***
Детство Чонина прошло под мерный перезвон старого колокола этой церквушки, в облаках ладанного дыма во время молитв, в строгом ритме постов и праздников. Да и сам он всегда мечтал прийти в эту церковь служителем. Мысль о другой жизни просто не приходила ему в голову. Однако его отец, молчаливый мужчина с натруженными руками, в ответ на это сказал, что сначала было необходимо выучиться. Мать поддержала. Сказали, что скоро даже служить в деревенской церкви без корочки не получится. Выучись, а там видно будет. Никто из них не хотел оставлять его в деревне. Мать надеялась, что после университета Чонин найдёт работу в большом городе и обоснуется там. Она всегда сетовала на то, что они с отцом не смогли дать сыну лучшей жизни — хотя самого Чонина его жизнь устраивала более чем. Чонин был послушным ребёнком, прилежно учился и после школы поехал сдавать экзамены в ближайший город, а потом поступил в университет. Большой город встретил его шумом и суетой, но небеса благоволили доброму и улыбчивому Чонину: он быстро нашёл друзей и обосновался. Учёба давалась легко, ему было интересно, и там, в этой новой жизни, шумной и суетной, Чонин встретил его. Бан Чан. Отчего-то Чонину сразу показалось, что он был другим. Не таким, как все. Чан был уверен в своём месте в этом мире. Он улыбался легко, шутил, и в его присутствии Чонин всегда чувствовал себя счастливее, даже если он не понимал, почему. Чан был старше, и Чонин поначалу смотрел на него как на друга. Он помогал с учёбой, звал на разговоры за чашкой кофе, предлагал совместные проекты. Чан притянул его к себе как будто слишком быстро, слишком просто и так естественно, будто быть рядом с ним было всё равно что дышать. Чонин помнил, когда всё изменилось. Они работали допоздна в пустой аудитории, несколько лампочек на потолке перегорели, в тусклом свете мерцал экран ноутбука. Шутка Чана, его близость, нечаянное прикосновение руки к руке, а потом — вспышка. Первый поцелуй был неловким, а Чонину хотелось смеяться от внезапно переполнившего его счастья. Он ещё никогда не чувствовал себя так хорошо. Он ещё никогда не был так влюблён. Чонин помнил этот момент очень хорошо, но очнуться смог только многим позже. Когда уже не мог представить свой день без сообщения от Чана, без его смеха, без его взгляда. Когда прикосновения Чана были необходимы как воздух, а поцелуями был покрыт каждый сантиметр его тела. А потом началась двойная жизнь. Та, о которой Чонин рассказывал родителям по телефону, и та, которая была на самом деле. Днём — лекции, молитвы в уединении, звонки матери и разговоры о друзьях и учёбе. Ночью — тихие встречи, поцелуи, украденные в темноте переулков, и всепоглощающее чувство, что он летит в пропасть. Каждое прикосновение было блаженством и пыткой. Каждая ласка — благословением и проклятием. Каждый день Чонин отмаливал предыдущую ночь, и каждую ночь грешил снова. Он любил Чана так сильно, но каждый день молил Бога забрать у него эти чувства, освободить его от греха, с которым он не мог справиться самостоятельно. Он пытался отдалиться, но Чан, ничего не подозревающий о масштабе внутренней войны, просто подходил ближе. Был терпеливее, нежнее. Перед самым окончанием учёбы позвонила мама и сказала, что отец сильно заболел. Он не вставал с постели, и мама позвонила, только чтобы попросить Чонина приехать повидаться, пока ещё была возможность. Тогда Чонин, в слезах стоя на вокзале, понял: это знак. Это было его наказание. За то, что он грешил каждый день, прекрасно зная, что делает. За то, что верил, что, помолившись, можно грешить снова и снова. Болезнь отца, этого молчаливого, несгибаемого столпа его мира, — что это могло быть, как не кара за сыновнее отступничество? За то, что он предавался любви с другим мужчиной, когда отец, повинуясь своему долгу, исправно трудился и искренне молился за своего сына в далёком большом городе. Всё нужно было прекратить, а потому Чонин, едва получив диплом, исчез, оставив свою жизнь — неправедную, неправильную — позади. Вырвал с корнем всё, что проросло в нём за всё это время. Чонин сделал это быстро, без предупреждений, потому что знал: если увидит Чана ещё раз, если услышит его голос — у него не хватит сил. Сменил номер, удалил аккаунты в соцсетях и купил билет в один конец. Ещё через два месяца отца не стало.***
