Подруги навсегда.

NC-17
В процессе
3
автор
Вселенная:
Размер:
планируется Мини, написано 390 страниц, 201 896 слов, 17 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
3 Нравится 6 Отзывы 1 В сборник

Часть 16 Демон песка.

Настройки
Селение Амегакуре. Место сие проклято небом, ибо не знает оно солнца, и сквозь вечную пелену облаков струится бесконечный, унылый дождь. Не вода то, нет — сам воздух здесь пропитан горем, и каждая капля, холодная, как прикосновение смерти, есть не что иное, как чакра, слепая и всевидящая, что исподволь следила за каждым вздохом, за каждой дрожащей жилкой несчастных обитателей сего скорбного места. Дождь стучал по черепичным кровлям с настойчивостью отчаянья, и сей монотонный шум походил на немой плач самой земли. В башне, что вздымалась к низким, давящим тучам, царило безмолвие. Там, на вершине человеческого ничтожества и величия, восседал владыка деревни. Не владыка даже — узник собственного тела, прикованный к коляске, словно к позорному столбу, ибо плоть его была немощна. Волосы его, цвета запекшейся крови, напоминали о клане, канувшем в небытие, — и в этом алом сиянии чудилась кара за грехи отцов. Сам же он, исхудалый до прозрачности, казался бесплотным призраком: кожа, обтянувшая кости, да страдальческий остов человека, в котором угасала жизнь. Но в очах его, если бы кто дерзнул заглянуть в них, пылал нечеловеческий огонь. Он именовал себя Богом, но не всепрощающим и милостивым, а Богом мстительным, Тем, Кто принесет сей юдоли скорби новую, еще более лютую боль. Ибо лишь через муку, мнил он, можно очистить грязный мир. Рядом с ним, подобно тени, неотлучно находилась она, Конан, — подруга его отроческих лет, дитя тех же развалин и той же печали. Взгляд её был исполнен тревоги, ибо она, единственная, видела за маской Божества прежнего Нагато — изломанного, страждущего, одинокого мальчика. — Как ты, Нагато? — вопросила она голосом тихим, дабы не нарушить зыбкого покоя. — Я в полном порядке, — выдохнул он, но в сём ответе не было ни капли истины. Дабы скрыть терзавшую его слабость, он закатил очи, издав тяжелый, судорожный вздох, — вздох человека, несущего на себе бремя, тягчайшее, нежели все небеса. - И тогда, собрав в кулак остатки своей воли, он напряг свой Риннеган — те таинственные, дьявольские очи, что даруют власть над миром и жизнью. Он простер свое сознание, связав оное нитями с теми изгоями, что звались Акацуки, и в каждой точке земли, где скрывались его апостолы тьмы, раздался его глас — властный, металлический, не терпящий возражений: — Явитесь. — повелел он. И слово это камнем упало в их души. Те, кто был далеко, в уединенных местах, где ветер заглушал людскую молву, исполнили волю своего господина. И вот их призрачные лики возникли пред ним, и сам воздух дрогнул от напряжения. Нагато окинул их своим незрячим внутренним зрением и произнес речь, исполненную рокового величия: — Братья по ненависти и боли! Час пробил. Настало то самое время, то неизбежное мгновение, к коему мы шли сквозь ложь и унижения, сквозь кровь и пепелище надежд. Мы более не прячемся. Мы начинаем Великий Лов. Лов Бесхвостых, в чьих жилах бьется мощь звериная. — Первые: ты, Дейдара, и ты, Сасори, — вкушающие красоту в смерти. Ваш путь лежит к тому, кто носит в себе одного хвост. Идите и возьмите его, ибо это начало вашей жатвы. — Хидан, безумный пророк, и Какузо, алчный стяжатель веков, — ваш удел двуглавый зверь. Ступайте, несите ему возмездие. — О прочих же задачах я возвещу вам, когда узрим мы в клетке первого пленника. А ныне — ступайте! Приступайте! Закончив, он умолк, и в наступившей тишине было слышно лишь, как капли разбиваются о стекло, да как где-то вдалеке тоскливо воет ветер, оплакивая грядущие бедствия. Селение Конохагакуре. Скрытое Листвою, но не сокрывшее в себе ни покоя, ни мира. Сюда, в эту обитель, где даже воздух казался пропитанным скорбью минувших лет, прибыла Команда Семь — сии странники, связанные узами крови и общей беды, но разобщённые более, нежели чужие. Ибо событие трёхлетней давности, как незаживающая рана, гноилось в душе каждого из них, и никто не смел прикоснуться к сей язве. Впрочем, нынешние времена были столь же мрачны: сам Мадара Учиха, тот древний, почти мифический злодей, чья тень легла на весь мир, взял под своё крыло двух дев — Карин Узумаки и Таюю Узумаки, словно собирая вокруг себя осколки былого величия. И вот они, все вместе, исполняя волю Четвёртого Хокаге — Минато Намикадзе, того светлого, но обременённого властью господина, — завершили очередное поручение, исполненное опасности. Сдав отчёт у вечных стражников врат, унылых и неизменных Изуму и Катецу, кои, казалось, сами были частью этой каменной кладки, они направили стопы свои к резиденции, к тому эпицентру, откуда исходили все распоряжения и все муки сего селения. В тот самый час, в кабинете Хокаге, где сумрак смешивался с блеском бумажных свитков, находился сам Минато, а с ним — Темари, старшая сестра того самого Гаары, что некогда был чудовищем, а ныне — властитель Суны. Она прибыла сюда, в Коноху, в качестве посланницы своей песчаной отчизны, исполняя тяжкую, тоскливую обязанность дипломата — передавать бумаги, улыбаться и кланяться, скрывая под личиной почтения ту горечь, что впитывается в душу вдалеке от родимого песка. Задание, данное ей суровым братом, было исполнено. Вопросы с Минато обсуждены — вопросы о мире, о союзах, о том, как делить хлеб между людьми, когда не хватает его даже на надежды. И вот Темари, утомлённая и пустая, была готова покинуть сей каменный мешок и возвратиться в свою пустыню. Всё это время, как тень, неотступно сопровождал её Шикамару Нара — тот ленивый, но острожный ум, что, казалось, всё видел и всё просчитывал, но был слишком мудр, чтобы изливать свою душу. Он вёл её по улицам Конохи, и между ними не было ни лишнего слова, ибо для чего слова, когда сердце полно тяжкого предчувствия? Они зашли в Ичираку — ту маленькую, дымную лавку, где жизнь на миг казалась проще, где пар от горячего бульона поднимался к потолку, словно облегчённые вздохи. Они пообедали. Молча. Каждый думал о своём — она о далёких братьях и о ветре пустыни, он о тактике, о долге, о том, что всякая встреча есть начало разлуки. Затем, исполнив печальный обряд проводов, Шикамару