***
Вечер опустился на город внезапно, хотя, если быть честным, никакого внезапного опускания не было — просто мутное, безнадёжное зимнее небо, которое весь день не могло определиться между сумерками и ночью, окончательно сдалось и утонуло в чернильной мгле, и теперь за окном не было ничего, кроме этой непроглядной, густой, давящей черноты, в которой даже фонари светили тускло, нехотя, будто знали, что их свет всё равно не способен ничего изменить. Снег перестал идти ещё днём, но ветер не унимался — он завывал, скрёбся ледяными пальцами по стеклу, и этот монотонный, низкий гул въедался в сознание, как зубная боль, которую невозможно заглушить никакими таблетками, оставалось только терпеть и ждать, когда она либо пройдёт сама, либо сведёт с ума. В кухне было темно — Флинс не стал зажигать верхний свет, только оставил гореть подсветку над столешницей, и её жёлтый, маслянистый свет выхватывал из мрака отдельные, разрозненные предметы. Тот же край стола с одиноким круассаном, так и оставшийся лежать на тарелке, надкушенный, забытый, с засохшей корочкой; сбившуюся скатерть, которую они даже не успели толком постелить. Цветы всё ещё стояли везде — на подоконнике, на стульях, на полу у стены, — но в этом неестественном, болезненном освещении они уже не казались такими прекрасными и чарующими, они выглядели неуместными, почти траурными, их лепестки, ещё утром такие упругие и влажные, теперь будто слегка поникли, и он поймал себя на мысли, что розы, наверное, чувствуют то же, что и он — этот холод, сползающий по стенам, этот удушливый, густой страх, который осел в комнате с той самой секунды, как Рери ответил на звонок. Мужчина стоял у окна в гостиной спиной к нему, лицом к этой непроницаемой черноте, и в тёмном стекле отражался его силуэт — размытый, почти призрачный, лишённый тех привычных, тёплых очертаний, которые ещё утром Флинс ощущал кожей, прижимаясь к нему. Он не шевелился и не говорил. Только смотрел куда-то в пустоту, и эта абсолютная, каменная неподвижность была страшнее, потому что она означала, что Рери ушёл — не физически, нет, он стоял здесь, в трёх метрах, его дыхание едва заметно поднимало плечи, его пальцы всё ещё сжимали телефон, — но той его части, которая умела улыбаться, которая держала Флинса за руку, когда он засыпал, этой части больше не было. Она спряталась глубоко внутрь, в те тёмные, бронированные слои сознания, куда не проникал даже самый отчаянный свет, и неизвестно было, выйдет ли она оттуда когда-нибудь снова. Телефон в его руке ожил беззвучной вибрацией, которая в тишине комнаты прозвучала оглушительно, как выстрел. Рери поднёс его к уху, не глядя на экран, и замер, слушая. Флинс видел в отражении, как на его лице — этом лице, которое он так тщательно изучал сегодня утром, проводя пальцем по линии скулы, по тени под глазом, по ямочке на подбородке, — не дрогнул ни один мускул. Только желваки на скулах вздулись и заходили, перекатываясь под кожей, и эта мелкая, едва уловимая пульсация была единственным признаком того, что внутри мужчины, там, под маской, сейчас разворачивалась настоящая катастрофа, разрушительная, всепоглощающая, способная стереть в пыль всё, что попадётся на пути. — Повтори, — сказал он. Голос его был ровным, почти безжизненным, но в самом конце фразы, на выдохе, проскользнула едва заметная, сдавленная нота — трещина в броне, которую Флинс, затаив дыхание, услышал и тут же захотел не слышать никогда. Тишина в трубке — или, может быть, голос на том конце провода, которого парень не слышал и не мог слышать, — длилась, казалось, бесконечно. Рери стоял, превратившись в изваяние, и только пальцы, сжимающие корпус телефона, побелели так, что сквозь кожу проступили кости, и Флинс вдруг с ужасающей ясностью осознал, что сейчас, в эту самую секунду, этот человек способен раздавить гаджет голыми руками, превратить в крошево стекло и металл, и даже не заметить боли. Потому что боль, которая клокотала внутри него, была настолько сильной, настолько всепоглощающей, что любая физическая боль перед ней просто не имела значения. — Хорошо, — сказал Рери, и это слово прозвучало как приговор. — Готовь документы, абсолютно все, по всем направлениям. Я буду через два часа. Он отнял телефон от уха, но не убрал в карман — так и остался стоять, сжимая его в опущенной руке, глядя в окно, в эту бесконечную, вязкую темноту, и ветер за стеклом выл всё громче, всё отчаяннее, и Флинсу вдруг показалось, что это не ветер вовсе, а звук его собственного сердца, разрывающегося на части от этого молчания, от этой стены, которая выросла между ними за какие-то несколько часов, — холодная, непроницаемая, выложенная из камней цифровых кодов. «Снежная» — он думал о ней сейчас, стоя у холодного окна и глядя в чёрное, непроницаемое небо, и каждая мысль оставляла в сознании глубокую, кровоточащую борозду, как зазубренный нож, которым вспарывают старые шрамы. Царица — железная девушка, как её называли в узких кругах — без тени иронии, без намёка на снисхождение, потому что в её мире снисхождение было роскошью, которую она не позволяла ни себе, ни другим. Он видел её дважды — на нейтральных