Звездное небо в его глазах

G
Завершён
25
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
6 страниц, 3 056 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
25 Нравится 3 Отзывы 4 В сборник

***

Настройки
Царское Село, январь 1842 года Мороз, установившийся над Царским Селом к середине января, был не просто явлением природы. Это была настоящая русская зима, выковавшая мир за окнами из хрусталя льда и плотного снежного покрова. Воздух, чистый до головокружения, звенел выскоим и приятным звуком, будто невидимые пальцы без конца водили по краю тончайшего бокала. Деревья стояли, закованные в ледяные латы, каждый сучок, каждая мощная ветвь были отчетливо видны под прозрачной, сияющей глазурью. Снег, выпавший накануне, лежал не просто покрывалом — он лежал идеальным, нетронутым полотном, белизна которого резала глаза, казалась почти неприличной в своей девственной чистоте… словно сам Господь, устав от сумрака человеческих дел, решил нарисовать мир заново, используя лишь два цвета: ослепительную белизну земли и глубокий, бархатный синий цвет неба, на которое одна за другой высыпались холодные, колючие бриллианты звёзд. В большом охотничьем домике, укрытом в глубине парка от нескромных взглядов, царил иной закон. Закон огня, тепла и избытка роскоши. Пламя в огромном камине из рыжеватого мрамора плясало не просто так, для тепла; оно плясало победный танец, поглощая одно за другим душистые поленья ольхи и яблони, рассыпая по полу темной гостиной трепетные блики, которые скользили по потемневшим дубовым панелям, ласкали позолоту рам, заставляли оживать лица на портретах давно почивших Романовых. Жар был плотным и осязаемым, он висел в воздухе густым, дремотным маревом, в котором медленно кружились пылинки, похожие на золотой песок. В центре этого марева, в глубоком кожаном кресле с грифонами на подлокотниках, полулежа, почти растекаясь, покоился Александр Петрович. Обычная его осанка — прямая, подтянутая, исполненная осознания собственного изящества — сдалась без боя. Он откинулся на спинку, одна рука бессильно свисала, пальцы чуть касались пола, где уже стояла, опрокинутая, тонкая рюмка для мадеры. Другая рука лежала на животе, на темно-зелнном бархате расстнгнутого мундира. Его лицо, от природы нежное и румяное, пылало сейчас ровным, алым пламенем. Щеки горели двумя четкими пятнами, будто его только что отхлестали по ним бархатной перчаткой. Глаза, обычно такие ясные, насмешливые, умеющие одним взглядом вознести или уничтожить, были сейчас влажными, туманными. Зрачки, широкие и темные, ловили отблески огня, но, казалось, не видели ничего вокруг. Они смотрели куда-то внутрь, на свой собственный, размытый хмелем праздник. Его губы, тонкие и выразительные, были слегка приоткрыты, и ровное, тяжелое дыхание вырывалось из них вместе с остатками аромата дорогого, выдержанного хереса. Он был одурманен. Не просто выпившим, а именно одурманен — той сладкой, губительной смесью алкоголя, жары, вседозволенности и смутного, но мощного ощущения, что весь этот мир — парк, дворец вдалеке, спящий город, бескрайняя империя — есть лишь продолжение его воли, мягкая глина в его, уже давно умелых, холодных руках, что сейчас были горячи от духоты и расслабленности. Напротив него, в таком же кресле, сидел с прямой, с неестественной, почти деревянной неподвижностью, Михаил Юрьевич. Он не растекался от опьянения. Он наблюдал за состоянием Саши, чтобы тому не стало хуже. Алкоголь, который он поглотил не меньше — но это был не херес, а грубый, вымороженный, как сама зима, ром, который он пил из тяжелого граненого стакана большими, размеренными глотками, — действовал на него иначе. Он не делал его веселым или сентиментальным. Он делал его более спокойным сейчас. Лицо Мши, обычно скуластое и суровое, было таким же румянным. Капилляры на носу и щеках