***
Процесс одевания был подобен священнодействию, исполненному пьяной серезности. Саша с трудом попадал в рукава своей невероятно длинной, до пят, собольей шубы, подбитой алым шелком. Мех, сизый, с серебристым отливом, был так густ и тяжел, что, казалось, мог удержать человека на плаву. Он повязал вокруг шеи белый шелковый шарф, напялил на голову бобровую шапку с позументом, уронил ее, поднял, водрузил снова. Михаил же накинул на себя шинель, а на голову он нахлобучил простую баранью шапку, отчего его лицо стало еще более угрюмым. Не совсем он одобрял решение Романова, но что уж поделать? Когда дверь распахнулась, мороз ворвался внутрь. Он ударил в лицо, в грудь, вырвал из легких теплый, спертый воздух и заменил его холодом. Александр ахнул, и его вздох превратился в белое, клубящееся облако, которое тут же унесло ветром. — Вот! — крикнул он, и его голос, звонкий и сорвавшийся, покатился по немому парку, разбивая хрустальную тишину. — Теперь лучше!! Он спустился по скрипящим ступеням крыльца и ступил в пушистый, по колено, снег. Шуба волочилась, собирая на себя комья снежинок. Он шел, широко расставляя ноги и раскачиваясь, как моряк на палубе во время шторма. Михаил же шел следом, твердо и более уверенно, не оставляя следов такой глубины, готовый в любой момент подхватить и удержать Сашу, если тот упадет. – Власть, – бормотал Александр, обращаясь к темным силуэтам елей, к сияющим звездам, к самому морозному эфиру. – Ты знаешь, что такое настоящая власть, Миша? Это не когда тебя боятся. Это когда тебе… когда тебе все можно. Даже вот это. Даже среди ночи, пьяному, вывалиться в сугроб и зарыться в него с головой. И никто не скажет: «Ваше сиятельство, не годится». Потому что я сам себе сиятельство! И я хочу! И он, не дойдя до середины поляны, освещенной призрачным светом луны, скрывшейся за облаками, просто повалился навзничь. Падение было медленным и таким, до смешного, театральным. Тяжелая шуба смягчила удар, и он погрузился в снег с глухим, мягким звуком, будто его приняла в объятия огромная, холодная перина. Холод мгновенно обступил его со всех сторон, просочился сквозь мех и шёлк, заставив все тело вздрогнуть, а потом… расслабиться. Он лежал, раскинув руки, и над ним было только небо. Бездонное, черно-синее, бесконечно далекое и невероятно близкое одновременно. Звезды не мерцали, они горели ровным, ледяным, недружелюбным светом. Мир сузился до этого купола, до белых клубов пара, вырывающихся из его рта, до тихого, учащенного стука в висках. Все остальное — тяжелая голова, тревожные мысли — осталось там, в теплой, но душной комнате. Здесь была только сияющая пустота. И он добровольно стал ее частью. Рядом с ним, с тяжким, отчаянным вздохом, который был больше похож на стон, опустился на колени, а потом повалился на спину Михаил. Снег захрустел, взметнулся мелкой алмазной пылью и медленно осел. – Ну? – проворчал Московский, лежа неподвижно и глядя прямо вверх. – Довольны? Достигли просветления? – Тш-ш-ш, – прошептал Александр, не отрывая взгляда от звезд. – Слышишь? Так тихо…Не порть атмосферу, ворчун. Он засмеялся. Сначала тихо, сдавленно, будко боясь спугнуть этот миг, потом смех набрал силу, полился из него свободно, безудержно, чистый и безумный, как родник, пробившийся из-под льда. Он смеялся над собой, над ситуацией, над нелепостью того, что они валялись в снегу, над всей серьезностью мира, которая сейчас казалась такой смешной. Этот смех был заразителен. Миша сначала лишь фыркнул, сдержанно, как бы нехотя. Потом его грудь содрогнулась от короткого, хриплого «кхм». А потом и его прорвало. Он не смеялся так звонко и визгливо, как Александр. Его смех был низким, грудным и утробным, похожим на отдаленный раскат грома или на ворчание огромного, довольного зверя. Они лежали в снегу и хохотали, и этот совместный хохот, рвущий морозную тишину, был самым честным, самым простым и самым человечным, что происходило между ними за последние сто лет. А потом Романов, все еще давясь смехом, набрал пригоршню снега. Он даже не слепил комок. Просто швырнул эту горсть, не целясь, в сторону темного, лежащего силуэта Москвы. Рыхлый снег рассыпался в воздухе, и большая часть его, с тихим шелестом, осела на шапке и плече Московского. Михаил замолчал. Смех его оборвался. Он медленно повернул голову, и в лунном свете Александр увидел, как в его глазах, обычно таких усталых и отстраненных, вспыхнула искра. Не