встречах, где решались вопросы разграничения влияния, и оба раза у него оставалось одно и то же ощущение, что холод, идущий от неё физически, осязаем, как от раскрытой морозильной камеры. Она не улыбалась и не повышала голоса, никогда не делала лишних движений. Она просто сидела, сложив руки на столе, и смотрела на собеседника немигающим взглядом серых, почти прозрачных глаз, в которых не было ни любопытства, ни враждебности — только абсолютная, непоколебимая уверенность в том, что рано или поздно всё будет так, как она решит. Она не знала морали, а жалости для нее не существовало. Царица была идеальным продуктом системы, которая выковывала свои кадры в горниле безжалостности и расчёта, и за её плечами не было ничего, кроме выжженной земли и гор трупов тех, кто вовремя не понял, с кем имеет дело. При этом — и это было, наверное, самое страшное — она не была монстром в классическом понимании. Она просто существовала в другой системе координат, где человеческая жизнь была ресурсом, доверие — ошибкой, а дружелюбие — тактическим приёмом, который можно включать и выключать по мере необходимости. Говорили, что за десять лет её управления, группировка не потеряла ни одного серьёзного актива, даже наоборот, приросла тремя новыми, отжатыми у конкурентов. И сейчас эта женщина решила, что Рери — достойный противник, а может достойная жертва. Или просто кусок территории, который удобно лег на карту её разрастающейся империи. Какая разница? Результат был один — она начала действовать. Первым ударом стал логистический центр на юго-западе города. Внезапная, тщательно спланированная проверка со стороны контролирующих органов, о которой «Снежная» каким-то образом узнала за трое суток до того, как информация появилась в открытых каналах. Рери всегда платил за своевременные предупреждения — щедро, регулярно, без задержек, но в этот раз деньги не сработали. Человек, который должен был предупредить, просто исчез из инфополя, а на следующий день его нашли в собственной машине с простреленной головой и запиской в кармане, составленной так, будто он решил свести счёты с жизнью из-за каких-то игровых долгов. Никто не поверил в эту версию, но предъявить было нечего. Центр встал на трое суток. Срок простоя в пик сезона — это миллионные убытки, сорванные контракты, подмоченная репутация и, что самое неприятное, сигнал для всех остальных, что мужчина больше не может гарантировать безопасность своим партнёрам. Второй удар пришёл через два дня. Один из его осведомителей в таможенной службе, которого он вёл больше пяти лет и который ни разу не дал ложной информации, сообщил, что в систему загружен ордер на досмотр трёх контейнеров, прибывающих в порт через неделю. Контейнеры были чистыми — легальный груз, прикрытие, документы в полном порядке, — но в них, законсервированные в промышленных холодильниках, ждали своего часа позиции, которые даже называть вслух было не принято. Рери успел перенаправить груз, однако цена этого успеха была высока, поскольку пришлось сжечь два подставных ООО и потерять связного, который после этой операции вышел из игры и ушёл в глухое подполье, потому что его паника после случившегося была сильнее любых денег. — Она просто пробует, — сказал тогда его начальник службы безопасности, сухой, педантичный профессионал, не склонный к панике. — Прощупывает реакцию и ищет слабые места. — Я знаю, что она делает, — ответил он. — Вопрос в том, когда она нанесёт основной удар. Он получил ответ сегодня вечером. Основной удар пришёлся по его людям, очень конкретным, которые были его опорой, его глазами и ушами на тех направлениях, где нельзя доверять никому, кроме проверенных годами бойцов. Один за одним, в течение четырёх часов. Двое — на выезде, при исполнении, когда их машину просто вытеснили с трассы на заснеженный откос, и она перевернулась три раза, прежде чем замерла в кювете. Один выжил, но вряд ли когда-нибудь сможет говорить, а второй, который постраше — в собственном доме, куда неизвестные проникли через чёрный ход, убили его жену, которая оказалась на пути, и самого его забрали с собой. Через час видео с его допросом, коротким, жестоким и абсолютно бесполезным для следствия, потому что он умер на тридцать седьмой минуте записи, не сказав ничего, что могло бы помочь установить личности нападавших, ушло на защищённый сервер и оттуда — прямиком в личный кабинет Рери. На видео не было лиц или голосов, кроме приглушённого, искажённого модулятором шёпота. Не было ничего, что можно было бы использовать как зацепку. Он смотрел на тёмный экран погасшего телефона, и перед его внутренним взором стояло её лицо — спокойное, бесстрастное, с этими прозрачными, как лёд, глазами. Она не испытывала к нему ненависти, вообще вряд ли испытывала что-то, кроме холодного, расчётливого интереса к объекту, который мешал ей получить то, что она хотела. И это было страшнее любой личной вражды — потому что с личным врагом можно договориться, можно найти точку соприкосновения, можно сыграть на эмоциях или амбициях. С ней договориться было нельзя. Ей можно было только уступить — или уничтожить. Третьего не