***
Вечер. Подвал. Наше святилище. Игра в D&D была попыткой вернуть вкус прошлого, но он был другим, приглушённым. — Что скажете на это, чародей? — спросил я, — и тут же пожалел, потому что взгляд сам, против воли, словно железная стружка к магниту, потянулся к Уиллу. Он сидел в слякотном, пыльном луче света, пробивавшемся через грязное окно подвала, и казалось, светился изнутри — не мистическим сиянием, а тихим, устоявшимся теплом, как раскалённый уголь после пожара. Спокойный. Уверенный в своей неуверенности, в своей боли, в своём месте в этом хаосе. Красивый. Это слово всплыло в сознании внезапно, резко, как признание, от которого внутри всё сжимается. Не красивый как девчонка из журнала. А красивый своей целостностью. Сломанной, но склеенной заново с видимыми швами, которые делали его только реальнее. Я тут же, с панической быстротой, попытался отогнать эту мысль, загнать её обратно в ту темную кладовку, где хранились все неправильные, неудобные мысли. Но было поздно. Я её уже поймал. Он смотрел на меня. Не отрываясь. Его взгляд не был бронебойным — он был проникающим. Тихим и неумолимым, как вода, точащая камень. В этом взгляде была вся история нашей дружбы: запах леса после дождя, скрип фломастеров по бумаге, совместный смех, от которого живот сводило судорогой. И вся немота последних месяцев — телефонные трубки, положенные на секунду раньше, чем прозвучал гудок, неловкие паузы в коридорах, взгляды, отведённые в сторону. И та же самая тоска, что разъедала меня изнутри, как ржавчина. Но в его тоске была странная, леденящая покорность судьбе. Не смирение, а скорее — принятие неизбежного. Он словно прощал меня заранее, за всё, что я ещё не сделал, но обязательно сделаю. За то, что я опять отступлю. Я чувствовал, как от этого взгляда по коже, от самого основания позвоночника до затылка, бегут ледяные мурашки. Не от страха. От узнавания. Он смотрел на меня точно так же, как на той вышке в Изнанке. Когда мир рушился, а я, спасая ситуацию (всегда спасая ситуацию, вместо того чтобы спасать нас), пробормотал что-то неуклюжее, рваное, о «лучших друзьях». Я солгал ему тогда. Не словами — самой сутью сказанного. Я прикрыл нашу трещащую по швам реальность дешёвым пластырем. Солгал и себе, пытаясь убедить, что так и должно быть. И мы оба это знали. В ту секунду, в его глазах, я увидел не облегчение, а тихое крушение. И теперь, спустя месяцы, этот же самый, невысказанный, немой вопрос снова висел в воздухе между нами, густой и невыносимый: «И что теперь, Майк? Куда мы пойдём отсюда? Вперёд — или окончательно в разные стороны?» Мой взгляд, снова предательский, против воли, соскользнул с его лица вниз. На его шею. Тонкую, с выступающей гортанью, на которой лежала тонкая серебряная цепочка. И на тот самый кулон. Простой, невзрачный кусок металла. Но он касался его кожи. Прямо там, где под тонким слоем эпидермиса пульсировала сонная артерия, нёсшая жизнь ко всему его существу. Кто? Кто имел право дарить ему что-то настолько… интимное? Что-то, что целый день греется его теплом, впитывает запах его кожи, лежит в ложбинке между ключицами — месте уязвимом и беззащитном. Кто этот человек, который может так просто, не спрашивая разрешения, вручить ему вещь, которая будет касаться его пульса? И она ударила. Ревность. Не та, смутная и размытая, что я иногда ловил в себе раньше. А острая, жгучая, физическая. Она кольнула под рёбра, точно тонкий, отравленный клинок, прошла вглубь и развернулась там, выпустив в кровь яд. Это было животное, первобытное чувство — ощущение, что твою территорию, твоего человека, часть твоего прошлого и, возможно, будущего, кто-то отметил. Занял твоё место у этого пульса. И самое ужасное было в том, что я не имел ни малейшего права на эту ревность. Я сам отдал это место пустоте. А природа, как известно, пустоты не терпит. — Это дурацкая игра! — как всегда, фыркнула Макс. Все засмеялись. А Уилл и я — нет. Мы были в своём коконе тишины и невысказанности. Воздух между нами был густым, как патока. За окном, в майской ночи, медленно падали жёлтые листья. Голые ветки стучали по стеклу. Всё было не так. И только мы, казалось, это замечали.***
