***
Они пришли за ним в 4:17 утра. Леви знал точное время, потому что сам его назначил. Двое охранников в масках и чёрных комбинезонах вошли без стука. Молча. Один щёлкнул ключом в замке кандалов у пола, освободив цепь. Другой грубо взял Эрена под локоть и потянул вверх. — Встать. Идти. Эрен встал. Ноги, отсиженные за недели, не слушались. Он пошатнулся, и его снова дёрнули. Повели по коридору. Фонари мигали с нерегулярным интервалом, отбрасывая на стены прыгающие тени, похожие на пляску сумасшедших. Спустились на три уровня вниз. Температура упала. Воздух стал сухим, стерильным и от этого ещё более угрожающим. Пахло озоном, антисептиком и холодным металлом, как в операционной. Комната была обшита белыми керамическими плитками. Они блестели под светом мощных люминесцентных ламп. В центре — металлический стол с желобками для стока жидкостей. Стеллажи с инструментами: не дубинки и щипцы, а современные, технологичные устройства — нейростимуляторы, датчики, шприцы-автоматы, зонды с камерами. Всё было чисто, блестяще, упорядоченно до тошноты. Леви уже был там. Он стоял спиной, у раковины из нержавеющей стали, и мыл руки. Долго, тщательно, проходя щёткой под каждым ногтем. На нём был тёмно-синий хирургический халат, стерильный. Руки в тонких латексных перчатках. Он вытер их одноразовым полотенцем, обернулся. Его лицо было пустой маской. Ни эмоций, ни мыслей. Только работа. — Закрепить, — сказал он, не глядя на Эрена. Эрена прижали к холодному металлу стола. Ремни затянули на запястьях, щиколотках, выше локтей, на бёдрах и грудной клетке. Туго, профессионально, пережимая кровоток. Эрен лёг, уставившись в ослепительно яркий светильник без абажура. Свет выжигал сетчатку, оставляя после себя цветные пятна. Он зажмурился. — Открой глаза, — раздался голос Леви. Он стоял теперь рядом, рассматривая Эрена как объект. — Всё, что происходит, должно фиксироваться твоим сознанием. Иначе нет смысла. Эрен открыл глаза, заставляя себя смотреть прямо в свет, пока слёзы не потекли по вискам. Леви взял со столика прибор с двумя электродами на проводах. Его пальцы привычно, почти любовно, проверили контакты. Эта часть работы была чистой. Технологичной. Контролируемой. Здесь не было грязи камеры, только точная наука боли. — Электрический ток. Переменный, низкое напряжение, высокий ампер. Не оставляет внешних повреждений. Воздействует непосредственно на центральную нервную систему. Боль не локализована. Она заполняет всё. Стирает личность. Рекомендуемая продолжительность первого воздействия — пять секунд. Он нанёс гель на электроды, приложил их к вискам Эрена. Контакты были холодными и скользкими. — Последний шанс. «Сокол». Настоящее имя. Локация. Эрен сжал зубы. Сказал, глядя в свет: — Не знаю. Леви кивнул ассистенту у панели. Тот повернул ручку. Боль была белой. Абсолютной. Она ворвалась в череп не огнём, а ледяным, всепроникающим током, который выжигал нейроны, стирал память, уничтожал самоощущение. Тело Эрена выгнулось в немой судороге, мышцы свело так, что хрустнули суставы. Ремни врезались в плоть. Из его горла вырвался не крик, а хриплый, сиплый звук, как у лопнувшей трубы. Глаза закатились, зрачки исчезли. Пять секунд. Когда ток отключили, тело обмякло, будто из него вынули позвоночник. Эрен лежал, беззвучно хватая ртом воздух, слюна и слёзы текли по лицу, смешиваясь. Он ничего не чувствовал, кроме гула в ушах и всепроникающей, мелкой дрожи, исходящей из самого центра тела. — Имя, — повторил Леви. Он стоял рядом, наблюдая за показаниями датчиков на стене: пульс, давление, электрическая активность мозга. Всё зашкаливало. Эрен попытался что-то сказать. Из горла вырвался только хрип. — Увеличить продолжительность до восьми секунд, — спокойно сказал Леви. — Понизить сопротивление. Второй разряд был дольше и глубже. Боль проникла в кости, в зубы, в корни волос. Эрен закричал. Наконец, закричал. Длинный, животный, бессмысленный вопль, который разорвал ему горло. Когда всё кончилось, он лежал, безудержно рыдая, трясясь всем телом. Сознание утекало, пытаясь спрятаться в тёмные уголки. Но свет лампы не давал уйти. — Остановить, — сказал Леви. Он отсоединил электроды. — Пока достаточно. Ты вынослив физически. Но это не вопрос воли. Это рефлексы. Они истощатся. — Он взял со стола длинную, тонкую иглу из хирургической стали. — Другой метод. Стимуляция тройничного и лицевого нервов. Боль острая, локализованная, невероятной интенсивности. Он наклонился. Его лицо было в сантиметрах от лица Эрена. Леви пах антисептиком, кофе