Вечное сияние чистого разума

Горячая работа
R
В процессе
15
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написано 9 страниц, 4 402 слова, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
15 Нравится 2 Отзывы 4 В сборник

Wake Up, Mike

Настройки
      Время утратило ход. Оно не текло, а застыло, как пленка на поверхности испорченного молока. Мы победили. Все повторяли это слово — «победили» — с автоматической, пустой решимостью, словно пытаясь заклинанием удержать расползающийся по швам мир. Не было чувства триумфа. Не было облегчения. Было только тяжёлое, давящее на грудь ощущение, будто мы стоим на краю невидимой пропасти, и первый же неверный шаг, первое же искреннее признание — обрушит нас вниз. Это ещё не конец. Шёпотом сидел в подкорке, в ритме моего сердца, в слишком ярком свете странного, желтоватого солнца. Мы все изменились. Но изменения эти были похожи на искусную реставрацию разбитой вазы — склеенной, но с трещинами, которые видны под определённым углом. Изменился больше всех я. Перемена была не снаружи, а внутри. Я не просто отдалился. Я будто начал растворяться, оставаясь на месте. Смотрел, как другие по-настоящему радуются, обнимаются, строят планы, и чувствовал себя актёром, который забыл все реплики. Мои слова звучали ненастоящими, а чтобы улыбнуться, приходилось заставлять себя. Это было утомительно.       Победа, которую мы якобы одержали, не принесла облегчения. Она была как громкий хлопок, после которого наступает не тишина, а звенящее, давящее на барабанные перепонки безмолвие. С каждым новым днём странного, слишком яркого солнца, с каждым слишком громким смехом Дастина или слишком спокойной улыбкой Нэнси, это ощущение росло, пуская корни где-то под рёбрами, в самой тёмной и сырой части меня: это ещё не конец.       Мы все изменились, но не так, как должны были после войны. Мы стали хрупкими фарфоровыми куклами, аккуратно расставленными на полке идеальной жизни. Хоппер и Джойс играли в счастливую, позднюю любовь — их чаепития были слишком тихими, их объятия слишком осторожными, будто они боялись раздавить призрак, который сидел за столом между ними. Лукас и Макс держались за руки так крепко, словно пытались удержать друг друга от падения в пропасть, которую все вежливо игнорировали. А я… я стал призраком в собственном доме. Я смотрел на их спектакль под названием «Мы справились», аплодировал в нужных местах, но душа моя отдалялась с каждым днём, уплывая куда-то туда, где не было этого воскового блеска фальшивого счастья.       Все были живы. Все целы.       Кроме Одиннадцать.       Это «кроме» не было просто словом. Оно поселилось во мне тяжёлым, холодным камнем на самом дне. Он тащил меня вниз, когда все остальные пытались плыть вперёд. Не давал дышать полной грудью.       Я до сих пор не понимаю, как всё обернулось. Не само сражение, а то, что случилось во мне в последнюю секунду. Это было предательство не действием, а бездействием. Я чувствовал, как её руки сжимают мою шею — не нежно, а с отчаянной силой, будто я был её последней надеждой удержаться в этом мире. Чувствовал, как её тепло уходит, тает у меня в руках. Внутри у меня кричало что-то, умоляло время остановиться, дать мне ещё один шанс, одну фразу.       