проводил девушку до самых врат, до той границы, где кончается Листва и начинается мир, полный боли. Темари ушла. Одна. И фигура её, удаляющаяся по пыльной дороге, растворилась в дрожащем мареве, оставив после себя лишь щемящую пустоту. И вот в тот миг, как только стихли её шаги, в дверь кабинета Минато вошла Команда Семь — чтобы отчитаться, чтобы произнести сухие слова доклада, чтобы вновь засвидетельствовать свою покорность судьбе. Они вошли, и воздух в комнате стал тяжёлым, пропитанным невысказанными вопросами и несовершёнными поступками, ибо в этой встрече, как в зеркале, отразилась вся трагедия их поколения — поколения, рождённого для войны и приговорённого к жизни. Сунагакуре но Сато. Селение, затерянное в песках, где даже воздух имеет привкус горечи и вечной тоски. На одной из скал, что нависали над этой обителью скорби, словно каменные свидетели грядущих бед, сидел шиноби в маске. Лицо его было сокрыто, но взгляд, устремлённый вниз, был исполнен той жуткой сосредоточенности, с какою человек взирает на собственное падение. Он наблюдал за фейерверками — но не было в них радости, ибо те огни более походили на адскую бомбардировку, на кару небесную, низвергающуюся с небес. И длилось это зрелище три долгих часа, три часа агонии, пока земля стонала, а воздух разрывался от грохота. Шиноби видел, как его коллега из Акацуки — тот самый Дейдара, безумный творец, что черпал вдохновение в разрушении, — прибегнул к гнусной уловке. Дабы выманить нынешнего Казекаге на бой, он стал мешать свою взрывную глину, сей дьявольский замес, и швырять её в дома, в стены, в души несчастных обитателей. И Гаара, чьё сердце, казалось, окаменело в одиночестве, не вынес сего надругательства. Он не пожелал видеть, как родной его кров, та самая колыбель, где он познал лишь холод и презрение, обратится в пепелище. Он принял вызов. Он вышел на защиту — вышел, ибо иного пути у него не было, как не было его у всякого, кто носит в груди совесть. А в это время один из джоунинов, бледный и дрожащий, поспешил в вольер, где томились птицы — бессловесные вестники надежды. Он лихорадочно уложил свиток в коробочку, словно запечатывая в ней последнее дыхание отчаявшейся деревни, а самую ту коробочку привязал к спинке сокола, дабы та не отцепилась в пути. И птица, сей пернатый гонец, сорвалась с места, понеслась над пустыней, над горами, над всем этим миром, исполненным зла. Она спешила изо всех сил, ибо весть, что несла она, была тяжелее свинца. Добравшись до вольера Конохи, сокол рухнул на жёрдочку, обессиленный, дрожащий. Чуунин, отвечающий за птиц, заметил донесение — и сердце его ёкнуло. Он быстро, почти бегом, отнёс свиток переводчику, дабы тот разобрал те иероглифы отчаянья, что принесла сия крылатая душа. А в это время в кабинете Хокаге, в той душной комнате, где воздух был пропитан запахом чернил и тревоги, Минато как раз заканчивал выслушивать устный доклад Команды Семь. Сухие, официальные слова — и за ними бездна невысказанного. Рядом с ним сидела Цунаде, главный врач Конохи, та, чьи руки спасали тысячи, но чья душа и поныне была уязвлена собственными потерями. Минато уже хотел отпустить их, махнуть рукой, дать передохнуть, ибо видел он, как устали эти юные лица, как глубоко залегли тени под глазами. Но в этот самый миг дверь с грохотом распахнулась, и в кабинет ворвалась женщина из отдела перевода — бледная, запыхавшаяся, с глазами, полными ужаса. — Хокаге-сама! — выдохнула она. — Важное донесение! Срочное! — Говори, — отозвался Минато, и голос его дрогнул, ибо он уже знал, что слова эти будут горьки. — Сунагакуре просит о помощи! — выпалила женщина, и каждое слово её падало, как камень. — Организация Акацуки напала на деревню. Казекаге похищен! Похищен на глазах у всего селения! Повисла пауза — та ужасная, липкая тишина, когда сердце сжимается, а в голове проносятся все кошмары разом. Минато медленно перевёл взгляд на Команду Семь, и в глазах его светилось нечто, похожее на мучительную просьбу. — Простите, Мадара-сама, — произнёс он с той тяжкой вежливостью, что даётся лишь человеку, вынужденному просить о невозможном. — Миссия важная. Крайне важная. Я не смею вас задерживать... — Не важно, — перебил его Мадара, и голос его звучал холодно, как лезвие клинка. — Просто отдай её нам. Эту миссию. Мы возьмём её на себя. - Минато замялся, чувствуя, как грудь сдавливает от неловкости и долга: — Там может понадобиться опытный медик, — обратился он к Цунаде, и в голосе его слышалась надежда, почти мольба. — Цунаде-сама, вы не присоединитесь к ним? - Цунаде отрицательно качнула головой — спокойно, но твёрдо, как человек, принявший решение и не намеренный его менять: — Нет, — ответила она, и в голосе её не было сомнения. — Твоя дочь, Наруко, и Карин — достойные медики. Я подготовила их на должном уровне. Они справятся. Я ручаюсь за них. - И тогда Мадара, чьё терпение, казалось, лопнуло, произнёс с ледяным спокойствием, под которым кипела ярость: — Мне не хочется говорить, но мы теряем время. Каждая секунда — это жизнь. Или смерть. - Минато вздохнул, тяжело, глубоко, как вздыхает человек, отпускающий детей своих в бурю: — Хорошо, — вымолвил он и поднял глаза на них, на свою команду, на этих странников, связанных долгом и судьбой. — Вы можете идти. Я рассчитываю на вас. Ступайте. И да хранит вас небо... если оно вообще способно хранить кого-либо в этом мире. И они вышли — в дождь, в ветер, в неизбежность, оставив позади тишину кабинета, где лишь стучал маятник, отсчитывая минуты до страшной развязки. ...