и под этим — едва уловимым, горьким ароматом корней. — «Сокол». Скажи имя, и это закончится. Эрен, всё ещё рыдая, покачал головой. Слова не шли. Игла вошла в точку прямо под скулой, рядом с крылом носа. Быстро, точно. Боль была другой. Не белой и всеобъемлющей, а острой, яркой, как удар раскалённой спицы прямо в мозг. Эрен взвыл, пытаясь дёрнуть головой, но её держал ремень. Боль пульсировала, отдаваясь в глазницу, в зубы, в ухо. Мир покраснел. — Имя! — Нет! Чёрт! Нет! Вторая игла — в точку на шее, у угла нижней челюсти. Новый виток агонии. Сознание поплыло. Образы всплыли: детство. Солнечный свет на траве. Рука матери на его голове. Потом — её мёртвое, синее лицо после «несчастного случая» на государственной фабрике. Плакаты в подпольной типографии. Горящие глаза товарищей. Обещание. Обещание сжечь этот прогнивший мир дотла.. — Фло.. — вырвалось у него сквозь стиснутые зубы, прежде чем разум успел вмешаться. Леви замер. Игла остановилась, не выходя. В его голове пронеслось: Флор? Флориан? Но вместе с профессиональной оценкой прорвалось что-то иное — острое любопытство, тёмное и липкое, как кровь. Кто этот «Фло»? О ком он думает в такой момент? Его пальцы непроизвольно сжались на рукоятке иглы. И в этот момент перед его внутренним взором пронеслись не мысли, а быстрые, чёткие кадры, как в инструкции: игла, входящая глубже, в нервный узел, палец на шприце с нейротоксином, который оставит необратимые повреждения, костяшки его руки, бьющей по солнечному сплетению, чтобы вышибить имя вместе с воздухом. Этот внутренний киносеанс длился миг, но Леви почувствовал, как его желудок сжался от ужаса перед самим собой. Он вытащил иглу так резко, что на коже Эрена выступила яркая капля крови. — Собака.. — выдохнул Эрен, с трудом выговаривая слова. — Моя собака.. в детстве. Флосси… Леви, вытащив иглу, секунду смотрел на него, потом аккуратно положил инструмент на столик. Он выстроил их в линию параллельно краю стола, отступив ровно два сантиметра. Его руки в перчатках были абсолютно чисты. Но внутри всё дрожало от ярости на самого себя. От этой грязной, неуместной вспышки чувства. От этих картинок, которые его разум генерировал без спроса. — Достаточно на сегодня, — сказал он охранникам, и его голос звучал чуть более хриплым, чем обычно. — Отвести обратно. Дать воды. Не кормить. Он сам расстегнул ремни на груди и бёдрах. Его движения были точными, без лишних прикосновений. Когда Эрен попытался сесть, мир закружился. Он бы упал, но Леви поддержал его за плечо, коротким, сильным движением поставив на ноги. Рука надзирателя лежала на его обнажённом, горячем плече секунду, не больше. Кожа под латексом была прохладной. Эрен почувствовал дрожь в тех пальцах. Лёгкую, почти незаметную. Леви почувствовал под перчаткой жар кожи, худую структуру плеча, жизнь, пульсирующую прямо под его ладонью. Он отдернул руку, будто обжёгшись. Этот контакт был опаснее, чем любой крик Эрена. Он оставлял на латексе невидимый след, память о прикосновении. — Зачем? — прошептал Эрен, его голос был разорванным клочьями. — Знал, что я не скажу. Леви снял окровавленные перчатки, выбросил их в медицинский контейнер для опасных отходов. — Я знал, что ты не скажешь сознательно. Но тело имеет свою память. Свои рефлексы. Сегодня я запрограммировал в твоей нервной системе новый условный рефлекс: боль. Завтра, когда ты увидишь иглу, твой пульс подскочит, давление упадёт, мозг начнёт паниковать ещё до прикосновения. Ты будешь бояться. На клеточном уровне. И этот страх.. он разъедает волю. Постепенно. Он кивнул охранникам. Те взяли Эрена под руки, повели к двери. Проходя мимо, Леви, не глядя, протянул руку и поправил сбившийся, грязный воротник на робе Эрена. Жест был машинальным, почти неосознанным. Жестом того, кто привык к порядку. Но в нём была и тёмная, навязчивая необходимость — снова прикоснуться. Поправить. Привести в порядок. Сделать своим. Он осознал это только когда дверь закрылась за Эреном. И снова его охватила волна отвращения — к себе, к своей слабости, к этой болезни, которая превращала профессиональную жестокость в нечто личное, грязное. В ту ночь Леви не спал. Он сидел в своём кабинете и разбирал пистолет. Семь раз. Каждый раз раскладывая детали на суконке в строгом порядке, протирая каждую без единого пятнышка, собирая обратно. Ритм движений успокаивал. Но как только работа была закончена, перед глазами вставала картина: его рука на плече Эрена. Он встал, снова разобрал пистолет. Его пальцы искали утешения в