Часть 9 Рекомендация наставников.
15 апреля 2026 г., 14:52
Ступив наконец на твердь материка, команды седьмая и восьмая уже вознамерились держать путь в сию благословенную Коноху. Но Наруко, сей странный, беспокойный человек, внезапно повернула в противоположную сторону — и сие малодушное, а главное, загадочное своеволие вызвало в душах Югао и Какаши самое искреннее, даже жгучее негодование.
— Э-э... Наруко-сан, да ведь нам не туда, — молвил Какаши, и в голосе его прозвучало с трудом сдерживаемое недоумение, ибо всякое нарушение порядка казалось ему, при всей внешней лености, оскорблением здравого смысла. — Я знаю, Какаши-сан, — отозвалась та, и в ответе её почудилось нечто холодное, почти роковое. — Тогда позвольте полюбопытствовать: какая же сильная причина влечёт вас в сию неверную сторону? — с плохо скрываемой колкостью вопросила Югао, и взгляд её сулил бурю. — Мне надобен Чёрный рынок. Дабы продать тела, — ответствовала Наруко, и слова её упали, как камни в стоячую воду.
И тогда Сакура, бедная, впечатлительная Сакура, вся побелела, как мел; губы её беззвучно зашевелились, словно она хотела что-то вымолвить, да язык онемел от ужаса. Киба, напротив, уже разинул рот для яростного протеста, но его опередил Шино — тот самый Шино, что всегда говорил тихо, рассудительно и с каким-то зловещим спокойствием.
— Сие, извольте видеть, практическая неосуществимость, — произнёс он, и в каждом слове его сквозила неумолимая логика. — Чёрный рынок, сударыня, принимает товар лишь от проверенных курьеров. Сверх того, разложение тканей начнётся уже через четыре часа. А у вас, Наруко, нет ни консервантов, ни надобных контактов. — Заткнись, жук, — бросила Наруко, даже не обернувшись, и в этом презрительном «жуке» было столько гордыни, столько мучительного, надломленного высокомерия, что Шино только прищурился, но смолчал. — Все сии пять тел, — продолжала Наруко с внезапным, почти истерическим жаром, — у меня здесь, в свитке. И они могут пролежать там вечность, сударь мой, вечность! — она даже ударила себя ладонью по груди, — и ничуть не испортятся. — Тогда... зачем же вам чёрный рынок? — спросил Какаши, и в голосе его послышалась усталость человека, который видит абсурд, но уже не в силах с ним бороться. — Чтобы продать, — отрезала Наруко, будто отвечала самоочевидную глупость. - Тут вмешалась Югао, и в лице её было что-то решительное, даже жестокое: — Не беспокойтесь, Какаши-сан. Я сама её отведу.
Какаши только вздохнул — долгим, тяжёлым вздохом. Спорить с дочерью своего сенсея? Он давно потерял сей смысл, а ныне и подавно. Ибо в сем споре не было ни правых, ни виноватых, а была лишь одна бездна, затягивающая всех по очереди.
Саске (о, эта вечно хмурая, загадочная Саске!) только хмыкнула — коротко, сухо — и, засунув руки в карманы, не спеша, но с какой-то обречённой покорностью, поплелась за Наруко. А Хината, тихая, застенчивая Хината, вдруг вцепилась Кибе в рукав мёртвой хваткой, не давая ему броситься вдогонку, разразиться проклятиями или, чего доброго, кулаками.
— Не надо, — прошептала она, и в шёпоте этом было столько страха, столько предчувствия непоправимой беды, что Киба, к удивлению своему, остановился как вкопанный.
Итак, они разделились. Сие раздробление, сие бегство друг от друга совершилось как-то само собою, по закону, может быть, той самой низменной житейской необходимости, которая так часто торжествует над живой душой. Какаши, с свойственной ему усталой покорностью, увёл команду восьмую в Коноху — туда, где свет, тепло и, быть может, покой. Югао же, а с нею Саске и Сакура (бедная, мятущаяся Сакура, коей суждено было ныне лицезреть бездну), отправились вослед за Наруко — в сторону, прямо сказать, противоположную.
Наруко же, благодаря коварным клонам своим (о, сие дьявольское изобретение, разрывающее душу на части!), уже проведала, где именно гнездится оный Чёрный рынок. И покуда они шли — шли молча, угрюмо, словно на Голгофу, — Югао вдруг извлекла из подсумка своего книгу Бинго. Помня о тех, кого встретили они в стране Волн (о те дни, о та ужасная, туманная, кровавая страна!), Югао принялась изучать расценки на убитых. Изучала она сии цифры с каким-то болезненным, даже сладострастным вниманием — точно не цены то были, а приговоры человеческим жизням.
— Наруко, взгляни сюда, — молвила Югао, протягивая книгу. И Наруко взяла её — взяла, как берут яд или приговор. - И стала смотреть. Фото за фото. Души за душами: — Так, — прочла она вслух, и голос её прозвучал глухо, почти бесстрастно, хотя, кто знает, что творилось в ней в сию минуту. — Забуза Момоти... Статус: S-ранговый нукенин, один из Семи Мечников Тумана. Репутация: «Демон Скрытого Тумана», участник попытки переворота. Ценность тела: разведданные, генетический материал, боевой опыт. Предполагаемая награда: тридцать — сорок миллионов рё. — Сорок миллионов — это, позвольте спросить, с мечом или без? — вдруг перебила саму себя Наруко, и в вопросе её послышалась какая-то странная, почти болезненная расчётливость. — Скорее всего, с мечом, — ответствовала Югао. — Ещё чего! — воскликнула Наруко, и глаза её сверкнули. — Мечи я не отдам. Не отдам, и точка. — Если не отдашь, — возразила Югао, — сумма падает до тридцати пяти, а то и до тридцати. — Не страшно, — отрезала Наруко, и в сём «не страшно» было столько гордого, почти безумного своеволия, что Югао только пожала плечами. - Наруко продолжила чтение — впилась глазами в следующую душу: — Хаку. Статус: высококлассный шиноби, но официально нукенином не признан. Обладатель редкого улучшенного генома — Стихии Льда, Хиотон. Несмотря на юный возраст, способности его представляют огромную ценность. Предполагаемая награда: пять — пятнадцать миллионов рё. — Сумма ниже, чем у Забузы, — тотчас пояснила Югао, и в голосе её прозвучало нечто вроде лекторского хладнокровия, — из-за меньшей известности. Но всё же значительная, благодаря редкому кеккей генкаю. - Наруко кивнула — молча, угрюмо, и продолжила перебирать листы, будто чётки в руках безумного монаха: — Акебино. Статус: один из Семи Мечников Тумана. Известность: раскрыт меньше, чем Забуза, но всё же элита Киригакуре. Предполагаемая награда: двадцать — тридцать миллионов... Кушимару Куриарари. Статус: один из Семи Мечников Тумана. Особенности: известен молниеносными техниками и обладатель Нубари. Двадцать — тридцать миллионов... Фугуки Суйказан. Статус: один из Семи Мечников Тумана, владелец Кабутовари. Репутация: опытный и опасный нукенин. Двадцать пять — тридцать пять миллионов... - Она читала, и в ушах её, казалось, звучал не свой голос, а голос самой судьбы — сухой, трезвый, бесчеловечный: — Если ты отказываешься отдавать мечи, — напомнила Югао, и напоминание сие прозвучало как приговор, — сумма будет снижена. — Эти мечи, — вдруг, с какою-то неистовой, почти истерической твёрдостью, произнесла Наруко, — суть собственность клана Узумаки. И я не отдам их ни при каких обстоятельствах. Ни за какие блага в мире. — А если Туман их потребует? — спросила Саске, и в вопросе её прозвучало нечто вроде злого, колкого любопытства. — В таком случае, — ответствовала Наруко, и голос её зазвенел, — мама вправе потребовать компенсацию или репарации от Тумана.
Саске удивилась — брови её приподнялись вверх, выражая нечто среднее между уважением и изумлением, — но ничего не сказала. Ибо что тут скажешь? Всё было сказано — сказано жестоко, прямо, до дна.
— Наруко... — вдруг робко, неуверенно, заговорила Сакура. — А... оно того стоит? — А ты хочешь оставить трупы у себя? — спросила Наруко, и в вопросе этом прозвучала такая убийственная простота, что Сакура только отрицательно, судорожно помотала головой. — Тогда идём на рынок, — сказала Наруко.
И они пошли. Пошли дальше, в темноту, в неизвестность, в эту проклятую коммерческую преисподнюю, где души людские и тела их мертвые имеют свою цену — сорок, тридцать пять, пятнадцать миллионов... О, какая низость! Какая грязь! Но кто из нас не падал в эту грязь? Кто из нас не торговал чем-нибудь? Только тот, кто никогда не жил.
Конохагакуре. Деревня, скрытая в листве — о, сие убежище, сия мнимая твердыня покоя и порядка! Команда восьмая, достигнув наконец родных пределов, по всей форме отметилась на посту — формальность, конечно, пустая, но кем же установленная? — и направилась в резиденцию. Шли они неспешно, но с тем особым, почти томительным чувством, когда душа, ещё полная недавних потрясений, жаждет отчёта и суда.
Спустя десять минут (десять минут, показавшиеся иным из них вечностью) они подошли к резиденции и поднялись наверх. Там, в кабинете, восседал Минато — Четвёртый Хокаге, светлый отец деревни, а ныне просто усталый человек, склонившийся над бумагами. Он работал. О, эта вечная, каторжная работа власти — вникать, решать, подписывать, казнить милостью... Внезапный стук в дверь отвлёк его от сих тягостных занятий.
— Войдите, — произнёс Минато, и в голосе его послышалась та особенная, глубокая усталость, которая бывает только у людей, слишком много видевших и слишком многих потерявших.
Дверь отворилась, и в кабинет вошла команда восьмая в сопровождении Какаши. Минато же, не мешкая ни секунды (ибо привык к быстроте решений, как привыкают к оружию), сделал едва заметный знак — и перед ним, точно из воздуха, возник сотрудник АНБУ, замаскированный, безликий, страшный в своей безликости.
— Вызвать сюда Куренай, — отдал приказ Минато, и сотрудник, молча кивнув, исчез — растворился, как тень, как дурной сон. - Куренай явилась через три минуты. Три минуты — срок немалый для АНБУ, но что значат три минуты перед лицом судьбы?: — Вызывали, Хокаге-сама? — спросила Куренай, и в вопросе её прозвучало то спокойное, выдержанное достоинство, которое отличает истинных воинов. — Итак, — произнёс Минато, и голос его обрёл металлические нотки, — Какаши, начинай отчёт. - Какаши медленно, как бы взвешивая каждое слово, перевёл взгляд на детей — на Кибу, Хинату, Шино. Потом — на Минато. Взгляд сей был красноречивее всяких слов: — Я тебя понял, — тихо сказал Минато. Ибо что тут было не понять? Детям не место при таких разговорах. И не потому, что они дети, а потому, что истина слишком тяжела для юных душ. — Киба, Хината, Шино, — обратился Минато к команде, — вы можете идти. Оплату получите позже. - И участники команды восьмой ушли — кто с облегчением, кто с затаённой тревогой, а кто, может быть, с обидой. Но кто разберёт сии души? Куренай осталась: — Мы сопроводили мостостроителя в страну Волн, — начал Какаши, и голос его звучал ровно, бесстрастно, как у человека, который уже пережил всё и теперь лишь констатирует факты. — Миссию можно считать выполненной. Однако... как вам известно, миссия была занижена. Но потом, когда мы заметили братьев демонов, миссия из «C» ранга превратилась в «B». — Как проявили себя мои подчинённые? — спросила Куренай, и в голосе её прозвучало то особенное, почти материнское беспокойство, которое так понятно всякому наставнику. — Трудно сказать, — ответил Какаши, и в сём «трудно» заключалось более, чем в ином многочасовом отчёте. — При братьях демонов они сработали слаженно — да, слаженно, нечего греха таить. Но потом... потом начались проблемы. — Я отправил к вам команду седьмую, — нахмурился Минато. — Что могло случиться? — Команда Югао нам помогла, это так, — с неохотой произнёс Какаши. — Но без их присутствия... без Югао... я не могу рассказать, что там было. Не имею права. Или, лучше сказать, не возьму на душу. - Он помолчал, затем перевёл взгляд на Куренай — взгляд тяжёлый, почти виноватый: — Твоя команда... выступила неплохо в обороне. Сие справедливо. Однако... — он сделал паузу, и в кабинете повисло то самое тягостное молчание, которое предшествует удару. — В доме заказчика... Киба опозорил свой клан. — Что он сделал? — спросил Минато, и брови его медленно поползли вверх. — Киба, — произнёс Какаши, и в голосе его послышалось нечто вроде сдерживаемого вздоха, — при всех объявил, что ваша дочь... Наруко... его невеста.
И тогда в кабинете воцарилась та самая гробовая тишина, о которой слагают легенды. Тишина, когда не дышит никто. Тишина, когда слышно, как бьются сердца — Минато, Куренай, да и самого Какаши, чего греха таить. Минато нахмурился. Куренай нахмурилась тоже. И хмурость сия была красноречивее всяких криков.
— И... что Наруко ответила? — спросила наконец Куренай, и голос её дрогнул — впервые за всё время. — Она... всего лишь фыркнула и отвернулась, — ответил Какаши. — Всего лишь? — переспросил Минато, и в этом «всего лишь» прозвучало столько отцовского, столько мучительного любопытства, что Куренай бросила на него быстрый, понимающий взгляд. — Кстати, — спохватился Минато, словно очнувшись от тяжкого сна, — а где седьмая команда? — Тут... — Какаши развёл руками, и жест сей был полон той особенной, восточной безнадёжности, — всё очень сложно. Будет лучше дождаться их прибытия. Без Югао... без неё я не могу рассказать полную информацию. И не хочу, — добавил он после паузы. — Ибо неполная правда хуже лжи. - Минато помолчал, постукивая пальцами по столу. Стук сей был мерный, как тиканье часов, отмеряющих чью-то судьбу: — Хорошо, — сказал он наконец. — Как только команда седьмая прибудет, я вас вызову. Всех. А до тех пор... до тех пор будем ждать.
И в слове «ждать» прозвучало то особое, русское — и достоевское — томление, когда ждут не просто прибытия, а развязки. Когда ждут, затаив дыхание, ибо знают: впереди — буря.
Наконец команда седьмая достигла Чёрного рынка. Здание — о, как обманывает внешность! — было совершенно не приметным, затерянным в лесной глуши, словно сама природа стыдилась сего места и старалась укрыть его от глаз людских. Но нет, сие место было выбрано не случайно — о, далеко не случайно! Ибо где, как не в глухом лесу, где не слышно ни криков, ни молитв, вершатся самые чёрные дела человеческие? В стране Огня таких точек насчитывалось три, и разбросаны они были по разным местам — точно три язвы на теле земли, три провала в ад.
— Мы пришли, — сказала Наруко, и в голосе её прозвучала та странная, почти торжественная решимость, которая бывает у людей, переступивших некий невидимый порог. — Но как... как ты нашла их место расположения? — спросила Югао, и в вопросе её, помимо любопытства, прозвучало нечто вроде тревожного уважения. — Его нашёл мой клон, — ответила Наруко, и ответ сей прозвучал так просто, так буднично, словно речь шла о прогулке в лес за грибами. — А после передал мне информацию. — И ты... — Сакура вдруг побледнела ещё более обыкновенного, — ты собираешься туда... войти? — Конечно, — ответствовала Наруко, и в голосе её послышалась лёгкая, почти оскорбительная насмешка. — Я же должна сдать трупы. Для того и пришли. — И ты думаешь, тебе поверят? — вмешалась Саске, и в голосе её, при всей внешней холодности, прозвучало сомнение — то особенное, глубокое сомнение человека, который сам не раз сталкивался с ложью и предательством. — Я сомневаюсь в этом. И к тому же... тебе тринадцать лет, как им мне с Сакурой. - Она не договорила, но и так всё было ясно. Сомнения её были понятны — более чем понятны, они были неизбежны, как утро после бессонной ночи: — Она права, Наруко, — поддержала Югао, и в голосе её прозвучала та спокойная, почти материнская твёрдость, которая не терпит возражений. — Тебе не поверят. Или поверят, но не так, как надо. Обманут, обведут вокруг пальца — а ты ещё дитя по сути, что там говорить. — А кто сказал, — вдруг, с какою-то внезапной, почти пугающей улыбкой, произнесла Наруко, — что я иду туда одна? - Она медленно обвела всех взглядом — взглядом, в котором читалось нечто от того самого, «право имею»: — Югао-сенсей... вы идёте со мной.
Югао поняла всё. Поняла мгновенно, как понимают удар, от которого не увернуться. Её втянули в эту авантюру — втянули ловко, почти незаметно, как втягивают в водоворот. Она вздохнула — тяжело, протяжно, с той особенной, восточной покорностью судьбе, которая так похожа на отчаяние. И мысли её потекли, закружились в том самом внутреннем монологе, без которого немыслим истинный герой:
- «Я попалась. Попалась на уловку дочери Хокаге — о, сия девица себе на уме, это ясно как день. Кроме того... кроме того, она всего лишь генин. А значит, её могут обмануть — и обманут непременно, ибо где честность против торгашеской хитрости? Мне придётся пойти с ней — не из доброты, нет, из простого, низменного расчёта. Ибо если её обманут, позор падёт и на меня — как на старшую, как на наставницу. Да и, чёрт возьми, деньги... деньги лишними не бывают. Кто бы что ни говорил, а истина сия стара как мир.»
— Хорошо, — произнесла она вслух, и голос её прозвучал ровно, спокойно, хотя внутри всё кипело. — Саске, Сакура — спрячетесь. Чтобы вас не заметили, слышите? Ни звука, ни тени, ни дыхания. А я и Наруко... мы зайдём внутрь.
И она шагнула вперёд — шагнула туда, куда не всякий решился бы ступить. Ибо Чёрный рынок — это не просто место. Это бездна, которая смотрит на тебя, пока ты смотришь в неё. И кто знает, выйдешь ли ты оттуда тем же человеком, каким вошёл?