Игра закончилась. Подвал опустел, наполнившись звенящей, гулкой тишиной после ухода Дастина, Лукаса и Макс. Мы остались одни — я и Уилл. Он аккуратно, с почти религиозным трепетом, складывал фигурки в бархатный футляр. Звук постукивания плексигласа был единственным в тишине. — Ты… ты сегодня был великолепен, — выдохнул я, и слова повисли в тяжёлом воздухе подвала, став чересчур откровенными, слишком личными. Они прозвучали не как комплимент игроку, а как что-то другое. Как признание в том, что я наблюдал за ним весь вечер — за тем, как он вдумчиво двигал фигурку, как его пальцы скользили по краю карты персонажа, как свет лампы выхватывал контур его скулы, когда он наклонялся, —Твой маг-иллюзионист… — я запнулся, поймав его взгляд. В нём было что-то такое, от чего дыхание перехватило, — Он… как будто настоящий. Словно ты вложил в него всё, что умеешь. Он поднял глаза. И в них была вселенная. — Спасибо, — сказал он просто. — Я действительно вложил в него всё, что умею. Пауза повисла между нами, плотная, осязаемая. Не просто тишина, а настоящая, дышащая сущность. В ней было всё: слова, которые мы не договаривали годами, боль, которую мы прятали, и то самое «что если», которое по ночам зубами вгрызалось в мой рассудок. Я чувствовал, как она давит на барабанные перепонки, заполняет лёгкие, превращая каждый вдох в усилие. Это была стена из самого толстого, самого непрозрачного стекла. Я видел его за ней — смутные очертания человека, которого когда-то знал лучше самого себя. А он видел меня. Искажённого. — Уилл, я… Я начал и споткнулся. Язык стал чужим, непослушным куском мяса. Слова, которые я так долго подбирал в голове, на поверку оказались ватными, пустыми, жалкими. Они ничего не весили и ничего не могли исправить. В горле стоял ком, горячий и колючий. Признание, вырвавшееся наружу, было не очищением, а ампутацией — болезненным отсечением лжи, к которой я уже привык. — Я был ужасным другом. После всего… после того как ты вернулся. Я не… я не видел тебя. Я видел жертву, призрака, проблему. Но не тебя. Мне хотелось исчезнуть. Каждая клетка тела кричала, чтобы я заткнулся, отшутился, сделал что угодно, лишь бы не видеть, как эти слова бьют в него. Но я был обязан их выговорить. Это был долг, протухший и отравляющий всё вокруг. Я ждал удара. Оправданий. Гнева. Он не ответил сразу. Его пальцы — тонкие, художнические — замерли на фигурке волшебницы. Он смотрел на неё, а не на меня, будто ища в этих дешёвых чертах какую-то подсказку, последнюю точку опоры. Тишина растягивалась, и с каждой секундой моя вина внутри меня кристаллизовалась, становилась твёрже, острее. — Ты видел то, что было удобно видеть, — сказал он наконец. Его голос был тихим. Не слабым, а… исчерпанным. В нём не было ни капли яда, ни тени того снисходительного прощения, которого я так боялся и в каком-то извращённом смысле — жаждал. Это была констатация. Сухой, безжалостный диагноз. — Как и все. Я был «бедный Уилл», «хрупкий Уилл», «тот, кого надо беречь». Никто, и ты в том числе, не видел просто человека. Человека, который устал быть символом чужой боли. Его пальцы вдруг сжали фигурку с такой силой, что костяшки побелели. Тихий, едва