налились кровью, создавая причудливую сетку. Но глаза… глаза под тяжелыми, нависшими веками сохраняли пугающую ясность. Его руки с длинными и слегка худыми пальцами покоились на коленях, время от времени ненавязчиво отбивая по светлым брюкам ненавязчивый ритм, известный лишь ему одному. Он не смотрел на огонь. Он смотрел сквозь него, в какую-то свою, внутреннюю даль, полную неотступных дум. И лишь изредка, почти невольно, его взгляд скользил к размякшей, сияющей фигуре напротив, и в глубине голубых глаз вспыхивала и тут же гасла какая-то сложная, невысказанная мысль. Тишина в комнате была особой, можно даже сказать, перегретой. Ее нарушало только потрескивание поленьев, тихий храп спавшего на ковре борзого пса да всет такое же тяжлое дыхание Александра. – Миш… – вдруг начал Романов, и голос его, обычно звонкий и отчетливый, прозвучал густо, с приятной, бархатной хрипотцой. Он запнулся, словно забыл, что хотел сказать. – Михаил Юрьич… а знаешь… знаете, что совершенно невыносимо? Московский медленно, будто с огромным усилием, в очередной раз перевел на него взгляд. – Что именно, Александр Петрович? – его голос был таким низким и глухим, будто доносился из-под земли. – Невыносимо… вот это! – Александр махнул рукой, описывая небрежный круг, который включил в себя и камин, и потолок, и себя самого. – Эта… эта спертость! Тепло, покой, безопасность… Тьфу! Смертная тоска! В монастыре, ей-богу, веселее! Он с усилием приподнялся на локте. Мир накренился, поплыл, но это было приятное, волнующее плавание, как на качелях. – Снаружи… – он таинственно понизил голос, хотя кроме них и пса в комнате никого не было, – Снаружи, милый мой, целая жизнь! А мы тут… мы тут как эти мумии в креслах. Заживо… заживо погребенные в духоте. Миша молча наблюдал за ним. Его лицо не выражало ничего, кроме привычной усталости. – На улице, – произнес он отчеканивая, – двадцать два градуса ниже нуля. По Реомюру. И ветер с Финского залива, который кости насквозь продувает. Вы выйдете – и вас, как щепку, в Неву сдует. Или вы просто упадете и уснете. А откапывать вас, простите, не царское это дело. – Не упаду! – возмутился Александр с пьяной, ребяческой обидой. Он сел прямо, попытался придать своему лицу выражение достоинства, но получилось лишь комично-напыщенное. – Я… я трезв! Я как скала! И я не один. Ты… вы со мной пойдете. Я приказываю! Хочу на свежий воздух… Он поднялся, ноги на миг подкосились, но он ухватился за спинку кресла и выпрямился. Подошел к огромному, в полстены, окну, уперся лбом в ледяное стекло. Холодный удар отрезвил на секунду. За стеклом лежал тот иной мир — безмолвный, сияющий, безупречный в своей стерильной красоте. И эта красота, холодная и отстраненная, манила теперь с невероятной силой. Манила обещанием пустоты. Пустоты, в которой можно было бы раствориться, забыть о тяжести в голове, о тягостном бремени, о вечном, неусыпном взгляде, который он сам же и должен был обращать на все вокруг. Так сильно захотелось стать просто точкой в белизне. Телом в снегу. Он обернулся. Глаза его горели уже не влажным туманом, а решительным, пусть и безумным, огнем. – Пойдем, Михаил Юрьевич, умоляю. Просто побудем там, посмотрим на звезды. Жарко же. Московский смотрел на него. Молчал долго. Но все же сдался под этим просящим голосом, умильно улыбнувшись. «Ну, что за ребенок…» Потом он медленно, с глухим стоном суставов, поднялся. В его движении не было согласия, Миша просто пошел на встречу одному из многочисленных капризов Столицы. Можно даже сказать, что его вид выражал покорность. Покорность тому, что этот бледный, горящий юноша — часть его судьбы, его креста, и от этого креста, даже пьяного и нелепого, не уйти. – Ладно, – выдохнул он хрипло, одним словом вынося приговор самому себе. – Одну минуту. Чтобы дух перевести. Потом – назад. И ни секундой больше.