дано. — Рери. Голос был тихим, почти неслышным, но он пробился сквозь эту ледяную кору, заставил его на мгновение отвлечься от кровавой пелены, застилавшей глаза. Флинс стоял в трёх шагах, вцепившись пальцами в край дверного косяка так, что костяшки побелели. В тусклом, болезненном свете он выглядел совсем ребёнком — испуганным, потерянным, с огромными, неестественно блестящими глазами, в которых плескалось что-то такое, от чего у енго на секунду, всего на одну короткую секунду, сжалось сердце. — Что случилось? — спросил он. Его голос дрожал, срывался, и он то ли не замечал этого, то ли не мог контролировать. — Скажи мне. Рери смотрел на него, на это бледное, осунувшееся за несколько часов лицо, на эти пальцы, вцепившиеся в дерево с отчаянной силой утопающего, на этого мальчика, который, кажется, единственный во всём мире не хотел от него ничего, кроме, может быть, права иногда прижиматься к нему и засыпать под ровный, спокойный стук сердца. И впервые за последние полчаса в его сознании мелькнула мысль, не связанная с яростью или местью. — Ничего, — голос прозвучал глухо, неестественно, как будто говорил не он, а кто-то другой, спрятанный глубоко внутри этой ледяной статуи. — Всё под контролем. Флинс не поверил. Это было написано на его лице — крупными, отчётливыми буквами, которые невозможно было не прочитать, но он не стал спорить и только кивнул, медленно, неуверенно, и его пальцы, сжимавшие косяк, разжались, упали вдоль тела, беспомощные, как у сломанной куклы. — Хорошо, — сказал он. — Я тогда… я пойду. Он не спросил куда, а юноша просто развернулся и пошёл в спальню, осторожно ступая по паркету, будто боялся разбудить кого-то, кого здесь не было и уже, наверное, никогда не будет. Его силуэт, тонкий и хрупкий, растворился в темноте коридора, и через секунду тихо, почти беззвучно, закрылась дверь. Рери остался один. В темноте гостиной, у холодного окна, под завывание ветра, который теперь казался ему голосом его собственной, уничтоженной веры в то, что можно уйти от прошлого. Цветы на подоконнике увядали, их лепестки теряли упругость, и в этом медленном, неотвратимом умирании было что-то невыносимо символичное, почти ритуальное — похороны всего того, что они успели построить за эти несколько недель, за эти несколько часов бесконечного, невесомого счастья. Телефон в его руке снова завибрировал. Он посмотрел на экран — звонил начальник службы безопасности, тот самый, что докладывал о потерях. Он ответил, поднёс трубку к уху и услышал голос, в котором отчётливо звучала та самая сталь, которую он сам требовал от своих людей в кризисных ситуациях. — Босс, мы отработали по точке, откуда ушло видео. Сервер виртуальный, зарегистрирован на подставную фирму в Гонконге, цепочка прокси — стандартная, но мы смогли отследить конечный адрес. Это офисное здание в деловом центре, арендатор — фейково зарегистрированное ИП. Формально через три слоя аутсорсинга, но по факту — её структура. Мы нашли доказательства за час, но думаю, она и не собиралась их прятать. — Конечно, не собиралась, — сказал Рери. — Она хочет, чтобы я знал, с кем имею дело. Она хочет, чтобы я боялся. — И? — в голосе собеседника прозвучал вопрос, на который у него самого не было ответа. Он посмотрел на дверь спальни, за которой было темно и тихо. Потом перевёл взгляд на окно, за которым выл ветер и кружился снег, заметая следы, стирая границы, превращая мир в одну большую, бесконечную белую пустыню. — Готовьте людей, — сказал он. — Мы будем играть по её правилам, но только до тех пор, пока я не придумаю, как сменить игру.***
Каждая минута теперь измерялась не секундами — ударами сердца, тяжёлыми, гулкими, разгоняющими по венам не кровь, а расплавленный свинец. Решения, которые он принимал, больше не имели права на ошибку — цена одной неверной оценки выросла до таких высот, что даже думать об этом было физически больно, словно острый скальпель вскрывал грудную клетку и оголял нервные окончания прямо под ледяным, стерильным воздухом этой бесконечной, выматывающей ночи. Царица ждала. Он знал это с абсолютной, не требующей доказательств уверенностью — так хищник знает, что за ним наблюдают из темноты, так приговорённый чувствует взгляд палача ещё до того, как тот поднимает топор. Она не просто ждала его ответа, а наслаждалась ожиданием, смаковала каждую секунду его молчания, предвкушая момент, когда он либо прогнётся под её давление, либо сделает неверный шаг и рухнет в пропасть, которую она для него вырыла. Девушка не знала азарта — азарт был для слабаков, для тех, кто позволял эмоциям затуманивать рассудок. Она знала только холодный, математически выверенный итог, и в этом расчёте Рери уже был проигравшей стороной. Вопрос был только в том, как скоро он это признает. Он не признавал. Официальное заявление, которое он отправил спустя сорок минут после разговора, было выверено до запятой, отточено до бритвенной остроты и составлено так, чтобы ни у кого — ни у неё, ни у её людей, ни у нейтральных наблюдателей, которые наверняка уже включились в игру, — не осталось сомнений. Рери не собирается уступать ни пяди территории, ни грамма влияния. Ни