуки разливает в их роксы еще виски, так, чтобы поровну, и чтобы в бутылке тоже половина осталась. И внезапно: — Хочешь покажу, почему я купил этот пентхаус? — вбрасывает он, вручая Половинчатому его порцию. И смотрит поверх бокала хитро. — Хочу, — твердо кивает тот, а Кацуки уже не смотрит на то, как кончик носа у Двумордого стал красным. Ха. Лыбится про себя Кацуки. Вот теперь похвастаться можно. Ведет головой и двигает в сторону террасы. На дворе — середина октября. По меркам Кацуки уже не так тепло, как ему нравится, но еще нормально. Кресло у него на террасе одно, потому что живет он один, и даже в кресле этом сидеть ему особо некогда. Поэтому Бакуго сует Половинчатому в руки свой рокс и ступает обратно в гостиную, а возвращается с двумя диванными подушками и пледами. Откуда у него пледы вообще? Точно Карга притащила. Один плед пришлось стянуть со сраного, чтобы он возгорелся, дивана. Тодороки уже все видел, какая разница. Кидает подушки прямо на плитку у стенки, лениво и криво накидывает на плечи плед, а потом меняет из рук Половинчатого свой рокс на другой плед. И усаживается. Подушкам этим хуже уже не будет. Он их тоже сожжет. Их дни сочтены. А когда Тодороки возню с пледом прекращает, потому что его мозгов не хватило на то, чтобы отставить рокс и двумя руками справиться, да усаживается на свою подушку рядом, Кацуки гордо свою руку вскидывает и говорит пафосно: — Вот почему. За его лапой — озаренный огнями Мусутафу. Долины сверкающих в ночи огней и блики далеких самолетов в небе, что между звезд лавируют. Но весь шум — далеко, где-то там, за бетонными плитами раскинувшихся внизу жилых комплексов, витиеватых улиц и тесных переулков. А здесь — тихо. И красиво. Спокойно. Тодороки какое-то время молчит и тоже — просто смотрит. Его дом не так далеко от родительского, в одном из тех кварталов, где кланами живут целые поколения. Ему такой вид даже во сне не снится. Бакуго ловит себя на том, что на его реакцию — которая вполне себе Тодороковская, обычная, немая — засмотрелся. Потому что хоть она и немая, но такая говорящая, что с Половинчатого хоть картину пиши о тысяче и одной эмоции сразу. Это все виски, конечно. Ну или жизнь. — И часто ты здесь отдыхаешь? — произносит Тодороки и медленно поднимает к губам виски. — Не так часто, как думал, что буду, — хмыкает Кацуки и отпивает. — Вот так вообще не помню, когда сидел. Тодороки тянет губы в улыбке и прямо в улыбку пьет. Ну и дурак, мимо рта же точно потечет. Но Тодороки бережливый, все капельки слизывает, тыльной стороной ладони губы трет. Аккуратничает. — Красиво. Тебе надо сидеть здесь почаще. Кацуки не находит, что сказать. Ему как будто и говорить ничего не хочется. Он кивает, не зная, видит ли его Тодороки, но это и неважно совсем. Конечно, надо. И Кацуки бы сидел. Если бы… если бы не знал, что пока он тут сидит, не думать ни о чем не получится. А если он в мыслях своих застрянет, то ему и правда отпуск надо брать недели на три. Но пока они сидят и молчат, наблюдая за плавящимися перед глазами бликами Мусутафу, да тихонечко пьют, кое о чем Кацуки все-таки украдкой от самого себя думает. Мысли эти на задних лапах подкрадываются осторожно, чтобы ничего ненароком в Кацукиной голове не разбить и не подвинуть, но усаживаются, смотрят разноцветными глазами и отвернуться не получается. Кацуки думает о том, что еще чуть-чуть и он к Тодороки привыкнет заново. И что немножко — совсем немного — ему это может даже понравиться. В конце концов, они не просто давно друг друга знают. Не просто много чего вместе пережили. Они вдвоем из всей их близкой шайки-лейки, вроде бы как, одинаково одинокие. И пусть в своем одиночестве Тодороки выглядит спокойнее, Кацуки понимает, что не просто же так он тут сидит. Наверное, тоже к Кацуки привык. Тоже комфортно. Бакуго думает, что их спарринги — идея, конечно, охренеть какая нужная и пунктуальная. Но, черт возьми, опасная. Его проблему она не решает, а оттягивает. Как если бы на открытый перелом подорожник приложили и понадеялись, что срастется. Ему, конечно, дышится и живется