Но снаружи я был как камень. Немой и бесполезный. А она, у которой не оставалось почти ничего, нашла в себе силы улыбнуться, поцеловать меня и прошептать: «Я люблю тебя». И эти её последние слова только подчеркнули громкость моего молчания. А я… язык мой стал ватным, губы не слушались. Я не смог. Я знал, что это навсегда. Я видел это в её глазах. Но я не смог подарить ей в ответ единственное, что имело значение. Уже не будет случайностей, где её приютит Хоппер, не будет её спасительной руки, вытаскивающей меня и Уилла из очередной беды. Потому что я не вытащил её. Я даже не протянул руку. И сейчас, в этой гнетущей тишине «после», до меня медленно доходила самая горькая правда: я никогда и не пытался её спасать. Не по-настоящему. Я верил в её силу, как в нерушимый закон мироздания. Она была нашим Атлантом, держащим небо. Я ценил эту силу, боготворил её, требовал её. Но ценил ли я её? Ту замкнутую, ранимую девочку, которая боялась потерять тех, кого любит? Она сделала всё: закрыла Врата, победила Векну… Боже, она спасла Уилла. Сколько бы я ни срывался на неё в те дни, обвиняя во всём, сколько бы ни кричал от беспомощности и страха за лучшего друга — она всё равно нашла его. Вытащила из того ада. А чем я ей отплатил?       Уилл… Уилл всегда старался помочь. Он был моим тихим проводником в мир её сложных чувств, переводчиком с языка моего эго на язык сердца. Он подбирал слова, когда я лепетал глупости. Он помогал нам. Но в последний миг его не было рядом. А он так был нужен, чтобы дать мне ту самую, нужную фразу. И я онемел. Окончательно. И это отсутствие Уилла в тот миг, эта мысль, что я подвёл их обоих, тяготила меня, как мешок с мокрым песком.       — Так и будешь сидеть здесь? — Хоппер. Он сидел рядом, огромный и спокойный. Он выглядел… примирившимся. Не с миром, а с болью внутри. Я мог бы ему позавидовать, если бы не видел, как по ночам он молча смотрит в окно, а Джойс просто кладёт руку ему на плечо. Они справлялись. Создали свою систему выживания. Уилл как-то обмолвился об их вечерах. «Мы помогаем друг другу… отпускать Оди», — сказал он без пафоса. Они включают какую-нибудь глупую комедию, заваривают чай покрепче и говорят о том, сломался ли дозатор для мыла или как сильно орудует сойка у кормушки. Они благодарят её. Вслух. За принесенную жертву. В их «спасибо» нет надлома — только светлая, выдохшаяся грусть, как запах дождя после грозы. А я… я не могу.       Моя вина — не крест. Не ноша. Это — последнее воспоминание. Всё остальное от неё — тепло кожи, отзвук смеха, даже гнев — уже умерло, стало музейным экспонатом за стеклом. Но чувство, что это я, что моё слово, мой поступок, мой роковой поворот стали той последней картой, что обрушила дом — оно живо. Оно пульсирует. Я сжимаю его в кулаке, и его острые края впиваются в ладонь, напоминая: ты связан. Ты привязан к ней этой окровавленной верёвкой. Отпустить её — значит разорвать последнюю живую связь. Значит признать, что теперь между нами только безвоздушное пространство прошлого, где нечему дышать. Они научились жить с её отсутствием. А я… я учусь жить со своей виной, потому что она — последнее, что делает её присутствие реальным. Лучше ад, в котором есть она, чем пустота, в которой нет ничего. Даже её.       — Думаешь, если просидишь здесь достаточно долго, всё само рассосётся? — спросил он, подходя ближе. В его голосе не было насмешки, только усталая мудрость.       — Я не знаю, что ещё делать, — честно ответил я.       — Жить, парень. Просто жить. Она свой выбор сделала. Ты сейчас делаешь свой. Застыть на месте — это тоже выбор. Самый худший. Потому что он отдаёт тебя на растерзание не врагам снаружи, а тем, что внутри. А внутренние демоны — они самые беспощадные.       — Как с ними бороться?       — Признать, что они есть. Посмотреть им в лицо. А не бегать, как ты это делаешь. — Он тяжёлой рукой похлопал меня по плечу. — Выбери дорогу. Любую. Но иди.       Он ушёл, а его слова зависли в воздухе, смешавшись с запахом скошенной травы и той странной, несезонной прохлады. «Бегать, как ты это делаешь». Он был прав. Я бежал. От воспоминаний об Оди. А ещё — от Уилла.       И мысли, предательские и навязчивые, тут же устремились к нему. Уилл… он стал улыбаться. Не той робкой, просящей прощения улыбкой, которую я помнил, а широкой, свободной, идущей от самого сердца. Он будто сбросил невидимый груз, сгибавший его плечи. Он спокойно спал, громко смеялся, не стеснялся высказывать своё мнение. Он вырос. Пока я топтался на месте в трясине своей вины, он ушёл вперёд.       И это «выздоровление» стало для меня тихой пыткой. Потому что в его новом мире мне не было места. Вернее, место было — почётное, в уголке памяти, как старому, дорогому трофею. Но не рядом. Он носил на шее тот дурацкий кулон. Я никогда не разглядывал его, отводя глаза, едва замечая блеск металла. Похоже, это был символ его новой жизни, независимой от меня, от нашего общего прошлого. Я ловил себя на том, как в разговорах он упоминает каких-то новых людей из художественного кружка, как глаза его загораются, когда он говорит о совместном проекте с кем-то, чье имя я так и не запомнил. И каждый раз в груди закипала чёрная, удушающая, постыдная ревность. Она жгла изнутри, оставляя после себя пепел стыда.       Я не хотел делиться им. Не хотел, чтобы кто-то другой первым видел его эскизы, слышал его смелые идеи, ловил тот особый блеск в его глазах, когда он увлекался рассказом. Я хотел быть для него всем: и лучшим другом, и первым зрителем, и… и чем-то ещё, о чём я боялся даже подумать. Мысль о том, что кто-то другой — этот кто-то, чье имя я так и не запомнил, или кто угодно — займёт то пространство в его жизни, которое всегда, с самого детства, было моим, сводила с ума. Это было мелко, эгоистично, уродливо. Но я не мог остановить этот поток. И от этого ненавидел себя ещё сильнее. Я боялся, что если Уилл хоть краем глаза заметит эту ревность, он отвернётся навсегда. И я старался быть «нормальным», «радостным за друга», закапывая свои истинные чувства всё глубже, пока они не стали походить на ядовитый источник, отравляющий всё вокруг.       Выпускной должен был стать точкой отсчёта новой жизни. Я натянул улыбку, как костюм, обнял маму, увидел слёзы гордости в глазах Нэнси. Дастин блистал на сцене, и я по-настоящему гордился им. И на мгновение, под общий восторг, я забылся. Я почувствовал что-то похожее на счастье. Оно было хрупким, как стекло, но оно было. Пока из динамиков не вырвался тот самый звук — короткий, леденящий щелчок, переходящий в скрежет. Музыка захлебнулась. В зале на секунду воцарилась тишина, потом кто-то смущённо засмеялся. Но у меня в висках застучало. Это было не сбоем. Это было эхом. Эхом того, что мы оставили недоделанным. «Оди… прости. Я должен был сказать».