холодном металле, в чёткости процедуры. Но металл казался тёплым. Будто сохранил жар того плеча. Он резко отшвырнул затвор, который выскользнул из дрожащих пальцев. Деталь покатилась по полу. Леви застыл, смотря на неё с животным ужасом. Беспорядок. Он уронил деталь. Он нарушил ритуал. Его дыхание участилось. Он упал на колени, пополз, нащупал затвор в пыли под столом. Пыль. Грязь. Он схватил его, побежал к раковине, включил воду на полную и начал тереть деталь щёткой, мылом, скребя кожу пальцев до крови вместе с воображаемой грязью. Кашель подступил снова, и на белый кафель упали три тёмных лепестка, смешавшись с пеной и кровью. Он смотрел на этот хаос — воду, пену, кровь, лепестки — и его охватила паника. В горле снова заскребло. Аккерман откашлял прямо в раковину. Выплюнул не лепестки, а целый, маленький, деформированный бутон ириса, облепленный тёмной, густой слизью и сгустками свежей крови. Он лежал на белой эмали, тёмно-фиолетовый, почти чёрный, влажный и мерзкий. Прежде чем смыть, Леви задержался, рассматривая его. Это был не просто цветок. Это был материальный слепок его самой тёмной, невысказанной мысли. Физическое воплощение того мгновенного кадра с иглой и шприцем. Болезнь вытягивала наружу не чувства, а подавленные импульсы. Он промыл раковину, включив воду на полную мощность. Посмотрел на своё отражение в потрескавшемся зеркале. Глаза были воспалены, кожа — серой, восковой. Он потрогал пальцами виски. Они пульсировали. Внутри грудной клетки что-то шевелилось, расправляя лепестки. Ты смотришь на него не как на врага, — прошипел внутренний голос, похожий на его собственный, но более гнусный. Ты смотришь на него как на что-то своё. Единственное живое существо в этом царстве смерти. И ты хочешь его сломать не для системы. Ты хочешь, чтобы он сломался для тебя. Чтобы эти глаза смотрели не в будущее, а на тебя. С ненавистью, со страхом, с чем угодно. Главное — на тебя. Леви с силой ударил кулаком по зеркалу. Стекло треснуло, разрезав его отражение на острые осколки. Кровь выступила на костяшках, смешалась с каплями воды. Он тут же схватил дезинфицирующий спрей и тряпку из-под раковины и начал лихорадочно вытирать свои брызги и осколки, его движения были резкими, автоматическими. Убрать беспорядок. Стереть следы потери контроля. Ритуал очистки временно заглушал панический шепот внутри. Он был палачом. И его болезнь была не в любви к идеалу, а в болезненной, удушающей одержимости самым ярким, самым неприкосновенным объектом в этом аду. Эрен был его личным кощунством. И он молился на него, выкашливая лепестки, как язычник, приносящий кровавые жертвы своему идолу. Он включил воду, взял щётку с жёсткой щетиной и начал скрести кожу. Сначала тыльную сторону ладоней, где могли остаться невидимые брызги. Потом — между пальцами. Потом — под ногтями, хотя перчатки были надеты всё время. Он тер до красноты, до того момента, когда кожа начала проступать тонкой сеткой ссадин. Мыльная пена смешивалась с водой, стекала в слив. Но ему казалось, что он всё ещё чувствует на коже точечное, горячее воспоминание о прикосновении к плечу Эрена. Наконец, он остановился. Выключил воду. Вытер всё насухо. Разложил детали пистолета заново. Восьмой раз. Девятый. Он собирал его, пока рассвет не начал сереть за глухой стеной.***
Ритуалы менялись. Леви перестал пытать. По крайней мере, физически. Теперь он приходил с книгами. Садился, открывал томик, читал про себя. Молчал по полчаса, иногда больше. Создавал давление тишиной, нарушаемой только шелестом страниц и его собственным, всё более хриплым дыханием. Эрен молчал в ответ. Он наблюдал. Изучал детали: как Леви держит книгу, — левой рукой, никогда не загибая уголки —как его взгляд иногда замирает на одной строчке надолго, как его веко подрагивает, когда внутри поднимается спазм, который он подавляет, просто с силой выдыхая воздух через нос, раздувая ноздри. Однажды книга была на немецком. Эрен узнал готический шрифт. — «По ту сторону добра и зла», — произнёс он тихо, первым за неделю нарушив молчание. Голос был хриплым от неиспользования. Леви не поднял глаз. — Ты знаешь немецкий? — Учил. В университете. До того, как его закрыли. Леви перелистнул страницу. — Ницше презирал стадность. Его сверхчеловек стоит по ту сторону морали толпы. Твои же лозунги — о свободе для этой самой толпы. Противоречие. — Я не борюсь за толпу, — сказал Эрен. Он говорил спокойно, как на лекции. — Я борюсь за право каждого человека перестать быть её частью. Ваша система как раз и создаёт