после вылазок легче. И даже на обычные, те самые патрули ненавистные, Бакуго без трясучки идет и всех бабушек через дороги переводит. Даже не фыркает (ну почти.) Да только… остатками сознания Кацуки понимает, что это временно. Это не панацея. И зависимым он от этих вылазок становиться не может. Потому что Изуку ему ничего не должен, а Тодороки — и подавно. И рука помощи протянутой вечно оставаться не будет. Рано или поздно, придется самому карабкаться и отвечать на вопросы, ответы на которые сейчас он не знает. Или не искал. Или плохо смотрел. Но в любом случае в любом из самых разных случаев Кацуки зависимости в жизни презирал и заложником их становиться не собирался. Просто что сейчас делать — он пока не знает. Поэтому в этих вылазках нуждается. Чтобы растрястись, расслабиться, перезагрузиться. И пока он в них нуждается, он, черт возьми, надеется, что это скоро пройдет, конечно, но пока все еще нуждается, он надеется, что Половинчатый — Бакуго голову к нему поворачивает и кидает взгляд — Тодороки уснул. Он уснул? Бакуго моргает. А Тодороки нет. Рука с роксом покоится на бедрах, глаза прикрыты. Дышит ровно. Спит. Бакуго свою мысль додумать не успевает и, глядя на Половинчатого, снова моргает. Свободной рукой перед его глазами ведет — не реагирует. Ага. Приплыли. Поплыли. Потому что Двумордый действительно редко пьет. Тем более — крепкое. Бакуго возвращает свой взгляд на Мусутафу и рокс осушает до дна. Там не так уж много и оставалось. Как и вариантов, что с уснувшим Половинчатым делать — тоже. Можно, конечно, и разбудить. Вызовет такси да упорхнет, не хрустальный же — не рассыплется. Но Бакуго почему-то этот вариант не нравится. Как-то оно… жестоко? А чего жестоко? Сколько там на часах? Блять, часов поблизости нет. Да сколько бы не было, к черту! Киришиму он вот так оставил бы? Нет, Киришиму бы он выпнул на мороз в одних трусах и не покривился бы. А что бы у него Киришима в одних трусах делал? И кому Кацуки врет, что он кого-нибудь бы там куда-то выпнул, ха? У него Бакубанда в полном составе жила несколько дней (почти недель) подряд, и ничего. А тут всего лишь один Половинчатый. Который все крошки за собой прибрал и не испачкался. Ну, подумаешь, заснул. Он же тоже устал. Наверняка, устал. Или это слишком? Что — слишком? Что именно, Бакуго, слишком? Не повести себя как мудак? И вот тут у Кацуки щелкает. Нет, как мудак он себя сегодня вести не будет. Рокс у Половинчатого Бакуго из рук вынимает и недопитое в себя опрокидывает. Для смелости. А после выдыхает, напоследок Тодороки взглядом окидывает — огромный, блин — и под лозунгом «не в первый раз» под руки его поднимает и на спину себе кое-как закидывает. Тащить на себе тело Двумордого и правда далеко не в первый раз приходится. Только в те времена, когда приходилось, морда была в два раза меньше. Поэтому Кацуки фыркает, побольше воздуха в грудь набирает и выпрямляется с ношей за плечами. Ступает в гостиную и даже смотрит на заманчиво близкий диван. А диван смотрит на него. Искра, буря, безумие — но диван не горит. Нет, Кацуки. Помни. Сейчас — ты не мудак. Не оставишь ты Тодороки спать на грязном диване, не надо. Иди дальше, Бакуго. Кацуки сомневается. Ну чисто из принципа. Ну хотя бы немного. Но все-таки идет дальше. Двумордый за спиной что-то тихонечко простонал. Не твое дело, Половинчатый. Не твое дело. Оставляет он его в ближайшей гостевой и опускает на кровать так, чтобы голову Половинчатую опустить без лишних травм. Тодороки, почувствовав под той самой бошкой подушку, мигом на кровати сворачивается и от Кацуки отворачивается. Вот и делай добрые дела. Кацуки его поднял, дотащил, — а он ему даже во сне — проваливай. Бакуго, впрочем, тоже спать хочет. И задерживаться не собирается. Только напоследок край пледа поднимает и на спину Тодороки кидает. С остальным сам разберется, не маленький. Ебать какой не маленький, сказал бы Кацуки. И выходит, тихо дверь за собой прикрывая. И нахрен себя шлет. Точнее на террассу, чтобы пледы собрать и роксы вымыть. Ну и диван в очередной раз пнуть, потому что все это вообще по его вине. Прежде чем из кухни выйти, Бакуго вновь в руки книгу подаренную берет и перелистывает. Просто так, не знает, зачем, просто… ну хочется. Она ему нравится. Правда, нравится. Бакуго в своей комнате тоже моментально отрубается. И это благодать. Или виски. Или усталость, или вообще все вместе — не разобрать. Но Кацуки это ощущение пустой головы нравится. И Кацуки спит. Спокойно.***