гнева. Нет. Что-то другое. Что-то дикое, игривое, почти мальчишеское. – А, так? – прозвучал его голос низкий, но теперь в нем слышалась опасная веселость. И началось. Это уже не была невинная забава. Это было пьяное, стихийное побоище. Они не лепили аккуратных снежков. Они гребли снег ладонями и швыряли его друг в друга огромными, рыхлыми снарядами, которые разбивались о сукно и соболь, осыпая их с ног до головы искрящейся пылью. Александр, визжа от восторга, пытался отползти, но запутывался в собственной шубе и лишь глубже погружался в сугроб. Михаил, поднявшись на колени, методично, с невозмутимым видом опытного артиллериста, закидывал его снегом, целясь не чтобы причинить боль, а чтобы похоронить, завалить, подчинить этой белой, холодной стихии. – Сдавайся! – задорно выкрикнул он наконец, его голос прозвучал хрипло, но с такой заразной энергией, что сдаваться вообще не хотелось. – Не хочу! – захлебываясь смехом и снегом, выпалил Александр и сделал отчаянную попытку контратаковать, швырнув в Михаила сразу две пригоршни снега. Тот только фыркнул, отряхнулся, как медведь, и двинулся в атаку. Он подполз, навалился на Александра сверху, стараясь засыпать ему снег за воротник. Саша вырывался, смеялся так, что у него текли слезы, и слезы эти тут же замерзали на ресницах, мешая смотреть. Они боролись так неуклюже, громко пыхтя и обмениваясь бессвязными, пьяными ругательствами, которые тут же терялись в хохоте. В конце концов, физическое превосходство и относительная трезвость Михаила взяли свое. Он завалил Александра на спину, уселся на него верхом, зажав его запястья в снегу по обе стороны головы. Они оба тяжело дышали, пар от их дыхания сливался в одно белое, клубящееся облако. – Ну что, Ваше Величество? – прохрипел Московсикй, и его багровое от мороза лицо склонилось над румяным, сияющим влагой и радостью лицом Романова. В его голосе не было злорадства, была какая-то светлая торжественность.– Капиту… капитулирую, – выдохнул Саша, и его губы растянулись в самой широкой, самой беззаботной улыбке, какую только можно себе представить. – Пощади, Миш… И отпусти. Давай… давай просто выдохнем. Я больше не могу. Михаил смотрел на него сверху вниз. Смотрел несколько секунд. Потом, с неохотным ворчанием, слез, откатился в сторону и повалился на спину рядом, как будто совершил тяжкий подвиг. Они лежали на спине, словно два корабля, потерпевшие крушение на берегу белой пустыни. Дышали редко, глубоко, выплевывая в небо клубы пара. Усталость, приятная и расслабляющая, разливалась по их телам. Именно в этот момент, глядя на звезды, но боковым зрением отмечая лежащую рядом фигуру, Михаил Юрьевич и поймал себя на той самой мысли. Александр лежал с закрытыми глазами. Его лицо, освобожденное от привычной маски светской утонченности, напряженного интереса или надменной холодности, было умиротворенным. Ресницы, слипшиеся от слез и инея, отбрасывали крошечные тени на сияющие от мороза щеки. Полуоткрытые губы, красные, как спелая ягода, трогательно выдыхали белое облачко. Растрепанные волосы, выбившиеся из-под шапки, темнели на белизне снега. Вся его фигура в этой роскошной, теперь измятой и заснеженной шубе, с раскинутыми руками, выражала такую бездну доверия к миру, такую полную, детскую капитуляцию перед моментом, что у Михаила в груди что-то дрогнуло. «Господи… — мелькнуло у него в голове с неожиданной, почти болезненной ясностью. — Да он же… прекрасен… как ангел, упавший с небес и не понимающий, куда попал». Это не была мысль о внешней красоте, хотя Александр был крайне привлекателен. Это было осознание красоты внутреннего его состояния. Этой абсолютной, бесшабашной раскрепощенности. Этой способности отдаться мигу целиком, без оглядки, без задней мысли, без вечного, изматывающего расчета, который был привычен Михаилу, как собственное дыхание. В этом пьяном, нелепом, валяющемся в снегу юноше было больше подлинной, животрепещущей жизни, чем во всех парадных залах и на всех советах министров. Он сиял изнутри. Сиял тем самым счастьем, которое Михаил давно перестал считать возможным для себя, да, пожалуй, и для них обоих. Он ловил это сияние, как замерзший путник ловит отблеск далекого костра, и ему вдруг до боли, до тоски захотелось, чтобы этот миг не кончался. Чтобы этот хрупкий, сияющий человек в соболиной шубе так и остался лежать здесь, под звездами, свободный, счастливый и не ведающий о том, какие бури и какие пожары еще