***

      Вечер. Подвал. Наше святилище. Игра в D&D была попыткой вернуть вкус прошлого, но он был другим, приглушённым.       — Что скажете на это, чародей? — спросил я, — и тут же пожалел, потому что взгляд сам, против воли, словно железная стружка к магниту, потянулся к Уиллу.       Он сидел в слякотном, пыльном луче света, пробивавшемся через грязное окно подвала, и казалось, светился изнутри — не мистическим сиянием, а тихим, устоявшимся теплом, как раскалённый уголь после пожара. Спокойный. Уверенный в своей неуверенности, в своей боли, в своём месте в этом хаосе. Красивый. Это слово всплыло в сознании внезапно, резко, как признание, от которого внутри всё сжимается. Не красивый как девчонка из журнала. А красивый своей целостностью. Сломанной, но склеенной заново с видимыми швами, которые делали его только реальнее. Я тут же, с панической быстротой, попытался отогнать эту мысль, загнать её обратно в ту темную кладовку, где хранились все неправильные, неудобные мысли. Но было поздно. Я её уже поймал.       Он смотрел на меня. Не отрываясь. Его взгляд не был бронебойным — он был проникающим. Тихим и неумолимым, как вода, точащая камень. В этом взгляде была вся история нашей дружбы: запах леса после дождя, скрип фломастеров по бумаге, совместный смех, от которого живот сводило судорогой. И вся немота последних месяцев — телефонные трубки, положенные на секунду раньше, чем прозвучал гудок, неловкие паузы в коридорах, взгляды, отведённые в сторону. И та же самая тоска, что разъедала меня изнутри, как ржавчина. Но в его тоске была странная, леденящая покорность судьбе. Не смирение, а скорее — принятие неизбежного. Он словно прощал меня заранее, за всё, что я ещё не сделал, но обязательно сделаю. За то, что я опять отступлю.       Я чувствовал, как от этого взгляда по коже, от самого основания позвоночника до затылка, бегут ледяные мурашки. Не от страха. От узнавания. Он смотрел на меня точно так же, как на той вышке в Изнанке. Когда мир рушился, а я, спасая ситуацию (всегда спасая ситуацию, вместо того чтобы спасать нас), пробормотал что-то неуклюжее, рваное, о «лучших друзьях». Я солгал ему тогда. Не словами — самой сутью сказанного. Я прикрыл нашу трещащую по швам реальность дешёвым пластырем. Солгал и себе, пытаясь убедить, что так и должно быть. И мы оба это знали. В ту секунду, в его глазах, я увидел не облегчение, а тихое крушение. И теперь, спустя месяцы, этот же самый, невысказанный, немой вопрос снова висел в воздухе между нами, густой и невыносимый: «И что теперь, Майк? Куда мы пойдём отсюда? Вперёд — или окончательно в разные стороны?»       Мой взгляд, снова предательский, против воли, соскользнул с его лица вниз. На его шею. Тонкую, с выступающей гортанью, на которой лежала тонкая серебряная цепочка. И на тот самый кулон. Простой, невзрачный кусок металла. Но он касался его кожи. Прямо там, где под тонким слоем эпидермиса пульсировала сонная артерия, нёсшая жизнь ко всему его существу. Кто? Кто имел право дарить ему что-то настолько… интимное? Что-то, что целый день греется его теплом, впитывает запах его кожи, лежит в ложбинке между ключицами — месте уязвимом и беззащитном. Кто этот человек, который может так просто, не спрашивая разрешения, вручить ему вещь, которая будет касаться его пульса?       И она ударила. Ревность. Не та, смутная и размытая, что я иногда ловил в себе раньше. А острая, жгучая, физическая. Она кольнула под рёбра, точно тонкий, отравленный клинок, прошла вглубь и развернулась там, выпустив в кровь яд. Это было животное, первобытное чувство — ощущение, что твою территорию, твоего человека, часть твоего прошлого и, возможно, будущего, кто-то отметил. Занял твоё место у этого пульса. И самое ужасное было в том, что я не имел ни малейшего права на эту ревность. Я сам отдал это место пустоте. А природа, как известно, пустоты не терпит.       — Это дурацкая игра! — как всегда, фыркнула Макс. Все засмеялись. А Уилл и я — нет. Мы были в своём коконе тишины и невысказанности. Воздух между нами был густым, как патока.       За окном, в майской ночи, медленно падали жёлтые листья. Голые ветки стучали по стеклу. Всё было не так. И только мы, казалось, это замечали.