И вот, получив сие нелепое, но грозное предписание, команда, числившаяся под седьмым номером, устремилась в сторону Сунагакуре. Путь их лежал чрез пески и скалы, но не в том суть. В тот самый час, когда они, гонимые служебным долгом, приближались к вожделенной цели, Темари, направлявшаяся восвояси, узрела придорожную харчевню и возжелала испить горячего. Ибо что есть человек, как не сосуд алчущий, и что есть миг отдыха перед бездной, как не жалкая попытка обмануть судьбу? Она простерла руку, дабы взять чашку — глиняную, простую, дышащую паром. Но едва пальцы её, эти самые пальцы, что сжимали веер и вершили судьбы, едва они приблизились к обожжённому боку, как чашка издала тонкий, пронзительный стон — и треснула. Пополам. Сама собою. До прикосновения. О, этот звук! В нём было нечто вещее, даже более вещее, нежели все свитки пророков. Это не был случайный брак глины — нет, это была метафизическая трещина, перешедшая из мира вещей в мир души. Темари замерла. Рука её повисла в воздухе, ибо она узрела в этой безобидной оплошности керамики ужасный, неопровержимый знак: на родине её, там, где колышутся знамёна и стынут в дозоре братья, стряслось нечто непоправимое. Чашка не выдержала тяжести бытия — так и земля её не выдержит грядущего. Она оставила чашку — эту мертвую, расколотую улику — и продолжила свой скорбный путь, ступая уже по иной, выжженной изнутри дороге. Но не успела она сделать и двадцати шагов, как рядом с нею, с оглушительным шорохом ветра, на песок опустилась вся седьмая команда, что до того перелетала верхними путями, словно стая встревоженных коршунов. — Темари-и! — пронзительно, с той вызывающей надрывностью, что свойственна юным натурам, крикнула Наруко, вырывая девушку из её мрачного забытья. Сама Темари медленно, с мучительной грацией, оборотилась. Увидев Наруко, она не выдержала этого детского, почти бесстыдного взгляда и болезненно отвела глаза в сторону — ибо взгляд этот жег совесть, как негашёная известь. Затем она перевела тяжёлый, испытующий взор на Мадару. — Ну? Что же там стряслось? — спросила она, и голос её дрогнул той особенной, сухой дрожью, когда человек уже знает ответ, но малодушно ждёт подтверждения своим самым чёрным предчувствиям. - Мадара, этот холодный созерцатель хаоса, глянул на неё с той всезнающей, почти жестокой проницательностью, какая свойственна лишь людям, пережившим слишком много катастроф: — Мы получили донесение, — произнёс он раздельно, чеканя каждое слово, как приговор, — что на Суну было совершено нападение. И повисла та страшная, липкая тишина, когда между людьми зияет пустота, более глубокая, чем все ущелья этой проклятой страны. Темари снова глянула на свою руку, помнившую тепло неначатой чашки, и поняла: мир уже не склеить, ибо трещина пошла по самой сердцевине вещей. Узнав о том, что святая святых — родной дом, сама Суна, — подверглась поруганию, Темари ринулась туда, гонимая уже не ногами, а одним лишь животным, нерассуждающим ужасом. Она летела, как ошпаренная, ибо в груди у неё полыхал огонь, сравнимый разве что с адским пламенем. Но в тот же миг, когда она мчалась, не чуя под собою ног, Дейдара, этот демон-художник, уже свершил чёрное дело: он сразил Пятого Казекаге, и, оседлав свою глиняную птицу — эту бездушную, но живую тварь, вылепленную из праха, — он поглотил тело Гаары и уже разворачивался, дабы улететь прочь, где в условленном месте его поджидал Сасори, старый, мрачный гений кукольного дела. Канкуро, старший брат, чья душа была прикована к судьбе Гаары всеми узами крови и долга, не мог, не смел допустить этого похищения. С диким криком, в котором слышалась не столько ярость, сколько отчаяние обречённого, он рванул вслед за Дейдарой, будто надеясь догнать саму смерть. — Сасори-сама, наша миссия выполнена, — доложил Дейдара, и голос его звучал с той наглой, почти детской беспечностью, которая свойственна палачам, не ведающим раскаяния. - Но Сасори, чей взгляд был тяжелее всех песков пустыни, встретил его с ледяным упрёком: — Ты опоздал. Ты заставил меня ждать, Дейдара, — произнёс он с той страшной, сосущей пустотой в голосе, когда человек говорит не просто слова, а выносит приговор. — А я, видит Бог, не люблю ждать. Это выше моих сил — ждать, когда другие копошатся в своей суетной возне. - Дейдара, чувствуя на себе этот давящий, почти физический гнёт, попытался оправдаться: — Поймите же меня, Сасори-сама! Этот мальчишка, этот Пятый Казекаге — он задержал меня. Он оказался не просто песком, а крепким орешком. Он сражался отчаянно, как затравленный зверь. — Вот именно поэтому, — с холодной, методичной жестокостью возразил Сасори, — я говорил тебе подготовиться тщательнее. Ты всегда пренебрегаешь основами, Дейдара. Ты играешь со взрывами, как дитя со спичками, не ведая, что игрушка может стать гробом. — А ваше приготовление, Сасори-сама? — с вызовом, в котором сквозила уже почти смертная обида, спросил Дейдара. — Что вы сами-то приготовили? — Превосходно, — отрезал Сасори, и в этом слове слышалась такая бездна самодовольства и ненависти ко всему живому, что становилось жутко. — Я потратил целую вечность — целую адскую вечность! — на их разработку. И в отличие от тебя, легкомысленный мальчишка, я подготовлен полностью. До каждой иглы, до каждой нити, до каждой капли яда. Я — совершенство. Ты же — лишь суетливый фейерверк. — Ладно, — с досадой пробормотал Дейдара, чувствуя, что ещё минута — и он не выдержит этого уничтожающего взгляда. — Пора уходить. - Но не успели они сделать и шагу к своему мерзкому бегству, как сзади, словно вопль самой совести, раздался голос Канкуро: — Эй, вы, нечестивцы! Верните моего брата! - Этот крик был пронзителен и жалок в своей беспомощности. Сасори, даже не повернувшись к нападавшему всем корпусом, процедил сквозь зубы: — Дейдара, уводи нашу цель. Живо. Эта докука — моя забота. Канкуро же в этот миг лихорадочно, почти в панике, мыслил: «Если я не ошибаюсь, тот парень использовал птицу и похитил Гаару. Значит, второй — единственный хмырь, кто мог установить ту адскую ловушку в деревне. Второй — это тот, кто страшнее. Это — паук в центре сети». И, повинуясь отчаянной смелости, он схватил три свитка, что висели за спиной, и с яростным шёпотом, похожим на богохульную молитву, воскликнул: — Я покажу тебе своё кукольное представление! - Он сложил печати с быстротой, достойной одержимого: — Курасу. Курари. Сеншоу. - И из ничего, из одной лишь сухой материи, соткались три куклы — три жутких, безжизненных подобия человека, которые должны были стать его оружием и щитом. Голос его сорвался на хрип: — Повторяю. Верните Гаару. Немедленно. Слышите?! Верните! - Дейдара, не обращая на этот вопль внимания, забрался на свою глиняную птицу, эту послушную тварь разрушения, и беззаботно бросил: — Ну, ладно. Мы пошли дальше. Приятно было побеседовать. — Не позволю! — заорал Канкуро, и, собрав всю свою волю в кулак, направил куклу, словно яростного демона, прямо в противника. Но Сасори лишь презрительно, почти с жалостью, усмехнулся. Мгновение — и его