стадо. Дрессирует его. — А твоя создаст что? — Леви наконец оторвался от книги. Его взгляд был усталым, тяжёлым. — Стадо бунтовщиков? Орду, которая сожрёт сама себя, потому что каждый захочет быть сверхчеловеком? Твоя свобода — это свобода волков. И она заканчивается, когда заканчивается мясо. — Лучше умереть волком, чем жить стриженым бараном, — парировал Эрен. Но в его голосе не было прежнего огня. Была усталость, зеркальная усталости Леви. Леви вдруг резко встал, отвернулся. Его плечи содрогнулись. Он закашлялся, но на этот раз не стал прикрываться. Кашель был влажным, булькающим, отвратительным. Он выплюнул прямо на пол, в угол камеры, сгусток слизи, в котором, как в янтаре, застыли несколько мелких, иссиня-чёрных лепестков. Они лежали на сером бетоне, влажные и жуткие. Леви, всё ещё давясь, уже тянулся рукой к карману за салфеткой, его взгляд лихорадочно выискивал следующее место загрязнения, которое нужно устранить. Его ритуал спасения от грязи теперь включал и его собственную, внутреннюю грязь. Леви вытер губы платком, медленно обернулся. Его лицо было искажено не болью, а глухой, беспросветной яростью. На себя. На мир. На этого юношу, который стал катализатором его распада. — Видишь? — прошипел он. — Вот что производят твои красивые идеи. Гниль. Отраву. Они не меняют мир. Они губят изнутри тех, кто в них верит. Эрен смотрел на лепестки. Потом на Леви. — Это не мои идеи губят вас. Это ваша собственная неспособность принять правду, которую они несут. Вы кашляете не от моего бреда. Вы кашляете оттого, что подавляете знание. Что я прав. И это знание.. оно живое. Оно хочет выйти. Но вы душите его. И оно душит вас в ответ. Леви замер. В воздухе повисло напряжение, густое, как смог. Они смотрели друг на друга через эту ядовитую тишину — палач и жертва, тюремщик и узник, два сломленных идеалиста, отравленные своими же убеждениями. Ни ненависти, ни симпатии. Только взаимное признание смертельной болезни в душе другого. — Заткнись, — наконец сказал Леви, и его голос звучал надтреснуто. — Просто заткнись. Он собрал вещи, не глядя на Эрена. Уходя, снял свои чёрные кожаные перчатки, которые только что вытирал платком, и бросил их на стол перед Эреном. Бросил не случайно, а положил параллельно краю стола, совершив тот же самый ритуальный жест, что и с инструментами в белой комнате. — Надень. Здесь сыро. Это был не акт милосердия. Это был акт маркировки. Теперь Эрен будет носить на себе частицу его, Леви. Его запах. Его форму. Его тепло. Это было всё, что он мог позволить. Всё, на что хватало его извращённой, отравленной невысказанностью нежности. Он не мог прикоснуться. Но его перчатки — могли. Дверь закрылась. Эрен посмотрел на перчатки. Они лежали, пустые, сохраняя форму его рук. Он медленно протянул свою руку, коснулся кожи. Она была холодной, но мягкой, ухоженной. Он надел их. Они были велики, болтались на пальцах. Но внутри сохранялось слабое, остаточное тепло. И запах. Запах кожи, металла, горького кофе и.. той самой сладковатой горечи. Цветов. Он сидел так до прихода ужина — холодной баланды и чёрного хлеба. Не снимал их даже когда ел. Он понимал подтекст. Понимал извращённость этого жеста. Это не была забота тюремщика. Это был жест собственника к своей вещи. И от этого осознания ему становилось не по себе. Но тепло было реальным. И в этом аду даже извращённая забота была лучше полного безразличия. Он ненавидел Леви за это. И цеплялся за эти перчатки как за якорь в море боли.***
Через неделю Леви пришёл не с допросом и не с книгой. В руках у него был небольшой, потрёпанный том в твёрдом переплёте без опознавательных знаков. Он сел, положил книгу между ними, не говоря ни слова. Его лицо было пепельным, дышать он стал тише, но с каждым вдохом в груди что-то булькало, как в заросшем пруду. Эрен смотрел на книгу. Потом на Леви. — Что это? Новый метод? Яд на страницах? — Шопенгауэр, — хрипло ответил Леви. Он не кашлял. Он, казалось, растворял каждый приступ внутри себя, ценой невероятного напряжения. — «Мир как воля и представление». Абсолютная воля, слепое, бесцельное хотение. Весь мир — её продукт. Страдание — её суть. — Он толкнул книгу ногой ботинка в сторону Эрена. — Твоя свобода, твоя воля к разрушению.. это всего лишь частный случай вселенского безумия. Ты не революционер. Ты симптом. Эрен не стал брать книгу сразу. — Зачем вы мне это даёте? — Чтобы ты понял масштаб своей ничтожности, — сказал Леви, но в его глазах не было торжества. Была только усталость. — И моей. Мы оба — порождения одной и той же воли. Ты хочешь жечь. Я обязан чистить. Мы исполняем роли в пьесе, которую никто не писал. Это снимает ответственность. Должно снимать. Он замолчал, закрыл глаза. Его горло работало, сглатывая что-то невидимое и горькое. Когда он снова заговорил, голос был чуть более мягким, размытым. — На форзаце.. есть пометки. Не мои. Предыдущего владельца. Он тоже считал, что нашёл выход. Подчеркнул фразу: «Единственный способ отрицать волю — это отрицать жизнь». Он повесился в своей камере через три дня после того, как прочёл это. — Леви открыл глаза. В них стояла мутная вода. — Я тогда думал, что он просто слабак. Теперь я понимаю, что он, возможно, был самым разумным из нас всех. Эрен медленно потянулся, взял книгу. Переплёт был холодным. Он открыл её на форзаце. Там, дрожащим, но твёрдым почерком, было выведено: «Если мир — тюрьма, то отказ от игры — единственный побег. Э.С.». И ниже, другим, более острым почерком, чьим-то: «Трус». Он поднял взгляд. Леви смотрел на эти надписи с каким-то странным, почти болезненным интересом, будто видел их впервые. — «Э.С.»? — спросил Эрен. — Эрвин Смит. Профессор философии. Арестован за распространение диссидентской литературы. Умер здесь. Вернее, умертвил себя. — Леви постучал пальцем по слову «Трус». — Это я написал. Тогда. — А теперь? — Теперь я не уверен, — тихо сказал Леви. Он вдруг наклонился вперёд, и его рука, быстрая и точная, легла поверх руки Эрена, держащей книгу. Его пальцы были сухими и горячими, как кости после кремации. — Теперь я думаю, что, возможно, он просто устал от того, чтобы быть инструментом. Как эта книга. Её читают, в ней пишут, её используют, чтобы подтвердить или опровергнуть что-то. А она просто бумага и чернила. Она ничего не хочет. Она просто есть. Он не отнимал руку. Его большой палец лежал на тыльной стороне ладони Эрена, прямо над выступающими сухожилиями. Эрен чувствовал пульс в том пальце. Частый, неровный. — Вы умираете, — снова сказал Эрен, не как вопрос, а как констатацию. — Мы все умираем с момента рождения, — отозвался Леви, но не отводя руку. — Просто у некоторых процесс более.. наглядный. Наконец он отнял ладонь, оставив на коже Эрена жгучее пятно. Встал. Посмотрел на книгу в руках Эрена. — Можешь оставить её. Или порвать. Или спрятать в щель в полу и забыть. Это уже не имеет значения. — Он повернулся к двери, но задержался. — Смит.. перед тем как сделать это.. он попросил чашку кофе. Настоящего, молотого. Я принёс. Он сказал: «Как жаль, что красота так часто служит укрытием для ужаса». Я тогда не понял. Теперь понимаю. Он говорил не о кофе. Леви вышел, оставив Эрена с чужой книгой о бессмысленности мира в руках, на которых до сих пор горел отпечаток его пальцев. Эрен открыл книгу наугад. Его взгляд упал на подчёркнутую строку: «Жизнь — это бесконечная, бесцельная суета, движимая голодом и страхом». На полях чьим-то, не Смита и не Леви, почерком было выведено: «НЕТ. ДВИЖИМАЯ ЛЮБОВЬЮ. ХУЖЕ». Он закрыл книгу. Положил её рядом с собой. Запах старых страниц, пыли и чернил смешивался с запахом перчаток, запахом камеры и тем едва уловимым, горьким шлейфом, что тянулся за надзирателем. Этот подарок был хуже пытки. Пытка заканчивалась. Книга, идеи, этот взгляд в бездну — оставались. И отпечаток тех горячих пальцев на его коже тоже оставался. Леви дал ему не утешение, а зеркало. И в нём Эрен видел не только своё отражение, но и отражение надзирателя, такого же пленника, запертого в клетке из долга, чистоты и невысказанных цветов.***
Допросы становились короче. Леви больше не пытал. Он приходил, садился, иногда делал вид, что записывает что-то. Чаще — просто сидел и кашлял. Теперь уже почти не скрывая этого. Цветы становились больше, сложнее. Целые бутоны с короткими, мясистыми стеблями, иногда с листьями, тёмно-зелёными, почти чёрными. Он выплёвывал их в платок, смотрел на окровавленные, влажные лепестки с каким-то отстранённым, научным интересом, потом заворачивал и убирал в карман. Эрен наблюдал. Он видел, как Леви худеет: кожа на лице натягивается на скулах, глаза западают глубже, и в них поселяется тот же самый, холодный огонь безумия, который когда-то горел только в его глазах. Он видел, как дрожат руки надзирателя, когда тот наливает себе кофе. Как он иногда замирает посреди фразы, и взгляд его становится стеклянным, устремлённым внутрь, в тот сад из боли, что разрастался в его груди. Однажды ночью, во время допроса при тусклом свете настольной лампы, — электричество дали на час — Эрен не