***

Процесс одевания был подобен священнодействию, исполненному пьяной серезности. Саша с трудом попадал в рукава своей невероятно длинной, до пят, собольей шубы, подбитой алым шелком. Мех, сизый, с серебристым отливом, был так густ и тяжел, что, казалось, мог удержать человека на плаву. Он повязал вокруг шеи белый шелковый шарф, напялил на голову бобровую шапку с позументом, уронил ее, поднял, водрузил снова. Михаил же накинул на себя шинель, а на голову он нахлобучил простую баранью шапку, отчего его лицо стало еще более угрюмым. Не совсем он одобрял решение Романова, но что уж поделать? Когда дверь распахнулась, мороз ворвался внутрь. Он ударил в лицо, в грудь, вырвал из легких теплый, спертый воздух и заменил его холодом. Александр ахнул, и его вздох превратился в белое, клубящееся облако, которое тут же унесло ветром. — Вот! — крикнул он, и его голос, звонкий и сорвавшийся, покатился по немому парку, разбивая хрустальную тишину. — Теперь лучше!! Он спустился по скрипящим ступеням крыльца и ступил в пушистый, по колено, снег. Шуба волочилась, собирая на себя комья снежинок. Он шел, широко расставляя ноги и раскачиваясь, как моряк на палубе во время шторма. Михаил же шел следом, твердо и более уверенно, не оставляя следов такой глубины, готовый в любой момент подхватить и удержать Сашу, если тот упадет. – Власть, – бормотал Александр, обращаясь к темным силуэтам елей, к сияющим звездам, к самому морозному эфиру. – Ты знаешь, что такое настоящая власть, Миша? Это не когда тебя боятся. Это когда тебе… когда тебе все можно. Даже вот это. Даже среди ночи, пьяному, вывалиться в сугроб и зарыться в него с головой. И никто не скажет: «Ваше сиятельство, не годится». Потому что я сам себе сиятельство! И я хочу! И он, не дойдя до середины поляны, освещенной призрачным светом луны, скрывшейся за облаками, просто повалился навзничь. Падение было медленным и таким, до смешного, театральным. Тяжелая шуба смягчила удар, и он погрузился в снег с глухим, мягким звуком, будто его приняла в объятия огромная, холодная перина. Холод мгновенно обступил его со всех сторон, просочился сквозь мех и шёлк, заставив все тело вздрогнуть, а потом… расслабиться. Он лежал, раскинув руки, и над ним было только небо. Бездонное, черно-синее, бесконечно далекое и невероятно близкое одновременно. Звезды не мерцали, они горели ровным, ледяным, недружелюбным светом. Мир сузился до этого купола, до белых клубов пара, вырывающихся из его рта, до тихого, учащенного стука в висках. Все остальное — тяжелая голова, тревожные мысли — осталось там, в теплой, но душной комнате. Здесь была только сияющая пустота. И он добровольно стал ее частью. Рядом с ним, с тяжким, отчаянным вздохом, который был больше похож на стон, опустился на колени, а потом повалился на спину Михаил. Снег захрустел, взметнулся мелкой алмазной пылью и медленно осел. – Ну? – проворчал Московский, лежа неподвижно и глядя прямо вверх. – Довольны? Достигли просветления? – Тш-ш-ш, – прошептал Александр, не отрывая взгляда от звезд. – Слышишь? Так тихо…Не порть атмосферу, ворчун. Он засмеялся. Сначала тихо, сдавленно, будко боясь спугнуть этот миг, потом смех набрал силу, полился из него свободно, безудержно, чистый и безумный, как родник, пробившийся из-под льда. Он смеялся над собой, над ситуацией, над нелепостью того, что они валялись в снегу, над всей серьезностью мира, которая сейчас казалась такой смешной. Этот смех был заразителен. Миша сначала лишь фыркнул, сдержанно, как бы нехотя. Потом его грудь содрогнулась от короткого, хриплого «кхм». А потом и его прорвало. Он не смеялся так звонко и визгливо, как Александр. Его смех был низким, грудным и утробным, похожим на отдаленный раскат грома или на ворчание огромного, довольного зверя. Они лежали в снегу и хохотали, и этот совместный хохот, рвущий морозную тишину, был самым честным, самым простым и самым человечным, что происходило между ними за последние сто лет. А потом Романов, все еще давясь смехом, набрал пригоршню снега. Он даже не слепил комок. Просто швырнул эту горсть, не целясь, в сторону темного, лежащего силуэта Москвы. Рыхлый снег рассыпался в воздухе, и большая часть его, с тихим шелестом, осела на шапке и плече Московского. Михаил замолчал. Смех его оборвался. Он медленно повернул голову, и в лунном свете Александр увидел, как в его глазах, обычно таких усталых и отстраненных, вспыхнула искра. Не гнева. Нет. Что-то