Саске и Сакура кивнули — кивнули молча, с той покорностью, которая бывает либо от великого страха, либо от великого доверия, — и скрылись. Растворились в лесной полутьме, как тени, как призраки, как те, кого и не было вовсе. А Наруко и Югао — о, сии две женщины, две души, столь разные и столь схожие в своём безумии! — вошли внутрь.
И тотчас, едва переступив порог, они почувствовали запах. О, какой это был запах! Не благовоние, не лесная свежесть, нет — нечто совсем иное, низменное, почти животное. Словно они зашли не в торговое заведение, а в общественный туалет — тот самый, где человеческая природа обнажает свою самую постыдную, самую грязную сторону. Если для Югао, опытной, многое видавшей на своём веку, сей запах был почти привычен — ну что ж, чёрный рынок есть чёрный рынок, — то Наруко, при всём её внешнем хладнокровии, невольно прикрыла нос рукой. Жест сей был почти детский, почти трогательный в своей непосредственности, и кто знает, что творилось в её душе в сию минуту?
— Все чёрные рынки, — пояснила Югао, и голос её прозвучал ровно, почти наставительно, — имеют такой запах. Сие сделано специально. Чтобы не вызвать подозрений. Ибо кто заподозрит неладное там, где и так всё неладно?
Наруко кивнула — кивнула, но промолчала. И в молчании её было больше красноречия, чем в иной речи. Ибо молчание перед лицом мерзости есть высшая форма мужества. И вот, пройдя поворот (каждый шаг отдавался в душе, каждый поворот казался новым падением), Югао привела Наруко к двери. Дверь была обыкновенная, ничем не примечательная — но кто знает, что скрывалось за ней? Югао открыла её — и они вошли.
Внутри... о, внутри, помимо длинного, бесконечного коридора, был свет. Тот особенный, холодный, безжалостный свет, который не греет, а лишь обнажает. И было там множество холодильных камер — серых, металлических, похожих на гробы, выстроенные в ряд. И стоял в зале мужчина. Мужчина средних лет, с лысиной, блестевшей под этим мертвенным светом, и в очках, сквозь стёкла которых трудно было разглядеть душу. На нём был белый халат — символ чистоты, о, ирония! — а под ним джемпер. Тёмные брюки и ботинки. Весь облик его говорил о порядке, о расчёте, о той страшной, почти аккуратности, которая хуже любого беспорядка.
— Что привело вас, девушки? — произнёс мужчина, и голос его был ровен, спокоен, даже вежлив. — Данное место явно не для вас. Или вы заблудились? Сие бывает. — Я хочу продать тела, — заявила Наруко, и заявление сие прозвучало так внезапно, так резко, что даже мужчина, видавший виды, на миг замер. — Тебе... на вид лет тринадцать, — сказал он, и в голосе его послышалась лёгкая, почти снисходительная усмешка. — Ты думаешь, что я поверю, будто ты кого-то убила? Или ты шутишь? Шутки нынче недорого стоят. — Я её капитан, — холодно, с той особенной, ледяной вежливостью, которая страшнее любого крика, заявила Югао. — И могу за неё ручаться. Головой, если угодно. - Мужчина недоверчиво посмотрел на Югао — посмотрел долго, пристально, тем особым взглядом, который оценивает, взвешивает, почти ощупывает: — Вы хотите, — произнёс он наконец, — чтобы я вам поверил? На слово? Здесь, где каждое слово — ложь, а каждая ложь — товар? — Может быть, — ответствовала Югао вопросом на вопрос, и в ответе её прозвучала та древняя, восточная мудрость, которая уклоняется от прямого удара, — сначала проверите, кого она принесла? Прежде чем судить о продавце, посмотрите на товар. Не так ли? - Мужчина помолчал. Молчание сие длилось, может быть, секунду, а может быть, вечность — кто разберёт время там, где торгуют смертью?: — Ну... хорошо, — сказал он наконец, и в голосе его прозвучало нечто вроде неохотного согласия. — Показывайте. Посмотрим, что вы принесли. Только учтите: обманывать здесь не принято. Обман здесь — смерть. Ваша смерть.
И он отступил в сторону, пропуская их к холодным, металлическим камерам — к тем самым ящикам, где покой обретают те, кто уже никого не ждёт и ни о чём не молит. А Наруко... Наруко шагнула вперёд, и в шаге её было нечто роковое, неумолимое. Ибо кто, однажды переступив черту, может сказать, где она теперь — эта черта?
Мужчина — сей привратник преисподней, сей безымянный служитель холодного расчёта — покатил стол к одной из холодильных камер. Стол заскрипел, застонал под тяжестью собственной судьбы, и сей скрип отозвался в душе каждого, кто был здесь. Он открыл камеру — и оттуда пахнуло холодом, тем особым, могильным холодом, от которого стынет не тело, а сама душа.
— Показывай, — проговорил мужчина, и голос его был ровен, как ледяная гладь. — Кто там у тебя? Посмотрим, что за товар ты принесла в сей храм коммерции.
Наруко достала свиток — о, этот маленький свёрток, вместивший в себя столько смерти! — положила его на стол и развернула. Пальцы её, обычно столь уверенные, на миг дрогнули — или только показалось? Она сложила печати призыва — и вот уже на столе, заняв собой всё пространство, появилось тело. Тело Забузы. Демона Кровавого Тумана.
Мужчина удивился. О, да, он удивился — это было видно по тому, как на миг замерли его руки, как дрогнули брови над стёклами очков. Но удивление его было тем особым, деловым удивлением, которое быстро сменяется расчётом. Он стал рассматривать тело — внимательно, деловито, даже почти с любовью, с той страшной любовью коллекционера, который ценит не жизнь, а редкость. Потом он достал свою книгу Бинго — потрёпанную, засаленную, похожую на церковный требник, только вместо молитв там были цены. Открыл на нужной странице.
— Забуза Момочи, — произнёс он, и в голосе его прозвучало нечто вроде почтения. — Демон Кровавого Тумана. За него... я готов заплатить сорок миллионов рё. — Хорошо, — отозвалась Наруко, и в этом «хорошо» было столько спокойствия, словно речь шла не о продаже человеческой жизни, а о покупке овощей на рынке. — А где его меч? — спросил мужчина, и глаза его сузились. — Его нет, — ответила Наруко. — Без меча, — мужчина развёл руками, и жест сей был полон той особенной, купеческой сожалости, — цена падает до тридцати миллионов. Таковы правила, сударыня. Не я их придумал. — Я согласна, — сказала Наруко, даже не поморщившись. — Но что насчёт остальных? — вмешалась Югао, и в голосе её прозвучало нетерпение — то особое нетерпение человека, который хочет поскорее покончить с грязным делом. — А сколько у вас тел? — спросил мужчина, и глаза его за стеклами очков заблестели — не азартом, нет, но тем холодным, хищным интересом, который хуже всякого азарта. — У меня в свитке ещё четыре тела, — ответила Наруко.
Мужчина кивнул — кивнул глубоко, почтительно, как кивают перед удачей. И подвинул стол. Открыл следующую камеру. Наруко вновь сложила печати — и вот уже на столе лежит Хаку. Нежный, юный, почти прекрасный в своей мёртвой неподвижности — как статуя, как сломанная кукла, как упрёк всем живым. Мужчина осмотрел тело — долго, внимательно, с той особой тщательностью, с какой оценщик рассматривает драгоценность.
— Юки Хаку, — подал он наконец голос. — С редким геномом льда. За него... я готов дать двадцать миллионов.
Наруко кивнула — молча, без единого слова. Ибо что тут скажешь? Двадцать миллионов за душу, которая ещё вчера дышала, любила, надеялась? Но Наруко молчала, и в молчании её было нечто пугающее. Тело Хаку поместили в камеру. Мужчина открыл третью. Наруко сложила печати — и появился Джинин Акебино.
— Меча нет, — сказала Наруко, и в голосе её прозвучала та особая, почти вызывающая твёрдость, которая не терпит возражений. — В таком случае, — ответствовал мужчина, — за него я дам двадцать миллионов. — Всё нормально, — сказала Югао, и в голосе её прозвучало понимание — понимание того, что меч Наруко не отдаст. Ни за какие деньги. Ни под каким нажимом. Ибо мечи сии — собственность клана Узумаки, а клановая гордость дороже любых миллионов. - Мужчина кивнул — и открыл следующую камеру. И вновь печати, и вновь на столе лежит тело — Кушимару Куриараре: — И его меча... тоже нет? — спросил мужчина, и в голосе его послышалась лёгкая, едва уловимая усталость — усталость человека, который уже понял, что с этим спорить бесполезно. - Наруко отрицательно помотала головой. Молча. Упрямо. Почти вызывающе: — В таком случае, — вздохнул мужчина, — двадцать миллионов. — Хорошо, — сказала Наруко. — И последнее тело. И его меча тоже нет. — Она произнесла это с той особенной, почти гордой интонацией, которая говорит: «Мечи мои, и точка. Что хочу, то с ними и делаю». - Мужчина открыл камеру. Наруко распечатала Фугуки Суйказана: — За него... также двадцать миллионов, — сказал мужчина, и в голосе его прозвучало нечто вроде окончательного приговора. - Наруко и Югао кивнули — кивнули одновременно, как два человека, связанные одной тайной, одной виной, одной бездной: — Ожидайте здесь, — сказал мужчина, вытирая руки о ветошь. — Я сейчас привезу деньги. Не двигайтесь. И не трогайте ничего. Здесь всё имеет цену, даже вздох. - И он вышел. И тогда, в тишине, нарушаемой лишь мерным гулом холодильных камер, Югао заговорила: — Ты думаешь... стоило этого делать? — А вы хотели, — вопросом на вопрос ответила Наруко, и в глазах её блеснуло нечто озорное, почти дьявольское, — чтобы я принесла эти трупы в Коноху? Чтобы дети смотрели, а старухи крестились? Или чтобы Хокаге потом думал, что делать с таким «подарком»? - Югао помолчала. Молчание её было тяжело, как свинец: — Может быть, я и пообещала хранить твой секрет, — произнесла она наконец, и голос её дрогнул — впервые за всё время. — Но подобное... подобное я обязана доложить Хокаге. Ты понимаешь? Не как капитан, а как человек. Как тот, кто ещё не потерял совесть до конца. — Говорите, — ответила Наруко, и в голосе её прозвучала та странная, почти пугающая покорность судьбе, которая бывает только у людей, решившихся на всё. — Говорите. Я от своей цели не отступлю. Даже если вы расскажете, даже если меня будут судить, даже если весь мир отвернётся — я пойду до конца. Ибо цель моя... она больше меня. Больше вас. Больше всех нас.
И в камере воцарилась тишина — та особенная, предгрозовая тишина, когда слова уже сказаны, а будущее ещё не наступило, и только холодильники гудят, как похоронный марш, отсчитывая последние минуты перед бурей.
Ровно через тридцать минут — полчаса, показавшиеся вечностью, полчаса, в течение которых душа замирала и сердце билось где-то у горла, — вернулся скупщик. Он толкал перед собой большую тележку, до краёв наполненную деньгами — да, деньгами, той самой низменной, блестящей, звенящей материей, ради которой люди идут на убийства, предательства и прочую душевную гниль. Тележка скрипела, стонала под тяжестью сего груза, и сей скрип отдавался в душе каждого из присутствующих, обнажая самое сокровенное — ибо деньги всегда обнажают душу, как ничто иное.
— Подведём итог, — произнёс скупщик, и голос его звучал ровно, деловито, почти скучно. — За пять тел: Забуза, Хаку, Акебино, Кушимару и Суйказан. Общая сумма составляет сто десять миллионов рё. Будите пересчитывать? Сие в вашем праве, хотя, смею заверить, обманом здесь не промышляют. Обман, знаете ли, плохо сказывается на репутации. — Конечно, — отозвалась Наруко, и в голосе её прозвучала та железная, непоколебимая решимость, которая не терпит возражений. Ибо кто, если не она, знал цену деньгам — и не только деньгам, но и тем жизням, что за ними стояли?
Она создала два десятка клонов — о, сие дьявольское, разрывающее душу на части искусство! — и вместе с ними принялась пересчитывать деньги. Пальцы её, и пальцы её двойников, забегали по купюрам с той лихорадочной быстротой, которая бывает либо от великой жадности, либо от великой ответственности. Наруко также заранее подготовила свитки для денег — пустые, жаждущие наполнения, похожие на ненасытные утробы.
Она пересчитывала, и в уме её уже складывалась та строгая, почти математическая картина раздела, перед которой бледнеют иные бухгалтерские отчёты. Ибо Наруко помнила: по мимо неё сражались ещё и Саске с двумя капитанами — живые люди, рисковавшие жизнями, а значит, имевшие право на свою долю. Сия мысль не была ей чужда — напротив, она мучила её, требуя справедливости, той высшей, почти болезненной справедливости, которая отличает истинного воина от простого убийцы. И вот, пока клоны шуршали купюрами, Наруко запечатывала их в свитки — каждый свиток для своего хозяина. Распорядок же, выработанный её пытливым умом, был таков, ибо каждое убийство имело своих творцов и свою цену.
Какаши. В ходе битвы с Забузой он ослабил демона, измотал его, приготовил для последнего удара, а Наруко добила. За сие — десять миллионов. Не много и не мало, ровно столько, сколько стоит чужая усталость и чужой риск. Саске. Она лишила жизни Хаку — сама, собственноручно, без чужой помощи. За сие — двадцать миллионов. Ибо нет ничего дороже прямого удара, когда знаешь, что это твоя рука, твой меч, твоя воля. Акебино. Какаши и Югао вымотали его, довели до изнеможения, а Наруко нанесла последний удар. Значит: по пяти миллионов Югао и Какаши, а Наруко — десять. Справедливость требует, чтобы тот, кто берёт на себя грех добивания, получал больше. Ибо грех, он тоже имеет цену. Кушимару. Наруко и Саске убили его на пару — вместе, сообща, как две сестры по оружию, как две тени одной смерти. Каждой — по десяти миллионов. Фугуки Суйказан. Какаши и Югао вымотали его, обессилили, загнали в угол, а Наруко с Саске добили. Значит, каждому из четверых — по пяти миллионов. И тогда Наруко подвела итог — итог сухой, безжалостный, как приговор:
— Какаши получает двадцать миллионов. За Забузу и долю в Акебино и Суйказане. — Югао — десять. За труды свои над Акебино и Суйказаном. — Саске — тридцать пять. Ибо она лично убила Хаку, помогала с Кушимару и добивала Суйказана. Тридцать пять миллионов за три жизни — о, какая страшная арифметика! — Наруко — сорок пять. Самая большая доля, ибо на ней лежала ответственность за всех, ибо она добила Забузу и Акебино, убила Кушимару и добивала Суйказана. Сорок пять миллионов — цена её души? Кто знает?
Всю выручку Наруко разделила и запечатала. Пальцы её не дрожали — ни единой дрожи, ни единой заминки. Только глаза... глаза её были пусты, как те холодильные камеры, что остались позади.
— Всё правильно, — проговорила она, и голос её прозвучал глухо, почти безжизненно. — Всё по справедливости.
Она пометила каждый свиток — коротко, ясно, без лишних слов: «Какаши», «Югао», «Саске», «Наруко». Потом убрала их в подсумок — туда, где уже лежали иные, не денежные, но не менее важные вещи. Затем вместе с Югао вышла наружу — на воздух, на свет, туда, где не пахнет смертью и формалином. Саске и Сакура, заметив Наруко и наставника, тотчас вышли из своих укрытий — как мыши из нор, как тени из стен, как души из чистилища.
— Дело сделано, — сказала Югао, и в голосе её прозвучала та особая, усталая покорность судьбе, которая бывает после долгой и тяжёлой работы. — Теперь идём домой.
И девочки кивнули — кивнули молча, без единого слова. Ибо что тут скажешь? Сто десять миллионов, разделённые на четыре части. Пять мёртвых тел, превращённых в звонкую монету. И дорога домой — длинная, тёмная, полная мыслей о том, что сделано и что ещё предстоит сделать. О, жизнь, жизнь! Какая ты грязная и какая прекрасная одновременно — как эти деньги, как эти свитки, как эти души, проданные и купленные за сущие гроши...
Передвигаясь верхними путями — сими тайными, полузаконными артериями деревни, где тени сгущаются, а каждый шаг может стать последним, — команда седьмая достигла родных пределов за два часа. Два часа, показавшиеся двумя вечностями. Отметившись у Изумо и Котэцу — сих вечных стражей, чья сонная бдительность уже вошла в поговорку, — седьмая команда направилась в резиденцию. Шли они молча, каждый погружённый в свои мысли, каждый нёс свою ношу — денежную, душевную, а может быть, и ту, о которой не говорят вслух.
Придя к резиденции, они поднялись наверх — туда, где вершились судьбы, где сиял свет власти, но где, как известно, всегда есть место и теням. В кабинете Минато в сей час находились сам Хокаге — светлый отец деревни, чей лик излучал спокойствие, за которым угадывалась бездна пережитого, — и Кушина с Курамой. Сия последняя приняла облик Мито Узумаки — мудрой, древней, почти мифической, — и теперь могла спокойно, не вызывая подозрений, передвигаться по деревне, наблюдая, слушая, запоминая. По мимо них в кабинете были также Фугаку и Микото — глава клана Учиха и его супруга, люди суровые, гордые, привыкшие держать лицо при любых обстоятельствах.
— Они пришли, — сказала Курама, и в голосе её прозвучало нечто вроде зловещего спокойствия. - Югао уже подняла руку, чтобы постучать — жест вежливости, жест подчинения, жест того, кто знает своё место, — но не успела: — Входите, — раздался голос Минато, и седьмая команда вошла. — Хокаге-сама, — доложила Югао, и голос её звучал ровно, по-военному чётко, — миссия выполнена. — Что вас задержало? — спросила Курама, и в вопросе её сквозило не праздное любопытство, но то особое, проницательное внимание, которое не упускает ни единой детали. — У нас появилось одно дельце после миссии, — с улыбкой проговорила Наруко, почёсывая затылок — жест почти детский, почти невинный, но кто знает, что скрывалось за этой наигранной беззаботностью? — которое я не могла отложить. Обстоятельства, знаете ли, сложились так, что медлить было нельзя. — Что за миссия? — насторожилась Кушина, и в голосе её — о, материнское сердце! — прозвучала та особенная, острая тревога, которая бывает только у тех, кто боится за своё дитя. — Продажа тел нукенинов, — ответила Югао. Ответ сей прозвучал как удар — прямой, безжалостный, не допускающий двоякого толкования.