одного человека из тех, кого она уже успела забрать у него сегодня. Он не угрожал, а ставил её перед фактом, что хаус, который она развязала, будет войной на уничтожение, и в ней победитель получит всё, а проигравший не получит ничего, даже права на достойное погребение. Он отправил сообщение по защищённому каналу, который, как он точно знал, прослушивался её людьми. Не потому, что не мог найти безопасный, а потому, что хотел, чтобы она услышала его голос. Реакция последовала мгновенно и телефон завибрировал коротким, резким сигналом, и на экране высветились координаты — ресторан в деловом центре, закрытый на спецобслуживание, приватный зал на третьем этаже, вход только по приглашениям, которые рассылаются раз в полгода и только тем, чьи имена вписаны золотом в негласный реестр людей, принимающих решения в этом городе. Она назначила место и время с той спокойной, почти ленивой уверенностью хозяйки положения, которая не сомневается, что гость явится и будет вести себя так, как она ожидает. Рери явился через два часа — время, которое потребовалось, чтобы собрать людей, проверить периметр, проложить три запасных маршрута отхода и лично убедиться, что каждый из его бойцов понимает, что сегодня вечером никто не имеет права на ошибку. Он оделся в тёмный костюм, идеально сидящий по фигуре, под которым угадывалась кобура с глушителем, и даже не подумал снимать её, входя в фойе ресторана, где пахло дорогим табаком, выдержанным виски и той особенной, почти осязаемой атмосферой власти, которая возникает только там, где собираются люди, привыкшие решать чужие судьбы. Его люди — лучшие из лучших, проверенные в десятках операций, где цена ошибки измерялась трупами, — рассредоточились по периметру, заняв позиции у входов, лифтов, лестничных пролётов. Сам он прошёл в приватный зал, толкнув тяжёлую дубовую дверь с позолоченной ручкой, и остановился на пороге, давая глазам привыкнуть к приглушённому свету, сочащемуся из бра на стенах. Она сидела во главе длинного полированного стола — одна, без охраны, без помощников, без видимого оружия. В этом мягком, обволакивающем свете она выглядела почти хрупкой — тонкие запястья, изящные пальцы, сплетённые в замок на полированной поверхности, светлые волосы, собранные в строгий высокий хвост, открывающий длинную, безупречную линию шеи. На ней был бежевый костюм — идеальный покрой, ни одной лишней складки, — и жемчужные серьги, которые ловили свет и переливались перламутром при каждом, даже самом незначительном движении головы. Она улыбалась. Эта улыбка не имела ничего общего с теплотой или радушием. Девушка думала, что загнала добычу в угол и теперь позволяет себе роскошь насладиться моментом перед финальным прыжком. В её серых, почти прозрачных глазах не отражалось ничего — ни торжества, ни злорадства, ни даже того холодного, отстранённого любопытства, с которым она обычно разглядывала своих визави. Только абсолютная, непоколебимая уверенность в том, что всё идёт точно по её плану. — Рери, — сказала она, и её голос, низкий, с лёгкой хрипотцой, прозвучал в тишине зала как бархатный удар колокола. — Ты пришёл и я знала это. — Ты оставила мне мало выбора, — ответил он, не двигаясь с места. Его голос был ровным, лишённым эмоций, и только желваки на скулах, перекатывающиеся под кожей, выдавали напряжение, с которым он удерживал эту маску бесстрастия. — Выбор есть всегда, — она чуть наклонила голову, и жемчуг в её ушах качнулся, поймав новый луч света. — Просто не все умеют его видеть. Садись, возможно, разговор будет долгим. Он не сел, остался стоять у входа, держа дистанцию, сохраняя возможность мгновенной реакции, и она, кажется, оценила это — её улыбка стала чуть шире, чуть заметнее, и в глубине прозрачных глаз мелькнуло что-то, отдалённо напоминающее одобрение. — Твои люди, — сказала она, обводя взглядом дверь, за которой замерли его бойцы, — могут оставаться снаружи. Мне не нужно их видеть, чтобы знать, что они там. У меня свои источники информации. — Я не сомневаюсь, — ответил блондин. — Ты всегда славилась умением собирать информацию. — Это не умение, — она чуть поморщилась, словно он сказал что-то неловкое, не соответствующее её статусу. — А образ жизни, но мы отвлеклись. Ты прислал мне заявление. Очень резкое, очень… бескомпромиссное. Я прочитала его с большим интересом. — И? — И я подумала, — она сделала паузу, и в этой паузе уместилась целая вечность, наполненная гулом её голоса и бешеным стуком его сердца, которое он отказывался замечать, — что ты, возможно, не совсем правильно оцениваешь ситуацию. Твои позиции слабее, чем ты думаешь. Твои ресурсы — ограниченнее. А твои люди… — она снова улыбнулась, и на этот раз в её улыбке проступило что-то новое, что-то, от чего у Рери внутри всё оборвалось и рухнуло в ледяную, бесконечную пропасть, — Ты не всегда в состоянии все контроливать, даже если тебе хочется таковым казаться. Она подняла руку щёлкнула пальцами — сухой, отчётливый звук, прозвучавший в тишине как выстрел. Дверь за его спиной открылась. Он обернулся — медленно, очень медленно, потому что тело вдруг перестало слушаться, налилось свинцовой