***

      Игра закончилась. Подвал опустел, наполнившись звенящей, гулкой тишиной после ухода Дастина, Лукаса и Макс. Мы остались одни — я и Уилл. Он аккуратно, с почти религиозным трепетом, складывал фигурки в бархатный футляр. Звук постукивания плексигласа был единственным в тишине.       — Ты… ты сегодня был великолепен, — выдохнул я, и слова повисли в тяжёлом воздухе подвала, став чересчур откровенными, слишком личными. Они прозвучали не как комплимент игроку, а как что-то другое. Как признание в том, что я наблюдал за ним весь вечер — за тем, как он вдумчиво двигал фигурку, как его пальцы скользили по краю карты персонажа, как свет лампы выхватывал контур его скулы, когда он наклонялся, —Твой маг-иллюзионист… — я запнулся, поймав его взгляд. В нём было что-то такое, от чего дыхание перехватило, — Он… как будто настоящий. Словно ты вложил в него всё, что умеешь.       Он поднял глаза. И в них была вселенная.       — Спасибо, — сказал он просто. — Я действительно вложил в него всё, что умею.       Пауза повисла между нами, плотная, осязаемая. Не просто тишина, а настоящая, дышащая сущность. В ней было всё: слова, которые мы не договаривали годами, боль, которую мы прятали, и то самое «что если», которое по ночам зубами вгрызалось в мой рассудок. Я чувствовал, как она давит на барабанные перепонки, заполняет лёгкие, превращая каждый вдох в усилие. Это была стена из самого толстого, самого непрозрачного стекла. Я видел его за ней — смутные очертания человека, которого когда-то знал лучше самого себя. А он видел меня. Искажённого.       — Уилл, я…       Я начал и споткнулся. Язык стал чужим, непослушным куском мяса. Слова, которые я так долго подбирал в голове, на поверку оказались ватными, пустыми, жалкими. Они ничего не весили и ничего не могли исправить. В горле стоял ком, горячий и колючий. Признание, вырвавшееся наружу, было не очищением, а ампутацией — болезненным отсечением лжи, к которой я уже привык.       — Я был ужасным другом. После всего… после того как ты вернулся. Я не… я не видел тебя. Я видел жертву, призрака, проблему. Но не тебя.       Мне хотелось исчезнуть. Каждая клетка тела кричала, чтобы я заткнулся, отшутился, сделал что угодно, лишь бы не видеть, как эти слова бьют в него. Но я был обязан их выговорить. Это был долг, протухший и отравляющий всё вокруг. Я ждал удара. Оправданий. Гнева.       Он не ответил сразу. Его пальцы — тонкие, художнические — замерли на фигурке волшебницы. Он смотрел на неё, а не на меня, будто ища в этих дешёвых чертах какую-то подсказку, последнюю точку опоры. Тишина растягивалась, и с каждой секундой моя вина внутри меня кристаллизовалась, становилась твёрже, острее.       — Ты видел то, что было удобно видеть, — сказал он наконец.       Его голос был тихим. Не слабым, а… исчерпанным. В нём не было ни капли яда, ни тени того снисходительного прощения, которого я так боялся и в каком-то извращённом смысле — жаждал. Это была констатация. Сухой, безжалостный диагноз.       — Как и все. Я был «бедный Уилл», «хрупкий Уилл», «тот, кого надо беречь». Никто, и ты в том числе, не видел просто человека. Человека, который устал быть символом чужой боли.       Его пальцы вдруг сжали фигурку с такой силой, что костяшки побелели. Тихий, едва слышный хруст пластмассы прозвучал для меня как выстрел. Это был единственный всплеск того, что кипело под его спокойствием. Годами сдерживаемой ярости на весь мир, который решил, что знает, кто он, и что ему нужно.       