выдержал. Не из сострадания. Из того же научного любопытства, с каким изучают редкую болезнь. — Сколько вам осталось? Леви, который что-то писал в протоколе, поднял на него взгляд. Его глаза были красными от лопнувших сосудов, веки — припухшими. — Что? — Болезнь. На поздней стадии, судя по.. продукции. Она убивает? Удушьем? Или организм просто истощается? Леви отложил ручку. Сложил руки на столе. Его пальцы были тонкими, почти прозрачными. — Ты хочешь обсудить мою смерть, Йегер? Это новая тактика? — Нет. Констатация. Вы умираете. Я пытаюсь понять механизм. «Я пытаюсь понять механизм». Эти слова отозвались в Леви сладкой и одновременно разрывающей болью. Эрен был причиной. И в этом был ужасный, извращённый смысл. Его смерть будет иметь причину. Не абстрактную «систему», а конкретного человека. Человека, на которого он тратил свои мысли, свою ярость, свою.. одержимость. — Причину? — Леви засмеялся, и этот звук был страшнее любого кашля, хриплый, надрывный. — Ты не причина. Ты симптом. Как и я. Убийство симптома не лечит болезнь. Оно просто маскирует её на время. Он помолчал, смотря на платок, в котором лежал очередной окровавленный бутон. Ты — единственное, что выросло в моей жизни не по приказу, — думал он. Единственное, что было настоящим. И я должен был тебя сорвать. А вместо этого позволил тебе пустить корни в моей собственной груди. — Я мог бы тебя убить, да. Но тогда эти цветы.. они вырастут у кого-то другого. Может, у того, кто придёт мне на смену. А может, они уже растут в лёгких у каждого второго в этой тюрьме. Просто невидимо. — Вы сдаётесь, — сказал Эрен без эмоций. — Нет, — покачал головой Леви. — Я признаю поражение. Это разные вещи. Сдача — это когда ты прекращаешь сопротивление. Признание поражения — это когда ты понимаешь, что сопротивление было бессмысленным с самого начала. Ты ещё этого не понял. Но поймёшь. Когда-нибудь. Он встал, пошатываясь. Подошёл к двери, постучал. Прежде чем дверь открылась, он обернулся. Его лицо в тусклом свете лампы было похоже на лицо мертвеца. Рука его непроизвольно поднялась к горлу, пальцы сложились в знакомый, удушающий жест, но не вокруг собственной шеи, а замерли в воздухе, направленные в сторону Эрена. Леви опустил руку, сжав её в кулак так, что ногти впились в ладонь. — Мой приказ о твоей ликвидации подписан. Через сорок восемь часов. Обычно такие вещи я делаю сам. Но в этот раз.. — он снова кашлянул, сплёвывая в платок целый, маленький цветок, — в этот раз, боюсь, я буду не в форме. Пришлют другого. Он сказал это не как угрозу. А как предупреждение. Как предостережение от чужих рук. Никто не имеет права тебя трогать, — кричало что-то внутри него. Никто, кроме меня. Даже если это означает убийство. Особенно если это означает убийство. Но он был уже не способен на это. Он мог только извергнуть его из своей системы, как извергал цветы. Вытолкнуть наружу, в мир, чтобы он больше не отравлял его — и чтобы отравлял память о нём навсегда. Он вышел. Эрен остался сидеть. Холодный ком страха в его груди начал обрастать острыми, ясными гранями. Смерть была ожидаема. Но смерть от руки какого-то незнакомого фанатика, для которого он будет просто строчкой в отчёте, очередным «террористом №3».. это было унизительно. Это обесценивало всё. И его борьбу, и его страдания, и даже эти странные, уродливые отношения с надзирателем Аккерманом. Этой мысли он боялся больше всего.***
После этого визита Леви спустился в архив. Он достал всё дело Эрена Йегера — не копии, а оригиналы. Фотографии, отпечатки пальцев, образцы почерка, даже кусочек ткани с его старой куртки, изъятый при аресте. Он разложил это всё на столе в своей каморке. Не для работы. Просто смотрел. Потом взял ножницы и аккуратно вырезал из каждой фотографии лицо Эрена. Получилась стопка одинаковых глаз, одинаковых губ. Он сложил их в идеальный квадрат, проколол в центре иглой, перевёл нитку. Получилась гирлянда из лиц. Он поднёс её к свету. Десятки Эренов смотрели на него пустыми бумажными глазами. Он поджёг уголок. Бумага вспыхнула, свернулась чёрным пеплом. Он наблюдал, как огонь пожирает изображения, и в его груди расцвел новый бутон — огромный, давящий на сердце. Он понял тогда, что не может уничтожить его, даже символически. Любая попытка стирания лишь укрепляла Эрена внутри него. Он был вирусом, против которого не было антидота, потому что антидотом было бы полное принятие. А Леви не мог принять хаос. Он мог только пытаться его упорядочить, даже если это убивало его самого.***