тяжестью предчувствия, которое он отказывался формулировать даже в мыслях. Створки распахнулись шире, и в проёме появились двое — массивные, коротко стриженные, в идеально сидящих костюмах, под которыми угадывались такие же идеально подогнанные кобуры. Между ними, поддерживаемый под локти с той профессиональной, почти стерильной осторожностью, с какой обращаются с особо ценными, но потенциально опасными грузами, стоял Флинс. На нём была лёгкая домашняя одежда — тонкий свитер, который совершенно не подходил для зимней улицы, мягкие домашние штаны, на которые наспех, кое-как, натянули зимние ботинки, не удосужившись даже зашнуровать их как следует. Его руки были стянуты за спиной пластиковыми наручниками — тугими, врезающимися в запястья, оставляющими на коже белые, быстро краснеющие полосы. А поверх всего этого, поверх свитера и сбившихся штанов, поверх беззащитной, безоружной хрупкости его тела, были надеты усмирители — тяжёлые, громоздкие, явно не по размеру, с множеством креплений. Оно висело на нём, как смирительная рубашка, стягивая плечи, пригибая к земле, превращая его фигуру в заключенного, коим он никогда не смог бы быть. Глаза парня — эти огромные бездны, в которых ещё сегодня утром плескалось сонное, довольное счастье, — сейчас были пусты. Абсолютно, кристально пусты, как у человека, который пережил слишком много за слишком короткое время и теперь просто отключил все эмоции, чтобы не сойти с ума прямо здесь, под этим ослепительным, беспощадным светом. Он смотрел на Рери и не видел его. Или видел, но не мог поверить, что это действительно он, что этот человек в идеальном костюме, стоящий в паре метров с каменным, непроницаемым лицом, — тот самый, кто всего несколько часов назад обнимал его в темноте спальни и шептал в волосы бессвязные, глупые, невозможные нежности. — Прежде чем ты применишь свою силу, Рери, — голос Царицы прозвучал откуда-то издалека, сквозь ватную, непроницаемую пелену, которая вдруг заполнила всё пространство, вытеснила воздух, свет, звуки, оставив только эту картину, — позволь мне предоставить тебе главный аргумент, против которого у тебя не будет ничего. Он не мог говорить. Голосовые связки словно парализовало, лёгкие сдавило ледяным обручем, и единственным звуком, который он был способен издавать, был этот хриплый, сдавленный выдох, похожий на предсмертный хрип задушенного зверя. Царица смотрела на его лицо, которое он отчаянно, изо всех сил пытался удержать в той же бесстрастной маске, с которой вошёл в этот зал. И улыбалась. Спокойно, удовлетворённо, с той особенной, ленивой грацией кошки, которая наконец загнала мышь в угол и теперь позволяет себе поиграть с ней перед тем, как перекусить хребет. — Ты ведь знаешь его, — сказала она, и это не было вопросом. — Твой маленький… кто он тебе? Любовник? Игрушка? — она сделала паузу, и её губы тронула лёгкая, почти нежная усмешка. — Слабое место. Я всегда знала, что у тебя есть слабое место, Рери. Просто не могла понять, где оно прячется. А оно пряталось здесь, в этой квартире, в этой постели, в этом мальчике, который даже не умеет стрелять и вряд ли когда-нибудь держал в руках что-то тяжелее учебника. Она поднялась из-за стола. Медленно, плавно, как поднимается над горизонтом солнце — безжизненное, ослепительное, несущее не тепло, а только свет, от которого не спрятаться и не убежать. Подошла к Флинсу и остановилась в шаге от него, разглядывая его лицо с тем же отстранённым, почти научным интересом, с каким рассматривала Рери минуту назад. — Как тебя зовут? — спросила она, но тот молчал. Его губы дрогнули — раз, другой, — но звука не последовало. Он смотрел куда-то в стену, мимо неё, мимо Рери, мимо всего этого зала с его тяжёлой, давящей атмосферой, и, кажется, вообще не слышал вопроса. — Не хочешь говорить? — Царица склонила голову к плечу, и жемчуг в её ушах качнулся. — Понимаю, стресс, шок. Ты, наверное, даже не понял, что произошло, да? Сидел там, в своей тёплой квартире, пил кофе, читал книжку… А потом пришли люди, и мир перестал быть безопасным местом. Она протянула руку — медленно, очень медленно, давая ему время отшатнуться, отвернуться, закричать. Он не сделал ничего. Продолжилстоял, позволяя её холодным, сухим пальцам коснуться своего подбородка, приподнять лицо, заставить смотреть прямо в эти прозрачные, ледяные глаза. — Красивый, — сказала она. — Действительно красивый. Я понимаю, почему ты выбрал его и так прятал от мира. Признаюсь, будь у меня такой питомец, которым, к слову, он и является, тоже бы не спускала его с поводка. Она отпустила его подбородок и обернулась к Рери. Её улыбка стала шире, заметнее, и в ней впервые проступило что-то человеческое — не тепло, нет, но хотя бы намёк на эмоцию, на то, что под этой стальной броней всё-таки бьётся живое, пусть и вымороженное до абсолютного нуля сердце. — Этот юноша, — повторила она. — Твоё слабое место, твоя ахиллесова пята, выставленная напоказ. Я могла бы убить его прямо сейчас и здесь. Ты бы ничего не смог сделать — только смотреть и запоминать, как выглядит смерть того, кого ты выбрал. Она сделала паузу. Длинную, тягучую, как патока. В