слышный хруст пластмассы прозвучал для меня как выстрел. Это был единственный всплеск того, что кипело под его спокойствием. Годами сдерживаемой ярости на весь мир, который решил, что знает, кто он, и что ему нужно. Он встал, оторвался от стула, будто ему невыносимо было сидеть на месте, и подошёл к небольшому окошку. Его спина, худая в поношенной фланелевой рубашке, была повернута ко мне. Он смотрел на немыслимые для мая жёлтые листья, колышущиеся в чёрной пустоте за стеклом. Смотрел в ту самую Изнанку, которая, казалось, навсегда отпустила его. — Но знаешь что самое странное, Майк? Его голос изменился. Он стал тише, задумчивее, почти отстранённым, будто он говорил не со мной, а с тем отражением, что видел в стекле. — Мне иногда кажется, что ничего и не кончилось. Что эта… передышка. Или, может, ловушка. Слишком уж всё идеально сложилось. Слишком аккуратно залатаны все дыры, заглажены все шрамы. По моей спине, позвонок за позвонком, пополз холодный, липкий мурашек. Что он говорил? Это были слова уставшего человека, травма, последствия… Но в них звучала нота, от которой кровь стыла в жилах. — Как будто кто-то взял нашу самую заветную, детскую мечту о том, как всё должно было быть… и нарисовал её для нас. Мерзко-точную, восковую копию. Ледяная трещина. Это было физическое ощущение. Я почувствовал, как что-то внутри, в самой глубине души, с сухим щелчком расходится. Звук из колонок. Тот самый, белый шум, скрывавший в себе шепот. Он вспыхнул в памяти, яркий и ядовитый. Моё сердце, только что сжимавшееся от стыда, теперь начало бешено колотиться, гнать по жилам адреналин чистого, животного страха. — Что ты говоришь? Мы победили. Я цеплялся за факты, как тонущий за обломки. Произносил их громко, настойчиво, пытаясь закричать тот внутренний вой паники, который начинал подниматься где-то в самой глотке. Это наша реальность. Наша победа. Её нельзя ставить под сомнение. Её нельзя. — Все ли победили? Он обернулся. Лунный свет, холодный и обманчивый, падал ему на лицо, выхватывая из темноты скулы, бледный лоб, тёмные впадины глаз. Он выглядел неземным. Призраком из наших же самых кошмаров, пришедшим напомнить о долге. — Ты помнишь её лицо в последнюю секунду? Не по фотографии, не по обрывкам из сна. А по-настоящему? Ты помнишь, что ты чувствовал? Командный рывок. Крик. Её руки, вырывающиеся из моей хватки. Я заставил себя вспомнить. Надавил на память, как на кровоточащую рану. Но там была… дымка. Картинка расплывалась, как будто я смотрел на неё сквозь запотевшее, мокрое стекло. Я видел силуэт, слёзы… но её лица? Настоящего, живого, в последний миг? Оно ускользало. Будто кто-то аккуратно стёр самые важные детали, оставив только общее впечатление — горе, потерю, боль. Мою боль. — Она… она пожертвовала собой, чтобы закрыть Врата навсегда, — пробормотал я, повторяя заученную, удобную мантру. Но в моём голосе уже была трещина. Тоненькая, почти невидимая, но он её услышал. Он всегда слышал больше, чем я говорил. — Нет, Майк. Он сделал шаг ко мне. Один. Его тень, длинная, уродливо вытянутая лунным светом, поползла по полу, накрыла мои ноги, поднялась по груди, легла на лицо. Она была холодной и тяжёлой. — Она проиграла. Мы проиграли. И когда она погибала… он нашёл новую щель. Самую тёмную, самую сырую. Твою вину. Твой страх оказаться не героем. Твою… невысказанную любовь. Ко мне. Мир буквально перевернулся. Не метафорически. Пол под ногами качнулся и поплыл, стены комнаты наклонились под невозможным углом. В ушах зазвенело, в висках застучал молот. Воздух стал густым, как сироп, им невозможно было дышать. Я инстинктивно схватился за край стола, пальцы впились в дерево так, что