Он встал, оторвался от стула, будто ему невыносимо было сидеть на месте, и подошёл к небольшому окошку. Его спина, худая в поношенной фланелевой рубашке, была повернута ко мне. Он смотрел на немыслимые для мая жёлтые листья, колышущиеся в чёрной пустоте за стеклом. Смотрел в ту самую Изнанку, которая, казалось, навсегда отпустила его.       — Но знаешь что самое странное, Майк?       Его голос изменился. Он стал тише, задумчивее, почти отстранённым, будто он говорил не со мной, а с тем отражением, что видел в стекле.       — Мне иногда кажется, что ничего и не кончилось. Что эта… передышка. Или, может, ловушка. Слишком уж всё идеально сложилось. Слишком аккуратно залатаны все дыры, заглажены все шрамы.       По моей спине, позвонок за позвонком, пополз холодный, липкий мурашек. Что он говорил? Это были слова уставшего человека, травма, последствия… Но в них звучала нота, от которой кровь стыла в жилах.       — Как будто кто-то взял нашу самую заветную, детскую мечту о том, как всё должно было быть… и нарисовал её для нас. Мерзко-точную, восковую копию.       Ледяная трещина. Это было физическое ощущение. Я почувствовал, как что-то внутри, в самой глубине души, с сухим щелчком расходится. Звук из колонок. Тот самый, белый шум, скрывавший в себе шепот. Он вспыхнул в памяти, яркий и ядовитый. Моё сердце, только что сжимавшееся от стыда, теперь начало бешено колотиться, гнать по жилам адреналин чистого, животного страха.       — Что ты говоришь? Мы победили.       Я цеплялся за факты, как тонущий за обломки. Произносил их громко, настойчиво, пытаясь закричать тот внутренний вой паники, который начинал подниматься где-то в самой глотке. Это наша реальность. Наша победа. Её нельзя ставить под сомнение. Её нельзя.       — Все ли победили?       Он обернулся.       Лунный свет, холодный и обманчивый, падал ему на лицо, выхватывая из темноты скулы, бледный лоб, тёмные впадины глаз. Он выглядел неземным. Призраком из наших же самых кошмаров, пришедшим напомнить о долге.       — Ты помнишь её лицо в последнюю секунду? Не по фотографии, не по обрывкам из сна. А по-настоящему? Ты помнишь, что ты чувствовал?       Командный рывок. Крик. Её руки, вырывающиеся из моей хватки. Я заставил себя вспомнить. Надавил на память, как на кровоточащую рану. Но там была… дымка. Картинка расплывалась, как будто я смотрел на неё сквозь запотевшее, мокрое стекло. Я видел силуэт, слёзы… но её лица? Настоящего, живого, в последний миг? Оно ускользало. Будто кто-то аккуратно стёр самые важные детали, оставив только общее впечатление — горе, потерю, боль. Мою боль.       — Она… она пожертвовала собой, чтобы закрыть Врата навсегда, — пробормотал я, повторяя заученную, удобную мантру.       Но в моём голосе уже была трещина. Тоненькая, почти невидимая, но он её услышал. Он всегда слышал больше, чем я говорил.       — Нет, Майк.       Он сделал шаг ко мне. Один. Его тень, длинная, уродливо вытянутая лунным светом, поползла по полу, накрыла мои ноги, поднялась по груди, легла на лицо. Она была холодной и тяжёлой.       — Она проиграла. Мы проиграли. И когда она погибала… он нашёл новую щель. Самую тёмную, самую сырую. Твою вину. Твой страх оказаться не героем. Твою… невысказанную любовь. Ко мне.       Мир буквально перевернулся. Не метафорически. Пол под ногами качнулся и поплыл, стены комнаты наклонились под невозможным углом. В ушах зазвенело, в висках застучал молот. Воздух стал густым, как сироп, им невозможно было дышать. Я инстинктивно схватился за край стола, пальцы впились в дерево так, что вот-вот треснут ногти. Это было непостижимо. Чудовищно. Бред сумасшедшего, вывернутый наизнанку мир.       — Что? Что за бред… — моё дыхание превратилось в хриплые, короткие вздохи. — Уилл, ты не в себе! Это всё последствия стресса! Травма! Нам нужно… нужно к врачу…       Я говорил это, отчаянно пытаясь вернуть всё на круги своя. Впихнуть этот кошмар обратно в бутылку, назвав его болезнью. Но где-то в самых тёмных, заповедных уголках души, куда я сам боялся заглядывать, что-то щёлкнуло. Что-то ужасное и знакомое придвинулось к самому краю сознания, дотронулось ледяным пальцем. И начало шептать, что он может быть прав.       — Я? — он рассмеялся, и этот смех был сухим, колючим, как хруст рёбер под тяжёлым ботинком. — Я — единственное, что здесь настоящее, Майк. Я — та боль, которую ты так старательно задвигал в самый дальний угол. Я — та любовь, которую ты боялся признать даже перед самим собой. Потому что это «неправильно». Потому что после Оди это «предательство». Потому что легче любить супергероиню, чем лучшего друга, который знает все твои слабости. Я — твой самый старый и самый удобный грех.       Он был прямо передо мной. Слишком близко. Воздух между нами дрожал и пах озоном, статикой перед бурей. Его глаза сверкали странным, нечеловеческим блеском – словно за ними горела не раскалённая лава, а чёрный лёд, отражающий всё самое уродливое. Мой взгляд скользнул вниз, к его шее. К кулону. Я видел его тысячу раз. А сейчас, с леденящей, парализующей ясностью, я увидел. Это были не просто безделушки. Это были наши первые, самодельные фишки D&D. Те самые, что я подарил ему в тот дождливый день, когда всё началось, и мы прятались от мира в этом самом подвале. Но на них теперь был выжжен не наши инициалы, написанные смешным, корявым шрифтом, а чужой, багровый, пульсирующий тёплым светом символ. Он дышал. Он жил.       — Ты не Уилл, — прошептал я, и губы онемели, отказываясь слушаться. Я отступил на шаг, пятка наткнулась на старый ковёр. Сердце колотилось где-то в горле, дико и хаотично, как пойманная птица, бьющаяся о стекло. — Уилл… Уилл никогда…       — Уилл никогда что? — перебило существо, но это уже был не его голос. Это была какофония: скрип открывающейся двери в Пустоту, шипение на плёнке, голос Оди, мой собственный внутренний монолог, сплетённые воедино в отвратительную, механическую мелодию. — Никогда не признался бы? Никогда не высказал бы правду в лицо? Ты сам загнал его в эти рамки, Майкл! Ты сделал из него безмолвного святого, вечного страдальца, которого нужно оберегать, но ни в коем случае не касаться! Я лишь дал ему голос! Твой собственный, внутренний голос, который ты так старательно глушил!       Я отпрянул ещё сильнее, спина ударилась о полку с красками. Баночки загремели, падая и разбиваясь о бетонный пол, разнося едкий химический запах. Воздух в подвале стал густым, как кисель, им невозможно было дышать. Каждый вдох обжигал лёгкие. — Заткнись, — прошипел я, но мой голос был жалким, детским – полным того самого страха, который я всегда прятал за маской раздражения или бравады. Он не был похож на голос того, кто командует.       — Зачем? Боишься услышать правду? Ту самую правду, которую ты прятал даже от себя? — Голос теперь исходил отовсюду – он вибрировал в старых балках перекрытия, сочился из трещин в стенах, нашептывал прямо в ушную раковину, холодным дыханием касаясь барабанной перепонки. Он был лишён эмоций, холодный, аналитический, скальпель, вскрывающий нарыв. — Давай разберём по полочкам, Майкл Уиллер. Начнём с неё. Ты действительно верил, что любишь ее? Или тебе просто нравилось быть избранником самого мощного оружия в Хоукинсе? Быть рядом с кем-то, кто одним взглядом может сломать тебе шею? Это ведь возбуждало, да? Эта опасность. Эта сила. Ты не любил её. Ты любил то, что она о тебе думала. Ты любил отражение себя в её преданных глазах. Удобно, не правда ли?       