зале не было слышно ничего — даже дыхания её людей, замерших статуями у двери, даже ветра за окном, который вдруг стих, словно испугавшись того, что должно было произойти. — Но я не буду, — сказала она. — Пока. Потому что убийство — это слишком просто. Слишком быстро. Слишком… милосердно. А я не милосердна, Рери. Ты это знаешь. Она щёлкнула пальцами снова, и люди у двери, поддерживающие Флинса, сделали шаг назад, оставляя его стоять одного — в центре зала, под слепящим светом люстр, с руками, стянутыми за спиной, и тяжёлой, чужой амуницией на плечах. — Я оставлю его у себя, — сказала Царица. — Как гарантию и залог того, что ты будешь вести себя благоразумно. Ты будешь отдавать мне то, что я попрошу, будешь уступать там, где я скажу, будешь молчать, когда я прикажу. И каждый раз, когда ты попытаешься ослушаться, — она улыбнулась, и в этой улыбке не было ничего, кроме абсолютной, ледяной пустоты, — я буду напоминать тебе, что у меня есть он. Его пальцы, сжатые в кулаки, побелели так, что кожа, кажется, вот-вот должна была лопнуть, обнажая кости. Его дыхание — ровное, контролируемое, выверенное с той же тщательностью, с какой он планировал свои операции, — сбилось всего один раз, на одну короткую, едва заметную секунду, но она заметила. Она всегда замечала. — Ты можешь попытаться забрать его силой, — сказала она. — Прямо сейчас. У тебя есть люди, у тебя есть оружие, у тебя есть ярость. Но подумай, что сколько из них умрёт, прежде чем ты доберёшься до меня? Сколько трупов останется лежать на этом паркете? И что ты скажешь ему потом, когда будешь вытирать его кровь с собственных рук? Она сделала шаг назад. Потом ещё один. Её силуэт, тонкий и изящный, снова оказался во главе стола, и она опустилась в кресло с той же плавной, кошачьей грацией, с которой поднималась минуту назад. — У тебя есть время до завтра, — сказала она. — До девяти утра. Я пришлю тебе список моих условий. Ты примешь их — или не примешь. Выбор за тобой. Её пальцы, унизанные холодным металлом колец, медленно опустились на столешницу и замерли, белые и неподвижные, словно приклеенные к полированной поверхности. — Впрочем, — добавила Царица, и её голос приобрёл ту особенную, ленивую тягучесть, какую она приберегала для моментов наивысшего, ничем не омрачённого удовольствия, — зачем откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня, правда? Флинс слышал её голос так, будто он доносился из-под толщи воды — глухой, искажённый, распадающийся на отдельные, не связанные между собой звуки. В ушах гудело, и это гудение перекрывало всё остальное, заполняло черепную коробку вязким, пульсирующим туманом. Он пытался сфокусировать взгляд на лице женщины, сидящей во главе стола, но черты её расплывались, текли, как акварель под дождём, и вместо лица он видел только размытое светлое пятно с двумя тёмными провалами на месте глаз. Он помнил укол. Холодный, резкий, впившийся в шею сзади, когда его выводили из квартиры — даже не выводили, выносили, потому что ноги перестали слушаться почти сразу. Помнил чужую ладонь, зажимающую рот, заглушающую крик, который так и не родился. Помнил, как мир накренился, поплыл, рассыпался на миллион осколков, каждый из которых отражал одно и то же лицо. А потом была только эта комната и эти руки, которые держат его, не дают упасть, хотя падение было бы сейчас единственным спасением — провалиться сквозь пол, сквозь землю, сквозь всё, что есть под ногами, и исчезнуть, раствориться, перестать чувствовать. Но он начинал чувствовать, даже сквозь густой, обволакивающий туман, которым наполнили его вены, он слишком много. Холод воздуха на коже. Жёсткие пальцы, вновь сжимающие плечи. И этот взгляд — прозрачный, ледяной, обдирающий кожу до мяса, до костей, до самого нутра. — Разденьте его, — сказала Царица. Слова упали в тишину зала, тяжёлые, как камни. И Рери, который до этой секунды стоял, вцепившись в спинку кресла с такой силой, что пальцы, казалось, вот-вот проткнут полированное дерево насквозь, рванулся вперёд. Его перехватили свои же. Те самые люди, которых он привёл с собой, чью преданность проверил годами крови и доверия. Тяжёлые ладони легли на плечи, не грубо, не агрессивно — просто фиксируя, обозначая черту, которую ему не позволят пересечь. Он дёрнулся снова, и пальцы сжались крепче, впиваясь в мышцы, удерживая на месте с той профессиональной, безжалостной эффективностью, которой сам их когда-то научил. — Господин, не надо, — раздался голос за спиной, тихий, почти извиняющийся. — Не сейчас. Рери замер. Дыхание — ровное, контролируемое, выверенное десятилетиями практики — сбилось за этот вечер уже не ращ, сорвалось на короткий, рваный выдох, похожий на предсмертный хрип. А в центре зала грубые пальцы уже взялись за ворот тонкого свитера и рванули вниз. Ткань затрещала по самому полотну, разойдясь от ворота до пояса неровной, рваной линией. Флинс не вскрикнул. Он даже не вздрогнул — только замер, глядя прямо перед собой расширенными, ничего не видящими глазами. Свитер сполз с плеч, повис на локтях, обнажая сначала ключицы — острые, беззащитные, с синеватыми тенями впадин, — потом грудь, бледную, почти