Дом встретил их ароматом сушёных трав, старого дерева и воска. А ещё… взглядами. Со всех сторон. С каждого угла, с каждой полки из полумрака на них смотрели лики святых. Десятки икон, больших и маленьких, в рамах и без, стояли, висели, лежали на открытых страницах Писания. Горели лампадки, отражаясь в тёмных глазах образов. Всё это было для Чонина спасением из бесконечного круга вины за свои чувства, вины перед отцом, перед мамой. Всё, что ему оставалось — бесконечно отмаливать свою больную, дьявольскую любовь. Каждый взгляд с иконы был укором, напоминанием. Чан замер на пороге. Его глаза, привыкшие к светлым квартирам и офисам мегаполиса, медленно скользили по тёмным стенам. Во взгляде мелькнуло недоумение, а затем — щемящее понимание. — Чонин… — начал он, но голос сорвался. Чонин сжал губы и закрыл глаза, глубоко вдохнув сладковатый от благовоний воздух. Стоя здесь, рядом со своим искушением, он не имел права молиться, но он просил. Тысячу раз мысленно просил, чтобы Чан прямо сейчас развернулся и ушёл. Подумал бы, что Чонин сумасшедший, что всё это глупости, разочаровался в нём и хлопнул дверью, посчитав, что эти два года поисков были тщетны. Пусть Чан возненавидит его так же сильно, как любил когда-то. Потому что если он скажет ещё хоть слово, Чонин не выдержит это испытание. Он так долго молил о прощении, соблюдал все посты и жил скромно — за что же ему вновь такие трудности? Бог не верит в него? Чан, конечно же, сказал. Не слово выдал, а целую тираду. Его голос был по-прежнему сдержан, но в каждом слове чувствовалась ледяная сталь обиды. — Знаешь, сколько я тебя искал? — начал он, не повышая тона, но от этого было только больнее. Чонин зажмурился ещё крепче. — Я не находил себе места, думал, что-то случилось. До тебя ни дозвониться, ни дописаться, друзья не знают, где ты. Я искал тебя, пока не понял, что ты не просто исчез. Ты сбежал, Чонин. Тогда я думал, что же я сделал не так? За что ты так со мной, Чонин? С нами? В горле встал ком, Чонин перевёл дыхание. Он не мог поднять глаз, потому что в голосе Чана звучала боль. Чонин был виноват, он знал это. Перед всеми виноват. И, к своему глубочайшему стыду, он признал, что больше всего ему жаль, что он ранил его, Чана. Не отца с матерью, не Бога. Он ранил Чана, и это приносило ему такую невыносимую боль! А что, если Чан приехал, чтобы высказать всё, что накопилось? А после этого — уедет. Да, так было бы лучше всего. Чану ведь тоже пришлось так много держать в себе. Пусть выскажет теперь всё, пусть освободит себя, а потом начнёт жизнь заново. Чонин заслужил всю эту злость. Возможно, это его последнее испытание перед тем, как он получит прощение Господа?.. — Ты не оставил и шанса, Чонин, — продолжал тем временем Чан. — Ни мне, ни… нам. Просто исчез, не объяснил ничего, не спросил. Ты даже не попрощался, Чонин! Неужели я так мало значил для тебя? Неужели ты думал, я не пойму? Не выслушаю тебя? — он пытался заглянуть в глаза, но Чонин не мог поднять головы. — Иен-а… — Это не так… — сорвалось с губ Чонина, и он замотал головой. — А как, Чонин? — его голос надломился, в нём прорвалось нетерпение. — Расскажи мне! Сделай это, ну! Скажи мне хоть что-то! — Я… не мог иначе, — выдавил наконец Чонин. Собственный голос прозвучал глухо и жалко. Чан не поверит. — Не мог иначе?! — Чан хохотнул. — Что за бред, Чонин? Ты вышвырнул меня из своей