У Шото сначала просыпается головная боль, а потом и он сам. В комнате непривычно темно и мягко. Он неторопливо разлепляет глаза и тщательно моргает ими. А почему мягко? Он что-то постелил на футон? Он никогда ничего не стелил на футон, в чем дело? Тодороки приподнимается на локтях и понимает, что спал он не на футоне. И не в своей комнате. Потому что комната эта — не его. И дом, по ходу, тоже. Так. В виски простреливает очередной залп, и Шото морщится. Прикладывает ладонь ко лбу, мягко растирает — не помогает. Вот же черт. — Черт, — шипит он, и кое-как оглядывается. Интерьер ему совсем не знаком. Он начинает судорожно копаться в голове, но она отзывается лишь глухой болью. Воспоминания накатывают на него неразборчивой лавиной, из которой четко выясняется только одно: он у Бакуго. Он. У Бакуго. Шото так и не уехал вчера. Что-то внутри стекленеет и вдребезги разбивается. Они пили? Да, они пили. Виски. Господи, он же совсем не пьет виски. Когда он вообще пил в последний раз что-то крепче, чем пиво или пару рюмок сакэ? Они выпили полбутылки виски. Он уснул? Он уснул. Боже, какой позор. Шото зажимает голову в тиски и ему хочется немножечко взвыть. Ну как же можно было так облажаться? Бакуго впервые пригласил его в гости. Шото ждал этого сколько лет? Три года точно. Бакуго даже довез его домой за подарком, они на этом крюке потеряли минут сорок — не меньше. Ему приготовили ужин, показали дом — а он уснул. Это провал. Тодороки хочется себе врезать. А еще засунуть в рот кулак и больно укусить. Но ни того, ни другого он не делает. Бесполезно. Шото встает с кровати и неловко поправляет на ней плед. Он спал в собственной одежде. Бакуго тащил его с террассы? Или он сам дошел, но не помнит? С какого момента он ничего не помнит? Ладно. Как может быть стыдно еще больше, чем ему уже. Или может? Пределов его позору просто нет. Тодороки неловко отряхивается, расправляет на себе одежду и лезет в карман за телефоном. Хвала Всемогущему, сегодня у него выходной. Он смотрит только на время: половина одиннадцатого утра. Обычно по выходным он может проспать и до двенадцати, но сегодня он рад, что встал пораньше. Черт, Бакуго наверняка давно не спит. Он еще с Юэй славится своими подъемами чуть позже рассвета. Боги, он нарушил его режим? Почему Бакуго не разбудил его? Зачем сюда тащил? Или все-таки не тащил? Не так он представлял себе первый визит к Кацуки. Да, он представлял его, и что дальше? Если честно, понятия не имеет. Все так плохо. Все очень-очень плохо. Он должен был уехать вчера, добраться домой и предаться спокойным размышлениям об очередной вылазке, о том, как прошел их спарринг. Бакуго ему открылся вчера. Чуть больше, чем обычно. Шото это ценит. Сильнее, чем вам кажется. Хоть это и не ваше дело, но все же — ему совсем не все равно. Бакуго нуждался в помощи, и Шото хотел ему помочь. Он не был уверен в том, что его кандидатура — правильный вариант. Он даже пытался разговаривать об этом с Изуку. Да, с Изуку. Не то чтобы он прямо выложил ему свою идею, он всего лишь уточнил, какие мысли у Мидории могут быть в отношении отношения Бакуго к нему. Это был неловкий разговор, но очень полезный. Кажется, он все еще немного пьян, ведь не может складно изъясняться даже в своей голове. Господи, какой позор. Что бы сделал Мидория? О, Шото прекрасно знает, что бы он сделал. Изуку бывал в разных ситуациях по жизни, но всегда находил из них выход, какими бы опасными или компрометирующими они ни были. Мидория очень сильный человек. А Шото? А Шото выпил и уснул в доме Бакуго Кацуки. Шото себя очень сильно разочаровал. От вспыхивающих, как искры перед глазами, мыслей голова начинает болеть