И тогда Минато, Кушина, Фугаку, Микото и Курама — все разом, как один человек, — нахмурились. Хмурость сия была красноречивее всяких слов. Она говорила о недоумении, о тревоге, о том глухом, смутном неодобрении, которое предшествует буре. Они скептически — о, да, именно скептически, с той холодной, испытующей подозрительностью, которая отличает людей, много видевших и много переживших, — посмотрели на Югао.
— Команда восьмая уже получила оплату, — сказал Минато, и голос его прозвучал ровно, но в этой ровности чувствовалась скрытая сталь. - Он сделал едва заметный жест рукой — и тотчас, точно из воздуха, из самой тьмы, перед ним появился сотрудник АНБУ. Бесшумный, безликий, страшный в своей преданности: — Вызвать сюда Какаши, — приказал Минато. - Сотрудник кивнул — кивнул и исчез, растворился, как сон, как тень, как кошмар, который приходит и уходит, не оставляя следов: — Хокаге-сама, — вмешалась Югао, и голос её прозвучал твёрдо, но почтительно, — я полагаю, что Сакуру можно отпустить. Ей не к чему слушать то, о чём пойдёт речь. Молодой душе не место на столь страшном допросе. - Минато кивнул — кивнул, понимая. Затем быстро написал что-то на бумаге — несколько строк, решивших судьбу: — Сакура, — сказал он, протягивая лист, — передай этот чек в бухгалтерию. — Спасибо, Хокаге-сама, — с поклоном проговорила Сакура, и в голосе её прозвучало облегчение — то особое, почти детское облегчение человека, который избежал опасности, сам того не осознавая. Она вышла — и дверь за ней закрылась с тихим, печальным стуком.
Через минуту пришёл Какаши. О, как он вошёл! Вошёл с той особой, усталой походкой человека, который уже всё понял, который уже приготовился к самому худшему. Увидев Югао, он понял всё — понял мгновенно, как понимают приговор, зачитанный ещё до суда.
— Итак, — начал Минато, и голос его обрёл ту металлическую, официальную интонацию, которая не терпит возражений, — вернёмся к отчёту. Задание, которое приняла команда восьмая, было «С» ранга. Потом, после появления братьев демонов, оно стало «B» ранга. Сие ты уже докладывал. — Всё верно, сенсей, — ответил Какаши, и голос его звучал глухо, почти безжизненно. — Однако... когда я и восьмая команда оказались в стране Волн, эта миссия... повысилась до «S» ранга. — Что?! — воскликнул Фугаку, и в голосе его прозвучало то искреннее, неподдельное изумление, которое бывает только у людей, привыкших к порядку и вдруг столкнувшихся с хаосом. — Как эта миссия так быстро подняла ставки? Это же неслыханно! — Когда мы сопровождали плотника, — продолжал Какаши, и каждое слово его падало, как камень, — на нас напали три нукенина из Тумана... Три, — повторил он, словно желая, чтобы все осознали всю тяжесть сего числа. — Не один, не два, а три. — Кто это был? — спросила Кушина, и в голосе её прозвучала злость — та особенная, почти животная злость матери, готовой растерзать любого, кто посмеет угрожать её детёнышу. Страх за состояние дочери был очевиден — он читался в каждой морщинке её лица, в каждом движении, в каждом, даже самом спокойном, вздохе. - Зная гнев Кушины — о, кто же не знал гнева этой женщины, способной одним криком сокрушить горы? — Какаши не медлил с ответом ни секунды: — Это были Забуза Момочи, Хаку Юки и Джинин Акебино, — поспешил ответить он, и имена сии повисли в воздухе, как три проклятия. — И что? — спросила Курама, и в голосе её прозвучало холодное, почти ледяное любопытство. — Ты сражался со всеми тремя? Один против трёх элитных убийц? — Никак нет, — ответил Какаши, и в голосе его прозвучало облегчение — облегчение человека, который не один нёс это бремя. — Я сражался только с Забузой... пока не появилась команда седьмая. — Наше появление удивило нукенинов, — подхватила Югао, и в голосе её прозвучала та особая, военная чёткость, которая отличает хорошего командира, — и в бой вступил Акебино. Бой был жестокий, неравный, но мы выстояли. — А как же этот Хаку? — спросила Микото, и в голосе её прозвучало то спокойное, почти философское любопытство, которое отличает мудрых женщин. — Неужели он стоял в стороне? Смотрел, как его товарищи гибнут? — С Хаку сражалась я, — ответила Саске, и голос её прозвучал холодно, ровно, почти безразлично — но кто знает, что творилось в её душе в сию минуту? Кто знает, какие демоны проснулись в ней при этих воспоминаниях?
И в кабинете воцарилась тишина — та особенная, тяжёлая, почти физически осязаемая тишина, которая бывает перед грозой. Тишина, когда каждый переваривает услышанное, когда каждый примеряет на себя чужую боль, чужой страх, чужую смерть. Тишина, в которой слышно, как бьются сердца — Минато, Кушины, Фугаку, Микото, Курамы, Какаши, Югао, Саске и самой Наруко, стоящей в углу с непроницаемым лицом. Ибо что может быть страшнее тишины, когда она наполнена несказанным?
На слова дочери — о, сии страшные, недетские слова о собственноручном убийстве! — Фугаку слегка удивился. Всего лишь слегка, ибо сей суровый муж, глава клана Учиха, привык к крови и смерти как никто другой. Но Микото... Микото почувствовала страх за свою дочь. Тот особенный, ледяной, сосущий под ложечкой страх, который испытывает мать, когда понимает, что дитя её ступило на путь, с которого не возвращаются. Даже Кушина, женщина с железными нервами, уловила сей страх — ибо материнское сердце всегда отзывается на чужую боль, особенно когда речь идёт о детях близкой подруги.
— Ты утверждаешь, — спросила Микото, и голос её дрогнул — впервые за всё время, — что самолично... убила Хаку? - Саске лишь кивнула. Кивнула молча, без единого слова, без тени сомнения или раскаяния. И в сём молчаливом кивке было больше красноречия, чем в иной многочасовой исповеди: — А что, — вмешалась Курама, и в голосе её прозвучало холодное, почти циничное любопытство, — другие не сражались? Или вы, девушки, решили взять всю славу на себя? — По приказу, — ответила Югао, и голос её звучал ровно, как приговор, — команда восьмая и Сакура охраняли плотника. Таков был план, и отступать от него мы не имели права. — То есть ты утверждаешь, — уточнил Минато, и брови его медленно поползли вверх, — что наши дочери сражались — сражались насмерть, с элитными нукенинами, — пока четверо других стояли в стороне? Охраняли, но не вмешивались? - Какаши и Югао кивнули. Кивнули одновременно, как два свидетеля, подтверждающие один и тот же страшный факт: — Но не переживайте, сенсей, — поспешил добавить Какаши, и в голосе его прозвучало нечто вроде попытки успокоить разбушевавшиеся страсти, — Наруко и Саске отлично справились. Более чем отлично. Я бы сказал — превзошли все ожидания. — Однако, — продолжала Югао, и голос её стал ещё более официальным, почти казённым, — после того, как эти нападающие были убиты... Наруко запечатала их тела. — И где же эти тела? — спросила Курама, и в голосе её прозвучала та особая, почти хищная настороженность, которая отличает древних, многое повидавших существ. — Я их продала на рынке, — ответила Наруко. Ответ сей прозвучал так просто, так буднично, словно речь шла о продаже старой одежды или ненужной мебели.
Курама оскалилась — о, этот страшный, почти звериный оскал, обнаживший клыки, заставил содрогнуться даже стены. А вот у четверых родителей — Минато, Кушины, Фугаку и Микото — челюсти упали. Упали буквально, физически, и было видно, что поднимут они их не скоро, ибо шок был слишком глубок, слишком внезапен, слишком чудовищен. Даже сотрудники АНБУ, что скрывались в тени — сии безликие, бесстрастные тени, видевшие всякое, — даже они были в шоке. Это читалось в том, как они замерли, как перестали дышать, как их обычно непроницаемые маски дали трещину.
- «Девочке тринадцать лет, — думали они, и мысли сии были похожи на стон, — всего тринадцать, а она уже торгует телами. Торгует человеческими жизнями, как овощами на базаре. Что же с ней станет дальше? И что станет с нами, с деревней, с миром?» — И где же выручка? — спросила Кушина, и в голосе её, при всей внешней твёрдости, прозвучала та особенная, материнская тревога, которая не подвластна рассудку. — А вот её, — ответила Наруко, и в голосе её прозвучала та странная, почти гордая уверенность, которая отличает людей, твёрдо знающих, чего хотят, — я разделю с теми, кто помогал мне убить этих пятерых нукенинов. Справедливость, знаете ли, требует воздаяния. — Погоди, — перебил Минато, и голос его зазвенел, — погоди. Ты хочешь сказать, что вы встретили ещё кого-то? Пятерых? Но ты говорила о трёх нападавших... — Всё верно, сенсей, — сказал Какаши, и в голосе его прозвучала усталость человека, который уже смирился с неизбежным. — Позже... позже мы встретили ещё двоих нукенинов. Из тех же Семи Мечников Тумана. Сие было уже после того, как мы покончили с первой троицей. Один бой, второй... всё смешалось. — Ранее ты сказал, — напомнил Минато, и голос его стал тяжёлым, как свинец, — что Киба Инузука объявил при всех, что Наруко — его невеста. Сие требует объяснения, ибо речь идёт о чести моей дочери.
У родителей Саске — у Фугаку и Микото — глаза полезли на лоб. Сие было не преувеличение: их глаза, обычно спокойные и проницательные, расширились до предела, выражая нечто среднее между изумлением и ужасом. Кушина и Курама с гневом посмотрели на Наруко — тем особенным, испепеляющим взглядом, который не сулит ничего хорошего.
— Размечталась дворняга, — сказала Наруко, и в голосе её прозвучала такая холодная, такая беспощадная ярость, что даже Курама на миг опешила. — Из-за того, что он сделал... я готова его убить. Собственноручно, без всяких судов и следствий. — А что он сделал? — спросила Микото, и в голосе её прозвучало искреннее, почти женское любопытство. — Вот именно, — с гневом, с той особенной, накипающей злобой, которая ищет выхода, ответила Наруко, — что он ничего не сделал. Ничего, слышите? Абсолютно ничего! — То есть? — не понял Фугаку, и брови его сошлись на переносице. — Югао-сенсей и Какаши-сан, — ответила Саске, и голос её прозвучал холодно, ровно, как ледяная гладь, — вывели нас всех на поляну, дабы улучшить контроль чакры. А так как наша команда — седьмая — сие уже умеет, то команда восьмая занималась этим отдельно. Так распорядились старшие. — Тогда чем же занимались вы? — спросила Кушина, и в голосе её прозвучало нетерпение — то особое, почти болезненное нетерпение матери, которая боится за своё дитя. — Я проверил девушек на наличие стихий, — ответил Какаши. — Сие было необходимо, чтобы понять их потенциал. И, должен сказать, результаты превзошли ожидания. — О их стихиях поговорим позже, — оборвал Минато, и голос его не терпел возражений. — Что было потом? Говорите по существу, не отвлекаясь. — Киба... — Наруко вдруг усмехнулась, и усмешка сия была горькой, почти презрительной. — Киба так хотел доказать, что достоин моей руки, что потерял всю чакру. Всю, до последней капли. И отключился. Прямо на глазах у заказчика, у его семьи, у всех. В итоге... в итоге я охраняла семью плотника, пока сей «жених» валялся в отключке. Я сразила двух головорезов, что прислал Гато — обычных наёмников, но всё же. А после поспешила на мост, где уже шёл настоящий бой. Вот и вся история.
И она замолчала. Замолчала, скрестив руки на груди, и во взгляде её читался вызов — тот особенный, почти достоевский вызов, который говорит: «Да, я такая. Что вы со мной сделаете?». А в кабинете воцарилась тишина — тяжёлая, давящая, полная невысказанных слов, неоформленных мыслей, не начавшихся ещё скандалов. Тишина, предвещающая бурю.
В кабинете повисло молчание. О, сие было не просто отсутствие звуков — нет, сие было нечто гораздо более страшное и глубокое. Молчание было тихим, но в то же время громче самого грома; оно давило на плечи, сжимало виски, заставляло сердца биться где-то у горла. Казалось, сама тишина обрела плоть и кровь, и эта тяжёлая, свинцовая плоть навалилась на каждого из присутствующих, не давая ни вздохнуть, ни пошевелиться. Ибо что может быть страшнее той минуты, когда все слова уже сказаны, а осознание их ещё не наступило?
Первым в реальность — в эту горькую, безжалостную реальность — пришёл Фугаку. Суровый глава клана Учиха, видавший смерть тысячу раз, привыкший к потерям и крови, первым стряхнул с себя оцепенение. Ибо таков удел сильных — приходить в себя первыми, чтобы вести за собой слабых.
— Что было на мосту? — спросил Фугаку, и голос его прозвучал глухо, но твёрдо, как удар топора. — Рассказывайте всё, без утайки. Каждая деталь может иметь значение. — Когда я пришла, — ответила Наруко, и голос её был спокоен — тем особым, почти пугающим спокойствием человека, который пережил самое страшное и теперь уже ничего не боится, — то увидела, как Югао-сенсей и Какаши-сан сражаются с Фугуки Суйказаном. Бой был жестокий, равный, и неизвестно, чем бы всё кончилось, не вмешайся мы. А Саске... Саске билась с Кушимару Куриарари. Одна, без поддержки, ибо остальные были заняты. — Так оно и было, — подтвердил Какаши, и голос его прозвучал с той особенной, усталой убедительностью человека, который не видит смысла лгать. Югао молча кивнула — кивнула, не отрывая взгляда от родителей, словно хотела сказать: «Да, всё так, и я несу за это ответственность». — А что делали остальные? — спросила Курама, и в голосе её прозвучало холодное, почти циничное любопытство — любопытство древнего существа, которое наблюдает за человеческими драмами с высоты своего бессмертия. — Где были все эти хвалёные защитники, пока девочки сражались насмерть? — Команда восьмая, — ответила Саске, и голос её был ровен, почти безразличен, хотя внутри, кто знает, что творилось, — не включая Кибу, но включая Сакуру, охраняли плотника. Таков был приказ. Они его выполнили. Так что я... я билась одна. Одна против одного из Семи Мечников Тумана. И это было чудом, настоящим чудом, что Нару пришла и спасла меня. Ещё минута — и меня бы не стало.
Сказав это, Саске замолчала. И тогда Наруко, не говоря ни слова, взяла её за руку. Жест сей был прост, почти незаметен, но сколько в нём было сказано! Он говорил о близости, о доверии, о той особенной, неразрывной связи, которая возникает только между людьми, прошедшими через огонь и воду, через кровь и смерть. Сей жест не ушёл от внимания родителей. О, нет, они всё видели — эти зоркие, привыкшие к полутонам и намёкам глаза. Микото заметила, как пальцы Наруко сжали руку её дочери, как Саске не отстранилась, как на миг их лица стали почти одинаковыми — спокойными, но с той внутренней дрожью, которую невозможно скрыть.
— Ты утверждаешь, — спросила Микото, и голос её дрогнул — в который раз за этот бесконечный вечер, — что билась одна с Кушимару? Что никто не пришёл тебе на помощь, кроме Наруко? — Да, — ответила Саске, и в голосе её прозвучала та особенная, железная решимость человека, который не ищет оправданий. — Одна. И лишь благодаря тому, что Нару вмешалась — вовремя, в самую критическую минуту, — нам удалось его убить. Если бы не она... — она не договорила, но и так всё было ясно.
И тогда Кушина — о, эта женщина, чей гнев был страшен, чьё сердце было огромно, как мир! — грозно посмотрела на мужа. Взгляд её был тяжелее всяких слов, красноречивее всяких приказов.
— Минато, — произнесла она, и голос её зазвенел, как натянутая струна, готовая лопнуть, — ближайшие дни... нет, не дни — недели, команде восьмой запрещено выполнять подобные миссии. Категорически запрещено. Я настаиваю. И не как твоя жена, а как мать, которая не желает, чтобы чужие дети гибли из-за чужой беспечности.
Она настояла — и в голосе её было столько материнской, почти животной силы, что возражать не решился бы никто. Даже Минато — сам Хокаге, чья воля была законом для тысяч — только вздохнул и кивнул. Ибо что может быть сильнее слова матери, когда она говорит о детях? Разве что сама смерть. Но и смерть, пожалуй, отступит перед такой силой.
А в кабинете вновь воцарилось молчание — но уже иное, не такое тяжёлое, как прежде. В нём чувствовалось что-то похожее на облегчение — то особое, хрупкое облегчение, которое наступает после бури, когда все слова уже сказаны, все признания сделаны, и остаётся только ждать — ждать, что скажет судьба. И ждать этого приговора — о, как мучительно, как томительно, как по-достоевски бесконечно!
Все кивнули. Кивнули молча, без единого слова, ибо слова были излишни. Они понимали — о, как глубоко, как мучительно понимали! — что такая безответственность, такая непростительная медлительность, такое преступное равнодушие к судьбе товарищей могут привести к трагедии. Не могут — обязательно приведут, рано или поздно, и тогда уже не будет ни оправданий, ни покаяния, а будет только холодная, могильная тишина и пустота там, где ещё вчера бились живые сердца.