другое. Что-то дикое, игривое, почти мальчишеское. – А, так? – прозвучал его голос низкий, но теперь в нем слышалась опасная веселость. И началось. Это уже не была невинная забава. Это было пьяное, стихийное побоище. Они не лепили аккуратных снежков. Они гребли снег ладонями и швыряли его друг в друга огромными, рыхлыми снарядами, которые разбивались о сукно и соболь, осыпая их с ног до головы искрящейся пылью. Александр, визжа от восторга, пытался отползти, но запутывался в собственной шубе и лишь глубже погружался в сугроб. Михаил, поднявшись на колени, методично, с невозмутимым видом опытного артиллериста, закидывал его снегом, целясь не чтобы причинить боль, а чтобы похоронить, завалить, подчинить этой белой, холодной стихии. – Сдавайся! – задорно выкрикнул он наконец, его голос прозвучал хрипло, но с такой заразной энергией, что сдаваться вообще не хотелось. – Не хочу! – захлебываясь смехом и снегом, выпалил Александр и сделал отчаянную попытку контратаковать, швырнув в Михаила сразу две пригоршни снега. Тот только фыркнул, отряхнулся, как медведь, и двинулся в атаку. Он подполз, навалился на Александра сверху, стараясь засыпать ему снег за воротник. Саша вырывался, смеялся так, что у него текли слезы, и слезы эти тут же замерзали на ресницах, мешая смотреть. Они боролись так неуклюже, громко пыхтя и обмениваясь бессвязными, пьяными ругательствами, которые тут же терялись в хохоте. В конце концов, физическое превосходство и относительная трезвость Михаила взяли свое. Он завалил Александра на спину, уселся на него верхом, зажав его запястья в снегу по обе стороны головы. Они оба тяжело дышали, пар от их дыхания сливался в одно белое, клубящееся облако. – Ну что, Ваше Величество? – прохрипел Московсикй, и его багровое от мороза лицо склонилось над румяным, сияющим влагой и радостью лицом Романова. В его голосе не было злорадства, была какая-то светлая торжественность.– Капиту… капитулирую, – выдохнул Саша, и его губы растянулись в самой широкой, самой беззаботной улыбке, какую только можно себе представить. – Пощади, Миш… И отпусти. Давай… давай просто выдохнем. Я больше не могу. Михаил смотрел на него сверху вниз. Смотрел несколько секунд. Потом, с неохотным ворчанием, слез, откатился в сторону и повалился на спину рядом, как будто совершил тяжкий подвиг. Они лежали на спине, словно два корабля, потерпевшие крушение на берегу белой пустыни. Дышали редко, глубоко, выплевывая в небо клубы пара. Усталость, приятная и расслабляющая, разливалась по их телам. Именно в этот момент, глядя на звезды, но боковым зрением отмечая лежащую рядом фигуру, Михаил Юрьевич и поймал себя на той самой мысли. Александр лежал с закрытыми глазами. Его лицо, освобожденное от привычной маски светской утонченности, напряженного интереса или надменной холодности, было умиротворенным. Ресницы, слипшиеся от слез и инея, отбрасывали крошечные тени на сияющие от мороза щеки. Полуоткрытые губы, красные, как спелая ягода, трогательно выдыхали белое облачко. Растрепанные волосы, выбившиеся из-под шапки, темнели на белизне снега. Вся его фигура в этой роскошной, теперь измятой и заснеженной шубе, с раскинутыми руками, выражала такую бездну доверия к миру, такую полную, детскую капитуляцию перед моментом, что у Михаила в груди что-то дрогнуло. «Господи… — мелькнуло у него в голове с неожиданной, почти болезненной ясностью. — Да он же… прекрасен… как ангел, упавший с небес и не понимающий, куда попал». Это не была мысль о внешней красоте, хотя Александр был крайне привлекателен. Это было осознание красоты внутреннего его состояния. Этой абсолютной, бесшабашной раскрепощенности. Этой способности отдаться мигу целиком, без оглядки, без задней мысли, без вечного, изматывающего расчета, который был привычен Михаилу, как собственное дыхание. В этом пьяном, нелепом, валяющемся в снегу юноше было больше подлинной, животрепещущей жизни, чем во всех парадных залах и на всех советах министров. Он сиял изнутри. Сиял тем самым счастьем, которое Михаил давно перестал считать возможным для себя, да, пожалуй, и для них обоих. Он ловил это сияние, как замерзший путник ловит отблеск далекого костра, и ему вдруг до боли, до тоски захотелось, чтобы этот миг не кончался. Чтобы этот хрупкий, сияющий человек в соболиной шубе так и остался лежать здесь, под звездами, свободный, счастливый и не ведающий о том, какие бури и какие пожары еще уготовила им история. – В эту