прозрачную в этом беспощадном свете. — Хорошо, — сказала Царица. — Теперь остальное. И тогда началось. Чужие ладони легли на обнажённые плечи. Впились, сжали, сдавили, оставляя на бледной коже багровые отпечатки пальцев. Парень коротко дёрнулся, судорожно, как подопытная мышь, которой ввели слишком сильный разряд тока. Из его горла вырвался сдавленный, скудный звук, нечто среднее между всхлипом и стоном. — Нежный, — прокомментировал мужчина, стоящий справа. Его пальцы скользнули с плеча на грудь, медленно, смакуя, ощупывая каждый сантиметр обнажённой кожи. — Кожа как шёлк. Дорогой, наверное? — Это бордельная меченая кукла, — отрезала Царица, но в её голосе не было неодобрения. Только та же радость наблюдающей за игрой своих котят с полузадушенной мышью. Флинс попытался отстраниться. Его тело, ослабленное наркотиком, двигалось медленно, неловко, как в замедленной съёмке, — и этого движения было достаточно, чтобы вторая рука, та, что держала его слева, вцепилась ему в волосы и дёрнула голову назад, открывая шею. — Не дёргайся, — голос был спокойным, почти ласковым. — Будет только хуже. Пальцы на шее сомкнулись, сдавили кадык — не для удушья, но достаточно, чтобы перекрыть дыхание на несколько бесконечных секунд. Флинс захрипел, рефлекторно хватаясь связанными руками за чужое запястье, пытаясь ослабить хватку, пусть есполезно. Пластиковая лента только глубже впилась в кожу, и из-под неё засочилась тонкая струйка крови, тёмная в холодном свете люстр. Блондин наблюдал и пальцы, сжимающие спинку кресла, побелели так, что сквозь кожу отчётливо проступили кости. Он не дышал. Просто стоял, превратившись в каменное изваяние, и смотрел, как чужие руки исследуют тело, которое всего несколько часов назад он держал с такой бесконечной, отчаянной нежностью. — Интересно, — сказала Царица, наблюдая за происходящим с отстранённым любопытством, — он всегда такой послушный или это препарат так хорошо работает? — Препарат, — ответил один из державших. — Через час начнёт отходить, но пока что сознание и тело живут отдельно. — Проверим, — она чуть наклонила голову — Снимите штаны. Флинс дёрнулся. Почти что сознанно, отчаянно, всем телом, пытаясь вырваться из чужих рук, пытаясь удержать последний клочок одежды, который ещё защищал его от этого обозрения. Его колени подогнулись, он почти упал, но его удержали — двое сзади, вцепившись в локти, заломив руки так, что пластик впился в запястья до кости. — Не надо, — выдохнул он. Первое слово за всё время — хриплое, сломанное, едва различимое. — Пожалуйста… — Заговорил, — заметила девушка. В её голосе не было удовлетворения — Значит, препарат слабеет или страх сильнее. Она не сделала никакого жеста, но люди у двери поняли её без слов. Пальцы, уже сжимавшие резинку штанов, рванули ткань вниз. Резко, грубо, одним движением обнажая сначала выступающие кости таза, потом бёдра, худые, беззащитные, покрытые россыпью синеватых следов — тех самых, что Рери оставил на его коже в темноте спальни, когда мир ещё был целым. — Красивые отметины, — прокомментировал мужчина, чьи пальцы всё ещё сжимали плечо Флинса. Он наклонился ближе, рассматривая лиловый отпечаток на внутренней стороне бедра, и его дыхание — горячее, чужое — коснулось нежной кожи. — Свежие. Сегодняшние? Флинс вздрогнул всем телом, крупной, неконтролируемой дрожью, которая прокатилась от плеч до пяток. Он попытался свести бёдра, закрыться, спрятаться, но его держали крепко, широко разведя ноги, не давая ни малейшей возможности защититься. — Оставь, — сказала Царица. — Дай я посмотрю. Она поднялась из-за стола и снова подошла к нему вплотную, почти касаясь грудью его самого. Протянула руку и кончиками пальцев, холодными и сухими, провела по его ключице, спустилась к соску, сжала его — резко, до боли, до того, что Флинс выгнулся, издав сдавленный, жалобный звук. — Действительно, — сказала она, разглядывая, как под её пальцами розовеет бледная кожа. — Очень чувствительный. Ты любишь, когда тебя трогают? Флинс молчал. Огромные, расширенные глаза, с тонкой каймой радужки вокруг бездонных зрачков — смотрели куда-то в пространство над её плечом. Он не видел её, а может не слышал. Где-то глубоко внутри, на самом дне наркотического тумана, билась одна-единственная, отчаянная мысль, но он не мог найти ответ. Не мог даже сформулировать вопрос. — Не хочешь отвечать? — она убрала руку. — Плохо, но неважно. Она сделала шаг назад, но не вернулась в кресло. Встала чуть поодаль, скрестив руки на груди, и смотрела, как её люди продолжают своё дело. — Продолжайте, — сказала она. — Я хочу посмотреть, как долго это будет продолжаться. Пальцы, уже исследовавшие его тело, вернулись к работе. Один из мужчин — тот, что стоял справа, — взялся за резинку белья и потянул вниз, обнажая то, что ещё оставалось скрытым. Флинс зажмурился — резко, судорожно, — и из-под плотно сжатых век выкатилась первая слеза. — О, смотрите, — сказал другой, тот, что держал его за волосы. — Уже пошли слезы, а это только начало. Он наклонился и лизнул мокрую дорожку на щеке парня. Не торопясь, смакуя, как дегустатор, пробующий редкое вино. — Солёная, — сказал