.
11 января 2026 г., 18:21
Россия почему-то продолжает жить в старой советской хрущёвке: у него газовая плита, старый диван, большие ковры на стене и на полу в гостиной, шкаф, полный хрусталя и пластиковых игрушек из «Киндера» времён двухтысячных годов. Он говорит, это навевает воспоминания.
Он говорит, тут он впервые поимел Литву до полусмерти.
Это абсолютная ложь.
Он входит в дом, нерешительно оставляет сумку в прихожей, проходит в комнату с небольшой койкой и устало усаживается на неё. Это его комната, его тюрьма: дверь здесь легко запирается, матрас не менялся уже с десяток лет, и на этой кровати происходили такие ужасы, что ему больно даже смотреть на неё. Он приходит к России с ночёвкой каждый раз, когда Польша уезжает, и ему так стыдно за это, и он бы так хотел перестать. Россия делает с ним ужасные вещи, вытворяет с ним всё что хочет. Ему нельзя перечить, потому что —
— Ты говорил, будешь в десять. Уже половина одиннадцатого. Доводишь меня?
— Автобуса не было... Ты же знаешь, к тебе тяжело добраться...
— Не оправдывай свой пиздёж.
Литва не совсем понимает, что такое пиздёж, но сдавленно кивает, сжимая ткань брюк в ладонях. Железное изголовье кровати идеально для того, чтобы его привязали. Куча предметов в комнате может оказаться на его голове. Чуть меньше — на его небольшой шее. Руки дрожат, голова кружится — то ли от гадкого запаха дихлофоса, то ли от осознания. Оно страшное, всепоглощающее: Россия может сделать с ним что угодно, и ему ничего за это не будет.
Пока что он милостив в достаточной мере, чтобы позволять ему возвращаться к Польше после пары ночей без еды и, чуть реже, воды, когда у Литвы уже вываливаются глазные яблоки, сохнет глотка, ломаются руки вместе с ногами и болят все органы, сшитые Россией обратно. У него большие пальцы, которыми непросто держать иголку, поэтому стежки очень неровные, кривые, слишком большие, и поэтому ему так тяжело ходить. Его всего шатает, и дома он спит целый день с перерывами на компульсивные переедания после пережитой голодовки.
Россия только притворяется, что у неё всё плохо с технологиями. Учитывая, что он ездил к ним на новоселье, можно сложить два плюс два и смутно догадаться, почему его тут не кормят. Россия ссылается на то, что не хочет переводить продукты, но это наверняка неправда: это же Россия, у неё всё есть.
Тут даже окна с решётками — он как будто в психбольнице. Смешно, пошло. Россия уже шутил, что он его вылечит, но шутил очень гадко и в тот момент, когда он был над ним, поэтому Литве не понравилось. Литве многое не нравится в этом доме, но нужно терпеть, иначе —
— Дам тебе десять минут на моральную подготовку. Не дрожи так. Я бросаю курить.
Как больно было, когда он впервые это сделал.
Как больно было, когда Польша это увидел и подумал, что он вредит себе. Плакал.
Литва закрывает глаза: он старается думать о доме, о Польше, о том, как он, вернувшись из командировки, обнимет его и скажет: «Что с тобой? Тебе нехорошо? Расскажи мне, мы ведь всё друг другу рассказываем». А он будет молчать, потому что объяснить нельзя. Потому что Россия сказал, что если Польша узнает, он пришьёт ему глаза открытыми, чтобы тот видел, что будет с ними обоими потом.
Всё когда-нибудь кончится, и чем раньше они начнут, тем раньше они закончат, правда? Десять минут это даже много, он уже готов. За десять минут можно убить себя—
— Время вышло, — говорит Россия из дверного проёма. Он стоит, засунув большие руки в карманы треников. — Раздевайся. Ты знаешь, я не люблю повторять.
Литва встаёт. Руки не слушаются, пальцы скользят по перламутровым пуговицам. Рубашка — подарок Польши, не стоило в ней приходить. По стене над кроватью тянется трещина в форме молнии. Он помнит, как она появилась: год назад, когда он попытался укусить. Тогда он впервые понял, насколько хрупок череп — свой собственный — о бетонную стену.
— Я сегодня не могу, — срывается у него шёпот. — Пожалуйста.
Он даже не успевает понять, почему он это говорит. Буквы как-то сами формируются в слова, и он выдаёт вот такую ерунду. Как это — не может?