Даже сотрудники АНБУ, что скрывались в тенях — сии безликие, привыкшие к смерти свидетели, — даже они понимали. Это читалось в том, как они замерли, как их обычно непроницаемые маски стали ещё более непроницаемыми, словно они боялись выдать свои истинные чувства. Может быть, команда восьмая и создавалась для разведки — да, для разведки, а не для прямого боя, — но, о, какая горькая ирония! — они мало чем помогли. Совсем мало. Почти ничем. И осознание сего факта лежало на душе каждого присутствующего тяжёлым, свинцовым грузом.
— В этом я согласен, — произнёс Минато, и голос его был ровен, но в этой ровности чувствовалась скрытая боль, — но неужели... неужели команда Куренай ничего не сделала? Неужели они просто стояли и смотрели? — До прихода Гато, — ответила Югао, и голос её был сух, как пепел, — они не сделали ничего. Абсолютно ничего. — То есть? — переспросил Минато, и брови его сошлись на переносице. — Растолкуйте, я хочу понять: что именно они делали, пока ваши дочери сражались насмерть? — Когда Наруко и Саске убили Кушимару, — продолжала Югао, и каждое слово её падало, как камень, — они... то есть команда восьмая... переключились на Фугуки Суйказана. Но переключились — это громко сказано. Они скорее наблюдали, чем помогали. Основную тяжесть боя вынесли мы с Какаши. — Я и Югао, — добавил Какаши, и голос его прозвучал с той особенной, усталой честностью человека, который уже не видит смысла в дипломатии, — достаточно вымотали его. Достаточно, чтобы ваши дочери... чтобы Наруко и Саске... не составило труда добить его. Сие не похвала, сие констатация факта. — А потом пришёл Гато? — уточнила Курама, и в голосе её прозвучало то холодное, почти скучающее любопытство, которое отличает существ, видевших слишком много, чтобы чему-то удивляться. — Верно, — ответила Югао. — Наруко и Саске отдыхали — и имели на это полное право, ибо они только что вышли из смертельной схватки, — а я и Какаши бились с сотней наёмников. С целой сотней, вооружённых до зубов, озверевших от страха и жадности. К нам присоединился Шино — да, один из команды восьмой, и сие следует отметить. Сакура и Хината... они тоже что-то сделали, но от плотника не отходили. Ни шагу, ни на миг. Ибо таков был приказ, и они его выполнили — может быть, единственные, кто выполнил его до конца. В итоге Гато пал — пал от руки, которая имела на это право, — а оставшиеся наёмники разбежались, как тараканы от света. Так закончилась сия кровавая эпопея. - Минато помолчал. Помолчал долго, тяжело, переваривая услышанное. Потом, наконец, задал вопрос, который, видимо, мучил его всё это время: — И много... много ты получила за нукенинов? — Сто десять миллионов, — ответила Наруко, и голос её прозвучал спокойно, почти буднично, словно речь шла о карманных деньгах. — Но эти деньги, — добавила она твёрдо, — я распределю с теми, кто помогал сражаться. Справедливость требует воздаяния. Каждый получит по заслугам. — Конечно, — сказал Минато, и в голосе его прозвучало нечто вроде усталого одобрения. — Ваш отряд сражался — сражался не на жизнь, а на смерть, — так что это ваши деньги. И никто не посмеет оспорить ваше право на них. Никто. - Он перевёл взгляд на Какаши и Югао — усталый, тяжёлый взгляд человека, который держит на своих плечах слишком много: — Какаши, Югао, — добавил он, и голос его стал почти мягким, почти отеческим, — письменный отчёт сдадите позже. Не сегодня, не завтра — когда будете готовы. Но сдадите, ибо порядок есть порядок, а в хаосе мы и так погрязли достаточно.
Какаши и Югао кивнули. Кивнули молча, с той особенной, почти благодарной покорностью, которая бывает у солдат, получивших отсрочку. А в кабинете вновь воцарилась тишина — но уже не такая давящая, как прежде. В ней чувствовалось что-то похожее на усталое, болезненное облегчение. Ибо самое страшное было сказано, самая тяжёлая правда обнажена, и теперь оставалось только жить с ней — жить, как живут люди, познавшие бездну, но не павшие в неё. И, может быть, именно в этом — в умении нести свой крест, не сгибаясь, — и состоит та особенная, сила, которая отличает истинных героев от простых смертных.
Минато выписал каждому чеки за выполнение миссии «S» ранга — о, сия небывалая, неслыханная награда за столь страшное, столь кровавое дело! — и отпустил. Каждый получил деньги на кассе — получил, пересчитал, спрятал, ибо деньги, они всегда нужны, особенно тем, кто рискует жизнью каждый день. Выходя на улицу, на свежий воздух, который после душного кабинета казался почти пьянящим, Какаши уже собирался было направиться своей дорогой, но был остановлен.
— Какаши-сан! — крикнула Наруко, и голос её прозвучал в вечернем воздухе неожиданно звонко, почти вызывающе.
Тот обернулся — обернулся медленно, с той особенной, усталой грацией человека, который уже всё видел и ничему не удивляется. Наруко передала ему свиток — небольшой, туго запечатанный, который она, видимо, приготовила заранее.
— Это ваша доля за нукенинов, — сказала Наруко, и голос её был спокоен, почти деловит, хотя кто знает, что творилось в её душе в сию минуту. — Но ведь... — возразил Какаши, и в голосе его прозвучало искреннее, неподдельное удивление, — ведь я их не убивал. Всех пятерых нукенинов убила ты. Или ты с Саске. Моей руки там не было. — Может быть, вы и не убили их, — ответила Наруко, и в голосе её прозвучала та особенная, железная логика человека, который мыслит справедливыми категориями, — но вы достаточно вымотали противника. Достаточно, чтобы я могла их убить. Без вашей помощи — без вашей усталости, без вашего риска, без ваших ран — я бы не справилась. Так что эти двадцать миллионов — ваши. По праву.
Какаши помолчал. Помолчал секунду, другую, затем взял свиток — взял с той особенной, почти благоговейной осторожностью, с какой берут не просто деньги, а признание чужих заслуг.
— Благодарю, — сказал он, и голос его был тих, почти торжественен. - И мысли его потекли, закружились в том самом внутреннем монологе, без которого немыслим истинный герой: - «Может быть, у дочери моего сенсея характер жёстче, чем у самой Кушины — о, эта женщина способна одним взглядом испепелить! — но по крайней мере, она не жадная. О, далеко не жадная! Она помнит — помнит всех, кто вложил свой труд, свой риск, свою кровь в общее дело. Она распределяет деньги не по жадности, а по справедливости. И в этом, пожалуй, есть нечто великое — то самое великое, что отличает истинных лидеров от простых стяжателей.»
В этот момент на улицу вышла Югао — её лицо было спокойно, но в глазах читалась та особая, затаённая усталость человека, который только что пережил бурю и теперь выходит на берег.
— Сенсей, — сказала Наруко, оборачиваясь к ней, — это ваша доля. Здесь десять миллионов. - Она протянула свиток — и Югао взяла его без лишних слов, с той особенной, почти военной краткостью, которая отличает настоящих профессионалов: — Благодарю, — сказала Югао, и в голосе её прозвучало нечто большее, чем простая вежливость. — Саске, — Наруко повернулась к подруге, и в голосе её вдруг проступило что-то почти нежное, почти сестринское, — а это твоё. Тридцать пять миллионов.
Она отдала свиток — и Саске приняла его молча, но в этом молчании было столько доверия, столько той особенной, невысказанной близости, которая возникает только между людьми, прошедшими через огонь и воду.
— Почему ей так много? — не удержался Какаши, и в голосе его прозвучало искреннее, почти профессиональное любопытство. — Я не оспариваю, нет, но хочу понять логику. — Она сама убила Хаку, — начала объяснять Наруко, и голос её стал почти лекторским, почти наставительным, — это двадцать миллионов. Она помогла мне убить Кушимару — это ещё десять. И ещё пять за битву с Суйказаном. В итоге — тридцать пять. Всё просто, если считать по заслугам. — Тогда сколько... сколько досталось тебе? — спросила Югао, и в голосе её прозвучало нечто вроде любопытства — того особенного, почти материнского любопытства, которое спрашивает не из корысти, а из желания понять. — Я убила Забузу — это двадцать, — ответила Наруко, и в голосе её не было ни хвастовства, ни ложной скромности — одна голая, страшная правда. — Плюс за Акебино — ещё десять. Плюс десять за Кушимару — мы его вдвоём с Саске, но я тоже вложилась. И пять за Суйказана. Итого... сорок пять миллионов. — А как же Гато? — спросила Югао, и в голосе её прозвучало искреннее недоумение. — За него ты плату тоже получила? Он же был заказчиком всего этого кошмара. — Гато, — ответила Наруко, и в голосе её прозвучала та холодная, почти презрительная усмешка, которая бывает у людей, хорошо знающих цену вещам, — не шиноби. Обычный гражданский, пусть и богатый, пусть и влиятельный. Его тело не имеет ценности на Чёрном рынке. Никто не платит за мертвых ростовщиков. Таковы правила, и я их не устанавливала.
Она замолчала. Замолчала, глядя на заходящее солнце, и в глазах её отразился багровый закат — словно сама природа окрасилась в цвет крови, пролитой за эти дни. А Какаши, Югао и Саске стояли рядом, каждый со своим свитком, каждый со своей долей, каждый со своей ношей — и в молчании их чувствовалось то особое, почти священное единение, которое бывает только у людей, познавших бездну и не сломавшихся. О, жизнь, жизнь! Какая ты страшная и какая прекрасная одновременно — как эти деньги, как эти свитки, как эти души, купленные и проданные, но не потерявшие способности к справедливости и любви.
После той страшной, кровавой миссии в стране Волн — о, эти дни, эти ночи, эти бесконечные, тяжёлые воспоминания, от которых не уйти, не спрятаться! — команда седьмая и другие шиноби деревни выполняли миссии «D» ранга. Самые простые, самые скучные, самые безопасные: поиск пропавших кошек, прополка грядок, помощь старушкам в доставке тяжёлых сумок. Редко, очень редко кому доставалась миссия «C» ранга — чуть более опасная, чуть более достойная настоящих воинов. Но команде восьмой, после всего случившегося, миссии «C» ранга не выдавались вовсе. Словно сама судьба, словно само начальство поставило на них клеймо — клеймо ненадёжности, клеймо неумелости, клеймо позора.
Как бы Киба ни протестовал — о, как он протестовал! Он кричал, он спорил, он требовал, он доказывал, что они достойны большего, что они не какие-то там трусы, что они готовы рисковать жизнью, как и все остальные. Но Минато — мудрый, усталый, многое видевший Минато — не шёл на попятную. Он был твёрд, как скала, и непреклонен, как судьба. Ибо знал: одно неверное решение — и дети заплатят за него своими жизнями. А цена детской жизни слишком высока, даже для самого богатого кошелька.
И вот очередная миссия. Команда восьмая — Киба, Хината, Шино — стояла перед Хокаге, ожидая задания. Куренай, их наставница, тоже была здесь — её лицо было спокойно, но в глазах читалась та особая, затаённая тревога, которая бывает у матери, отправляющей детей в опасный путь.
— Ваше задание, — произнёс Минато, и голос его был ровен, почти безжизнен, — покупка продуктов для детского дома. Список прилагается. Деньги получите в кассе. — Я против! — воскликнул Киба, и голос его прозвучал с той особенной, мальчишеской горячностью, которая так часто бывает у молодых, необстрелянных воинов. — Хокаге-сама! Почему мы не можем взять миссию на ранг выше? Почему мы должны полоть грядки и покупать продукты, когда другие рискуют жизнью? Это несправедливо! Это... — Ты думаешь, — перебил его Минато, и голос его зазвенел, как натянутая струна, готовая лопнуть, — что после страны Волн я позволю вам миссию на ранг выше? Ты думаешь, я забыл? Ты опозорил не только команду, но и деревню, и свой клан. Клан Инузука, славный, древний клан, веками служивший деревне — и вот теперь один мальчишка, одним своим безрассудным поступком, поставил под удар его репутацию. Ты опозорился, Киба. И пока позор не смыт, вы будете делать то, что я приказываю. — Заткнись, Киба, — произнёс Шино, и голос его был тих, но в этой тишине чувствовалась сталь. — Заткнись, а иначе нас никуда не пустят. Вообще никуда. И тогда мы будем не просто покупать продукты — мы будем сидеть в деревне и смотреть, как другие работают. Тебе это надо? — Я хочу доказать, — проговорил Киба, и голос его дрогнул — впервые за всё время, — доказать, что я достоин... достоин руки Наруко. Я не трус, Хокаге-сама! Я просто... я просто ошибся. Но я исправлюсь! Дайте мне шанс! — Твоё бездействие в стране Волн, — ответил Минато, и голос его был холоден, как зимний ветер, — уже многое доказало. Оно доказало, что ты не готов. Не готов к серьёзным миссиям, не готов к ответственности, не готов к тому, чтобы называться взрослым воином. А рука Наруко... — он помолчал, и в молчании его прозвучало нечто большее, чем простые слова, — рука Наруко не покупается пустыми обещаниями. Её нужно заслужить. Делом, а не словом. - В кабинете повисла тяжёлая, давящая тишина. И тогда Куренай — мудрая, терпеливая Куренай, которая видела своих учеников в бою и знала их цену — сделала шаг вперёд: — Хокаге-сама, — сказала она, и голос её был спокоен, почти умоляющ, — почему бы не пойти на уступки... в последний раз? Дайте им шанс доказать, что они изменились. Я ручаюсь за них. Головой, если угодно. - Минато помолчал. Помолчал долго, тяжело, перебирая в уме все «за» и «против». Потом, наконец, произнёс: — Я могу дать миссию по сопровождению. Миссию «C» ранга. Но... — он поднял палец, и жест сей был красноречивее всяких слов, — в случае опасности команда седьмая не выступит, как в прошлый раз. Вы будете сами по себе. Без поддержки, без подстраховки, без права на ошибку. Ты согласна на такой исход, Куренай? Согласна взять на себя всю полноту ответственности? — Согласна, — ответила Куренай, и в голосе её прозвучала та особенная, железная решимость, которая отличает настоящих лидеров. — Если что-то случится, мы будем справляться своими силами. Без посторонней помощи. Я научу их, Хокаге-сама. Я сделаю из них воинов, которыми вы сможете гордиться. — Хорошо, — сказал Минато, и в голосе его прозвучало облегчение — то особое, почти отцовское облегчение человека, который решился на рискованный шаг и теперь надеется на лучшее. — Миссия «C» ранга. Вы должны сопроводить торговца в страну Травы. Задание опасное, но выполнимое. Будьте осторожны. И помните: деревня рассчитывает на вас.
Команда восьмая кивнула — кивнула молча, без единого слова. Киба сжал кулаки так, что побелели костяшки. Хината опустила глаза, но в них читалась решимость. Шино, как всегда, был невозмутим — но кто знает, что творилось в его душе? Они покинули кабинет — вышли в коридор, на свет, к новой, неизведанной опасности. А дверь за ними закрылась с тихим, печальным стуком — стуком, который, казалось, говорил: «Прощайте. И да хранит вас Бог, ибо вы идёте туда, где надежда часто умирает первой». О, жизнь, жизнь! Какая ты непредсказуемая, какая жестокая и какая прекрасная одновременно — как эти дети, как эти воины, как эти души, стремящиеся к свету, но вынужденные идти через тьму.
Приближался экзамен на чуунина — то великое, страшное и желанное испытание, которое отделяет детей от взрослых, мальчиков от мужчин, девочек от женщин. Все пять выпускных команд — о, сколько их было, этих юных, необстрелянных душ! — выполняли свои последние миссии, словно прощаясь с беззаботной жизнью, словно готовясь к чему-то гораздо более серьёзному и опасному. Другие команды, в частности шестая и седьмая, занимались тренировками. Под руководством Какаши и Югао — сих суровых, опытных наставников, видевших смерть и кровь, — обе команды оттачивали свои навыки. Каждый день, каждый час, каждое мгновение было посвящено одному: стать сильнее, быстрее, умнее, чтобы выжить там, где выживают только лучшие.
К ним же присоединилась и Кушина — о, эта удивительная женщина, чей гнев был страшен, но чья любовь была безгранична! Она помогла Саю — тому самому Саю, чьи рисунки оживали на бумаге, — улучшить свои творения, вложив в них частицу своей неистовой души. Курама же, почувствовав в Соре свою чакру — ту самую, древнюю, почти мифическую силу, — помогала ему контролировать её, укрощать, как укрощают дикого зверя. Шин же, как и Саске, были под руководством Какаши и Югао — под их зорким, неусыпным оком, которое замечало каждую ошибку, каждую слабость, каждую неуверенность. А Цунаде — великая, мудрая Цунаде, чьё имя гремело на всю страну, — забрала к себе Наруко и Сакуру. Ибо кому, как не ей, было учить юных дев искусству исцеления — тому самому, которое порой важнее любого оружия?
Таким образом, никто в стороне не остался. Никто не был забыт. Никто не был обойдён вниманием. Даже позор клана Инузука — о, этот позор, который горел ярче огня, который нёсся впереди своего хозяина, как зловещая тень! — не остался без последствий. Цумэ, мать Кибы — суровая, гордая женщина, привыкшая к победам, а не к поражениям, — узнав о позоре своего сына, была в ярости. В ярости той особенной, материнской, которая не знает пощады. Её попытки поговорить с сыном — о, сколько их было! — не давали эффекта. Киба молчал, отмалчивался, уходил в себя, и мать, и сын страдали каждый по-своему, не в силах прорвать ту глухую, тяжёлую стену, которая встала между ними.
И вот настал день. Тот самый, решающий день, когда Минато — светлый отец деревни, но также и суровый судья — созвал всех джоунинов. Они собрались в большом зале — суровые, опытные, многое повидавшие мужи и женщины, на плечах которых лежала судьба деревни. Тишина была такой, что слышно было, как бьются сердца — надеясь, боясь, замирая.