Последнюю ночь Леви провёл не в кабинете, а в медицинском изоляторе. У него поднялась температура до сорока. Лёгкие хрипели, булькали, будто в них плавали целые соцветия. Санитар, старый, равнодушный алкоголик, сделал ему укол морфина и ушёл. Леви лежал на койке, глядя в потолок, покрытый паутиной трещин, и чувствовал, как внутри его грудной клетки распускается целый сад. Корни ирисов опутали его рёбра, стебли проросли в бронхи, бутоны давили на сердце. Он дышал с трудом, каждый вдох сопровождался хриплым свистом и вкусом крови, земли и гнили. Он думал не об Эрене. Он лгал сам себе. Он думал только об Эрене. О том, как тот будет умирать утром. Чужие, чужие руки приложат пистолет к его затылку, и последнее, что увидит Эрен, будет серая, запачканная птичьим помётом стена тюремного двора. Это было воровство. Они крали у него его смерть. Его финал. Его право быть последним, кого увидит этот упрямый, ненавистный чудак. Леви стиснул зубы, и из его горла вырвался сдавленный звук, похожий на рыдание. Нет. Он не отдаст его. Ни системе. Ни смерти. Он отдаст его только ему самому — тому призраку свободы, за которого Эрен так безнадёжно боролся. Это будет его последний, самый извращённый подарок. И его последняя месть: обречь Эрена жить с памятью о нём. Сделать себя неизлечимой болезнью в его сознании. Приказ о ликвидации лежал у него на тумбочке. Леви взял его, разорвал на мелкие кусочки, не читая, и сжёг в металлической урне для отходов. Запах гари смешался с цветочным, создавая тошнотворную смесь. Он встал. Каждое движение отзывалось болью во всём теле. Оделся в тёмную, немаркую одежду. Собрал заранее приготовленные вещи: паспорт на имя «Эрен Крюгер», толстую пачку денег, ключи от старого, невзрачного фургона, стоящего в мёртвой зоне у западного забора. Он приготовил это всё неделю назад, сам не понимая зачем. Инстинктивно. Как последний аварийный выход для той части себя, которая ещё могла что-то хотеть. В три часа ночи, когда смена была самой сонной, а камеры наблюдения в старом крыле давали сбой, — благодаря умело перерезанному им же проводу — Леви открыл дверь камеры №5. Он не пытался быть тихим. Он просто вошёл. Эрен сидел на нарах, прислонившись головой к стене. Он не спал. Услышав скрип, он медленно повернул голову. Увидел фигуру в дверном проёме. Леви стоял, опираясь на косяк, чтобы не упасть. Он был без кителя, в простой тёмной одежде, которая висела на нём, как на вешалке. Лицо в лунном свете, пробивавшемся через грязное окно-решётку, было похоже на посмертную маску: восковое, с глубокими тёмными провалами глаз. Только в этих провалах горели две крошечные точки — лихорадочный, предсмертный блеск. — Встань, — сказал Леви. Голос был не хриплым, а каким-то пустым, словно звучал из глухой, заброшенной трубы. Эрен медленно поднялся. Цепь звякнула. Леви шагнул вперёд, пошатнулся, едва не упал. Опёрся рукой о холодную, влажную стену. Потом наклонился, вставил ключ в замок кандалов на лодыжке. Руки его тряслись так, что он трижды промахнулся, металл скрежетал о металл. Наконец, щелчок. Тяжёлый, ржавый браслет отскочил, упал на бетонный пол с глухим, оглушительным в тишине стуком. Эрен постоял секунду, ощущая непривычную, почти болезненную лёгкость. Потом посмотрел на Леви. — Что это? — Твой приговор вступил в силу, — сказал Леви, выпрямляясь с видимым усилием. Каждое движение давалось ценой. Он сунул руку в рюкзак, вытащил папку, сунул её Эрену в руки. Его пальцы были ледяными, как у покойника. — Ликвидация — сегодня утром. Я не смогу быть исполнителем. Мне противно. — Он указал на содержимое папки. — Деньги. Документы. Ключи. Машина у западного забора, за мусорными контейнерами. Двигатель заведён. Пропуск действует до пяти утра. Эрен смотрел на папку, не понимая. Его ум, отточенный на конспирации и паранойе, искал подвох. Ловушку. Новую, изощрённую пытку — дать надежду и отнять, наблюдать, как он бежит к свободе, и поймать у самого забора. — Почему? — спросил он. Единственное слово, вмещавшее в себя все вопросы мира. Леви не ответил. Вместо ответа его тело согнулось в немом, конвульсивном приступе, самом сильном из всех. Он рухнул на колени, и из его открытого, искажённого гримасой рта хлынул поток. Не крови. Тёмно-фиолетовых, почти чёрных ирисов. Целых бутонов с листьями, облепленными густой, тёмной слизью и сгустками свежей, алой крови. Они падали на пол между ними с тихим, влажным шлепком, образуя жуткий, ароматный ворох. Леви давился, хрипел, выплёвывая цветок за цветком, будто извергая наконец всю