скорпионий хвост, быстрый как мысль и страшнее смерти, с лёгкостью перехватил куклу. Канкуро остолбенел. Его лицо исказила такая гримаса ужаса, какую можно увидеть разве что у человека, заглянувшего в собственную могилу. — Я не люблю ждать людей, — медленно, смакуя каждое слово, проговорил Сасори, и голос его сочился ядом, — и не люблю заставлять их ждать. Я ценю время — чужое и своё. А ты, Канкуро, заставил меня потратить на тебя три лишних удара сердца. - Он устремил на несчастного свой пустой, всевидящий взор: — Сейчас всё кончится. - Канкуро, пытаясь дерзостью скрыть свой смертный страх, выдохнул: — Я удивлён... удивлён, что ты успел за скоростью Карасу. - Сасори же с ледяным спокойствием переспросил, и в голосе его была такая бездна высокомерного презрения, что она душила, как петля: — Ты имеешь в виду... эту муху? И в тот самый миг, когда Канкуро открыл рот, чтобы выкрикнуть проклятье или мольбу, Сасори одним неуловимым движением хвоста нанёс удар. Хвост вошёл в плоть, и Канкуро, не устояв, рухнул, как подкошенный, в песок, который мгновенно окрасился ядовитой кровью. — Курасу. Курари. Сеншоу... — услышал он сквозь нарастающий шум в ушах холодный, отстранённый голос. — Создатель этих кукол — ни кто иной, как я. Сам я. Ты всю жизнь поклонялся моему творению, не ведая, кому целуешь руку. — Что... что ты несёшь?.. — выдавил Канкуро с адским трудом, чувствуя, как яд разливается по венам жидким свинцом. — Посмотри на эмблему, — приказал Сасори, и голос его доносился будто из другого, потустороннего мира. - Канкуро, с последним усилием умирающего сознания, перевёл взгляд и узрел страшную истину: — Не может... быть... — прошептал он, и в этом шёпоте был весь ужас предательства, вся горечь беспомощности. И он отключился — провалился в ту чёрную бездну, откуда нет возврата. — Мой яд будет отравлять тебя три дня, — равнодушно бросил Сасори, глядя на поверженное тело, как на сломанную игрушку. — А противоядия нет. Нигде. Ни у кого. Ибо я не оставляю следов. Он развернулся и исчез, как ночной кошмар, оставив после себя лишь трупный запах глины и серы. Прошло время. Или вечность. В Сунагакуре, наконец, прибыли шиноби и нашли тело Канкуро, изъязвлённое, синеющее, уже почти не принадлежащее миру живых. Они, с проклятиями и мольбами, понесли его в лазарет, где местные лекари, бледные, словно призраки, суетились над ним в бессильной злобе. Они делали всё, что было в их скудных силах, но выяснить природу этого адского, нечеловеческого яда не могли — он был создан гением, помешанным на смерти. А позже прибыла Темари. Она ворвалась, запыхавшаяся, с обезумевшим взглядом, и привела с собой команду Седьмую — как последнюю надежду, как отсрочку перед казнью. И когда она узнала, что младший брат её, Канкуро, — её кровь, её плоть, её прошлое и будущее — лежит сейчас при смерти, отравленный и безнадёжный, душа её разорвалась надвое. Она бросилась в лазарет, но в душе её уже поселился тот холодный, всепоглощающий ужас, от которого нет спасения. Ибо она поняла: мир рухнул. И трещина, начавшаяся с чашки, теперь пролегла по самому сердцу её семьи. Сунагакуре. Лазарет. Песок — этот вечный, бездушный свидетель человеческих страданий — хрустел под ногами семерых шиноби, когда они, гонимые единым порывом ужаса и сострадания, переступили порог деревенского лазарета. Жаркий, спёртый воздух пустыни, казалось, сам пропитался здесь запахом смерти: он смешивался с терпким железом крови и сладковатой, тошнотворной гнилью — где-то там, внутри этих побеленных стен, в муках умирал человек. Темари летела впереди всех, словно одержимая, и лицо её, некогда гордое и прекрасное, было теперь бледнее самого песка, что скрипел под её ногами. — Быстрее! Ради всего святого, быстрее! — выкрикивала она, и в голосе её слышалась та надрывная, сосущая пустота, когда человек понимает, что каждая секунда — это век, а каждая минута — вечность. — Канкуро... Канкуро не продержится долго! Он угасает, я чувствую это сердцем! Они ворвались в палату — в этот склеп, залитый мертвенным светом, где на постели, истерзанный и одинокий, лежал кукловод. Лицо его было серым, как пепел от недавнего костра, а вокруг страшной раны на груди уже расползлись, пуская корни, фиолетово-чёрные вены — яд Сасори, этот адский эликсир, разрушал тело изнутри, методично, безжалостно, как сама неумолимая судьба. Кожа вокруг раны начала чернеть и отслаиваться — она уже не принадлежала живому, она была мертва, и смерть эта ползла дальше, по сосудам, по нервам, к самому сердцу. Канкуро бредил, его тело била крупная, сухая дрожь — будто сама душа его трепетала в агонии, пытаясь вырваться из этой обречённой плоти. — Поздно... — донесся до них едва слышный, почти загробный шёпот. Канкуро не открывал глаз — словно боялся увидеть свой собственный приговор, стоящий у изголовья. — Это яд Сасори... ему нет противоядия... Он сказал... он сказал мне это с той ледяной усмешкой, какая свойственна лишь истинным палачам... что я умру через три дня... в муках... в невыносимых, адских муках, когда каждая клетка моего тела будет вопить о пощаде, но пощады не будет... - В этот миг Наруко, чья душа никогда не терпела бездействия перед лицом смерти, шагнула вперёд, не раздумывая, повинуясь лишь одному отчаянному порыву. Её руки засветились тёплой, целительной зелёной чакрой — этим чудом, которое она носила в себе: — Карин! Ко мне! — резко, повелительно крикнула она, и голос её был подобен удару бича. Карин мгновенно, как тень, оказалась рядом. Её глаза под очками сузились до щелочек — и в этот миг она уже сканировала состояние пациента, чувствуя каждую клетку его больного, измученного тела, каждую частичку этого чужеродного, убийственного коктейля. — Господи, — выдохнула Карин, и в голосе её послышался тот профессиональный ужас, который не обманешь. — Это не обычный яд... нет, не обычный. Он создан искусственно, с той дьявольской тщательностью, какая бывает только у безумных гениев. Сасори смешал несколько токсинов в одной пробирке... я чувствую железо — оно жжёт, как калёное клеймо, я чувствую ртуть — она тяжела, как свинец, и... и что-то органическое, живое, что пожирает плоть изнутри, словно голодный червь. Это не яд — это коктейль из смерти, где каждый глоток приближает к последней черте. — Он