уготовила им история. – В эту минуту, — тихо, почти шепотом сказал Александр, не открывая глаз, и голос его звучал уже без хмельной густоты, а как-то удивительно прозрачно и серьезно, — в эту самую минуту мне кажется… нам все по плечу. Весь этот шар земной… мы могли бы взять его, как этот снежок. И переделать. Сделать таким же… чистым. И сияющим. И чтобы всегда… всегда было вот так. Чтобы всегда было вот это чувство, что ты можешь все. И что ты… не один. Он замолчал, а Миша долго не отвечал. Он продолжал смотреть на небо и ярко чувствовал это странное, щемящее чувство в собственной груди. Желание защитить. Сохранить. Оградить это хрупкое сияние от всего мира. Он понимал, что это иллюзия. Что завтра они снова будут спорить о бюджете, о границах, о политике. Что завтра Александр снова натянет на себя маску надменного столичного денди. Но сейчас… сейчас это было таким далеким. – Завоевания – порой бессмысленны, Александр, — наконец произнес он, и его голос прозвучал неожиданно мягко, без привычной отрывистой сухости. — Мир не всегда, завоевывают. Его… просто переделывают. Камень за камнем.Момент медленно таял, ведь подобное никогда не длится долго. Московскому не хотелось вставать, но волнение за Романова было сильнее. Поэтому он поднялся. Сначала сел, потом, с легким стоном, встал на ноги и отряхнулся. Потом наклонился и протянул руку Петербурге. Та самая большая, сильная и теплая рука, которая только что швыряла снег, теперь висела в воздухе как якорь спасения. – Вставайте. Совсем замерзнете, а мне потом отвечать перед Императором, что ненаглядная Столица захворала от пьянства и холода. Саша неохотно открыл глаза и увидел это лицо, красное от мороза, но в глазах которого читалась теперь не привычная игривость, а какая-то глубокая, умиротворенная забота. Это смутило на мгновение. Он охотно принял протянутую руку помощи, неосознанно проскользнув кончиками заледеневших пальцев по чужой ладони слишком уж нежно, что не осталось незамеченным. Михаил потянул его вверх легко, без усилия, будто тот и вправду был пушинкой, а у самого сердце непроизвольно сжалость от приятного ощущения. Он хорошо запомнил и этот момент. Хоть и не высказал ничего. Романов недолго постоял на месте, не отпуская руки Миши, покачиваясь и глядя на изрытую, измятую поляну — свидетельницу их безумия. Потом обернулся к дому. Золотые огни окон казались теперь не символом уюта, а символом возвращения в клетку. Но в клетку теплую и, что важно, общую. – Пойдем, — просто сказал он. – Мгм, пойдем, — кивнул Михаил Юрьевич и неохотно отпустил руку Александра, вместо этого подхватывая под локоть, чтобы продолжить подстраховывать. На всякий случай. И они побрели обратно, к свету, уже не по раздельности, а под руки. Александр клонился набок, и Михаил терпеливо поддерживал его, находя нужный баланс между опекой и уважением к его мнимой самостоятельности. Их следы, уходившие от дома, были порывистыми, разрозненными. Следы, ведущие обратно, — двумя параллельными, неровными, но удивительно близко идущими друг к другу бороздами.***
Дверь захлопнулась, поглотив их и отрезав мир сияющей пустоты. В камине уже тлели угли, поэтому Москва молча подбросил поленьев и раздул огонь вновь, нужно было отогреть Столицу. Александр же, стуча зубами, но все еще сияя от отзвуков недавнего веселья, скинул шубу, упавшую на пол с тяжелым, бархатным стуком. Они не говорили больше ни слова. Не было нужды. Все, что могло и должно было быть сказано, осталось там, на снегу: смех, откровенность мечт, молчаливое восхищение и горько-сладкое осознание мимолетности этого совершенного мгновения. Романов, грея озябшие руки у уже разгоравшегося пламени, думал, что так будет всегда. Эта странная, нерушимая связь. Эта возможность сбросить маску. Это чувство всесилия, рождающееся не из страха, а из вот такой, простой, пьяной, человеческой радости. Он был в этом абсолютно уверен. За окном, над Царским Селом, одна из самых ярких зеззд — та, что висела прямо над полем их битвы, — вдруг дрогнула, сорвалась с места и, прочертив быструю, ослепительную черту, растворилась в темноте. Мгновение, вырванное у вечности, кончилось. Но его отблеск, как отблеск той упавшей звезды, еще долго теплился в сердцах, согревая их перед лицом грядущих, долгих и неизбежных зим. Зим, которые уже не будут такими простыми и радостными, но память об этом — навсегда останется огнем в очаге их странной, нерушимой связи.