ту ядовитую, невысказанную суть, что копилась в нём месяцами. Это были не просто цветы. Это были лепестки, пропитанные всем, что он не смел назвать: яростью, восхищением, одержимостью, отчаянием, желанием стереть Эрена в порошок и желанием сохранить его в идеальной, нетленной форме — такой, какой он был в своей безумной, чистой правоте. Когда приступ стих, он сидел на коленях, опираясь на дрожащую руку, и тяжело, со свистом и бульканьем дышал. Губы были в крови и в тёмном, липком соке. Глаза, полные слёз от перенапряжения, смотрели на Эрена сквозь пелену боли. — Вот.. почему, — выдохнул он, и каждый звук давался с трудом. — Теперь убирайся. Пока я не передумал. Передумал и не застрелил тебя сам, чтобы ты навсегда остался здесь, со мной, — дополняла его измученная мысль. Эрен смотрел на этот кошмар. На цветы, выросшие из человеческих внутренностей. На человека, который был его палачом, тюремщиком, единственным собеседником в аду. И он всё понял. Понял окончательно. Это не милосердие. Это не сострадание. Это — капитуляция. Белый флаг, вывешенный скелетом на руинах крепости. Леви не спасал его. Он спасал последний остаток смысла, передавая эстафету. Ты хотел бороться? На, борись. Вне этих стен. Докажи, что это не бессмыслица. Докажи, что я не зря задыхаюсь здесь этой цветочной трухой. Это было не пожелание. Это было проклятие. Помни меня. Помни этот запах. Пусть он преследует тебя во всех твоих победах. Я буду призраком в твоей свободе. Тенью на твоём солнце. Аккерман собрал последние силы, встал. Казалось, он поднял целую гору. Подошёл к Эрену, толкнул его в грудь, по направлению к открытой двери, в тёмный коридор. Толчок был слабым, но неотвратимым. — Беги. И не оглядывайся. Если я увижу тебя здесь через пять минут.. я застрелюсь. Чтобы не видеть, как ты ошибёшься. Ложь. Он застрелился бы от стыда. От стыда за эту последнюю, унизительную слабость — отпустить то, что принадлежало ему по праву палача и тюремщика. За то, что не смог довести дело до конца ни как враг, ни как.. что-то иное. Эрен шагнул за порог. Остановился. Обернулся. Последний раз. Леви стоял посреди камеры, над грудой тёмных, влажных цветов, выросших из его внутренностей. Он был похож на жреца у жертвенного алтаря, принёсшего в жертву самого себя. Его правая рука медленно, почти неосознанно, вытирала левую, хотя перчаток на нём уже не было, а руки были испачканы кровью и соком. Жест автомата. Последний ритуал в серии, прерванный концом всего. Только бледное, восковое лицо светилось в темноте, и на нём была не маска страдания, а что-то вроде.. удовлетворения. Он добился своего. Он навсегда впустил себя в Эрена. Не как спасителя. Как болезнь. Как привкус тления на губах самой свободы. Эрен развернулся и пошёл по коридору. Не побежал. Пошёл тяжёлой, негнущейся походкой, будто ноги ещё не верили в отсутствие цепей. Шаги отдавались гулким эхом в пустоте. Он не чувствовал свободы. Он чувствовал, как на его плечи ложится новая, невидимая цепь. Не железная. Из памяти. Из запаха гниющих ирисов. Из образа сломленного надзирателя, который предпочёл сгнить заживо в своей тюрьме, чем признать, что снаружи может быть что-то лучше. Эта цепь была тяжелее любой физической. Её нельзя было сбросить. Он вышел на улицу. Холодный, предрассветный воздух ударил в лицо, чистый, резкий, наполненный запахами далёкого города, дыма и свободы. Он сел в фургон, завёл двигатель. Рычание мотора было самым громким звуком, который он слышал за последние месяцы. И только когда он въехал на тёмную, пустынную трассу, ведущую прочь от города, прочь от тюрьмы, прочь от Аккермана, он позволил себе вздохнуть полной грудью. Воздух пах пылью, дизельным выхлопом и свободой. Но где-то глубоко в ноздрях, в самой глубине обонятельной памяти, застрял другой запах. Сладковатый, тошнотворный, невыводимый. Запах влажной земли, крови и разложения. Запах ирисов во мгле. Запах той правды, которую нельзя ни принять, ни отвергнуть. Можно только бежать от неё. Зная, что куда бы ты ни бежал, она будет внутри. Как корни ядовитого цветка, пущенные в лёгкие. Как приговор, который не отменили, а только переписали на его имя тем, кто должен был его исполнить. Он ехал на восток, к рассвету, к границе, к будущему. А сзади, в тонущей во мраке тюрьме, Леви Аккерман лёг на пол камеры №5, среди разбросанных цветов, и закрыл глаза, впервые за много месяцев чувствуя покой. Его работа была сделана. Он передал свою болезнь тому, кто хотел изменить мир. И теперь мир будет болен им. Навсегда.