— На следующей неделе, — произнёс Минато, и голос его прозвучал ровно, торжественно, почти как божественное откровение, — состоится экзамен на чуунина. Это шанс для ваших подчинённых — для тех, кто не смог пройти его в прошлый раз, и для тех, кто только вступает на этот тернистый путь. - Джоунины понимающе кивнули — кивнули молча, ибо что тут было говорить? Экзамен есть экзамен, и каждый знал его цену. Минато продолжал, и голос его стал чуть громче, чуть твёрже: — Так уж вышло, что в этом году выпустилось пять команд. Пять — небывалое число! Я хотел бы дать им возможность проявить себя, показать, на что они способны. Однако... — он сделал паузу, и пауза эта была красноречивее всяких слов, — лишь рекомендация их наставников позволит им принять участие в экзамене. Какаши, Югао, Куренай, Гай и Асума — слово за вами.
Из толпы вышли названные наставники — каждый со своим лицом, со своей судьбой, со своей ношей. Они встали перед Хокаге, и в глазах их читалась решимость — и тревога, ибо каждый отвечал за своих учеников головой.
— Я, Какаши Хатаке, капитан команды шестой, — произнёс Какаши, и голос его был ровен, почти безжизнен, — рекомендую Сая, Шина и Сору на экзамен чуунина. - Минато кивнул — коротко, одобрительно: — Я, Югао Узуки, капитан команды седьмой, — сказала Югао, и в голосе её прозвучала сталь, — рекомендую Наруко Узумаки, Саске Учиха и Сакуру Харуно на экзамен чуунина. - И вновь кивок — и в этом кивке было признание, но и предупреждение: береги их, они слишком много значат: — Я, Юхи Куренай, капитан команды восьмой, — произнесла Куренай, и тут голос её дрогнул, — рекомендую Шино Абураме, Хинату Хьюгу и... — она замялась. Замялась на целую вечность, и в этой заминке было больше сказано, чем в любых словах. Минато и остальные поняли — поняли всё: её сомнения, её страхи, её надежду, что всё ещё можно исправить. — ...Кибу Инузуку на экзамен, — выдавила она наконец, и слово сие прозвучало как приговор. — Я, Майто Гай, капитан команды девятой, — воскликнул Гай, и голос его звенел энергией, — рекомендую Неджи Хьюгу, Тен Тен и Рока Ли на экзамен чуунина! - Кивок — и даже в этом кивке чувствовалось одобрение: — Я, Асума Сарутоби, капитан команды десятой, — сказал Асума, затягиваясь сигаретой, — рекомендую Шикамару Нара, Ино Яманаку и Чёджи Акимичи на экзамен чуунина.
И вновь кивок — последний, завершающий. И тогда, когда уже казалось, что всё решено, из толпы вышел Ирука — скромный учитель, который знал этих детей с малых лет, который учил их читать, писать и складывать печати.
— Прошу простить, Хокаге-сама, — сказал он, и в голосе его прозвучала та особенная, почти умоляющая интонация, которая бывает у человека, берущего на себя тяжкое бремя. — Говори, — разрешил Минато. — Эти пять команд, — начал Ирука, и слова его падали, как камни, — выпустились только недавно. Они ещё зелёные, необстрелянные. Пускать их на экзамен на чуунина... рано. Слишком рано. К тому же, у них нет опыта. Никакого. Ни боевого, ни жизненного. Они не готовы. - Другие джоунины закивали — закивали, соглашаясь. Ибо что было возразить? Ирука говорил правду — горькую, неприятную, но правду: — Что ты предлагаешь? — спросил Минато, и в голосе его прозвучало любопытство — и некоторая усталость, ибо спорить с Ирукой было трудно. — Я предлагаю, — сказал Ирука, и голос его зазвенел, — устроить им проверку. Проверку, которая покажет, достойны ли они идти на экзамен или нет. Пусть докажут, что не зря едят хлеб деревни. А не докажут — пусть тренируются дальше. — Если ты так настаиваешь, — ответил Минато, и в голосе его прозвучала усмешка — то ли одобрительная, то ли насмешливая, — то сам его и проведёшь. Ты их учитель, тебе и судить. - И тогда — о, как неожиданно, как внезапно! — раздался голос Цунаде. Великой Цунаде, чьё слово было законом для многих: — Ирука, — отозвала она, и в голосе её прозвучала та особенная, властная интонация, которая не терпит возражений. — По поводу Наруко... я сама её проверю. Лично. Без свидетелей, без помощников. Ибо есть вещи, которые может оценить только тот, кто сам прошёл через ад.
Ирука кивнул — кивнул, ибо что ему оставалось? Спорить с Цунаде? Нет, даже самый смелый глупец не решился бы на такое. А в зале воцарилась тишина — та особенная, торжественная тишина, которая предшествует великим событиям. Ибо экзамен на чуунина — это не просто проверка навыков. Это проверка души. И кто знает, кто из этих юных, необстрелянных детей выйдет победителем, а кто навсегда останется в тени — или, хуже того, сложит голову на поле боя? О, жизнь, жизнь! Какая ты страшная и какая прекрасная одновременно — как этот экзамен, как эти дети, как эти души, стремящиеся к свету, но вынужденные идти через тьму.
На следующий день после совета дзёнинов — того самого, тяжёлого, полного споров и сомнений совета, который ещё долго будет сниться его участникам в кошмарах, — Ирука собрал всех рекомендованных генинов на полигоне №13. Том самом, который в народе, с той особенной, мрачной народной мудростью, называли «Проклятым». Ибо число тринадцать, оно всегда было особенным — числом суда, числом рока, числом той черты, за которой уже не будет возврата. Впрочем, сегодня они зайдут только на окраину — словно сама судьба давала им последний шанс отступить, повернуть назад, спасти свои юные, неопытные души от грядущих потрясений.
Перед Ирукой стояли четырнадцать человек. Четырнадцать судеб, четырнадцать надежд, четырнадцать страхов, спрятанных за внешней бравадой или, напротив, за показным спокойствием. Вот они, эти юные воины, стоящие на пороге взрослой, страшной жизни. Команда шестая: Сай — с его вечной, застывшей улыбкой, за которой никто не мог разглядеть истинных чувств; Шин — молчаливый, сосредоточенный, словно уже сейчас просчитывающий каждый свой шаг; Сора — беспокойный, с огнём в глазах, тот самый, в ком дремала древняя, почти мифическая сила. Команда седьмая: Саске — холодная, надменная, сжигаемая изнутри жаждой которая была для неё и проклятием, и единственным смыслом существования; Сакура — робкая, неуверенная, но с той особенной, скрытой глубиной, которая просыпается только в минуты смертельной опасности. Наруко отсутствовала — её уже забрала Цунаде, великая, мудрая, и это отсутствие было красноречивее всякого присутствия: не всем суждено проходить одинаковые испытания, ибо судьба у каждого своя. Команда восьмая: Шино — невозмутимый, как сама природа, с его жужжащими спутниками, которые казались продолжением его собственной, загадочной души; Хината — тихая, застенчивая, но с той особенной, внутренней силой, которая просыпается, когда речь идёт о защите близких; Киба — возбуждённый, нетерпеливый, всё ещё пытающийся доказать — кому? Себе? Миру? Отцу? — что он чего-то стоит. Команда девятая: Неджи — гордый, пронзительный, с глазами, которые, казалось, видели саму судьбу; Тен Тен — спокойная, уверенная, с руками, привыкшими к оружию; Рок Ли — с горящими глазами и сжатыми кулаками, готовый свернуть горы ради того, чтобы доказать, что даже тот, у кого нет таланта, может стать великим. Команда десятая: Шикамару — ленивый, но с умом, острым как бритва, с вечно взъерошенными волосами и вечно недовольным видом человека, который всё понимает быстрее других и от этого страдает; Ино — яркая, громкая, но с той особенной, женской чуткостью, которая позволяла ей видеть то, что другие не замечали; Чоджи — добродушный, медлительный, но с сердцем, способным на великие жертвы.
— Сегодня вы пройдёте испытание, — громко объявил Ирука, и голос его прозвучал в утреннем воздухе как трубный глас, как призыв к последнему бою. — Я должен убедиться — убедиться собственными глазами, а не по чужим отчётам, — что вы готовы к экзамену на чуунина. Те, кто провалится... — он сделал паузу, и пауза эта была страшнее всяких угроз, — не получат рекомендации. Запомните это раз и навсегда. Здесь не будет поблажек, не будет вторых шансов. Только один путь — или вы доказываете, что достойны, или вы остаётесь здесь, на окраине Проклятого полигона, и смотрите, как другие идут вперёд.
Он сделал паузу — долгую, тяжёлую, окидывая взглядом юных шиноби, стараясь заглянуть в каждое лицо, в каждую душу. И в этом взгляде было нечто отеческое — и нечто судейское одновременно.
— Испытание, — продолжал Ирука, и голос его стал ещё громче, ещё торжественнее, — состоит из трёх этапов. Этап первый: вы будете проходить дистанцию в две мили по лесу. Лесу, который я знаю как свои пять пальцев, — он усмехнулся, но усмешка эта была горькой, почти зловещей, — и который приготовил для вас множество сюрпризов. Вас ждут ямы — глубокие, с острыми кольями на дне. Вас ждут падающие брёвна — тяжёлые, внезапные, не прощающие ошибок. Вас ждёт болото — топкое, вязкое, засасывающее медленно, но верно. И вас ждут мои клоны — не те безобидные копии, к которым вы привыкли на уроках, а настоящие, боевые, обученные не щадить ни себя, ни других. - Он снова замолчал — давая им время осознать, переварить, испугаться. Но никто не испугался — по крайней мере, никто не подал виду: — Правило простое, — Ирука поднял палец, и жест сей был красноречивее всяких слов. — Добрались всей командой — получили зачёт. Один выбыл — вся команда начинает сначала. С самого начала, от первой ямы, от первого бревна, от первого моего клона. Понимаете? Никаких «почти», никаких «чуть-чуть». Только все вместе, или никто. Ибо чуунин — это не просто сильный воин. Это тот, кто умеет работать в команде, кто не бросает товарищей, кто понимает, что победа — это когда вы возвращаетесь все, а не когда вы приползаете один, истекая кровью, но с победой в зубах.
Неджи хмыкнул — хмыкнул с той особенной, надменной усмешкой, которая была свойственна ему с детства, — но промолчал. Ибо что тут было сказать? Правила есть правила, и спорить с ними — только тратить время. Шикамару вздохнул — вздохнул тяжело, протяжно, и, почесав затылок своим вечным, ленивым жестом, пробормотал что-то невнятное. Что именно — никто не разобрал, но все поняли: он уже просчитал все варианты, все ловушки, все пути к победе, и теперь просто устал от того, что всё так предсказуемо и скучно.
— Время пошло, — сказал Ирука, и слова эти упали, как молот на наковальню.
И тогда они двинулись — четырнадцать юных душ, четырнадцать надежд, четырнадцать судеб, вступающих на тропу, которая вела не просто к экзамену, а к той самой черте, за которой начинается настоящая, взрослая, страшная и прекрасная жизнь. Ирука смотрел им вслед — и в глазах его стояли слёзы, которых он не стыдился, ибо что может быть прекраснее и печальнее, чем дети, идущие на войну? О, жизнь, жизнь! Какая ты жестокая и какая великая одновременно — как этот лес, как эти испытания, как эти души, стремящиеся к свету, но вынужденные идти через тьму.
Ирука собрал всех у небольшого ручья. Ручей сей был неглубок, но быстр — воды его, холодные и прозрачные, бежали куда-то вдаль, к неведомым берегам, словно символизируя ту самую жизнь, которая течёт, не останавливаясь, не спрашивая ничьего позволения. Ирука оглядел каждого генина — оглядел долгим, внимательным, почти отеческим взглядом, стараясь заглянуть в самые потаённые уголки их юных, неокрепших душ. А в кабинете Минато и другие дзёнины — эти суровые, многоопытные мужи, привыкшие решать судьбы и карать и миловать, — наблюдали за происходящим через хрустальный шар. Шар сей, мерцающий и загадочный, казался оком самой судьбы, не пропускающим ничего, ничего не забывающим.
— Второе задание, — сказал Ирука, и голос его прозвучал в утренней тишине как трубный глас, как призыв к последнему, решающему бою. Он указал на лежащего на земле Изумо — бедного, беспомощного Изумо, который, надо сказать, чувствовал себя весьма неловко в роли «раненого», но терпел, ибо таков был долг. — Ваш товарищ ранен. Он не может идти сам — ни шагу, ни единого движения. У вас есть верёвка, две палки и плащ. Всего лишь — верёвка, две палки и плащ. Ваша задача — переправить его через ручей. Глубина — по пояс. Течение — среднее, но коварное, ибо вода, она не прощает ошибок. Если он коснётся воды — хотя бы пальцем, хотя бы краем одежды, — задание провалено. Время — пять минут. Ни секундой больше.
Ирука замолчал — и в молчании его было нечто от той особенной, почти зловещей торжественности, которая предшествует великим испытаниям. Ибо проверял он сейчас не просто навыки — он проверял души, проверял, способны ли эти юные люди на сострадание, на взаимовыручку, на ту самую, почти христианскую жертвенность, без которой немыслим настоящий воин.
Среди детей началось оживлённое перешёптывание — шёпот, похожий на жужжание встревоженных пчёл, на шелест листьев перед бурей. Каждый предлагал своё, каждый хотел быть услышанным, но в этом разнообразии мнений уже чувствовались характеры, уже проявлялись те самые глубинные черты, которые Ирука и его коллеги так старательно разглядывали.
Команда девятая справилась быстрее всех — и в этом не было ничего удивительного, ибо они были командой действия, а не размышлений. Рок Ли, чьё сердце пылало огнём, а ноги привыкли к бегу, предложил нести раненого на спине — просто, прямо, по-солдатски: взвалил на плечи и пошёл, не думая о препятствиях. Но Неджи — гордый, пронзительный Неджи, чьи глаза видели саму судьбу, — остановил его:
— Ты поскользнёшься, — сказал он, и в голосе его не было сомнения — была лишь холодная, неумолимая уверенность. — Камни скользкие, течение сильное. Лучше сделать носилки. Надёжнее, спокойнее, правильнее.
Тен Тен, не теряя ни секунды, достала из свитка дополнительные верёвки — ибо каждая уважающая себя куноичи должна быть готова к любым неожиданностям. И за три минуты — три минуты слаженной, почти музыкальной работы — носилки были готовы. Неджи, проявляя чудеса аккуратности, перенёс Изумо на другой берег — шаг за шагом, перешагивая с камня на камень, словно по лезвию ножа, но не допустив ни единой ошибки, ни единого колебания. Изумо, надо отдать ему должное, лежал смирно, не дёргался, не мешал, только глаза его, полные благодарности и лёгкого смущения, следили за каждым движением своих спасителей.
Команда десятая подошла к задаче с той особенной, почти математической точностью, которая отличала их лидера от всех остальных. Шикамару — ленивый гений, чей ум работал быстрее, чем чьи-либо ноги, — рассчитал всё: угол наклона носилок, глубину ручья, силу течения, даже коэффициент трения подошв о мокрые камни. Он стоял на берегу, задумчивый, взлохмаченный, с вечно недовольным лицом человека, который видит решение задачи раньше, чем другие успевают осознать её условия, и от этого страдает.
— Ино, — сказал он наконец, и голос его звучал ровно, почти скучно, — ты пойдёшь первой и будешь страховать. Смотри под ноги, не торопись. Чоджи — ты самый тяжёлый, ты пойдёшь в центре. Твоя задача — не дать носилкам перевернуться. Я замыкаю.
Чоджи — добродушный, медлительный Чоджи, которого многие недооценивали, — переправился без проблем. Его мощное тело уверенно держалось на ногах, несмотря на скользкие камни и коварное течение. Ино поскользнулась на середине — на ровном месте, как назло, — и на миг сердце Шикамару замерло, ибо он уже видел, как задание провалено, как вода касается тела Изумо, как весь их труд идёт прахом. Но Чоджи — о, этот великий, этот незаменимый Чоджи! — успел подхватить её своей мощной рукой, не дав упасть, не дав коснуться воды, не дав свершиться катастрофе.
Ирука, наблюдавший за этим со стороны, кивнул — кивнул незаметно, почти неуловимо, но в этом кивке было столько одобрения, столько надежды, столько той особенной, почти отеческой гордости, которая не выражается словами. И мысли его потекли в том самом внутреннем монологе, который так свойствен истинному педагогу:
- «Работают как единое целое, — подумал он, и в мыслях этих было нечто от восхищения, но и от лёгкой, едва уловимой зависти, ибо не каждому наставнику выпадает счастье видеть столь слаженную работу своих учеников. — Шикамару мыслит — и его мысль мгновенно становится действием. Ино и Чоджи доверяют ему безоговорочно, и это доверие — о, как оно ценно! — это доверие не купишь ни за какие деньги, не завоюешь силой. Только временем, только кровью, только общими победами и поражениями.»
А в кабинете, перед хрустальным шаром, дзёнины переглядывались — и в глазах их читалось то же самое: одобрение, надежда, но и тревога, ибо они знали, что настоящее испытание ещё впереди, что там, где кончаются учебные задания, начинается настоящая жизнь — страшная, непредсказуемая, не прощающая ошибок. О, жизнь, жизнь! Какая ты жестокая и какая прекрасная одновременно — как этот ручей, как эти носилки, как эти души, стремящиеся к свету, но вынужденные идти через тьму.
Команда восьмая долго совещалась. О, это было не просто обсуждение — это был мучительный, почти болезненный поиск единственно верного решения, когда каждый голос имеет значение, когда каждая мысль должна быть услышана и взвешена. Шино — молчаливый, загадочный Шино, чьи жуки были продолжением его собственной души, — предложил использовать своих маленьких, верных созданий как дополнительную опору для носилок. Предложение сие было столь неожиданным, столь странным, что на миг все замерли, переваривая услышанное. Но Шино не шутил — он никогда не шутил, ибо юмор был ему чужд, как чуждо тепло северному ветру.