жизни, просто стёр, и это всё, что ты можешь мне сейчас сказать? «Не мог иначе»? — Чан, пожалуйста, — выдохнул Чонин. — Так нельзя, это неправильно… Я уже поплатился за это, не хочу опять… — Чонин! — он сделал шаг к нему, но Чонин отшатнулся. — Я не спал ночами! Искал тебя по всему городу, за его пределами, думал, с тобой что-то случилось! А ты… ты сидел здесь, прятался в своей норке и молился, чтобы меня забыть? А я, Чонин? А как же мои чувства? Для тебя это ничего не значит? Каждая фраза была как удар кнута. Чонин стоял, опустив голову, принимая их. Это всё было не так, Чан своими словами резал по живому. Чонин никого не любил так сильно, как его. Как мог Чан говорить, что его чувства ничего не значат? — И знаешь что, Ян Чонин? — выдохнул Чан, видимо, решив добить его. Чонин снова зажмурился, ожидая страшного. — После всего этого… после всего, через что ты провёл меня, я… всё ещё хочу тебя в своей жизни. Я до сих пор чертовски хочу тебя. Поэтому я здесь. Слова хлестнули плетью, перехватили дыхание, и Чонин перекрестился. Чан поперхнулся словами, готовыми слететь с губ, а потом схватился за голову. — Какой же я идиот! — выплюнул Чан. Он не стал ждать ответа. Развернулся и вышел, хлопнув дверью так, что Чонин поджал плечи и вздрогнул. Язычки пламени в лампадках закачались, отбросив на стены безумный танец из теней. В доме повисла тишина, оглушившая больше, чем все громкие слова Чана прежде. Чонин стоял так, сжавшись и зажмурившись, какое-то время. Пока пляшущие тени не успокоились, пока дымок от качающихся лампадок не вытянулся в ровные столбики. А потом медленно сполз по стене на пол. Он обхватил колени руками и попытался выровнять дыхание. Я до сих пор чертовски хочу тебя. Слова жгли изнутри тонкой иглой, воткнутой прямо в сердце. Два года он беспрестанно молился, строил стену из постов и раскаяния. Два года убеждал себя, что его чувства — болезнь, наваждение, грех, который он обязан искупить. А Чан приехал и одним предложением разнёс эту стену в пыль, обнажив за ней всё то же живое, измученное запретными чувствами нутро. Чонин молился, но правда была в том, что отмолить свои грехи у него не получится никогда. Потому что каждый день, отмаливая старые грехи, он грешил ещё больше. Мыслями о Чане, воспоминаниями о его улыбке, взглядах, прикосновениях. Каждый день он боролся с демонами под молчаливым укором тысячи глаз. Стыд накрыл его новой волной, но теперь это был не стыд перед Господом или родителями. Это был стыд перед Чаном. За свою трусость, за своё молчание. За то, что он заставил этого сильного, светлого человека рыскать в поисках, не спать ночами и в итоге приехать в эту Богом забытую глушь, чтобы услышать жалкое «не мог иначе». Он поднялся и, пошатываясь, подошёл к окну, отодвинул занавеску. Улица была пуста. Тёмно-синие сумерки поглотили фигуру Чана, не оставив и следа. Куда он пошёл? Обратно на вокзал? Или просто бродит где-то в темноте, пытаясь понять, зачем вообще приехал и проклиная Чонина?***
Но теперь всё было кончено. Теперь Чонину больше не нужно было прятаться, а Чан больше не будет искать. Теперь он знал, где Чонин, что с ним, и видел, что для него в новой жизни беглеца места не было. Чонин прошёл своё последнее испытание и теперь в смирении ожидал покоя и прощения, искренне вымоленного слезами за все эти два года. Чан не появился на следующий день, и на день через — тоже. Исчез, как наваждение. Так, что Чонину и впрямь казалось, что это было страшное видение, испытание, посланное ему во сне. Может, его воспалённое сознание само подкинуло ему этот образ. Может, Чана никогда не было, и он не говорил всех тех слов, а это само сознание Чонина обвинило его во всём за него. Время в деревне теперь текло по-другому, а Чонину казалось, что и вовсе остановилось. Он выполнял свои обязанности, как того требовало его положение: утром — служба, днём — помощь по храму, вечером — служба, а затем чтение молитв в уединении. Однако слова молитв теперь проходили сквозь него, не задерживаясь, словно вода через решето. И это тоже был грех. Потому что его мысли были там, за окном, на пыльной дороге, ведущей от вокзала. А на третий день Чан появился вновь. Явился ровно к началу вечерней службы. Дверь скрипнула и Чонин, стоя у аналоя и готовясь начать, замер. Бан Чан стоял на том же месте, но всё в нём теперь казалось иным. Не было прошлой растерянности, застывшей ярости. Задержавшись в дверях всего на мгновение, он уверенно прошёл внутрь зала и встал в углу. Его поза была расслабленной, плечи опущены, но взгляд… Взгляд был прикован к Чонину. Глаза в глаза, всё так же. Напряжённый, изучающий, неотрывный. Это было невыносимо. Вести службу под этим взглядом было всё равно что читать проповедь голым. Каждое слово, каждый жест чувствовались фальшивыми, и Чонин снова ощущал себя самым большим лжецом. Люди смотрели на него, слушали его речи. Он запинался, сбивался, ладони стали влажными. Под взглядом Чана не находилось места, ряса ощущалась неудобной, тесной, воротник жал горло. Он видел, как пожилые женщины украдкой оглядывались на незнакомого красивого мужчину, перешёптывались. Чан же не обращал на них никакого внимания. Его мир сузился до одного человека в чёрном одеянии у алтаря. Во время проповеди Чонин говорил о прощении, о милосердии Божьем, но его собственные слова звучали в ушах издевательством. Он говорил о свете, а сам чувствовал, как погружался во тьму своего лицемерия. Чан всё смотрел на него, смотрел внимательно, но не осуждающе: будто слушал не просто слова, а самую суть, будто пытался услышать смысл между строк, увидеть всю его внутреннюю дрожь. После службы прихожане не спешили расходиться, задерживаясь, чтобы поболтать и бросить еще несколько любопытных взглядов на странного гостя. Чонин, сжав кулаки в рукавах рясы, делал вид, что занят у алтаря, гася свечи. Он знал, что Чан не уйдет. Он ждал. И когда последняя старушка, кряхтя, вышла, задержавшись в дверях, чтобы оглядеть Чана с ног до головы, в церкви снова наступила тишина. Чонин стоял спиной к залу, чувствуя, как пристальный взгляд прожигал ему спину. Он слышал, как Чан встал со скамьи. Шаги, чёткие и твердые, зазвучали по каменному полу, приближаясь. Чонин замер, затаив дыхание. Он ждал, что сейчас его схватят за плечо, заставят обернуться. Но шаги остановились в паре метров позади. Я до сих пор чертовски хочу тебя. В голове снова и снова звучал не голос Бога, а голос Чана. И Чонин, священнослужитель, отшельник, кающийся грешник, прикрыл глаза, гася последнюю свечу. Самое страшное было в том, что последние два дня он отмаливал не только эти слова, но ещё и свой ответ, отчаянно рвавшийся наружу. Я тоже. Боже, прости меня грешного, но я тоже.***
Они ввалились в полумрак небольшого жилища Чонина, едва успев закрыть за собой дверь. Чан прижимал его к себе, с готовностью отвечая на все просящие поцелуи. Чонин крепче обнял его за шею в отчаянной попытке передать через прикосновения и объятия всё, что не мог выразить словами. Прости. Я боюсь. Я скучал. Я ненавижу себя. Я хочу тебя. Я не могу без тебя. Руки Чана впились в его рясу, сминая ткань, прижимая к себе как можно ближе. Они спотыкались, двигаясь вглубь комнаты, скудно освещаемой лампадами. Задели стол, Чонин, ударившись, зашипел. Стопка книг съехала вниз. Чан оттеснил Чонина к стене, прижав его спиной к холодной штукатурке прямо под святым образом. Их дыхание было сбивчивым, прерывистым, хриплым. Чонин оторвался, запрокинув голову, чтобы глотнуть немного воздуха, всего пропитанного церковными благовониями. Чан тут же схватил его за шею, отворачивая его голову так, чтобы жадно припасть губами к бронзовой коже. Чонин хватал губами воздух, вцепившись в