еще сильнее. Ладно, с этим все равно сейчас ничего не сделать. Нужно ехать домой как можно скорее. Его поезд поздно вечером, это хорошо. Шото успеет как-нибудь прийти в себя до поездки. Надо только как-то собраться с духом и выйти из комнаты. Ему точно нужно выходить из комнаты? Он бросает молящий взгляд на окно. И тут же себя одергивает: он же герой. Герои не сбегают через окно в домах своих напарников. Нужно идти навстречу, эм, опасности. Он герой номер два. Опасность вообще-то боится его. Опасность в лице Бакуго Кацуки заставит бояться и его папашу. Шото не сомневается. Эндевор хоть и невзлюбил Бакуго поначалу, но после — признал и зауважал. Это было несложно. Несложно зауважать Бакуго Кацуки, ведь это — Бакуго, черт возьми, Кацуки. Он вас заставит это сделать. И еще он — самый непредсказуемый человек на свете. Поэтому Шото не знает, что его ждет, когда он выйдет из комнаты. Возможно, Гаубица прямо в лоб. Есть шанс, что Кацуки не станет палить в стенах собственного дома? Надежда есть. Но надежда хрупка. Ладно. Ладно-ладно-ладно. Шото не трус. И он не боится своего напарника. Одноклассника. Друга? Да, он ведь сам назвал их друзьями, почему сейчас сомневается? Он не должен бояться Бакуго Кацуки. Его, да. Он не боится. Шото просто немного (много) опозорился. Он никогда этого не переживет. Ему ужасно стыдно. Если они еще раз поедут на заброшку, Шото позволит Бакуго себя расстрелять. Черт, если он это сделает, Бакуго сочтет такой поступок как проявление неуважения и точно его убьет. Но ведь это как раз то, чего он добивается, верно? Господи, почему с Кацуки всегда так сложно? Это невозможно. Он же старается. Шото правда старается. И, если хотите знать, ему на самом деле нелегко. Потому что с Кацуки ты всегда на американских горках. Однажды он на них катался и весь класс решил, что он выглядит самым не впечатленным. На самом деле он просто не мог говорить какое-то время и успокаивал себя. В бою приходилось переживать ситуации и пострашнее, чем аттракцион, это правда. Но все же горки были забавными. Непростыми, да. Он не визжал. Но был под впечатлением. С Кацуки ты едешь в вагончике, который швыряет в пропасть без предупреждения каждые пять минут. Иногда это довольно мило, иногда хочется избавиться от внутренних органов. Кстати, его не тошнит? Ну хоть не тошнит. Шото медленно выдыхает, трясет головой, ругает себя за безрассудство — голова от тряски едва ли не взорвалась, и дергает вперед ручку двери. Она не открывается. А, окей, надо на себя. Ему нечего бояться. Он взрослый человек. Ему всегда удавалось глушить гнев Кацуки, справится и на этот раз. Просто постарается убраться как можно скорее и обязательно извинится за произошедшее. Обо всем остальном у него будет уйма времени подумать на пути домой. Может быть, он даже позвонит Изуку. Или Фуюми. Он наберет им обоим. Как только Шото выходит из комнаты, слышит негромкую музыку и его окутывает теплый запах чего-то вкусного. Он идет по небольшому коридору и заворачивает за угол к кухне. По пути неловко бросает взгляд на диван — все еще целый. Может быть, Бакуго не сильно зол? Шото, оставь свои надежды. Будь мужчиной, Шото. Бакуго он находит у плиты. Тот что-то готовит под какую-то музыку. Рядом с ним на столешнице приготовлены две тарелки. Тодороки смотрит на тарелки и дважды моргает. Бакуго ждет гостей? Он подает о себе знать, негромко прочистив горло. Бакуго сразу оборачивается. Шото готовится лицом к лицу встретиться с необузданной яростью в его взгляде, но встречает лишь лукавую, наглую, во весь рот растянувшуюся ухмылку. — Ну и видок, — тянет Бакуго, помешивая что-то в сковородке. — С добрым утром, спящая красавица. Лицо попроще и глотай таблетку. Красавица? Шото таблетку не глотает, но сглатывает. — Таблетку? — тупо спрашивает он, не двигаясь с места. — Эм, доброе? Кацуки качает головой и кивает в сторону барной стойки. На ней лежит блистер таблеток и стакан с пузырящейся водой. — Я так и знал, что тебя жмыхнет. Зачем выбрал виски, если ты его не пьешь? — О, — Шото заставляет себя сделать шаг навстречу