Россия медленно наклоняет голову — в его глазах нет ни злобы, ни раздражения — есть лишь плоский, тупой интерес. Литва обычно не протестует, потому что очень боится: Россия может ударить так, что от него мокрого места не останется, но он почему-то не бьёт. Он просто смотрит. Лучше бы бил.
— Ты что, забыл? — говорит он тихо, почти ласково. — «Не могу» — это когда тебя нет, или ты умер. А раз ты здесь — значит, можешь всё.
Он с ним сейчас почти такой же, как с Францией, к примеру, как будто они на равных.
Россия выглядит таким милым и наивным, когда общается с остальными. Россия выглядит таким добрым, когда предлагает всем товарищество.
Литву бросает в дрожь от одного упоминания его доброты.
— Помнишь, как ты первый раз сказал мне «нет»? — задумчиво спрашивает он. — Это было мило, как щенок тявкает.
Он наклоняется к самому уху Литвы — его дыхание пахнет чаем, конфетами "Ромашка" и чем-то глубинным, земляным.
— Попробуй ещё раз, и узнаешь, как горько умеет плакать Польша.
Литва отчаянно мотает головой, и Россия хмыкает: он добился своего. Литва больше никогда в жизни не скажет ему «нет». Не скажет, потому что—
У них обоих такая бледная кожа, что Литва не понимает, чьи запястья он видит перед глазами. Но когда на них начинает ложиться ремень, до него всё стремительно доходит. /Какой ты у меня умный, просто пиздец!/ Он принимает ответственное решение не хвастаться России, что он в бреду сумел почувствовать свои руки и даже успел застать их не синими. Это такая радость. Ему будет что вспоминать, когда его оставят лежать на койке связанным.
Это случится уже совсем скоро, надо только подождать.
/Скромный ты мне больше нравишься/.
Он лежит в очень неудобной позе, потому что руки связаны перед телом, и он сам давит на них, передавливая циркуляцию. Россия наваливается сзади — огромный, тяжёлый, плотный, и у Литвы глаза чуть на лоб не лезут от боли. Россия не стал дожидаться, пока он разденется, и теперь он рвёт его шмотки. Только не рубашку, пожалуйста, не рубашку.
— Тебе это нравится? То, что тебя двое имеют. Шлюхаешься ко мне на хату, пока твой ебырь в отъезде. Ах, он ведь тебя любит! Бедненький. Но ведь я у тебя первый? Ты не можешь меня предать?
Россия медленно кладёт большой палец ему на горло, и Литва в ужасе пытается оглянуться назад — на него шикают, и он утыкается назад в пыльную подушку. Дыхание передавливают. Воздух перестаёт поступать в его уже почти проломленную трахею.
Россия называет их отношения дружбой, но почему-то его дружба с другими странами не происходит на грязной койке в его квартире.
/Друзья обычно вместе веселятся, так ведь?/
У Литвы всё горит. Конечно, он у него первый. Он зависел от него во все времена, он принуждал его к сотрудничеству во все времена, и имеет он его уже, эм, сколько? Со времён Речи Посполитой? Со времён Великого Литовского княжества? Со времён Грозного, когда мужеложство было везде? Ещё раньше?
Не может, потому что—
— Как он тебя любит! Я слышал, он и в постели с тобой нежен. А он в курсе, что тебя заводит, когда вот так? У тебя с ним встаёт вообще?
У Литвы слёзы на глазах. Из решёток на окне пробивается слабый свет, за окном ещё чирикают птички — это, наверное, воробьи. Слышно карканье вороны. Может быть, она отбирает у кого-то хлеб. И воду. И желание жить.
Какие же руки у него горячие, как будто он только что их ошпарил. Литву жгут его прикосновения, ему больно, ему тяжело. Когда Россия чуть приподнимается, ему в грудь врывается воздух: в квартире всё пахнет сыростью, плесенью и жареной картошкой с луком. Польша говорит, неправильное питание убивает в тебе человека, но не говорит, что это убивает ещё и условно человека рядом с тобой.
Слишком много воздуха после длительной асфиксии, и его мозг медленно начинает отказывать. Он уже чувствует, как вот-вот потеряет сознание, и тогда время потечёт быстрее, и тогда, когда он проснётся, будет уже поздняя ночь, а на следующее утро можно будет—
— Дыши, дыши. Давай, вдох-выдох, — командует Россия.