Хината — тихая, застенчивая Хината, чьи глаза видели то, что скрыто от других, — с помощью Бьякугана нашла самый мелкий участок ручья. Там, где дно поднималось выше, где камни образовывали естественную переправу, где вода текла медленнее, не так коварно, не так опасно. Она указала на это место — и в жесте её было столько уверенности, столько скрытой силы, что даже Киба, обычно нетерпеливый и порывистый, не посмел возразить.
Киба нёс раненого на спине — нёс бережно, осторожно, с той особенной, почти звериной заботой, которая была ему свойственна. Акамару, верный маленький Акамару, страховал его с берега — бежал вдоль кромки воды, готовый в любой момент броситься на помощь, если что-то пойдёт не так. Переправились за четыре минуты — не самых быстрых, но самых надёжных, самых уверенных. Ирука, наблюдавший за ними, отметил про себя, что команда эта, несмотря на свои внутренние проблемы, научилась главному — слушать друг друга, доверять друг другу, действовать сообща, когда речь идёт о спасении товарища.
Команда шестая действовала молча. О, это было зловещее, почти пугающее молчание — молчание механизма, молчание хорошо отлаженной машины, в которой каждая деталь знает своё место и не требует лишних слов. Сай нарисовал верёвку — его удивительная, почти мистическая техника позволяла делать рисунки реальными, превращать линии и краски в плоть, в материю, в жизнь. Верёвка появилась из ниоткуда — крепкая, надёжная, готовая выдержать любой вес. Шин закрепил её на дереве — молча, без единого слова, с той механической точностью, которая отличала его от всех остальных. Сора переправился первым — и принял раненого на свои руки, сильные, уверенные, привыкшие к тяжестям. Две с половиной минуты — и задание выполнено. Быстрее всех. И в этой быстроте было нечто пугающее — отсутствие живого, человеческого, того самого, что отличает людей от машин.
А вот команда седьмая — Саске и Сакура — долго спорили. О, это был не просто спор — это был крик души, это было столкновение двух характеров, двух мировоззрений, двух совершенно разных представлений о том, как должно действовать в критической ситуации. Саске — гордая, стремительная, привыкшая полагаться только на себя — хотела переплыть с раненым на спине. Просто, быстро, без лишних приспособлений — так, как делала это сотни раз на тренировках. Сакура — более осторожная, более думающая, более боящаяся ошибиться — предлагала сделать плот. Надёжно, медленно, но с гарантией, что раненый не коснётся воды.
— Проще переплыть! — кричала Саске, и в голосе её слышалось раздражение — и страх, ибо она чувствовала, как уходит время, как тают драгоценные секунды. — Надёжнее сделать плот! — возражала Сакура, и в голосе её слышалась мольба — мольба понять, услышать, согласиться.
Они потеряли две минуты на этих спорах — две минуты, которые могли стать роковыми. И только когда до окончания времени оставались считанные секунды, они наконец нашли какое-то компромиссное решение, кое-как переправившись в последнюю, предпоследнюю, самую отчаянную секунду. Изумо, бедный Изумо, был весь мокрый, но формально вода его не коснулась — и это считалось победой. Но какой ценой!
Ирука вздохнул — вздохнул тяжело, протяжно, с той особенной, почти отеческой болью, которая бывает у наставника, видящего, что его ученики, при всём их таланте и усердии, всё ещё не научились самому главному. И мысли его потекли в том самом внутреннем монологе, который так свойствен истинному педагогу, переживающему за каждого своего подопечного, как за родное дитя:
- «Им... им не хватает командира, — подумал он, и мысль эта была горька, как полынь, как невыплаканные слёзы. — Того, кто скажет последнее слово. Того, кто возьмёт на себя ответственность, когда другие сомневаются. Того, кто не даст спорам съедать драгоценное время. Наруко... да, именно Наруко. Она чувствует битву, она знает, когда надо действовать быстро, а когда — медленно, но верно. Она — стержень этой команды. Без неё они рассыпаются, теряют волю, начинают спорить о пустяках, забывая о главном. Но если не Наруко... то кто-то другой. Кто-то, кто сможет стать этим стержнем. Саске? Слишком горда, слишком нетерпелива. Сакура? Слишком неуверенна, слишком боится ошибиться. Им нужен третий — тот, кто соединит их, кто станет мостом между двумя берегами, как этот ручей, который они только что перешли. Но пока... пока они не нашли такого человека. И это пугает. Пугает больше, чем любая ошибка, чем любая неудача.»
Ирука вздохнул ещё раз — и отвернулся, чтобы никто не увидел его глаз, в которых стояли слёзы. Ибо он верил в них — в Саске, в Сакуру, в Наруко. Верил, что они справятся, что они вырастут, что они станут теми, кем должны стать. Но вера — это одно, а реальность — совсем другое. О, жизнь, жизнь! Какая ты жестокая и какая прекрасная одновременно — как этот ручей, как эти споры, как эти души, стремящиеся к свету, но вынужденные идти через тьму.
Когда команды вновь собрались — усталые, взмокшие, но живые, — Ирука вновь оглядел всех. О, этот взгляд! В нём было нечто от судьи, нечто от отца, нечто от того самого, всевидящего ока, которое проникает сквозь внешнюю оболочку, сквозь браваду и усталость, в самую глубину, туда, где таятся страхи, надежды, сомнения. Он видел их состояние — каждый мускул, каждую дрожь в коленях. Он слышал их дыхание — прерывистое, тяжёлое, ещё не успокоившееся после предыдущих испытаний. Он слышал биение их сердец — у кого-то ровное, у кого-то сбивчивое, у кого-то слишком частое. И в этом биении, в этом дыхании, в этом состоянии читалось больше, чем в любых словах, в любых отчётах, в любых экзаменационных листах.
— Третье задание, — произнёс Ирука, и голос его прозвучал в вечерней тишине как приговор, как последний, решающий аккорд этой долгой, мучительной симфонии испытаний. Он кивнул — и из леса, из самой глубины, из той таинственной тьмы, что скрывалась за деревьями, вышел Котэцу.
Котэцу усмехнулся — усмехнулся той особенной, полупрезрительной, полуодобрительной усмешкой, которая бывает у взрослых, сильных воинов, когда они смотрят на детей, ещё не познавших настоящей войны. Он покручивал кунай — лениво, небрежно, словно игрушку, но в этом кручении чувствовалась смертельная опасность, ибо рука его, привыкшая к оружию, не знала промаха.
— Вы будете сражаться с дзёнином, — продолжал Ирука, и каждое слово его падало, как камень, в тишину. — Каждая команда получает три минуты. Три минуты — не больше, не меньше. Задача — не победить, ибо победить дзёнина в честном бою вам, при всём вашем таланте, не под силу. Задача — продержаться. Или хотя бы раз нанести удар. Один-единственный удар, который покажет, что вы способны не только уклоняться и прятаться, но и атаковать, когда обстоятельства требуют. Оценивается тактика, уклонение, использование окружения — всё, что может превратить слабого в сильного, а глупого — в мёртвого.
Котэцу усмехнулся ещё шире — и шагнул вперёд, навстречу своей первой жертве. Первой вышла команда восьмая. Киба, Хината, Шино — три юных воина, три разных характера, три разных подхода к бою. Котэцу атаковал стремительно — его скорость была выше, чем у любого из генинов, выше, чем они могли себе представить. Он двигался как ветер, как тень, как сама смерть, и в этом движении было нечто пугающее, почти сверхъестественное.
Киба бросился вперёд — о, этот вечно нетерпеливый, вечно горячий Киба! Он не думал, не анализировал, не просчитывал — он просто действовал, как учили, как подсказывал инстинкт. Но инстинкт против опыта — что может быть бесполезнее? Котэцу отбросил его одним ударом — всего одним, даже не напрягаясь, даже не глядя в его сторону. Киба отлетел к дереву, ударился спиной о кору и сполз вниз, хватая ртом воздух.
Хината активировала Дзюкен — её ладони засветились тем особым, мягким, но смертоносным светом, который был ей так хорошо знаком. Но она не могла даже коснуться противника. Котэцу уворачивался с лёгкостью, почти небрежностью, словно играл с ребёнком, словно танец этот был для него скучной обязанностью, от которой хотелось поскорее избавиться.
— Слишком медленно, — бросил он, и в голосе его не было злости — была лишь констатация факта, холодная, безжалостная, как приговор.
А Шино... Шино не двигался. Он стоял на месте — неподвижный, как статуя, как само терпение, воплощённое в плоть и кровь. Он ждал. Ждал, не сводя глаз с противника, просчитывая, анализируя, выжидая тот самый, единственный момент, когда можно будет нанести удар.
Котэцу приблизился к нему — занося кунай, уже предвкушая лёгкую победу. И в этот момент... о, в этот самый, решающий момент! — рой жуков вырвался из-под земли, из ниоткуда, из самой тьмы, опутывая ноги дзёнина, сковывая движения, лишая его той самой скорости, которая была его главным оружием. Котэцу на секунду потерял равновесие — всего на секунду, но этого было достаточно.
— Сейчас! — крикнул Шино, и голос его, обычно тихий и спокойный, прозвучал как выстрел.
Хината не раздумывала — она нанесла один точный, выверенный удар в плечо Котэцу. Удар, который она репетировала тысячи раз, который был вложен в её мышцы, в её кровь, в самую её суть. Котэцу отступил — впервые за весь бой, — потирая ушибленное место, и в глазах его промелькнуло нечто похожее на уважение.
— Неплохо, — признал он, и это «неплохо» из уст дзёнина дорогого стоило. — Время вышло. Зачёт. - Ирука, стоявший в стороне, записал что-то в свой блокнот — быстро, почти машинально, но мысли его, тяжёлые и глубокие, текли совсем в другом направлении. И он думал так, как думают только истинные педагоги, видящие в каждом ученике не просто бойца, но душу живую, со всеми её достоинствами и недостатками: - «Шино... Шино — прирождённый лидер, — записал он, и слова эти ложились на бумагу с той особенной, почти торжественной медлительностью, которая бывает, когда каждое слово взвешено и обдумано. — Он не бросается вперёд, не тратит силы на бесполезные атаки. Он ждёт — терпеливо, мудро, как ждёт паук в центре своей паутины. И когда момент наступает, он действует — быстро, точно, безжалостно. Хината — идеальный исполнитель. Она не командует, не спорит, не сомневается. Она слышит приказ — и выполняет. Молча, без лишних слов, с той особенной, почти медитативной сосредоточенностью, которая отличает истинных воинов. А Киба... — он поморщился, но тут же взял себя в руки, ибо негоже наставнику выказывать предпочтения. — Киба на подхвате. Он рискует, он бросается вперёд, он часто ошибается. Но в этом его сила — и его слабость. Слаженно, очень слаженно для команды, которая ещё не обстреляна. Но Киба... Киба рискует слишком часто. Однажды его риск не оправдается — и тогда будет поздно.»
Ирука закрыл блокнот — и поднял глаза на оставшиеся команды, которым ещё предстояло пройти через это испытание. А Котэцу, всё ещё потирая плечо, усмехнулся — но усмешка эта была уже иной, не такой презрительной, как в начале. Ибо он понял: перед ним не дети. Перед ним — воины. Молодые, неопытные, но уже способные на то, чтобы удивить даже видавшего виды дзёнина.
Второй вышла команда десятая. Шикамару — ленивый гений, чей ум работал быстрее, чем чьи-либо ноги, — сразу отступил в тень. Не из трусости, нет, — из холодного, трезвого расчёта. Он знал: в открытом бою ему не сравниться с дзёнином, но у него есть то, чего нет у Котэцу, — терпение и хитрость. Он растягивал свою тень, как паук растягивает паутину, — медленно, почти незаметно, дюйм за дюймом, приближаясь к цели.
Ино попыталась захватить разум Котэцу — её техника была сильна, но дзёнин оказался слишком быстр. Он двигался как ветер, как тень, как сама смерть, не давая ей даже шанса сосредоточиться, не давая зафиксировать взгляд. Чоджи — добродушный, медлительный Чоджи, которого многие недооценивали, — принял на себя удар, прикрывая Ино своим могучим телом. Удар был страшен — дзёнин не щадил детей, — но Чоджи выдержал, даже не вскрикнув, только зубы сжал так, что побелели костяшки.
— Сейчас! — крикнул Шикамару, когда его тень наконец коснулась ноги Котэцу.
Техника сработала — о, это было почти чудо, почти невероятно! — Котэцу замер на секунду. Всего на одну секунду, но этой секунды хватило. Ино, не раздумывая, нанесла удар — не сильный, не смертельный, но точный, выверенный, тот самый, который требовался для зачёта. Котэцу вышел из техники — и усмехнулся. Но усмешка его была уже не презрительной, а почти уважительной.
— Хорошая работа, — похвалил он. — Зачёт.
И в этой похвале было больше признания, чем в любых официальных регалиях. Третьей вышла команда девятая. Рок Ли — чьё сердце пылало огнём, а тело было закалено тысячами тренировок, — атаковал первым, открыв врата. О, это было зрелище, от которого захватывало дух! Его скорость возросла до нечеловеческих пределов, его удары сыпались градом, и Котэцу, опытный, видавший виды дзёнин, едва успевал уклоняться. Тен Тен забрасывала противника оружием со всех сторон — кунаи, сюрикены, метательные звёзды летели как саранча, не давая Котэцу ни секунды передышки. Неджи — гордый, пронзительный Неджи, чьи глаза видели саму суть вещей, — искал слабое место, ту самую открытую точку, удар в которую решил бы исход боя.
— Сейчас! — крикнул Неджи, увидев то, что было скрыто от других.
Рок Ли отвлёк Котэцу — бросился в отчаянную, почти самоубийственную атаку, заставляя дзёнина сосредоточиться на себе, забыть обо всём остальном. И в этот момент Неджи нанёс удар Дзюкен — точный, выверенный, смертоносный. Котэцу отступил — и в глазах его промелькнуло нечто похожее на восхищение.
— Впечатляет, — сказал он, и слово это из уст дзёнина дорогого стоило. — Зачёт.
Четвёртой вышла команда шестая. Сай нарисовал льва — огромного, свирепого, почти настоящего, — который атаковал Котэцу с фронта, заставляя его отбиваться от когтей и клыков, созданных из чернил и воображения. Шин использовал технику маскировки — и исчез, растворился в воздухе, в тени, в самом ничто, чтобы подобраться сзади, незамеченным, неуслышанным. Сора, чувствуя чакру Курамы — ту древнюю, почти запретную силу, что дремала в нём, — усилил свои физические показатели, став быстрее, сильнее, опаснее. Котэцу отбивался от льва — и не заметил Шина. О, это была ошибка, которую опытный воин не должен был допустить! Шин нанёс удар в спину — точный, неожиданный, почти издевательский.
— Неожиданно, — признал Котэцу, и в голосе его прозвучало нечто похожее на уважение. — Зачёт.
Последней вышла команда седьмая. Саске и Сакура — вдвоём против дзёнина, вдвоём против целой вечности, которая отделяла их от победы. Саске атаковала в лоб — используя своё копьё и сюрикены, с той особенной, почти отчаянной решимостью, которая была ей так свойственна. Она билась как одержимая, как человек, для которого поражение равно смерти, — но Котэцу был слишком опытен, слишком быстр. Он легко уклонялся от её атак, как уклоняются от назойливых мух, даже не напрягаясь.
А Сакура... Сакура осталась позади. Она стояла, не зная, что делать, не понимая, как помочь, как вклиниться в этот стремительный, смертоносный танец, где каждый шаг мог стать последним. Её руки опустились, её глаза метались в поисках решения, но решения не было.
— Помогай! — крикнула Саске, и в голосе её слышалось отчаяние — и гнев, и страх, и та особенная, почти физическая боль от того, что ты один против целого мира, а тот, кто должен быть рядом, стоит и смотрит. — Но как? — растерялась Сакура, и в этом «как» было столько беспомощности, столько той особенной, детской неспособности найти выход из ситуации, которая не вписывается в учебники.
Саске попыталась обмануть Котэцу финтом — хитрым, выверенным, почти гениальным, — но дзёнин перехватил её руку. Схватил мёртвой хваткой, и Саске поняла: сейчас, в следующую секунду, всё кончится. Поражение. Позор. Возвращение на исходную.
И тогда Сакура — о, эта странная, неуверенная, вечно сомневающаяся Сакура! — видя, что подруга в опасности, сделала нечто совершенно неожиданное. Она бросила в Котэцу камень. Обычный камень, подобранный с земли, — детский, нелепый, смешной приём, недостойный настоящего шиноби. Но Котэцу на секунду отвлёкся — отвлёкся от этого абсурда, от этой нелепости, от этого камня, который летел прямо в его лицо. И этой секунды хватило. Саске вырвалась — и нанесла удар. Не сильный, не смертельный, но точный, тот самый, который требовался для зачёта. Котэцу отступил, потирая плечо, и усмехнулся — усмехнулся той особенной, почти снисходительной усмешкой, которая бывает у взрослых, когда дети преподносят сюрприз.
— Нестандартно, — сказал он. — Но засчитывается. Зачёт. - Ирука, стоявший в стороне, записал в свой блокнот — и мысли его, тяжёлые и глубокие, потекли в том самом внутреннем монологе, который так свойствен истинному педагогу, видящему в каждом ученике не просто бойца, но душу живую: - «Саске — сильный боец, — записал он, и каждое слово ложилось на бумагу с той особенной, почти торжественной медлительностью, которая бывает, когда думаешь о судьбах людей. — Сильный, быстрый, решительный. Но она не лидер. Она не умеет вести за собой, не умеет подбадривать, не умеет превращать слабость товарища в силу. Она сражается в одиночку — даже когда рядом есть те, кто может помочь. А Сакура... — он помолчал, подбирая слова, ибо слова были слишком важны, чтобы бросать их на ветер. — Сакура растеряна. Она не знает своего места в команде, не понимает, чего от неё хотят, боится ошибиться, боится сделать не так. Но в критический момент — о, как это важно! — в критический момент она действует. Не думает, не анализирует, не сомневается — просто действует, как велит сердце. И это спасло их сегодня. Но надолго ли?» - Ирука закрыл блокнот — и поднял глаза на команду седьмую, стоявшую в стороне: Саске — гордую, но уставшую, и Сакуру — виноватую, но облегчённую: - «Им нужен тот, — подумал он, и мысль эта была горька, как полынь, — кто их объединит. Тот, кто станет мостом между двумя берегами. Тот, кто скажет: „Саске, прикрой слева. Сакура, справа. Я по центру“. Тот, кто возьмёт на себя ответственность за победу — и за поражение. Наруко... да, Наруко. Без неё они рассыпаются, теряют волю, начинают сомневаться. Но если не Наруко... то кто-то другой. Кто-то, кто сможет стать этим стержнем. Иначе... иначе их ждёт не будущее, а лишь бесконечная череда поражений, разочарований и несбывшихся надежд.»