стойке и неловко берет блистер. Не с первого раза выдавливает широкую и плоскую белую таблетку. — Ну, ты же пил. — Так я к нему привык. — Мне было интересно, — мямлит Шото и проглатывает окончание фразы вместе с таблеткой. И запивает ее водой. — Минут через десять отпустит, — произносит Кацуки и кидает что-то в небольшую кастрюлю, над которой высится пар. — В ванной на этом этаже полотенце и — я не знаю, влезешь ты или нет, не мои проблемы, но я нашел самую огромную, мать его, футболку, какая у меня есть. Еще там зубная щетка. Ну, ты понял, короче. Можешь пока принять душ, — несколько замявшись и не глядя на него говорит Бакуго. Шото растерянно моргает, не сводя с него глаз. Что происходит? Он не понимает. Какой душ? Футболка? Он тянет к себе край ворота собственной футболки под рубашкой, чтобы принюхаться, но вовремя себя одергивает. Хватит позориться, Шото. Но Кацуки не злится. Почему? Не злится ведь? — Ты не злишься? — так и спрашивает он спустя, наверное, вечность. — Хах? — дергается Кацуки и кидает на него взгляд через плечо. — Я о том, что… Бакуго, — Шото встает ровно, как по струнке. Как на эшафот. На эшафот же ровно идут? Он не знает. Но он бы пошел. Ровно, в смысле. — Извини. Мне очень жаль. Руки Бакуго, колдующие над плитой, останавливаются. Да и он весь как-то замирает. У Шото замирает под ложечкой, но он, собственно, готов к любому исходу. Он всегда был гордым парнем и примет свою смерть с достоинством. Но он не был готов к тому, что. Что Бакуго обернется и посмотрит на него взглядом красноречиво прошибающим. В абсолютном недоумении. — За что ты извиняешься? — по слогам спрашивает тот. — Я уснул. И мне стыдно, — склоняет голову Тодороки, но взгляд из-под бровей на Кацуки все же бросает. — Уснул и стыдно? — Это было некрасиво. — Некрасиво? — Неуважительно. Это ведь ты меня затащил в кровать? — его голос немного дрожит. Почему он дрожит? Ему неловко, ладно? Это вполне естественно. — Нет, твой папаша. Я ему набрал и пожаловался, — произносит Кацуки самым естественным тоном и все так же на Тодороки смотрит. Прямо. В лоб. — Эндевор? — моргает Шото, запутавшись. — Блядский боже, Двумордый! — Кацуки бросает лопатку (это же лопатка, да?), которой что-то мешал в кастрюле и опирается руками по бокам от плиты. — Подумаешь, ты уснул! Подумаешь, затащил! Я, по-твоему, пьяные задницы не таскал в своей квартире? Не то чтобы мне это нравилось, не советую брать в привычку, но… — Бакуго вздергивает брови и фыркает. — Расслабься уже и иди в душ. Шото старается выдыхать не шумно, но не уверен, что у него получается. Но он старается. — То есть, ты не злишься? — Я начну прямо сейчас, если ты не свалишь. Шото кивает. Все правильно. Нужно поскорее убираться отсюда, он прав. Это нормально. Он задержался намного дольше, чем хотел. — Хорошо. Я так и планировал, — и достает из кармана телефон, но не успевает его даже разблокировать, как слышит знакомый вой. — Тодороки! В душ! Вали в душ! У меня ебанный омлет пригорит! А. Оу. Оу. Его не выгоняют. Это неожиданно. Бакуго Кацуки непредсказуемый человек. Сейчас его это радует. — А. Да, ладно. Спасибо, — и Шото очень тяжело сдерживать лезущую на губы улыбку. Ну он и не сдерживает. Разворачивается к ванне и его взгляд задевает большая, красивая кофеварка. В отпускающей голове вспыхивает яркая лампочка. Его же не пошлют, если он попросит? В любом случае, ему нечего терять. — Бакуго, — несмело обращается он. — Могу я попросить тебя сделать мне кофе? Бакуго долго на него смотрит, не моргает и даже не ругается. Возможно, решает на какой разделочной доске и каким ножиком будет Шото линчевать. Шото бы не удивился. Но удивляется. Потому что Бакуго, в конце концов, спокойно кивает. И возвращается к сковородкам и тарелкам, дымящимся на плите. — Отвратительно сладкий капучино с горой сливок, чтобы стояли до потолка? — У тебя есть сливки? — удивленно подхватывает Шото. — Есть. Свали уже. Пожалуйста, — с давлением на «пожалуйста» практически стонет Кацуки и зыркает на него. — В душ, — добавляет он, как бы намекая, что не «нахрен». — Спасибо, — кивает