он. — Со вкусом страха. Рери рванулся снова — и снова его удержали. На этот раз сильнее, жёстче, почти грубо. Он слышал собственное дыхание — рваное, хриплое, вырывающееся из горла вместе с глухим, звериным рычанием. Он чувствовал, как внутри него что-то ломается, рассыпается на острые, режущие осколки, которыми можно перерезать глотку каждому в этом зале. Но он не мог двинуться с места. — Тихо, господин, — голос за спиной стал жёстче. — Не дайте ей то, что она хочет. Она ждёт вашей реакции. — Я зарежу её, — выдохнул Рери. — Своими собственными руками. — Зарежете, но не сейчас. Сейчас вы только проиграете. Флинс слышал его голос. Где-то там, за спиной, за этим бесконечным, ослепительным светом, за этими руками, которые шарили по его телу, ощупывали, сжимали, вторгались в самые сокровенные места. Он слышал и не мог ответить, но не мог позвать. Не мог даже повернуть голову в ту сторону, откуда доносился этот голос — единственный якорь в тонущем, распадающемся мире. Чужие пальцы сомкнулись на его члене. Флинс дёрнулся так, что чуть не вырвался из захвата, — резкое, судорожное движение, продиктованное чистым, животным ужасом. Из его горла вырвался звук, похожий на сдавленный крик утопающего. — Ого, — сказал мужчина. — Смотрите-ка, ещё не совсем остыл. Реагирует. — Отпусти, — выдохнул Флинс. — Пожалуйста… не надо… — Что «не надо»? — голос Царицы прозвучал откуда-то издалека, спокойный, почти участливый. — Не надо трогать? Или не надо останавливаться? Флинс не ответил, тело била крупная дрожь, и каждый мускул, каждая жилка отчётливо проступали под бледной, покрытой липким потом кожей. Он пытался отключиться, провалиться обратно в тот спасительный туман, из которого его выдернули несколько минут назад, но наркотик отступал, уступая место чистому, незамутнённому ужасу. — Продолжай, — сказала Царица. — Я хочу видеть, как он ломается. Пальцы на его члене сжались сильнее, дёрнули вниз, потом вверх, исследуя, оценивая, играя с чужой плотью, как с дорогой игрушкой. Флинс закусил губу — до крови, до того, что солёный металлический вкус заполнил рот, — лишь бы не закричать. Его ноги подкосились окончательно, и он повис на руках удерживающих его людей, безвольный, сломанный, как тряпичная кукла. — Слабый, — прокомментировал мужчина, занятый его телом. — Совсем без тонуса. Вы его совсем не нагружали? Лицо мужчины превратилось в маску — белую, неподвижную, с двумя чёрными провалами глаз, в которых горело что-то такое, от чего даже Царица на мгновение отвела взгляд. — Отпустите его, — сказала она. — На сегодня достаточно. Руки, терзавшие тело Флинса, разжались. Он рухнул на колени — тяжело, всем весом, ударившись голыми коленями о холодный паркет. Звук был глухим, влажным, и в тишине зала он прозвучал оглушительнее любого выстрела. Флинс не закричал, даже не всхлипнул, просто замер в этом унизительном, согбенном положении, глядя прямо перед собой невидящими, остекленевшими глазами. Из разбитой губы сочилась кровь, смешиваясь со слюной и слезами, и тонкая красная ниточка тянулась к подбородку, срывалась каплями на бледную грудь. — Оставьте его, — сказала она своим людям. — Пусть постоит на коленях. Пусть почувствует это снова, каково это — быть вещью, выставленной напоказ. Она обернулась к Рери. В её глазах, прозрачных и холодных, как артезианская вода, не отражалось ничего — ни торжества, ни жестокости, ни даже праздного любопытства. Только абсолютная, непоколебимая уверенность в том, что всё идёт точно по её плану. — Рери, ты уже все знаешь, остаётся только принять решение Она сделала паузу. Длинную, тягучую, как патока, как расплавленный свинец, который льют на открытую рану. Флинс слышал её голос сквозь ватную пелену, заполнившую уши. Он пытался удержаться в сознании, но тело предавало его — мышцы расслаблялись одна за другой, веки тяжелели, мир снова начинал плыть, распадаться на разрозненные, несвязанные фрагменты. Он видел где-то на периферии тёмный силуэт — Рери, вцепившийся в спинку кресла, с лицом, искажённым такой мукой, что на него невозможно было смотреть. Он хотел сказать ему что-то важное — самое важное в его жизни, — но не мог вспомнить, что именно. Вместо слов из его горла вырвался только тихий, сдавленный звук. Похожий на имя или прощание. Рери смотрел на него. Смотрел, не в силах отвести взгляд, не в силах двинуться с места, не в силах сделать хоть что-то, кроме как стоять и запоминать. Запоминать каждую деталь. Каждую тень на бледной коже. Каждый синяк, каждую царапину, каждый след, оставленный чужими пальцами на теле, которое ещё сегодня утром принадлежало только ему. — Ты пожалеешь об этом, — сказал он наконец. Голос прозвучал глухо, надтреснуто, как будто говорил не он, а кто-то другой — тот, кто остался лежать на холодном полу этого зала вместе с его раздавленной, растоптанной верой в то, что он сможет защитить хотя бы одного человека в этом мире. — Я заставлю тебя пожалеть. Царица улыбнулась. Спокойно, удовлетворённо, с той особенной нежностью, с какой гладят породистую кошку, которая только что принесла в зубах трепыхающуюся мышь. — Посмотрим, — сказала она. — Посмотрим.