вот-вот треснут ногти. Это было непостижимо. Чудовищно. Бред сумасшедшего, вывернутый наизнанку мир. — Что? Что за бред… — моё дыхание превратилось в хриплые, короткие вздохи. — Уилл, ты не в себе! Это всё последствия стресса! Травма! Нам нужно… нужно к врачу… Я говорил это, отчаянно пытаясь вернуть всё на круги своя. Впихнуть этот кошмар обратно в бутылку, назвав его болезнью. Но где-то в самых тёмных, заповедных уголках души, куда я сам боялся заглядывать, что-то щёлкнуло. Что-то ужасное и знакомое придвинулось к самому краю сознания, дотронулось ледяным пальцем. И начало шептать, что он может быть прав. — Я? — он рассмеялся, и этот смех был сухим, колючим, как хруст рёбер под тяжёлым ботинком. — Я — единственное, что здесь настоящее, Майк. Я — та боль, которую ты так старательно задвигал в самый дальний угол. Я — та любовь, которую ты боялся признать даже перед самим собой. Потому что это «неправильно». Потому что после Оди это «предательство». Потому что легче любить супергероиню, чем лучшего друга, который знает все твои слабости. Я — твой самый старый и самый удобный грех. Он был прямо передо мной. Слишком близко. Воздух между нами дрожал и пах озоном, статикой перед бурей. Его глаза сверкали странным, нечеловеческим блеском – словно за ними горела не раскалённая лава, а чёрный лёд, отражающий всё самое уродливое. Мой взгляд скользнул вниз, к его шее. К кулону. Я видел его тысячу раз. А сейчас, с леденящей, парализующей ясностью, я увидел. Это были не просто безделушки. Это были наши первые, самодельные фишки D&D. Те самые, что я подарил ему в тот дождливый день, когда всё началось, и мы прятались от мира в этом самом подвале. Но на них теперь был выжжен не наши инициалы, написанные смешным, корявым шрифтом, а чужой, багровый, пульсирующий тёплым светом символ. Он дышал. Он жил. — Ты не Уилл, — прошептал я, и губы онемели, отказываясь слушаться. Я отступил на шаг, пятка наткнулась на старый ковёр. Сердце колотилось где-то в горле, дико и хаотично, как пойманная птица, бьющаяся о стекло. — Уилл… Уилл никогда… — Уилл никогда что? — перебило существо, но это уже был не его голос. Это была какофония: скрип открывающейся двери в Пустоту, шипение на плёнке, голос Оди, мой собственный внутренний монолог, сплетённые воедино в отвратительную, механическую мелодию. — Никогда не признался бы? Никогда не высказал бы правду в лицо? Ты сам загнал его в эти рамки, Майкл! Ты сделал из него безмолвного святого, вечного страдальца, которого нужно оберегать, но ни в коем случае не касаться! Я лишь дал ему голос! Твой собственный, внутренний голос, который ты так старательно глушил! Я отпрянул ещё сильнее, спина ударилась о полку с красками. Баночки загремели, падая и разбиваясь о бетонный пол, разнося едкий химический запах. Воздух в подвале стал густым, как кисель, им невозможно было дышать. Каждый вдох обжигал лёгкие. — Заткнись, — прошипел я, но мой голос был жалким, детским – полным того самого страха, который я всегда прятал за маской раздражения или бравады. Он не был похож на голос того, кто командует. — Зачем? Боишься услышать правду? Ту самую правду, которую ты прятал даже от себя? — Голос теперь исходил отовсюду – он вибрировал в старых балках перекрытия, сочился из трещин в стенах, нашептывал прямо в ушную раковину, холодным дыханием касаясь барабанной перепонки. Он был лишён эмоций, холодный, аналитический, скальпель, вскрывающий нарыв. — Давай разберём по полочкам, Майкл Уиллер. Начнём с неё. Ты действительно верил, что любишь ее? Или тебе просто нравилось быть избранником самого мощного оружия в Хоукинсе? Быть рядом с кем-то, кто одним взглядом может сломать