его плечи. Затылок упирался в холодную стену, а виски обожгли дорожки слёз с уголков глаз. Чан оторвался от его шеи, мазнул несдержанным поцелуем по подбородку и нижней губе, потянул в сторону кровати. Она была старой, деревянной и скрипучей. С матрасом, несколькими одеялами для удобства и одной подушкой, из которой где-то торчали колючие пёрышки. Когда спина Чонина опустилась на одеяла, кровать жалобно скрипнула, а он на мгновение открыл глаза. И увидел их. Иконы. Со всех сторон. Святой образ смотрел на него прямо над изголовьем, ещё один — с левой стороны, скорбный взгляд изображённого лика был устремлён в самое пекло творившегося под ним греха. Лики святых, обрамлённые тёмным деревом и золотом, мерцали в свете лампадок, и Чонину казалось, что они все смотрели прямо на него. Стыд обжёг его изнутри, жаркий и тошнотворный. Он покраснел, кажется, до самых корней волос, чувствуя, как горит всё его тело – и от стыда, и от желания. Чан закрыл часть образов собой, когда навис над ним, но Чонин уже был в огне. Там ему было самое место, он горит сейчас и будет гореть вечно. Всё его тело превратилось в раскалённый прут под прикосновениями Чана. Он хватал его руки, прижимал к постели, целовал так, что Чонин выгибался, пытаясь стать ближе. Чан нетерпеливо тянул за шнурки, расстёгивал пуговицы и тут же припадал губами к обнажённой коже. Его ладонь лежала на шее Чонина, пальцы сжимали челюсть. Тем не менее, Чан, кажется, хотел быть нежным. Его поцелуи, скользившие по шее, плечам, были мягкими, почти жалостливыми. Но его тело, его движения выдавали другое. Мысли путались, сливались с ощущениями. Осуждающие взгляды с икон смешивались с горячим дыханием Чана на шее и тяжёлым сладковатым ароматом ладана и тлеющих фитилей лампадок. Чан прижимал его к постели, которая, казалось, скрипела так громко, что вся деревня знала, какому греху предаётся тот, кого все прихожане слушали каждый день и чьим словам верили. Чан прижимал его, а Чонину казалось, что тот камнем летел в пропасть, прижимая его к себе, утаскивая за собой, вниз, всё дальше и дальше от света, к которому Чонин так стремился. К которому вымаливал себе путь каждый день. Но Чан ни за что его не отпустит, в каждом его захвате — жадность, в каждом толчке — желание. Чонин зажмурился, пытаясь убежать в темноту под веками, но там было не лучше. Пальцы на шее сжались, Чонин жадно рванул сладковатый спёртый воздух, разгорячённый от их тел, его глаза закатились. Тело дрожало в ожидании приближающегося оргазма и неминуемой божественной кары. Чонин вцепился в сильные плечи, скользнул пальцами в мокрые вьющиеся волосы, а в следующее мгновение его губы накрыли чужие, требовательные и жадные. Чан сжимал в руках его бёдра, кровать жалобно скрипела от грубых толчков, а Чонин задыхался. Он никогда это не отмолит. Ему гореть в вечном огне. Завтра он не сможет даже переступить порог своей церквушки. Это позор, позор. То, что они делали сейчас, под святыми образами, — это богохульство и святотатство. Это ещё хуже, чем всё, что было до этого. Воздух в комнате стал тяжёлым, весь пропитанный запахом — церковным, ладанным, который теперь навсегда останется для Чонина не символом благодати, а напоминанием о самом греховном падении. В небольшой комнате было душно не только от благовоний, но и от влажности их дыхания, от пота, который стекал по их спинам и вискам. Но физический дискомфорт отошёл куда-то далеко, на десятый план, когда Чан прижался губами к его уху. — Скучал по мне, святой отец? — прошептал он, и его голос был низким, хриплым от страсти и всё той же невысказанной боли. Чонин весь сжался, и слёзы ручьём потекли по вискам — от переизбытка физических ощущений, от сокрушительной силы стыда и от самого Чана. От его крепких рук, жадных губ, тяжёлого тела и горящего взгляда. И ещё хуже было от звуков, разносившихся