Внутри всё оборвалось. Я искал крючок, за который можно было бы зацепиться, чтобы оттолкнуть эти слова. Но они находили свою зазубренную форму и впивались в плоть моей памяти. Каждый её восхищённый взгляд, каждый раз, когда она говорила, что я её герой… Разве я не раздувался от гордости? Разве я не чувствовал себя особенным? — Нет… это не так… — вырвалось у меня, но это был уже не протест, а агония. Шёпот утопающего.       — А он? Он был ещё удобнее. Слабый. Зависимый. Вечно нуждающийся в твоём одобрении. Ты мог играть в героя, не рискуя ничем. Он был твоей личной игрушкой для добрых дел. Слова били прицельно, в самое сердце той детской дружбы, превращая её в что-то грязное, расчётливое. Вспомнились его глаза, когда я забывал позвонить, когда предпочитал ему компанию других. Боль в них, которую я предпочитал не замечать. — А теперь игрушка сломалась. Вернее, починилась сама. И нашла тех, кто ценит её. И это сводит тебя с ума. Потому что если он больше не нуждается в тебе… то кто ты тогда, Майкл? Кем ты был все эти годы, если не его спасителем? Никем. Пустым местом. И ты это знаешь. Именно поэтому ты готов был поверить в любую сказку, лишь бы не смотреть в эту пустоту.       Я зажмурился, прижал ладони к глазам, пытаясь выдавить эти образы, этот голос. Но из-под век просачивались кадры: Уилл, отворачивающийся от меня у школьного шкафчика. Оди, смотрящая на меня с надеждой, которая постепенно угасала, когда я снова и снова выбирал что-то другое. И пустота. Та самая, чёрная, бездонная дыра в центре моего «я», которая зияла, когда я оставался наедине с собой. Я тратил все силы, чтобы не смотреть в неё.       — И самый красивый трюк, — голос вдруг стал тише, интимнее, почти любовным, и от этого стало в тысячу раз страшнее. Он просочился прямо в мозг, стал моей собственной мыслью. — это то, что никакого трюка и не было. Никакой грандиозной битвы. Никакого героического самопожертвования. Ты просто сломался. В тот самый момент, когда он подошёл к тебе сказать то, чего ты не хотел слышать. Ты оттолкнул его. Сказал «не сейчас». А потом… потом просто отказался принять реальность. Ушёл в себя. И не подумал о чувствах Уилла, который всегда заботился о тебе. И построил там этот милый, безопасный мирок, где можно вечно казнить себя, ничего не меняя. Где можно страдать красиво, трагично, не рискуя ничем. Это ведь всё, чего ты хотел, да?       Это была последняя игла. Она вошла тихо и безболезненно, а потом разорвала всё изнутри. Не было взрыва, только тихое обрушение. Я открыл глаза. Слёз не было. Была только пустота, которую оно так мастерски обрисовало.       Существо передо мной уже почти полностью потеряло форму Уилла. Контуры расплывались, как тушь в воде. Это была просто клубящаяся, плотная тьма, аннигиляция света и формы. И в центре этого вихря горели только две багровые точки – холодные, бездушные зрачки, смотрящие прямо в ту самую пустоту, которую они только что выскребли из меня. Они смотрели и знали.       — Так… значит, никакой битвы не было? — мой голос звучал странно спокойно. В темноте раздался звук, похожий на сухой, беззлобный смешок.       — Какой битвы, Майк? Ты вообще помнишь, что было в тот день? Или только шум, свет и ощущение, что всё кончено?       И тут, как удар молотком, в сознании всплыли слова Макс. Её голос в больничной палате, усталый, лишённый обычного сарказма: «Он не просто убивает, Майк. Он забирает тебя в твоё самое дерьмовое воспоминание и заставляет жить там. Камазотц. И ты бегаешь по нему, пока не сойдёшь с ума.»
15 Нравится 2 Отзывы 4 В сборник
Отзывы (2)