тебе шею? Это ведь возбуждало, да? Эта опасность. Эта сила. Ты не любил её. Ты любил то, что она о тебе думала. Ты любил отражение себя в её преданных глазах. Удобно, не правда ли? Внутри всё оборвалось. Я искал крючок, за который можно было бы зацепиться, чтобы оттолкнуть эти слова. Но они находили свою зазубренную форму и впивались в плоть моей памяти. Каждый её восхищённый взгляд, каждый раз, когда она говорила, что я её герой… Разве я не раздувался от гордости? Разве я не чувствовал себя особенным? — Нет… это не так… — вырвалось у меня, но это был уже не протест, а агония. Шёпот утопающего. — А он? Он был ещё удобнее. Слабый. Зависимый. Вечно нуждающийся в твоём одобрении. Ты мог играть в героя, не рискуя ничем. Он был твоей личной игрушкой для добрых дел. Слова били прицельно, в самое сердце той детской дружбы, превращая её в что-то грязное, расчётливое. Вспомнились его глаза, когда я забывал позвонить, когда предпочитал ему компанию других. Боль в них, которую я предпочитал не замечать. — А теперь игрушка сломалась. Вернее, починилась сама. И нашла тех, кто ценит её. И это сводит тебя с ума. Потому что если он больше не нуждается в тебе… то кто ты тогда, Майкл? Кем ты был все эти годы, если не его спасителем? Никем. Пустым местом. И ты это знаешь. Именно поэтому ты готов был поверить в любую сказку, лишь бы не смотреть в эту пустоту. Я зажмурился, прижал ладони к глазам, пытаясь выдавить эти образы, этот голос. Но из-под век просачивались кадры: Уилл, отворачивающийся от меня у школьного шкафчика. Оди, смотрящая на меня с надеждой, которая постепенно угасала, когда я снова и снова выбирал что-то другое. И пустота. Та самая, чёрная, бездонная дыра в центре моего «я», которая зияла, когда я оставался наедине с собой. Я тратил все силы, чтобы не смотреть в неё. — И самый красивый трюк, — голос вдруг стал тише, интимнее, почти любовным, и от этого стало в тысячу раз страшнее. Он просочился прямо в мозг, стал моей собственной мыслью. — это то, что никакого трюка и не было. Никакой грандиозной битвы. Никакого героического самопожертвования. Ты просто сломался. В тот самый момент, когда он подошёл к тебе сказать то, чего ты не хотел слышать. Ты оттолкнул его. Сказал «не сейчас». А потом… потом просто отказался принять реальность. Ушёл в себя. И не подумал о чувствах Уилла, который всегда заботился о тебе. И построил там этот милый, безопасный мирок, где можно вечно казнить себя, ничего не меняя. Где можно страдать красиво, трагично, не рискуя ничем. Это ведь всё, чего ты хотел, да? Это была последняя игла. Она вошла тихо и безболезненно, а потом разорвала всё изнутри. Не было взрыва, только тихое обрушение. Я открыл глаза. Слёз не было. Была только пустота, которую оно так мастерски обрисовало. Существо передо мной уже почти полностью потеряло форму Уилла. Контуры расплывались, как тушь в воде. Это была просто клубящаяся, плотная тьма, аннигиляция света и формы. И в центре этого вихря горели только две багровые точки – холодные, бездушные зрачки, смотрящие прямо в ту самую пустоту, которую они только что выскребли из меня. Они смотрели и знали. — Так… значит, никакой битвы не было? — мой голос звучал странно спокойно. В темноте раздался звук, похожий на сухой, беззлобный смешок. — Какой битвы, Майк? Ты вообще помнишь, что было в тот день? Или только шум, свет и ощущение, что всё кончено? И тут, как удар молотком, в сознании всплыли слова Макс. Её голос в больничной палате, усталый, лишённый обычного сарказма: «Он не просто убивает, Майк. Он забирает тебя в твоё самое дерьмовое воспоминание и заставляет жить там. Камазотц. И ты бегаешь по нему, пока не сойдёшь с ума.»