Тодороки и направляется в ванную. В спину ему слышится угрюмое ворчание о том, что он «доспасибкается». И музыка за спиной начинает играть громче. Шото закрывается в ванной и прислоняется к двери спиной. У него так много хороших новостей, что он почти перевозбудился. Во-первых, Кацуки его не убил. Он не злится. Это самое главное открытие. Во-вторых, таблетка и правда начинает действовать. Соображать, дышать и шевелиться становится в разы легче. И поэтому Шото раздевается со скоростью, на которую сейчас способен, и замечает на сушилке полотенце и черную футболку. Он ведет глазами и видит одинокую одноразовую щетку в стаканчике у раковины. Это очень мило. Кацуки такой внимательный хозяин. Он не знал его с этой стороны лично. Ему нужно принять душ. Именно это Шото и делает. Тщательно смывает с себя похмелье, чистит зубы, вытирается и только потом догоняет (с опозданием), что мог бы воспользоваться причудой. Промокает волосы полотенцем, натягивает джинсы и вперяется взглядом в финального босса, ожидающего его на сушилке — футболку Кацуки. Он тянет к ней руки, расправляет и ныряет головой внутрь. Она пахнет чем-то свежим и одновременно теплым. Как пахнут вещи, которые долго не носили и поэтому они хранились в шкафу. Футболка ему, в принципе, не мала, но наверняка коротковата. Кажется, это должен быть оверсайз, а не сайз в сайз. Впрочем, она довольно удобная. С огромным черепом в центре. Конечно. Шото помнит эти символы еще по Юэй. Это ведь футболка Кацуки, а не Изуку. В вещи Изуку Шото не влезет даже при большом желании. У него не было такого желания. Но чисто теоретически — не влезет. Тодороки совсем немного теряется, но быстро берет себя в руки. Бакуго не разозлился на него — это, определенно, хорошо. Но никто не сказал, что так будет всегда. С Кацуки ничего не длится долго. Особенно его спокойствие. Ведь с Бакуго как на минном поле — ступай аккуратно, но знай, что рано или поздно неизбежно подорвет. Зачастую там, где меньше всего ожидал. Шото складывает свою футболку и рубашку и оставляет у гэнкана. Дома он забросит их в корзину с бельем. Из кухни приятно пахнет готовым завтраком и, когда Тодороки на ней оказывается, Кацуки сидит за стойкой — на том же месте, что и вчера вечером. И лениво листает в телефоне ленту. Он даже не оглядывается на Шото, когда тот приземляется напротив. — Итадакимас, — фыркает Бакуго, отпивая из чаши суп. Суп? Мисо-суп? Окей, он приготовил суп. Это то, что вероятно было в той маленькой кастрюльке на плите. Здорово. Бакуго готовит для него второй раз за несколько часов. Шото может и привыкнуть. — О. Да. Итадакимас, — кивает Шото и смотрит на еду. На него в ответ смотрит омлет, мисо суп и какой-то очень сложный сэндвич, из которого выглядывает кусок ветчины. Он внимательно рассматривает его. — Двумордый, — слышится напротив, — Ты завис. Шото поднимает глаза на Кацуки. Тот ухмыляется. — От похмелья помогает суп. И что-нибудь жирное. Киришима обычно заказывает гору KFC. — Сэндвич — жирный? — Жирнее, чем Жирножвач. — А по виду и не скажешь. Кацуки хмыкает и снова отпивает суп. Он явно наслаждается своей едой. Только едой или…? — Лопай. Есть шанс, что так начнешь быстрее соображать. Тодороки медленно моргает, потом ведет плечом и берется за палочки. — Таблетка помогла быстро. Спасибо, — он тянет паузу и неловко добавляет: — За все. — Ты затрахал спасибкать. Угомонись. Шото хочется возразить, очень хочется. И про «спасибо», и про затрахал. Особенно насчет последнего. Но инстинкты подсказывают ему, что не надо. Он не в том положении, чтобы так шутить. Тодороки сейчас на территории Кацуки. Ничто и никто не помешает ему взорвать Шото и закопать на заднем дворе. Тут есть задний двор? Должен быть. — Ты не любишь, когда тебя благодарят. Не вопрос — утверждение. Наблюдение, которое велось за Кацуки довольно продолжительное время. Взрывной парень, который во всем обожает быть первым, безумно стеснялся внимания к себе. Шото это всегда казалось нелепым, и немного милым. Ему нравятся контрасты. Нет, он не думает, что Кацуки