И он вздохнул — вздохнул тяжело, протяжно, с той особенной, почти отеческой болью, которая бывает у наставника, видящего своих учеников на пороге взрослой, страшной жизни и не знающего, готовы ли они к ней.
А в этот момент в кабинете — после просмотра предварительного испытания, устроенного Ирукой, того самого, где каждый удар, каждая ошибка, каждая секунда промедления были запечатлены для вечности, — все наставники сделали вывод. О, это был не просто формальный разбор полётов — это было нечто гораздо более глубокое, почти мистическое. Они увидели, в чём силён и в чём слаб каждый кандидат, каждый из этих юных, ещё не обстрелянных душ, стоящих на пороге взрослой, страшной жизни. И они поняли — поняли с той особенной, почти болезненной ясностью, которая приходит только после долгих наблюдений и размышлений, — к чему их учить, на что направить их усилия, чтобы они могли стать более сплочёнными, более сильными, более готовыми к тем испытаниям, которые готовит им судьба. Минато — светлый отец деревни, но также и суровый судья, — оглядел собравшихся и задал вопрос, который висел в воздухе, как занесённый меч:
— Что скажете? — спросил он, и голос его был ровен, но в этой ровности чувствовалась скрытая тревога, ибо он знал: от их слов зависят судьбы детей. - Асума — невозмутимый, с вечной сигаретой в зубах, — ответил первым, ибо привык брать на себя ответственность в трудные минуты: — Мы все видели, — сказал он, и каждое слово его падало, как камень, в тишину кабинета, — сильные и слабые стороны своих подчинённых. И мы поняли — поняли, куда их направлять, чтобы попытаться закрыть их брешь. Сии бреши — не просто недостатки навыков, это трещины в душах, трещины, которые могут расшириться и погубить всё, если вовремя не принять меры.
Дзёнины кивнули — кивнули молча, ибо что тут было добавить? Асума сказал главное. Гай, чья команда показала себя блестяще, был доволен — более чем доволен! — и промолчал, лишь довольно улыбаясь своей ослепительной, почти безумной улыбкой. Ибо что может быть прекраснее для наставника, чем видеть, как его ученики превосходят ожидания? Но Какаши — усталый, многое повидавший Какаши, чьё лицо скрывала маска, но не скрывала глаз, в которых читалась вечная печаль, — заговорил, и голос его дрогнул:
— Меня больше тревожит команда седьмая, — сказал он, и в голосе его прозвучала та особенная, почти отеческая боль, которая бывает у наставника, видящего, что ученики, при всём их таланте, не могут найти общий язык. — Без Наруко... без неё девушки чуть ли не переругались. Они теряют волю, начинают спорить о пустяках, забывая о главном. Это опасно. Это очень опасно. - Куренай — мудрая, терпеливая Куренай, чьи глаза видели больше, чем она показывала, — кивнула, соглашаясь: — Да, — сказала она, и голос её был твёрд, как сталь, — Саске — это ударная сила. Она быстра, сильна, решительна. Но Сакура... Сакура — это балласт команды. Простите, но это так. Она не знает своего места, не понимает, как помочь, боится ошибиться. И этот страх парализует её, делает бесполезной в критический момент. - Югао — суровая, бескомпромиссная Югао, которая знала цену каждому удару и каждому слову, — возразила, но возразила мягко, почти нежно: — Саске проще работается с Наруко, — пояснила она, и в голосе её прозвучала та особенная, почти загадочная уверенность, которая бывает у людей, знающих тайну, недоступную другим. — Они понимают друг друга без слов. Это не просто командная работа — это нечто большее. Связь, которая не объясняется логикой, не поддаётся анализу. Она либо есть, либо её нет. И у Саске с Наруко она есть. - Какаши — всегда ищущий решения, всегда пытающийся исправить то, что можно исправить, — предложил неожиданный, почти радикальный выход: — Тогда почему бы не сделать перераспределение? — спросил он, и в голосе его прозвучала надежда — та особенная, почти детская надежда, что всё можно уладить, всё можно поправить, стоит только поменять местами несколько фигур на шахматной доске. — Сакуру — в команду Куренай, а Хинату — к Югао. Возможно, смена обстановки поможет им раскрыться. - Минато задумался — задумался глубоко, тяжело, ибо знал, что перераспределение — это не просто формальность, это судьбы людей. Потом медленно, взвешивая каждое слово, произнёс: — Можно попробовать, — сказал он, и в голосе его прозвучала осторожность, — но Куренай и Югао сами должны решить. Это их ученики, их ответственность, их право. - Югао — практичная, мыслящая трезво, — взяла слово: — У Сакуры есть стратегический ум, — сказала она, и в голосе её прозвучало нечто похожее на сожаление, — но он у неё плохо развит. Он спит, дремлет, не просыпается в нужный момент. Что касается её навыков... она больше подходит для поддержки или медицины. Для боя она не годится. И это не упрёк — это констатация факта. Не все рождаются воинами. Некоторые рождаются целителями, и в этом нет ничего постыдного. - Куренай — защищающая свою ученицу, но также и видящая её недостатки, — ответила: — Что до Хинаты... её стиль мягкой ладони неплох, очень даже неплох. Но из-за своей робости, из-за этой вечной, мучительной неуверенности в себе, у неё проявляется страх. Страх коснуться противника, страх нанести удар, страх причинить боль. Ей нужен тот, кто поможет преодолеть это. Кто-то сильный, уверенный, кто будет рядом и скажет: «Бей, я прикрою». А иначе... иначе она будет бояться всю жизнь. Бояться коснуться кого-то — и никогда не станет тем, кем могла бы стать. - Минато подвёл итог — итог сухой, но справедливый, как и подобает Хокаге: — Я вас понял, — сказал он, и голос его зазвучал твёрже, официальнее. — Но сейчас обе девушки — в разных командах, и вы их порекомендовали на экзамен. Слово сказано, рекомендация дана, и отступать поздно. Так что... после экзамена можно сделать перераспределение. Когда мы увидим их в настоящем деле, когда поймём, на что они способны под давлением, когда смерть будет смотреть им в глаза. Тогда и решим. А пока... пока будем работать с тем, что имеем.
И он замолчал — замолчал, давая каждому из присутствующих переварить услышанное, осознать, принять. А дзёнины сидели, погружённые в свои мысли, и каждый думал о своём: Какаши — о Саске и Сакуре, Куренай — о Хинате, Югао — о Наруко, Гай — о своих блистательных учениках, Асума — о Шикамару, Ино и Чоджи. И в этом молчании было нечто торжественное, почти священное — ибо речь шла о судьбах, о будущем, о том, кому завтра предстоит умереть, а кому — жить и побеждать.
В то время как Ирука — сей неутомимый, суровый наставник — гонял остальных генинов по тринадцатому полигону, тому самому, что в народе называли «Проклятым», Наруко стояла в тренировочном зале Цунаде. О, это было совсем иное место — не лес, не полигон, не поле боя, а нечто среднее между храмом исцеления и лабораторией, где жизнь и смерть встречались лицом к лицу, заключая свои таинственные, непостижимые сделки.
Здесь пахло травами — горькими, терпкими, напоминающими о древних, почти забытых рецептах. Здесь пахло стерильным раствором — тем особым, резким запахом, который говорит о чистоте, порядке и той холодной, безжалостной гигиене, без которой немыслима настоящая медицина. И здесь пахло немного кровью — совсем немного, едва уловимо, но этот запах, как призрак, как воспоминание о чём-то страшном, витал в воздухе, напоминая о том, что исцеление и смерть всегда идут рука об руку. Это был запах операционной — того самого места, где люди сражаются за жизнь, где секунды решают всё, где ошибка стоит дороже любых денег.
Цунаде — великая, мудрая, несгибаемая Цунаде, чьё имя гремело на всю страну, — стояла, скрестив руки на груди. В её позе было нечто от судьи, нечто от матери, нечто от той самой, древней богини, которая решает, кому жить, а кому умереть. Она смотрела на Наруко — долго, пристально, пронзительно, и в этом взгляде было столько всего, что слова были излишни.
— Ты учишься у меня шесть лет, — сказала Цунаде, и голос её прозвучал в тишине зала как приговор, как напоминание, как тот самый звонок, который возвещает о начале последнего, решающего боя. — Шесть лет — не месяц, не год, а целая вечность по меркам юного шиноби. Экзамен на чуунина — серьёзный шаг. Очень серьёзный. Я должна убедиться — убедиться собственными глазами, а не по чужим отчётам, — что ты готова. — Я готова, — ответила Наруко, и голос её прозвучал твёрдо, почти вызывающе, но в этой твёрдости не было бравады — была та особенная, внутренняя уверенность человека, который знает себе цену и не боится испытаний. — Это мне решать, — отрезала Цунаде, и в голосе её прозвучала сталь — та самая, которая отличает истинных мастеров от простых умельцев. — Испытание будет состоять из трёх частей. Если провалишь хотя бы одну — хотя бы одну, слышишь? — рекомендацию не получишь. Никакие просьбы, никакие мольбы, никакие заслуги прошлых лет не помогут. Начнём.
Она указала на три манекена, лежащих на столах — холодных, безжизненных, но в этой безжизненности было нечто пугающее, почти человеческое. Они лежали, как три покойника, как три судьбы, как три приговора, ожидающие своего часа.
— У первого — внутреннее кровотечение после удара в живот, — начала Цунаде, и голос её стал почти лекторским, почти наставительным, но в этой наставительности чувствовалась скрытая тревога, ибо она проверяла не просто знания — она проверяла душу. — У второго — осколок куная в предплечье, задето сухожилие. У третьего — анафилактический шок на яд. Три разных случая, три разных подхода, три разных решения. У тебя десять минут на всех. Ни секундой больше. Время... пошло.
И она замолчала — замолчала, скрестив руки на груди, и в глазах её, обычно строгих, промелькнуло нечто похожее на надежду. Ибо она верила в Наруко — верила, как верит наставник в лучшего ученика, как верит мать в родное дитя, как верит человек в чудо, которое вот-вот должно свершиться. Но вера — это одно, а реальность — совсем другое. И Цунаде знала это лучше, чем кто-либо другой.
А Наруко стояла перед тремя манекенами — и в голове её уже крутились мысли, быстрые, лихорадочные, почти панические, но в этой панике была та особая, почти творческая энергия, которая отличает истинных целителей от простых ремесленников. Десять минут — это много или мало? Для обычного человека — много. Для того, кто держит в руках чужую жизнь, — бесконечно мало. Она сделала шаг вперёд — и в этом шаге было нечто роковое, неумолимое, как сама судьба. Ибо она знала: сейчас, в эти десять минут, решается не просто её будущее — решается вопрос, достойна ли она называться чуунином, достойна ли она той ответственности, которая ляжет на её плечи, если она пройдёт этот путь.
Наруко не стала спорить. О, в этом молчании было нечто большее, чем простая покорность — была та особенная, внутренняя дисциплина, которая отличает истинного ученика от простого подмастерья. Она знала: время — это жизнь, и каждая секунда, потраченная на пререкания, может стоить кому-то жизни. Не сегодня, не на манекене, но когда-нибудь — на настоящем пациенте, на поле боя, в той страшной, кровавой реальности, где нет места пустым словам.
Она создала двух клонов — и в этом простом, привычном действии было нечто почти магическое, ибо клоны сии были не просто копиями, но продолжением её рук, её глаз, её самой души. Те, в свою очередь, активировали чакру в руках — тот особенный, тёплый, почти живой свет, который отличает истинного целителя от обычного врача, — и подошли к манекенам.
У первого манекена диагностика заняла полминуты. Всего тридцать секунд, но для Наруко они растянулись в вечность. Она чувствовала — нет, не видела, а именно чувствовала, кончиками пальцев, той особенной, почти мистической интуицией, которая даётся только годами тренировок, — пульсацию повреждённого сосуда. Тонкую, почти незаметную вибрацию, которая говорила о том, что кровь ещё течёт, что жизнь ещё теплится, что катастрофу можно предотвратить.
— Техника «Сотворение плоти», — прошептала Наруко, и шёпот этот был похож на молитву, на заклинание, на тот самый, древний обряд, который врачеватели читали над больными с незапамятных времён.
Она наложила руки на «рану» — и зелёное свечение вспыхнуло, озаряя зал мягким, почти потусторонним светом. В этом свечении было нечто успокаивающее, почти благословенное — и в то же время нечто тревожное, ибо зелёный цвет всегда был цветом надежды и цветом смерти одновременно. Через минуту кровотечение остановилось. Сосуд был восстановлен, ткань сращена, опасность миновала. Одна минута — и одна спасённая жизнь.
Её клон тем временем работал со вторым манекеном — тем самым, где в предплечье засел осколок куная, задев сухожилие. Наруко (или её клон — кто теперь разберёт, где кончалась одна и начиналась другая?) взяла пинцет — холодный, блестящий, почти хирургический — и аккуратно, миллиметр за миллиметром, стала извлекать инородный предмет. Это было похоже на работу сапёра, на танец на лезвии ножа, на то самое, тончайшее искусство, где одно неверное движение может превратить временную травму в пожизненное увечье. Но рука не дрогнула — ни на миллиметр, ни на мгновение. Сухожилие осталось целым. Две минуты — и вторая жизнь спасена.
— Хорошо, — бросила Цунаде, и в этом одном слове было столько всего — и одобрение, и удивление, и та особая, почти скупая похвала, которой великие мастера награждают достойных учеников. — А теперь третий. Ты когда-нибудь лечила анафилаксию вживую? — спросила она, и в голосе её прозвучало нечто похожее на вызов. — В книгах, — призналась Наруко, и в этом признании не было стыда — была та особенная, почти философская честность человека, который знает границы своих возможностей и не боится их называть.
Она вводила антидот в манекен — медленно, аккуратно, с той особенной, почти ювелирной точностью, которая отличает истинного профессионала. Игла вошла в плоть (пусть и искусственную, но всё же плоть), и лекарство потекло по венам (пусть и воображаемым, но всё же венам), и Наруко замерла, ожидая реакции.
— Неплохо, — сказала Цунаде, и в голосе её прозвучало нечто похожее на удовлетворение. — Но в реальности пациент будет кричать, дёргаться, возможно, его будет тошнить. Ты должна сохранять хладнокровие — не человеческое, нет, а то особое, почти божественное спокойствие, которое позволяет врачу видеть не боль, а диагноз, не страх, а лечение. — Я сохраню, — ответила Наруко, и в голосе её прозвучала та особенная, почти железная уверенность, которая не допускает сомнений. - Цунаде хмыкнула — хмыкнула той особенной, полупрезрительной, полуодобрительной усмешкой, которая была свойственна ей одной, — и произнесла: — Время вышло. Восемь минут сорок секунд. Зачёт. — Она сделала паузу, и пауза эта была красноречивее всяких слов. — Но без клонов ты бы потеряла время. Это не упрёк — это констатация факта. Клоны — это твоя сила, но они же могут стать твоей слабостью, если ты слишком на них положишься. Запомни это. А теперь... переходим ко второй части.
И она указала на дверь — туда, где начиналось новое испытание, новая опасность, новый шаг в бездну. А Наруко стояла, переводя дыхание, и в груди её билось сердце — быстро, громко, почти испуганно. Но она не боялась. Она верила. Верила в себя, в свою учительницу, в то, что всё будет хорошо. Ибо что может быть страшнее для человека, чем потеря веры? Только сама смерть. Но и смерть, пожалуй, отступает перед тем, кто верит и действует.
Цунаде сняла медицинский халат — и в этом простом, будничном жесте было нечто почти символическое, ибо она сбрасывала с себя не просто одежду, но личину целительницы, превращаясь в то, кем была на самом деле: в воина, в легенду, в ту самую, непобедимую принцессу, чьё имя заставляло трепетать врагов. Она встала в стойку — и в этой стойке, казалось, сосредоточилась вся сила, вся мудрость, вся ярость её долгой, бурной жизни.
Наруко поняла — поняла мгновенно, той особенной, почти животной интуицией, которая отличает истинных бойцов, — что задумала Цунаде. И приготовилась к бою. Сердце её забилось быстрее, дыхание стало глубже, мышцы напряглись в ожидании первого удара. Она пыталась незаметно достать свой трёхзубчатый кунай — то самое оружие, которое когда-то купил ей отец. Тот самый меч, ключ к технике, которая не раз спасала ей жизнь. Но Цунаде — о, эта старая лиса, эта видавшая виды воительница! — заметив оружие, быстро всё поняла. И усмехнулась — усмехнулась той особенной, полупрезрительной, полуодобрительной усмешкой, которая была свойственна ей одной.
— Ты умеешь лечить, — сказала Цунаде, и голос её прозвучал в тишине зала как приговор, как вызов, как та самая, последняя черта, за которой начинается настоящее испытание. — Теперь покажи, что умеешь защищать. Не только чужие жизни, но и свою собственную. У тебя есть пять минут — всего пять минут, — чтобы коснуться меня. Я буду использовать только тайдзюцу и десять процентов силы. Десять процентов — не больше, не меньше. Если не коснёшься — значит, не готова. И никакие оправдания не помогут. — А если я попаду? — спросила Наруко, и в голосе её прозвучал вызов — тот особенный, почти дерзкий вызов, который отличает молодость от старости, надежду от опыта. — Тогда я позволю тебе выпить, — усмехнулась Цунаде, и в усмешке этой было нечто почти человеческое, почти теплое, — и не просто выпить, а выбрать самую дорогую саке в моей коллекции. Нападай.