разрушает кровь? — спросила Наруко, и голос её дрогнул той особой дрожью, когда человек уже знает страшный ответ, но всё ещё цепляется за жалкую надежду. Руки её уже вводили свою чакру в тело Канкуро, пытаясь удержать его ускользающую душу. — Хуже! — выкрикнула Карин, и в этом крике было столько отчаяния, сколько не бывает у сломленных людей. — Он превращает кровь в гель! Понимаешь? Она перестаёт течь! Она становится вязкой, тягучей, как смола, и органы отключаются один за другим, как свечи, задуваемые злым ветром! У него осталось меньше часа, если мы... если мы не найдём антидот, — прошептала она, и в этом шёпоте была вся бездна их общего бессилия. - Наруко сжала зубы с такой силой, что побелели кости на скулах. Её лицо исказила гримаса боли и решимости: — У нас нет времени синтезировать противоядие с нуля! Это гибель! Мы не успеем! — вскрикнула она, и крик её был подобен воплю раненого зверя. — Но у нас есть я, — сказала Карин, и в голосе её вдруг зазвучала та спокойная, почти пугающая уверенность, когда человек принимает неизбежное. — Моя чакра Узумаки... она обладает регенерирующими свойствами, дарованными нам самой кровью. Если я введу свою чакру в его кровеносную систему, если я соединюсь с ним в этом страшном танце жизни и смерти... я смогу замедлить распространение яда. Я выжгу его, шаг за шагом, клетка за клеткой. — Замедлить, но не остановить! — с горечью воскликнула Наруко. — Ты лишь отсрочишь неизбежное! Нам нужно нейтрализовать его полностью! Вырвать этот адский корень с корнем, пока он не опутал всё его естество! - В этот миг Мадара, чьё лицо хранило ледяное, почти потустороннее спокойствие, шагнул вперёд. Его Шаринган вращался — медленно, гипнотически, словно сами круги ада: — Позволь мне взглянуть, — произнёс он, и голос его был тяжёл, как гранит. Не спрашивая разрешения, он подошёл к Канкуро и прикоснулся к его страшной, гниющей ране. Глаза Мадары сузились — в них читалось не просто знание, а почти инфернальное понимание природы зла. — Сасори... — медленно, смакуя имя, произнёс он, — он использовал в качестве основы яд редчайшего пустынного скорпиона, который водится только в южных регионах Ветра. Это основа — но он не остановился на этом. О, этот безумец! Он добавил в него свой собственный, сокровенный секрет — кукловодческую чакру, которая не просто разрушает, она разрывает! Она разрывает нервные окончания на части, словно нити куклы, которую он же сам и создал! Это делает яд почти неуязвимым для обычных антидотов. Это почти магия, почти заклятие, а не просто отрава. — Значит... значит, мы не можем его вылечить? — спросила Темари, и голос её сорвался на тот детский, беспомощный плач, который бывает у людей, потерявших последнюю опору. В её глазах стояли слёзы — горькие, солёные, как сама пустыня. — Можем! — твёрдо, с той железной решимостью, что свойственна истинным героям, сказала Наруко. В голосе её не было сомнений — только чистая, обжигающая воля. — Нам нужно не просто противоядие. Нам нужно очистить его кровь от яда. Карин, мы сделаем это вместе. Мы — две Узумаки, и наша чакра создана не для того, чтобы убивать, а чтобы исцелять, даже если это кажется безумием! - Карин, чьё лицо уже покрылось испариной, но глаза горели тем адским огнём, который бывает у людей на грани подвига, кивнула: — Ты замедляешь яд, я выжигаю его клетки. Но мне нужно, чтобы ты держала его сердце под контролем. Каждое мгновение, каждый удар. Если я ошибусь хотя бы на ничтожную долю... если моя чакра коснётся его сердца раньше, чем яд... он умрёт мгновенно. Это как ходить по лезвию бритвы, и под нами — бездна. - Наруко, чья рука уже лежала на груди Канкуро, а в глазах её сиял тот неземной свет, какой бывает лишь у людей, вкусивших истинную веру, ответила с такой силой, что даже Мадара невольно приподнял бровь: — Ты не ошибешься! Слышишь меня, Карин? Ты не ошибешься! Мы — Узумаки! Наша чакра создана для исцеления, и никакая адская выдумка Сасори не сможет сломить нас! Мы вырвем его у смерти, даже если для этого нам придётся пройти через все круги ада! Они одновременно возложили длани на грудь умирающего, словно на некий ветхий алтарь, где вместо фимиама курилась сама плоть. Две стихии — золотистая, от Наруко, и багровая, от Карин, — смешались в едином мучительном акте творения и разрушения, ибо исцеление есть всегда мука. Яркий, почти нестерпимый свет залил тесную комнату, превратив её в подобие храма, где совершалось таинство воскрешения. Тело Канкуро, жалкое и истасканное ядом, засветилось изнутри этой адской смесью, точно душа его, трепеща, горела на медленном огне между бытием и небытием. Карин, эта гордая и несчастная дочь своего рода, вонзала свою чакру в его воспалённые вены, выжигая смертельный сок на тех таинственных глубинах, где материя смыкается с духом. А Наруко, с её вечно страждущим сердцем, творила вокруг его главного жизненного узла защитный покров, дабы преградить путь тлену. Темари, стоявшая поодаль, впивалась в это зрелище взглядом, исполненным одновременно исступлённой надежды и животного ужаса. «Держись, брат... держись, ибо без тебя и жизнь мне не в жизнь», — прошептала она одними губами, и в этом шёпоте было всё отчаяние мира. Текли минуты — пять, десять, вечность. Саске, подобно каменному изваянию мщения, замерла у двери, сжимая рукоять меча, готовая поразить любого, кто дерзнёт нарушить это хрупкое таинство. Хината, с её пронзительным, почти потусторонним зрением Бьякугана, сканировала пространство, видя то, что скрыто от обычных глаз, — она зрила самую ткань бытия, дрожащую от прикосновения чужеродной силы. А Таюя, нервно сжимавшая флейту, походила на натянутую струну, готовая в любой миг исторгнуть из инструмента не мелодию, но смерть. И вот, когда напряжение достигло той невыносимой точки, за которой следует либо безумие, либо чудо, фиолетовые, гнилостные вены на теле Канкуро начали бледнеть, точно с них спадала печать проклятия. Чёрная, омертвевшая кожа вокруг раны стала отслаиваться уродливыми лоскутами, и из-под этого тлена проглянула плоть новая — розовая, живая, трепещущая, как первый лепесток после долгой зимы. Канкуро медленно, с трудом, будто пробиваясь из глубокого омута, открыл глаза, и дыхание его, до того хриплое и прерывистое, выровнялось. — Я... я жив? — прошептал