милый. Хорошо, он врет. — Я, блять, не люблю, когда много болтают, Половинчатый. — Я понял, — усмехается Тодороки и накидывается, буквально накидывается на еду. Господи, он даже вообразить себе не мог, что так голоден. Да, сейчас лучше всего будет заткнуть себя завтраком. Он практически сутки напролет провел с Кацуки. Это много. Возможно, у него будет переизбыток Бакуго в крови. Но ничего страшного, скоро он поедет в Исикаву. Горный воздух и работа очень помогает прочищать мысли. Все хорошо. Все под контролем. Кроме того, что еда, как и всегда, оказывается вкусной. Даже самый обычный и привычный мисо-суп. И омлет. И сэндвич, с которого кисло-сладкий соус стекал густой рекой. Это не совсем привычный традиционный завтрак, но, если Кацуки посчитал, что после виски он будет полезным — Шото ему верит. Кацуки очень хорошо готовит. Возможно, его подарок ему и правда понравился. Ох, подарок. Он же вчера подарил ему книгу. Шото нужно будет обдумать этот момент на пути в горы. Вспомнить до мельчайших деталей. Он же не напортачил при вручении? Кажется, Бакуго все понравилось. Это хорошо. Он чувствует себя странно. Ну, то есть, ему вполне комфортно и хорошо, но он не может не беспокоиться о том, что задержался. Со всех встреч Бакуго всегда уходил первым. Он любит уединение. И Шото определенно его крадет прямо сейчас. Есть еще кое-что, что его беспокоит и Тодороки решает удостовериться. На всякий случай. Мало ли. Он никогда себе не простит, если и тут облажался. — Кхм, — неловко прокашливается он, — Бакуго, я вчера… кроме того, что уснул, я больше ничего не?.. — ему не удается окончить предложение, потому что Кацуки поднимает на него насмешливый взгляд ярко-красных глаз и прожигает ими насквозь. — Не наболтал ли ты херни, когда выпил? — Да, — «да», и вот мы снова на эшафоте. — А ты мог? — хитро щурится Бакуго, и Тодороки приходится нервно сглотнуть. — Я… — Шото моргает. — Я не знаю, — честно признается он. — Расслабься. Ничего ты не болтал. — Хорошо. — Хорошо? — светлая бровь напротив взлетает. — Хорошо. — Ну, хорошо, — пожимает плечами Кацуки и заканчивает свой завтрак. Он поднимается и тянет руку к пустым тарелкам Шото. Тот едва качает головой и поднимается вслед за ним сам. Он самостоятельно отнесет тарелки к раковине. Не нужно злоупотреблять гостеприимством Бакуго. Бакуго же в ответ на его действия лишь закатывает глаза до сплошных белков в глазах. И когда заканчивает мыть посуду, внезапно щелкает пальцами. — Кофе. О, точно. Кофе. Шото хотел кофе. Сладкий кофе, Кацуки даже обещал сливки. До потолка. Он загорается. Надеется, что не в буквальном смысле. Прикладывает ладонь к левой половине лица и с благоговением убеждается в том, что все-таки давно научился контролировать причуду. — Со взбитыми сливками? — с нескрываемой надеждой спрашивает он. — Со сливками. — Ты тоже будешь со сливками? — Нет, я же пью черный, Двумордый. — Тогда зачем тебе сливки? — недоуменно спрашивает Шото. — Чтобы ты спросил, Половинчатый, вот специально для тебя брал! — раздражается Кацуки, включая кофемашину. — Возьми и достань их из холодильника. Шото идет к холодильнику и находит в нем сливки практически быстро. У Кацуки так много еды на всех полках, когда он ее ест? Но он же не мог покупать сливки специально для него, правда? Это было бы глупо. Найденные сливки он торжественно вручает Кацуки, который принимает их не без привычного фырканья. — Я могу их посыпать разноцветной дрянью, если хочешь. — Дрянью? — переспрашивает Шото. Нет, кофе с дрянью он не хочет, можно просто со сливками. Бакуго снова закатывает глаза. — В кофешопе ты же вечно просишь посыпать их какой-нибудь декоративной херней, разве нет? — Сладкой присыпкой? — догадывается Шото. — У тебя и она есть? — Против воли, Двумордый. Розовая притащила однажды для коктейлей. — Тогда я хочу это сфотографировать, — декларирует Тодороки, кивает и хлопает себя по карманам. Он любит фотографировать еду. Все снимки в книге рецептов сделал Шото, если хотите знать. Он старался. Еда может быть очень красивой. — Да ты серьезно? — хмыкает Кацуки и