по всему его жилищу: мерзких, отвратительных, животных. То, чем они занимались, было грязно. Неправильно. Чонин зажмурился, и под хлюпанье, влажные шлепки кожи о кожу, сдавленные стоны, срывающиеся с губ, его оглушило яркой вспышкой сладостного наслаждения. Чонин кончил с судорожным всхлипом, вцепившись в плечи Чана, нависшего над ним. Он услышал над ухом горячую усмешку, почувствовал, как на талии сжались пальцы. А Чан продолжил двигаться. Он даже не замедлился, продолжив двигаться с той же неистовой силой, пока волны удовольствия не стали для Чонина болезненными, а с губ не начали срываться всё более громкие жалобные стоны. Чан мокро поцеловал его, а затем скользнул губами ниже и прикусил кожу на шее под ухом — и Чонин кончил снова, уже сухо, с мучительным, блаженным спазмом, теряя последние остатки связи с реальностью. Его дом стоял не на отшибе. Любой мог пройти мимо и услышать. Если хоть кто-то прошёл бы в поздний час под его окнами, то завтра молва поползла бы по деревне, как ядовитый туман. Эта мысль мелькнула где-то на краю сознания Чонина и растворилась, когда Чан, тяжело дыша, выскользнул из него и перевернул на живот. Чонин лежал, уткнувшись лицом в подушку и тяжело дыша. Тело не слушалось, дыхание сбилось. Казалось, всего его лёгкие были заполнены этим густым, горячим воздухом. Чан тяжело лёг на него сверху, оставил поцелуй на спине. Потёрся носом и губами между лопаток, пуская по взмокшей разгорячённой коже миллион мурашек. Чонин чувствовал, что его мелко трясло, но не мог понять, от чего именно. Всего было слишком много. Чан покрывал лёгкими поцелуями его спину, лопатки и плечи, дыхание выравнивалось. Чонин думал, что не сдвинется с места больше никогда — такая тяжесть ощущалась во всём теле. Но прошло какое-то время — минута? час? — и крепкие руки снова обхватили его бёдра, приподнимая. Чонин смог лишь выдать жалобный всхлип, когда почувствовал, как горячая головка скользнула меж ягодиц. Чан оттянул кожу в сторону, раскрывая покрасневший вход, и Чонин загорелся до самых ушей, почувствовав, как тело вытолкнуло наружу горячую вязкую сперму, остававшуюся в нём. — Ч-чан… — заскулил он, слепо потянувшись рукой назад. Он наткнулся не на пустоту, а на твёрдое, влажное от пота бедро Чана. Пальцы вцепились в мышцы, пытаясь то ли оттолкнуть, то ли притянуть ближе. Чан снова провёл членом меж ягодиц, размазывая выступившую смазку, а затем скользнул внутрь. Тело Чонина покорно и податливо приняло его, а сам Чонин вцепился в простыни и глухо застонал в подушку. Его тело напряглось дугой, но Чан придавил его сверху своей тяжестью, не давая вырваться. Он двигался внутри него короткими, резкими толчками, каждый из которых заставлял кровать громко скрипеть. Каждое движение Чана выталкивало из него остатки его же собственного семени, ощущение было одновременно унизительным и невероятно возбуждающим. Он чувствовал, как горячая жидкость вытекает по его внутренней стороне бедра, смешиваясь с потом. Стыд жёг его изнутри ярче огня, но тело, преданное и развращённое, отвечало на каждое движение глухой, греховной волной удовольствия, прокатывающейся от самого копчика. Чан потянул его на себя, поднимая и прижимая к своей груди. Сменился угол проникновения, и Чонин судорожно вздохнул. Ладонь Чана легла на его шею, снова слегка сжав пальцы на нежной коже, горячее дыхание опалило ухо. Сознание плыло, дышать было нечем, спину тянуло, но сильные руки держали его, и Чонин чувствовал себя распятым. — Говоришь, ты принадлежишь Богу, да? — прошептал Чан на ухо. По коже разбежались мурашки, Чонин весь сжался, в глазах защипало. — Я заберу тебя у него. Уже забрал. Его голос был хриплым, обжигающим, полным той же тёмной, поглощающей ярости, что и его движения. Слова впились в сознание Чонина острее любого клинка. Чан толкнулся бёдрами, войдя глубже и