он, и в этом вопросе слышалось не изумление, а болезненное сомнение: а стоит ли эта жизнь тех мук, что ему довелось вынести? Наруко убрала руки, и тело её обмякло; она рухнула на стул, истая до последней капли духовных сил, тяжело, с надрывом дыша. Рядом пошатнулась и Карин, бледная, в испарине, — на лице её была написана та странная гордость женщины, которая отдала частицу себя ради спасения ближнего. — Жив, — выдавила из себя Наруко с усталой, почти болезненной улыбкой, в которой смешались истомление и светлая скорбь. — Но слушай, страдалец: если ты, забыв о смерти, ещё раз полезешь в эту бездну, в эту проклятую драку с Сасори без нас... клянусь, я не стану тебя лечить, я прикончу тебя сама, своими руками, ибо не вынесу вновь этого зрелища. Понял? Канкуро, обессиленный, но уже чувствующий вкус возвращённой жизни, слабо, почти детски улыбнулся: «Понял...» — прошептали его запёкшиеся губы. Мадара, созерцавший эту сцену с холодным, почти научным интересом знатока человеческих душ, одобрительно кивнул, и в глазах его мелькнула тень уважения к этим странным, одержимым состраданием женщинам. — Это впечатляюще, — изрёк он веско. — Вы не просто излечили его телесность — вы очистили самую кровь, самую суть его от того уникального, адского состава, что изобрёл Сасори. Ибо здесь потребны не одни лишь голые медицинские познания, но некая высшая, почти бесовская или божественная, энергия — невероятный запас чакры, идущей от самого сердца. — Мы Узумаки, — с вызовом, но и с долей фатальной гордости ответила Карин, поправляя очки (стекляшки, за которыми прятала свою мятущуюся душу). — Наш род, проклятый и великий, извечно славился выживаемостью. Мы умеем цепляться за жизнь, когда всякая надежда уже оставлена. И, по странной прихоти судьбы, мы умеем помогать выживать другим — даже тем, кто нам вовсе не брат по крови. — Полно вам, — фыркнула Таюя, в чьей душе, видимо, не было места для столь тонких материй. — Хватит сей показной гордыни. Мы прибыли сюда не для того, чтобы спасать одного лишь брата Казекаге. Цель наша — сам Казекаге. - Саске окатила её взглядом, таким холодным и пронзительным, что он мог бы заморозить кровь в жилах: — Если бы эти две, — кивнула она на Наруко и Карин, — не вырвали Канкуро из лап смерти, у нас не было бы того единственного, что нам нужно, — слова, сведений о враге. А посему, прошу тебя, заткнись и слушай, что скажет этот несчастный, ибо сейчас его слово — важнее твоего фырканья. Таюя скрестила руки на груди, но смолчала, подавив в себе злобу, ибо в присутствии великого страдания даже самые дерзкие голоса стихают. Мадара, ощущая, что мгновение истины настало, повернул свой цепкий взор к Канкуро. — Говори, — потребовал он, и голос его звучал как приговор. — Расскажи мне всё, до дна, до последней чёрной мысли, что ты знаешь о Сасори и о его подлом напарнике. Где они держат Гаару? Где таится ваш брат? - Канкуро, собрав остатки сил, с трудом приподнялся на локтях, и в глазах его зажглась та болезненная, почти сумасшедшая решимость, которая свойственна людям, заглянувшим в бездну: — Их двое... — выговорил он, и голос его прерывался. — Сасори — кукольник, продавший душу ремеслу, и Дейдара — художник смерти, помешанный на взрывах. Они похитили Гаару... унесли его, не знаю куда... зачем — я не ведаю. Но знаю лишь то, что живой он или нет — в сём мире ничего не делается просто так, и за этим стоит какая-то страшная, неведомая нам тайна. - Наруко, уже вставшая с кресла, сжала кулаки так, что побелели костяшки. Лицо её было бледно, но в нём читалась та неистовая, почти безумная вера, которая двигает горы: — Мы должны вернуть Гаару, — произнесла она твёрдо, не как просьбу, а как приказ судьбе. — Слышите? Мы его спасём. Я клянусь вам в этом. Клянусь своей жизнью, своей чакрой и своей мукой. Мы вызволим его из этой бездны, или я сама сгину в ней. Дейдара и Сасори, два одержимых своим искусством безумца, достигли, наконец, той потаённой базы, где вершилась судьба мира. Три дня — срок, отпущенный им самой жестокой из всех несправедливостей, три дня, чтобы совершить насилие над душой и телом Казекаге, извлечь из него бьющегося, пленённого зверя — Однохвостого. Тело Гаары, бездыханное и безжизненное, покоилось на каменном алтаре, подобно жертве древнего, забытого культа; вокруг царил тот гнетущий, почти осязаемый мрак, который проникает в самое нутро, когда человек остаётся наедине с вечностью. Внезапно, из этой тьмы, точно порождение кошмара, проступила статуя Гедо, простирающая свои каменные длани, словно взывающие к небу о спасении или о погибели. А следом, в дрожащем воздухе, явилась проекция Пейна — бога, творящего суд над миром, и голос его, лишённый всякой человеческой теплоты, раздался в тишине: — Время, данное нам, истекло. Займите свои места, ибо наступает великое запечатывание Биждоу. — И все члены Акацуки, рассеянные по грешной земле, подобно теням, оставленным живыми, возникли в виде проекций, призрачных и бестелесных. — У нас есть три дня, — вновь прозвучал глас Пейна, и в этих словах слышалась неумолимость самой смерти. А в Сунагакуре, в этом пыльном, пропитанном горем городе, после мучительного спасения Канкуро, команда Седьмая уже готовилась ринуться в бездну, чтобы вызволить Казекаге. Но их задержали старейшины — те скорбные старцы, которые привыкли решать чужие судьбы, сами не ведая своей. Старейшина Чиё, чьи глаза, казалось, видали все горести мира, взглянула на Мадару — и оцепенела. Палец её, иссохший и дрожащий, указал на него, как на выходца с того света: — Ты... Ты... — прошептала она с ужасом, смешанным с неверием. — Учиха Мадара... Но как? Ты должен был обратиться в прах, исчезнуть, ты мёртв! — Мёртв? — переспросил Мадара, и в голосе его послышалась ледяная усмешка, достойная самого дьявола. — Ага. Вот только, из-за одного предателя, чья подлость не знает границ, я решил — нет, я вознамерился вернуться с того света. И так уж вышло, что я стал капитаном этих пяти юных дев, чьи души ещё не до конца растлены миром. — Тогда я хочу идти с вами! — воскликнула Чиё с тем надрывом, который свойственен матери, теряющей дитя. — Я должна остановить своего внука, Сасори, ибо моя кровь — моя и мука! — Нет, — отрезал Мадара, и слово это прозвучало как приговор, не терпящий