минуту, — тихо, почти шепотом сказал Александр, не открывая глаз, и голос его звучал уже без хмельной густоты, а как-то удивительно прозрачно и серьезно, — в эту самую минуту мне кажется… нам все по плечу. Весь этот шар земной… мы могли бы взять его, как этот снежок. И переделать. Сделать таким же… чистым. И сияющим. И чтобы всегда… всегда было вот так. Чтобы всегда было вот это чувство, что ты можешь все. И что ты… не один. Он замолчал, а Миша долго не отвечал. Он продолжал смотреть на небо и ярко чувствовал это странное, щемящее чувство в собственной груди. Желание защитить. Сохранить. Оградить это хрупкое сияние от всего мира. Он понимал, что это иллюзия. Что завтра они снова будут спорить о бюджете, о границах, о политике. Что завтра Александр снова натянет на себя маску надменного столичного денди. Но сейчас… сейчас это было таким далеким. – Завоевания – порой бессмысленны, Александр, — наконец произнес он, и его голос прозвучал неожиданно мягко, без привычной отрывистой сухости. — Мир не всегда, завоевывают. Его… просто переделывают. Камень за камнем.Момент медленно таял, ведь подобное никогда не длится долго. Московскому не хотелось вставать, но волнение за Романова было сильнее. Поэтому он поднялся. Сначала сел, потом, с легким стоном, встал на ноги и отряхнулся. Потом наклонился и протянул руку Петербурге. Та самая большая, сильная и теплая рука, которая только что швыряла снег, теперь висела в воздухе как якорь спасения. – Вставайте. Совсем замерзнете, а мне потом отвечать перед Императором, что ненаглядная Столица захворала от пьянства и холода. Саша неохотно открыл глаза и увидел это лицо, красное от мороза, но в глазах которого читалась теперь не привычная игривость, а какая-то глубокая, умиротворенная забота. Это смутило на мгновение. Он охотно принял протянутую руку помощи, неосознанно проскользнув кончиками заледеневших пальцев по чужой ладони слишком уж нежно, что не осталось незамеченным. Михаил потянул его вверх легко, без усилия, будто тот и вправду был пушинкой, а у самого сердце непроизвольно сжалость от приятного ощущения. Он хорошо запомнил и этот момент. Хоть и не высказал ничего. Романов недолго постоял на месте, не отпуская руки Миши, покачиваясь и глядя на изрытую, измятую поляну — свидетельницу их безумия. Потом обернулся к дому. Золотые огни окон казались теперь не символом уюта, а символом возвращения в клетку. Но в клетку теплую и, что важно, общую. – Пойдем, — просто сказал он. – Мгм, пойдем, — кивнул Михаил Юрьевич и неохотно отпустил руку Александра, вместо этого подхватывая под локоть, чтобы продолжить подстраховывать. На всякий случай. И они побрели обратно, к свету, уже не по раздельности, а под руки. Александр клонился набок, и Михаил терпеливо поддерживал его, находя нужный баланс между опекой и уважением к его мнимой самостоятельности. Их следы, уходившие от дома, были порывистыми, разрозненными. Следы, ведущие обратно, — двумя параллельными, неровными, но удивительно близко идущими друг к другу бороздами.

***

Дверь захлопнулась, поглотив их и отрезав мир сияющей пустоты. В камине уже тлели угли, поэтому Москва молча подбросил поленьев и раздул огонь вновь, нужно было отогреть Столицу. Александр же, стуча зубами, но все еще сияя от отзвуков недавнего веселья, скинул шубу, упавшую на пол с тяжелым, бархатным стуком. Они не говорили больше ни слова. Не было нужды. Все, что могло и должно было быть сказано, осталось там, на снегу: смех, откровенность мечт, молчаливое восхищение и горько-сладкое осознание мимолетности этого совершенного мгновения. Романов, грея озябшие руки у уже разгоравшегося пламени, думал, что так будет всегда. Эта странная, нерушимая связь. Эта возможность сбросить маску. Это чувство всесилия, рождающееся не из страха, а из вот такой, простой, пьяной, человеческой радости. Он был в этом абсолютно уверен. За окном, над Царским Селом, одна из самых ярких зеззд — та, что висела прямо над полем их битвы, — вдруг дрогнула, сорвалась с места и, прочертив быструю, ослепительную черту, растворилась в темноте. Мгновение, вырванное у вечности, кончилось. Но его отблеск, как отблеск той упавшей звезды, еще долго теплился в сердцах, согревая их перед лицом грядущих, долгих и неизбежных зим. Зим, которые уже не будут такими простыми и радостными, но память об этом — навсегда останется огнем в очаге их странной, нерушимой связи.
25 Нравится 3 Отзывы 4 В сборник
Отзывы (3)