забирает из кофемашины свой кофе, а после ставит туда высокий стакан для порции Шото. — Делай что хочешь, морда, — отмахивается Бакуго. Но Шото не находит свой телефон в карманах. — Кажется, я забыл телефон в ванной. Я сейчас! — едва ли не вприпрыжку Тодороки спешит в ванну и находит телефон у раковины. Он мельком бросает взгляд в зеркало и ему хочется себе улыбнуться. Все ведь идет нормально, да? Все идет хорошо? Кацуки все еще не убил его. Он накормил его завтраком и даже сделает кофе. Какой-то очень сложный кофе, с горой сливок, которые будут стоять до потолка и присыпкой от Мины Ашидо. Такое не случается каждый день. Все, что случается рядом с Бакуго Кацуки — не случается каждый день. Потому что каждый день они и не видятся. Шото даже думает, что, возможно, это было бы слишком. Прямо сейчас так определенно нельзя. Они выпьют кофе и Шото поедет домой. Ему правда пора. Нужно еще успеть собраться в Исикаву. Он уезжает на целых два дня, ему необходимо подготовиться. Когда Шото выходит из ванной и бредет на кухню, он слышит странный негромкий стук. Стук доносится из гэнкана и Шото неловко заглядывает в углубление к входной двери. На кухне все еще играет музыка вместе с соло работающей кофемашины. Кацуки наверняка ничего не слышит. Он, наверное, должен ему сказать, да? Но звук не пропадает и отвлекает от здравомыслия. Кто-то определенно стучит в дверь. Почему не звонит? У Кацуки должен быть звонок. И звонок не звонит. Шото медленно подходит ближе, ступает в гэнкан и движется к двери. Он смотрит на экран с камерой, тыкает в него пальцем, но ничего не происходит. А стук, тем временем, разносится снова. И по ту сторону двери звучит знакомый голос: — Каччан! Каччан, это я, открой дверь! Ох, это Мидория. Это Мидория? Бакуго ждал Мидорию? Но он ничего не говорил о том, что Изуку зайдет. Впрочем, разве Бакуго должен ему что-то докладывать? Шото тоже не планировал оставаться здесь на ночь. — Каччан! — приглушенно и немного отчаянно слышится из-за двери и снова раздается стук. — У меня руки заняты! Мидории нужно помочь. Он нуждается в помощи, поэтому не может позвонить. Все просто. Шото обязательно поможет ему. Он не хозяин в этом доме, но Кацуки готовит кофе и не слышит, Изуку нужна помощь, и Шото вполне в силах исправить ситуацию и помочь им всем. Он тянется к замкам и спокойно открывает дверь. Когда она открывается, на пороге возникает Изуку, в руках которого большая и широкая коробка и на ней стоят два неприлично высоких стакана с напитками. — Ох, Каччан, привет! Извини, что пришлось стучать ногами, я аккуратно и ничего не испачкал! — слышится звонкий голос и Изуку выглядывает из-за своей ноши огромными изумрудными глазами. Которые становятся еще больше, когда на пороге квартиры Каччана он замечает не его, а Тодороки Шото. В футболке Бакуго Кацуки. С огромным белым черепом. — Мидория, — спокойно, но с ноткой удивления произносит Шото. — Т-Тодороки-кун?.. — в выглядывающих глазах пляшет так много всего сразу, что Шото не успевает за Изуку. Это не новость, он к такому привык. Мидория переваривает ситуацию со скоростью света и Тодороки решает поторопиться пропустить его вперед и сказать что-нибудь, что развеет любую неправильную мысль в безумной голове лучшего друга. Но он не успевает этого сделать. Потому что из квартиры громогласно гремит недовольный голос Бакуго Кацуки: — Тодороки! Вечно стоять до потолка не будет, тащи свою задницу обратно! Глаза Мидории расплываются перед глазами Шото. Они становятся такими огромными, что занимают собой все пространство коридора, гэнкана и квартиры Кацуки, в которую тот еще даже не успел войти. В них истерично мигает настоящая пожарная тревога. Звуки мира пропадают в распахнутом рте напротив, как будто Изуку поглотил их словно черная дыра. Его лицо становится таким красным, что сейчас взорвется. Шото тоже взорвется. Возможно, он тоже красный. Лучше бы черной дырой прямо сейчас стал он. «Это не то, что ты думаешь» — хочет сказать Шото. Очень хочет. Сильнее всего на свете. Но есть проблема. Шото нужно заново учиться говорить.