возражений. — Сасори — мой внук! — настаивала Чиё, и в голосе её звучала уже не просьба, а исступлённая мольба. — Я обязана его остановить! — Послушай меня, девочка, — с холодной, почти отеческой снисходительностью обратился Мадара к той, что была старше его в два раза. И от этого обращения у присутствующих, особенно у команды Седьмой, на лбах выступила испарина, холодная и липкая, как предчувствие катастрофы. — Я сражался с сильнейшими шиноби ещё тогда, когда меня называли ребёнком, а тебя, Чиё, и в помине не было на этом свете. И сейчас, глядя на твою старческую немощь, я не намерен тянуть время и подстраиваться под твой темп. Ибо промедление в нашем деле — хуже смерти. — Темари, — зашептала Наруко, в чьей душе боролись страх и сострадание, — угомони эту старуху, умоляю! Наш сенсей может не сдержаться, и тогда мы не спасём никого! — Я попытаюсь, — ответила Темари с тем смертельным спокойствием, которое даётся ценой великих внутренних мук. - Канкуро, ещё бледный, лежавший на койке, приподнял голову и с детским, почти наивным трепетом спросил: — А это... это и правда Мадара? Тот самый легендарный шиноби, о котором слагают сказания? — Он самый, — коротко и с ледяным спокойствием ответила Таюя, и в этом слове слышалось не благоговение, а скорее приятие неизбежной судьбы. — Чиё-сама, — обратилась Темари к старейшине, стараясь, чтобы голос её звучал ровно, хотя внутри всё кипело, — прошу вас, успокойтесь. Мы и так должны быть благодарны, что Коноха, эта вечно колеблющаяся деревня, отправила к нам свою элитную команду, жертвуя их жизнями ради нашей беды. — Тогда как они смогут сразиться с Сасори? — спросила Чиё, и в голосе её звучало сомнение, смешанное с глубокой, материнской болью. — Это я возьму на себя, — твёрдо и безапелляционно заявил Мадара, и слова его прозвучали, как клятва, данная самой судьбе. — А девушки займутся другим. — Но тогда тебе нужно знать всё о кукольной технике моего внука! — воскликнула Чиё, пытаясь вцепиться в последнюю соломинку. — Не стоит, — отрезал Мадара, и в голосе его послышалась та нечеловеческая уверенность, которая либо рождается от величайшего гения, либо от глубочайшего безумия. — Я разберусь во время боя. Ибо в битве познаётся не только враг, но и сам человек. А я, знаешь ли, привык познавать мир через его сопротивление. Оставив за спиной злосчастный Сунагакурэ, где сама земля, казалось, пропиталась горечью поражений, отряд, именуемый Седьмой командой, вверил свою судьбу глазам Хинаты. Они двигались на восток, туда, где в багровой дымке заката таяли следы беглецов — Дейдары и Сасори, этих исчадий искусства разрушения. — Хината, — вопросил Мадара, и голос его звучал как приговор, — что зрит твой всевидящий Бьякуган? Что чует твоя кровь? - Хината, чей взор пронзал самую плоть мироздания, ответствовала с той пугающей покорностью, что присуща обречённым: — Чакра утекает в сторону Страны Рек... но сигнал слаб, словно предсмертный стон. Они глушат себя, прячутся в своей ничтожности. - Но тут, перебивая её, вскинулась Карин — девушка с душой, израненной и циничной: — Для меня их уловки — детский лепет. Они не скроются от моего чутья. Это не составит труда. — Тогда уповаем на вас, — молвила Саске, и в глазах её метнулась та же тоска, что вечно гложет всех ищущих мести. - Наруко, чья горячая натура всегда рвалась к спасению ближнего, воскликнула с болью: — Мы должны успеть! Мы обязаны подать им руку! - Но Таюя, существо с холодной кровью и тёмным прошлым, лишь усмехнулась: — Успеем — спасём, не успеем — и Бог с ними. Плюнем на это дело. - И тут Наруко обратила на неё взор, исполненный такого праведного гнева, что, кажется, сам воздух воспламенился. Таюя, дрогнув, пролепетала, словно оправдываясь перед высшим судией: — Не смотри на меня так! Я знаю, знаю, что не права... Уйми свой гнев, прошу! Я была глупа. — Когда вернёмся в Коноху, — отрезала Наруко, чеканя каждое слово, — тебе не укрыться от расплаты. Ты ответишь за своё легкомыслие. — Довольно! — рявкнул Мадара, и глас его был подобен грому. — Что за детские пререкания! Мы здесь не для того, чтобы терзать друг друга; у нас дело, и оно превыше ваших ничтожных ссор. И вот они достигли логова Акацуки. Пред ними высился валун — громадный, угрюмый, как сама судьба, — и на нём красовалась печать. Мадара вглядывался в эти знаки с мучительным пристрастием, будто пытаясь прочесть приговор. — Что станем делать, сенсей? — спросила Карин, и голос её дрожал от дурного предчувствия. — Нутром чую, Казекаге там, за этой стеной. Он мечется в муках. — То не простая печать, — изрёк Мадара, хмуря чело. — Барьер пяти печатей, — вдруг прошептала Таюя, и в шепоте её слышался ужас узнавания. - Саске впилась в неё взглядом: — Откуда тебе ведомо это, осколок Отогакуре? — Видела... в записях Орочимару, — ответила Таюя, содрогнувшись при имени этого змея. — Там, в той проклятой обители, я надышалась его мудростью, впитала этот яд. — Как же нам прорваться в эту преисподнюю? — воскликнула Карин. — Всё просто и мучительно, — отвечала Таюя, — кроме этой печати, ещё четыре разбросаны по иным местам. Должно быть, их снимают одновременно, иначе — гибель. — Значит, иного пути нет, — решил Мадара с мрачной твёрдостью. - Наруко выступила вперёд, ибо в минуты крайнего отчаяния именно она брала бремя на свои плечи: — Я сделаю это. Четыре мои тени сорвут те печати, ты, Мадара-сенсей, повременишь с этой, а я сокрушу камень. — Идея блистательна, — молвила Таюя, — но печати падают лишь в единый миг. Задержка — и всё рухнет. — Тогда я создам пять клонов, — твёрдо сказала Наруко, — и как только первый падёт, как только рассеется в воздухе, это и будет знак. Удар! - И в тот же миг Джузо, стоявший за стеной, настороженно вслушался в гул: — Там... слишком шумно. По ту сторону кто-то есть. — Ты прав, — отозвался Сасори, чьи деревянные пальцы судорожно сжались. — Нервы на пределе. — Зецу, — властно приказал Пейн, чей голос походил на скрежет небесных сфер, — узнай, кто там мечется, кто нарушает наше молчание. — Всё будет исполнено, — шелестящим эхом отозвался Зецу. — Надо ускориться, — промолвил Пейн, и в голосе его слышалась не просто торопливость, а предчувствие рока, который уже витал над ними, готовый разразиться кровью и безумием. И в тот самый миг, когда безжалостное