И она атаковала первой — молниеносный удар ногой, быстрее ветра, быстрее мысли, быстрее, чем Наруко могла себе представить. Наруко едва успела уклониться, перекатившись в сторону — кувырок, ещё кувырок, и вот она уже на ногах, сердце колотится где-то у горла, а в ушах звенит от близости смерти. Она бросила свой кунай вправо — не целясь, не думая, просто повинуясь инстинкту, тому самому, который говорил: «Двигайся, или умрёшь».
- «Она быстрее, чем я думала», — промелькнуло в голове Наруко, и мысль эта была горька, как полынь, как осознание собственного несовершенства. «Намного быстрее. Даже на десяти процентах силы она превосходит меня во всём — в скорости, в реакции, в опыте. Но у меня есть то, чего нет у неё. У меня есть Хирайшин. У меня есть наследие отца.»
Она использовала технику — и в тот же миг, с той особенной, почти мистической быстротой, которая отличает истинных мастеров пространства-времени, переместилась к своему кунаю. Телепортация — и вот она уже в другой точке зала, переведя дыхание, оценивая ситуацию. Наруко создала пять клонов — и бросила их на Цунаде, как бросают пешки в атаку, зная, что они обречены, но надеясь, что их гибель откроет путь к победе.
Цунаде развеяла их одним ударом — одним-единственным, даже не напрягаясь, даже не глядя в их сторону. Но настоящая Наруко — о, хитрость, достойная настоящего воина! — вынырнула из-за её спины с кунаем, занесённым для удара. Мгновение — и победа была бы в её руках.
— Медленно, — усмехнулась Цунаде, и в этой усмешке было столько снисходительности, столько превосходства, что у любого другого опустились бы руки.
Она перехватила руку Наруко — но это был ещё один клон. Ещё одна уловка, ещё один слой этого многослойного, почти бесконечного обмана. Наруко не растерялась — о, нет, растерянность была ей чужда! — она использовала чакру в ногах, чтобы отпрыгнуть назад, и одновременно, не глядя, метнула сюрикен. Метнула не целясь, не надеясь попасть, а просто чтобы выиграть время, чтобы сбить ритм, чтобы заставить Цунаде на секунду отвлечься. Цунаде отбила сюрикен — легко, почти небрежно, — но на секунду потеряла равновесие. Всего на секунду — но для Наруко и этой секунды было достаточно.
— Сейчас, — прошептала Наруко, и шёпот этот был похож на молитву, на заклинание, на тот самый, последний призыв к победе.
Она кинула свой трёхзубчатый кунай — не в Цунаде, нет, а куда-то в сторону, в пустоту, в никуда. И в тот же миг создала ещё десять клонов — не для атаки, ибо атака была бесполезна, а для отвлечения, для того самого, классического манёвра, когда количество заменяет качество. Клоны бросились на Цунаде со всех сторон — крича, размахивая руками, создавая хаос, панику, ту самую, суматоху, в которой так легко спрятаться.
Цунаде развеяла их — одного за другим, удар за ударом, — но настоящая Наруко уже была рядом. Цунаде не заметила куная — того самого, трёхзубчатого, что лежал в двух шагах от неё, забытый, незамеченный, но всё ещё активный, всё ещё готовый к использованию. И Наруко, использовав Хирайшин, оказалась рядом в одно мгновение — и коснулась плеча Цунаде.
— Касание, — выдохнула Наруко, и в этом выдохе было столько облегчения, столько радости, столько той особенной, почти детской гордости, которая бывает, когда преодолеваешь невозможное.
Цунаде замерла — замерла на миг, и в этом замирании было нечто почти торжественное, почти благоговейное. Потом усмехнулась — усмехнулась той особенной, почти тёплой усмешкой, которая бывает у мастера, когда ученик превосходит ожидания.
— Четыре минуты двадцать секунд, — сказала она, и в голосе её прозвучало уважение — то самое, которое нельзя купить ни за какие деньги, нельзя заслужить никакими подвигами, можно только выстрадать. — Зачёт. Саке ты заслужила. И не просто саке — лучшую саке из моего погреба. — Она помолчала, и пауза эта была красноречивее всяких слов. — Но испытание ещё не закончено. Не думай, что самое страшное позади. И ещё... — она посмотрела на Наруко долгим, пронзительным взглядом, и в этом взгляде было нечто почти материнское, почти сострадательное. — Если бы не техника твоего отца — если бы не Хирайшин, эта проклятая, гениальная техника, — ты бы провалилась. Запомни это. Твоя сила — не только в наследии. Твоя сила — в тебе самой. Но наследие помогает. И это не стыдно — использовать то, что дали тебе предки. Стыдно — не уметь этим пользоваться. А ты умеешь.
Наруко опустила руки — и в глазах её стояли слёзы, которых она не стыдилась, ибо что может быть прекраснее и печальнее, чем слёзы победы?
Цунаде села на скамью — тяжело, по-старушечьи, хотя никто не посмел бы назвать её старухой, — и похлопала рядом с собой. Жест сей был прост, почти домашний, но в нём чувствовалось нечто большее, чем приглашение отдохнуть: было приглашение к откровенности, к той особенной, почти исповедальной беседе, которая бывает только между учителем и учеником, достигшим предела.
— Отдохни минуту, — проговорила Цунаде, и голос её, обычно резкий и властный, смягчился, стал почти человеческим. — И ответь мне на один вопрос. Только один. Но ответь честно, не думая, не приукрашивая, не пытаясь угодить.
Наруко села — села рядом, всё ещё тяжело дыша. Бой отнял не только силы, но и ту особенную, внутреннюю энергию, которую не восстановить ни сном, ни едой. Использование Хирайшина — этой проклятой, гениальной, доставшейся от отца техники — всё ещё отнимало много чакры. Слишком много. Слишком. Наруко чувствовала, как тело её гудит, как дрожат руки, как сердце бьётся где-то в горле, не желая успокаиваться.
— Твоя подруга Сакура и пятилетний ребёнок ранены, — спокойно, даже буднично, сказала Цунаде, и в этом спокойствии было нечто пугающее, ибо спокойствие перед бурей всегда пугает больше, чем сама буря. — Ранены тяжело. У тебя одна доза лекарства — всего одна, на двоих. Одну дозу, одну жизнь. Кого спасешь? — спросила Цунаде, и вопрос этот упал, как камень, как приговор, как та самая, последняя черта, за которой начинается настоящая, взрослая жизнь.
Наруко замерла. Замерла, как замирает зверь, почуявший опасность. Её лицо побледнело — побледнело до синевы, до той особенной, почти мёртвой бледности, которая бывает только у людей, столкнувшихся с невозможным выбором.
— Это... — голос её сорвался, и она рявкнула, почти закричала, ибо боль была слишком велика, чтобы выразить её шёпотом, — это нечестно! Это нечестно, Цунаде-сама! Вы не имеете права ставить меня перед таким выбором! — Война нечестна, — ответила Цунаде, и голос её был твёрд, как сталь, как сама жизнь, которая никогда не спрашивает, готов ли ты к удару. — Жизнь нечестна. В реальной миссии, на реальном поле боя, ты можешь оказаться перед таким выбором. Можешь — и окажешься. Я хочу знать, какой твой выбор сейчас, здесь, пока ещё есть время думать, пока ещё есть время ошибаться и исправлять ошибки.
Наруко опустила голову. Опустила так низко, как только могла, словно хотела спрятаться от этого страшного вопроса, от этой невозможной дилеммы, от этого выбора, который резал по живому, как острый кунай. Молчание длилось долгую минуту — минуту, которая показалась вечностью, вечностью, наполненной страхом, болью, отчаянием и той особенной, почти мистической тишиной, в которой рождаются самые важные решения.
— Я спасу ребёнка, — наконец сказала Наруко, и голос её был тих, но твёрд, как сама смерть, как сама судьба, которая не спрашивает разрешения. — Я спасу ребёнка, Цунаде-сама. — Почему? — спросила Цунаде, и в голосе её не было ни осуждения, ни одобрения — было только любопытство, холодное, почти хирургическое, которое хотело добраться до самой сути. — Сакура — ниндзя, — ответила Наруко, и каждое слово её падало, как камень, в эту страшную, давящую тишину. — Она знала, на что шла, когда брала в руки кунай. Она знала, что может умереть — сегодня, завтра, через минуту. Ребёнок... ребёнок не выбирал. Он не просил рождаться в этом мире, полном крови и смерти. Он не просил становиться ниндзя. Он просто... просто ребёнок. - Она подняла глаза — и в них стояли слёзы, которых она не стыдилась, ибо что может быть прекраснее и страшнее слёз, пролитых над чужим страданием?: — И... — продолжала Наруко, и голос её дрогнул, но не сломался, — Сакура поймёт. Она поймёт, почему я выбрала ребёнка. Она поймёт, потому что она — Сакура. А если не поймёт... если не простит... — она сглотнула, и в горле её пересохло, — если не простит, я найду другой способ её вылечить. Другой, третий, десятый. Даже если придётся идти на Чёрный рынок — на тот самый, проклятый рынок, где торгуют жизнями и смертями, — даже если придётся продать душу, я найду способ. Я не брошу её. Никогда.
Цунаде внимательно посмотрела на неё — посмотрела долгим, пронзительным, почти материнским взглядом. В её взгляде читалось что-то между гордостью и грустью — та особенная, трудно передаваемая словами смесь, которая бывает у наставников, когда они видят, что их ученики переросли их самих.
— Неправильного ответа не было, — сказала Цунаде, и голос её был тих, почти шёпотом, словно она боялась спугнуть ту особую, хрупкую правду, что только что родилась между ними. — Ты могла выбрать Сакуру — и это было бы понятно. Могла выбрать ребёнка — и это было бы понятно. Но ты выбрала... правильно. Ты выбрала так, как выбрала бы я. Как выбрал бы любой, кто помнит, что ниндзя — не просто оружие. Ниндзя — это защитник. Защитник тех, кто не может защитить себя.
Она встала — и положила руку на плечо Наруко. Жест сей был прост, почти отеческий, но в нём было столько тепла, столько благословения, столько той особенной, почти священной силы, которая передаётся от учителя к ученику, от поколения к поколению, от сердца к сердцу.
— Ты прошла все три части, — сказала Цунаде, и голос её зазвучал громче, торжественнее. — Ты доказала, что умеешь лечить. Ты доказала, что умеешь защищать. И ты доказала, что умеешь выбирать — выбирать правильно, когда выбора, кажется, нет. Я даю тебе рекомендацию на экзамен чуунина. Не потому, что ты сильная. Не потому, что ты умная. А потому, что у тебя есть сердце. А сердце — это главное, что отличает воина от убийцы. - Она помолчала, и в глазах её блеснули слёзы — те самые, которые она никогда не показывала, но которые были там всегда, глубоко, на самом дне её великой, усталой души: — А теперь... — Цунаде усмехнулась, и усмешка эта была почти человеческой, почти тёплой, — идём в мой кабинет. Я обещала тебе саке — и я держу слово. Выпьем за твою победу. И за тех, кого мы не смогли спасти. — Спасибо, — тихо сказала Наруко, и в этом «спасибо» было столько всего — и благодарность, и уважение, и та особенная, почти дочерняя любовь, которая рождается не из крови, а из духа. - Она уже взялась за дверь, когда голос Цунаде остановил её — тихий, почти шёпотный, но в этом шёпоте слышалась сталь: — И ещё... — Цунаде посмотрела на неё долгим, пронзительным взглядом, и в этом взгляде было предупреждение — и принятие, ибо Цунаде знала, что не все тайны можно выносить на свет. — То, что ты сказала про Чёрный рынок... я не спрашиваю, была ли ты там. Не хочу знать. Но если была — будь осторожна. Там не только деньги, но и смерть. Там не только лекарства, но и проклятия. Там не только жизнь, но и её потеря. Запомни это.
Наруко кивнула — кивнула молча, ибо что тут было сказать? И вышла следом — в коридор, на свет, к новой, неизведанной жизни. А Цунаде смотрела ей вслед — и в глазах её стояли слёзы, которых она не стыдилась, ибо что может быть прекраснее и печальнее, чем видеть, как твой ученик уходит во взрослую жизнь, полную опасностей, выбора и той особенной, почти мистической ответственности, которая называется судьбой?
Уже в кабинете Цунаде налила Наруко саке. Налила не спеша, с той особенной, почти ритуальной торжественностью, которая бывает у людей, знающих цену моментам. И несмотря на тринадцать лет — о, этот юный, почти детский возраст, когда саке пьют разве что на праздниках, да и то тайком от старших! — Наруко выпила рюмку. Выпила залпом, как заправский воин, не поморщившись, хотя спирт обжёг горло, прокатился огненной волной по пищеводу, ударил в голову тяжёлым, хмельным угаром. Но Наруко справилась — справилась и смогла устоять, не закашлявшись, не покраснев, не выдав своей слабости. И в этой маленькой победе над собой было нечто символическое, почти пророческое: она умела пить горечь жизни, не роняя лица.
Цунаде отпустила её — отпустила, как отпускают детищ своих в большое, страшное плавание, — и сама направилась к Минато. Шла она быстро, решительно, с той особенной, почти военной походкой, которая говорила о том, что разговор предстоит серьёзный, что слова её будут весомы, а возражения — не приняты. В кабинет Цунаде вошла без стука — и в этом жесте было столько вызова, столько независимости, столько той особенной, почти царской привычки не спрашивать разрешения, что Минато, сам Хокаге, невольно выпрямился на своём кресле.
— Цунаде-сама, — спросил он, и голос его был ровен, но в этой ровности чувствовалась скрытая тревога, — как ваше испытание? Как Наруко? Справилась? — Я устроила Наруко проверку, — ответила Цунаде, и голос её прозвучал твёрдо, почти сурово, — и она её прошла. Прошла достойно, с честью, как и подобает представительнице великого клана. Однако... — Тут она замолчала, и в этом молчании было нечто зловещее, предвещающее бурю. Она замолчала ровно настолько, чтобы Минато успел напрячься, почувствовать, что сейчас последует нечто неприятное, почти обвинительное. — Что-то не так? — спросил Минато, и в голосе его прозвучала та особенная, почти виноватая интонация, которая бывает у отцов, когда речь заходит о здоровье их детей. — Ты обучил её своему Хирайшину, — сказала Цунаде, и каждое слово её падало, как камень, как удар, как обвинение. — Ты понимаешь ли ты, глупец, что это может сделать с её кровеносными сосудами? Резкое перемещение в пространстве — не шутка, не прогулка по парку. Оно создаёт колоссальную нагрузку на ещё молодое, неокрепшее тело. Ты вкладываешь в руки ребёнка оружие, которое может убить его быстрее, чем любого врага! - Минато — великий Четвёртый Хокаге, герой войны, чьё имя знала вся страна, — выглядел как нашкодивший школьник. Он оправдывался, но оправдания его были жалки, почти смешны: — Я только объяснил принцип, — сказал он, и голос его был тих, почти умоляющ. — Только сам принцип, Цунаде-сама. Всё остальное — все эти тонкости, все эти риски — она сделала сама. Я не заставлял её, не подталкивал, не уговаривал. Это был её выбор. — Тогда ограничь её, — отрезала Цунаде, и в голосе её прозвучала сталь — та самая, которая отличает истинных целителей от простых врачей. — Ты должен ограничить её, Минато. Она больше не джинчурики — помнишь? Девятихвостый больше не залечивает её раны, не восстанавливает её сосуды, не поднимает её, когда она падает. Никто не будет залечивать её, особенно в бою. Никто, кроме неё самой. И если она порвёт себе вены очередным прыжком — кто её спасёт? Ты? Я? Медицина не всесильна. - Минато вздохнул — вздохнул тяжело, протяжно, с той особенной, почти обречённой покорностью, которая бывает у людей, понимающих, что спор проигран, но не желающих сдаваться без боя: — Хорошо, — сказал он, и голос его был тих, почти безжизнен. — Хорошо, я поговорю с ней. Объясню, предупрежу, прикажу, если надо. А что насчёт рекомендации? Она прошла ваши испытания? — Она выполнила мои испытания, — ответила Цунаде, и в голосе её прозвучало нечто похожее на гордость — та особенная, скупая гордость мастера, чей ученик превзошёл ожидания, — так что я рекомендую её на экзамен. Да, рекомендую, несмотря ни на что. Но ты, — она ткнула пальцем в сторону Минато, и жест сей был красноречивее всяких слов, — ты должен её ограничить. Не навреди — помнишь заповедь врача? Вот и ты не навреди собственному ребёнку. — Я вас понял, — сказал Минато, и в голосе его прозвучала усталость — та особенная, глубокая усталость человека, который несёт на своих плечах слишком много, чтобы позволить себе слабость. — Я сделаю всё, что в моих силах. Но боюсь... боюсь, Цунаде-сама, что она меня не послушает. Наруко — она упрямая, как... как вы. Как я. Как её мать. Она идёт своим путём, и сбить её с этого пути почти невозможно. - Цунаде посмотрела на него долгим, пронзительным взглядом — и в этом взгляде было нечто почти материнское, почти сострадательное: — А ты постарайся, — сказала она, и голос её вдруг смягчился, стал почти человеческим. — Постарайся, Минато. Не как Хокаге, не как командир. Как отец. Поговори с ней как отец — и, может быть, она услышит. А если нет... — она махнула рукой, и жест сей был полон той особенной, восточной безнадёжности, — если нет, пеняй на себя. Я предупредила.
И она ушла — ушла, хлопнув дверью, так, что стёкла в шкафу жалобно звякнули. И в этом хлопке было столько силы, столько гнева, столько той особенной, почти нечеловеческой энергии, что Минато невольно поёжился. Он сидел в своём кресле — великий Хокаге, герой войны, отец — и думал о том, как трудно быть отцом, когда ты ещё и командир, и правитель, и защитник. И как трудно говорить с дочерью, которая уже почти взрослая, уже почти воин, уже почти готова к тому, чтобы умереть.