заставив Чонина сдавленно простонать. Он протянул руки за голову, слепо нащупывая лицо Чана, его волосы, и повернул голову. Чан тут же накрыл его губы своими, ладони скользнули по телу, опоясывая, прижимая ближе. — Я люблю тебя, — в беспамятстве выдохнул Чонин срывающимся голосом между поцелуями и сжал пальцы в тёмных волосах. С ресниц снова сорвались горячие слёзы. — Прости меня, Госпо… Чан поцеловал его, затыкая, и толкнулся снова. Одна его ладонь скользнула вниз, к мокрому, горячему и изнывающему члену — и Чонин весь крупно вздрогнул. — Замолчи, — прошипел Чан. — Я люблю тебя. Этого достаточно. Чонин тихо поскуливал, его тело отвечало на каждое жёсткое движение Чана дрожью, мурашками по коже. Стыд жёг его изнутри ярче любого адского пламени, но это был сладкий, всепоглощающий огонь. Он был распят между небом и землёй, между осуждением и блаженством, и крест этот был телом человека, которого он любил больше всего на свете и больше всего на свете боялся. Ладонь Чана на его члене двигалась быстро и резко, пальцы крепко сжимали плоть, а Чонина всего извивало и дёргало, горячие слёзы катились по его щекам и мешались с каплями пота, а с губ срывался беспомощный скулёж, и ему оставалось только изо всех оставшихся сил держаться за руки, обвивавшие его тело. Наконец, Чан отпустил его, позволив упасть на горячее одеяло, и снова вошёл — на этот раз медленно, но от этого не менее властно. Сил двигаться навстречу не было совсем. Чонин просто лежал, принимая, чувствуя, как его раскачивают эти глубокие, размеренные толчки. Скрип кровати снова заполнил комнату, сливаясь с прерывистыми вздохами и приглушёнными стонами. Всё его тело крупно вздрогнуло в очередном оргазме, и Чонин кончил, болезненно-сладостно, корчась в немом крике, пока тело раз за разом продолжало вздрагивать. Он был послушной, податливой вещью в руках Чана, позволял ему пользоваться своим измученным телом, пока наконец тот не издал низкий, сдавленный стон, впился пальцами в его бёдра и замер, затопив его изнутри горячим стыдом. Чан качнул бёдрами в последний раз особенно сильно, кровать снова жалобно скрипнула, а в следующую секунду раздался шум — это с глухим стуком о пол свалился со стены деревянный крест. Чан потянул Чонина за плечо, разворачивая лицом к себе, а потом лёг сверху, прижимая к кровати своим телом и запечатывая их связь поцелуем. Повисла гробовая тишина, нарушаемая лишь тяжёлым дыханием и трепетом фитилей в лампадах. Крест тёмным силуэтом лежал на полу рядом с кроватью. Чонин лежал, не в силах пошевелиться, глядя в потолок, по которому все еще плясали тени от свечей. В нём не осталось ничего — ни страха, ни стыда, ни даже мыслей. Только пустота, заполненная физическим изнеможением и странным, леденящим покоем. Чан чуть приподнялся, медленно скатился набок, но не отпустил — его рука тут же обвила Чонина за талию, прижимая его спиной к своей груди. Так близко, что Чонин чувствовал, как бьется его сердце — часто и громко. — Чонин… — и его шёпот сорвался. Тогда Чонин перевернулся, разворачиваясь к нему лицом. Чан сгрёб его к себе и прижался к его груди. — Не говори ничего, — таким же срывающимся шёпотом ответил Чонин. Он поцеловал Чана в макушку и обнял, прижимая ближе к себе. Никогда, он никогда бы не отмолил свой грех. Всё потому, что каждый день и каждую ночь в мыслях был только он. Во всех молитвах, в каждом слове раскаяния — только он. Они лежали вдвоём на узкой кровати, Чан прижимал его к себе, так крепко, будто боялся отпустить, а Чонин целовал его влажные волосы. Он сполз чуть ниже, обнял ладонями лицо и нежно-нежно поцеловал его губы. — Я не могу без тебя, — сквозь слёзы прошептал Чонин. — Никогда не любил никого так сильно, как тебя. Никогда не полюблю. Мне гореть вечно, Чан. Вечно. Чан посмотрел ему в глаза, стёр большим пальцем с щеки слезу. — Я сгорю с тобой.