Он кладёт свои широкие руки ему на спину, угрожая покачать из него воздух. Если он один раз надавит, он сломает ему рёбра к чертям, причём даже не собачьим, а каким-нибудь типа червивым. Он же даже не собака — он тут в рабстве. Собачки хорошие, собачки верные, собачки преданные, собачки никогда не покинут того, кто к ним добр.
Собачек не имеют в пустой хрущёвке.
По крайней мере, Литва на это надеется. Бедные собачки.
Он всё ещё помнит, как во времена СССР посмел пойти против него, и Россия силой присоединил его к себе. Он тогда сказал, что Литва сам выроет себе могилу в глухой тайге, куда его вывезут, а он его закопает, и Польша его никогда не найдёт. Как хорошо было, когда они с Польшей были совсем-совсем вместе, и Россия приходил редко-редко, быстро делал то, что ему нужно, и отпускал его восвояси. /Прибалтика, сороковые, ты помнишь? Не помнишь? Запомнишь, сука, до конца жизни/.
Тяжело помнить, когда он почти всё это время был в тяжёлой отключке, валяясь в кладовке у России.
Россия любезно смазал его, поэтому сзади всё не кровит, но ему всё равно безумно неприятно, и не только потому, что он изменяет Польше в подаренной им же рубашке: ему физически неприятно, потому что никому не нравится, когда его насилуют. Он упирается руками по обеим сторонам его тела и вбивается очень неритмично — так, чтобы Литва не предугадал, когда будет следующий толчок. Вообще, Россия делает так с незапамятных времён, так что, с одной стороны, можно предположить, что это его привычка; с другой — она наверняка выработана неслучайно. Всё в действиях России неслучайно: он только делает вид, что забыл о том, что Литва лежит тут, и поэтому не принёс ему воды. Это всё... как он сказал? Пиздёж?
Ой-ой-ой, как ему настучат по голове за такие мысли. А Россия умеет читать мысли. Он проверял.
Он наконец кончает. Господи, спасибо тебе. Россия всегда без презерватива, чтобы Литва чувствовал, кому он принадлежит. Кстати, мыться его не отпустят, и он будет лежать так как минимум до самого утра. На второй раунд они обычно не заходят, потому что начиная с тысяча девятьсот девяностого Литва стал нужен ему живым. До этого его совершенно не щадили, потому что, ну, куда он денется, глупыш? /У тебя же совсем нет мозгов, глупенький, как ты будешь управлять государством без меня?/
Вообще-то, очень неплохо. Только с газом перебои, но это за то, что он однажды попросил его отпустить его пораньше к Польше. Россия сам всё время его упоминает, но строго запрещает делать это Литве.
— Холодно тебе? — Россия садится на край кровати. — Дрожишь, как осиновый лист. Иди сюда.
Он тянет его за волосы к себе, заставляет прислониться к своему голому животу. Рассказывал как-то ночью, пьяный и сентиментальный, гладя Литву по голове, как маленького ребёнка, как тяжело было во времена Чечни, когда некуда было прятаться, а потом начались проблемы с Осетией. И всё это на его бедные плечи — пахло водкой. От России часто пахнет водкой, хотя он редко её пьёт, вопреки стереотипам.
Литва головой лежит у него на коленях. Голые ягодицы лежат как-то очень глупо, и Литве почему-то стыдно, хотя Россия уже видел его во всех позах, без одежды и без кожи.
— Поплачь, поплачь... Легче будет... — Россия почему-то успокаивает его. Это очень странно: это ведь он сделал с ним всё это. И не только это: он полностью перепрошил Литву под себя. Он не может нормально воспринимать секс, боится сигарет, парадоксально очень любит собак и пытается помочь бездомным, совершенно нелепо врёт Польше и не ест пельмени, потому что Россия обычно поглощает их, сидя на стуле прямо перед ним, когда у него уже помутняется сознание. Польша уезжает на неделю — Литва всю эту неделю ничего не ест, и поэтому он такой худой. Худее Польши, которого все дразнят скелетом, и чтобы никто не догадался, он носит несколько слоёв одежды.
Литва очень не хочет показывать слабость, но ему больно, и он сперва начинает хныкать, хотя только успокоился после всего, что произошло, а потом полноценно плачет, как Россия и хотел. Всё это такое знакомое, родное даже. Польша вернётся послезавтра. Можно ещё немного полежать, немного отдохнуть, чтобы—
Примечания:
на досуге подумайте почему нет тега изнасилование. тгк малиновые текстики (ness_lover)