извлечение Шикаку из тела несчастного Казекаге достигло своей кульминации, Зецу, это порождение тьмы и шепота, вынырнул на поверхность, дабы стать незримым соглядатаем для прибывших. Взор его, холодный и любопытный, упал на Наруко. И — о, ирония судьбы! — по какой-то неведомой, почти мистической причине, она вдруг заинтересовала его, как заинтересовывает паука неосторожная муха, ещё не ведающая о своей участи. Наруко же, в это время, сотворила пять теневых клонов — эти призрачные отражения её собственной воли. Благодаря всевидящему оку Хинаты, четыре из них, словно гонимые ветром рока, поспешили занять свои гибельные места у печатей. Мадара, с выражением мрачной решимости на челе, изготовился сорвать печать с валуна, за которым таилась бездна. Зецу, насытившись зрелищем, бесшумно скользнул обратно в пещеру, где царил адский полумрак. — Нам следует поторопиться, — прошелестел он, и голос его походил на шорох осенних листьев над могилой. — Представители Конохи уже здесь. Они жаждут нашей крови. — Ебать! — вскричал Хидан, и крик его был исполнен той дикой, языческой радости, что свойственна безумцам. — Неужели сии глупцы пришли добровольно отдать свои души Джошину-сама? О, сколь благословенен этот день! — Заткнись, Хидан, — прорычал Какузо, и в голосе его слышалась усталость века. — Твоя кощунственная брань бесит уже само мироздание. Ты подобен назойливой мухе, жужжащей над ухом умирающего. — Что сказал, уёбок? — взвизгнул Хидан, и глаза его налились безумной кровью. — Ты, меркантильный червь! — Однажды, — ледяным тоном отозвался Какузо, — я убью тебя, и монет за твою поганую голову не получу, но это будет слаще всяких денег. — Вы, двое! — рявкнул Пейн, и голос его был подобен удару грома, сотрясающему своды. — Прекратите ваши низкие пререкания! Неужели вы не видите, что время уходит сквозь пальцы, как вода? Займитесь делом, или я отправлю вас обоих в вечное ничто! Но Зецу уже не внимал им. Мысль его, извилистая и липкая, вилась вокруг рыжеволосой девы по ту сторону камня. «Эта девка с алыми волосами... Её чакра велика, словно океан, и глубока, как сама бездна. Она — достойный сосуд для нашей матери, для той, что дремлет в луне. О, какой прекрасный трофей!» — думал он, и в мыслях его была та сладострастная жадность коллекционера. А в это самое время, с нечеловеческими усилиями, Шикаку был наконец полностью запечатан в угрюмую статую Гедо, и это действо сопровождалось стоном, похожим на вздох самой земли. — Запечатывание завершено, — бесстрастно проговорил Пейн, и взор его упал на Дейдару и Сасори. — Вы, двое. Вы должны избавиться от этих коноховцев любой ценой, любым злодейством. Мне всё равно, что вы будете купаться в их крови, лишь бы они не мешали. - Сказав сие, проекция Пейна истаяла в воздухе, оставив после себя лишь тягучее ощущение неизбежности: — Дейдара, — скрипучим голосом промолвил Какузо, уже исчезая в тенях, — принеси тело Казекаге. За него, мёртвого и бездыханного, нам дадут немалую сумму. Не продешеви. - И вот, клоны Наруко заняли свои позиции у печатей, а Мадара, застывший как изваяние, приготовился у валуна. Пятый клон, чья жизнь была лишь мгновением, громко отсчитал: — По моей команде срываем! Раз... Два... Три... Словно оборвалась невидимая струна, клон исчез, но вся информация о времени и миге мгновенно передалась остальным. И в тот же миг — раз! — печати пали, словно оковы с души грешника. Наруко, собрав в кулак всю свою ярость и сконцентрировав чакру до боли в костяшках, нанесла сокрушительный удар по валуну. Камень взорвался с оглушительным треском, разлетевшись в мельчайшие дребезги, ибо гнев её не знал предела. Мадара подал знак, и все они, как свора голодных псов, ворвались в пещеру. Однако их встретил насмешливый глас Дейдары, который восседал на безжизненном теле Гаары, как палач на своём троне: — Однако, припозднились вы, гости дорогие. А мы уж думали, вы не почтите нас своим присутствием. - Наруко нахмурилась, и в душе её закипела горькая мысль, от которой сжалось сердце: - «Значит, они всё-таки извлекли Шикаку... Если бы я и дальше оставалась джинчурики Курамы, меня ожидала бы та же участь. Та же мгла, то же извлечение и пустота...» — и от этой мысли её пронзил холод, не имеющий отношения к пещерному воздуху. — Дейдара, — процедил Сасори, и голос его был подобен скрежету ржавых шестерёнок, — забирай тело и убирайся. Передай его нашему чёртову бухгалтеру, да поживее. — Мы не позволим! — вскричала Наруко, и крик её был полон отчаяния и решимости. Она метнула кунаи, но Сасори, этот бездушный кукольник, своим механическим хвостом играючи отбил их, как отбивают назойливых насекомых. — Не тяни время, идиот, — бросил Сасори Дейдаре. — Улетай с этой ношей, пока они не очухались. — Да понял я, понял, — огрызнулся Дейдара и сотворил из глины птицу — изящную и смертоносную, — которая, поглотив безжизненное тело Гаары, вырвалась из каменного мешка пещеры, унося с собой последнюю надежду. - Мадара обернулся к девушкам, и в голосе его зазвенела сталь: — Девушки... Следуйте за этим выродком. Не упустите его. Я же останусь здесь и разберусь с этим бездушным кукольником. Он мой. — Есть! — хором, как одна душа, ответили четверо девушек и ринулись в погоню. Но Карин, чьё сердце было исполнено тревоги, осталась на месте, притаившись за обломком валуна. Она сжала руки, и в груди её родилась мучительная мысль: - «Я останусь. Я не покину сенсея. Если он будет ранен, если его кровь прольётся на этот камень, я буду рядом... Я должна быть рядом...» — и в этой её жертвенности была та болезненная, надрывная преданность, что свойственна душам, обречённым на вечные терзания. Они стояли друг против друга в этом затхлом, давящем мраке, где даже факелы, казалось, корчились в агонии, отбрасывая дрожащие, болезненные тени. Только двое. И тишина, тяжёлая, как свинец, повисла меж ними — тишина зала, пропитанного запахом старого дерева и железа. — Ты — внук Чиё, — произнёс Мадара, и голос его звучал глухо, словно доносился из склепа. — Она молила меня о твоём спасении. Но я не даю обещаний. Что есть обещание? Пустой звук, за которым следует либо ложь, либо горечь исполненного долга. Я не беру на себя чужих крестов. - Сасори усмехнулся, но в усмешке этой не было веселья — одна лишь горечь, давно въевшаяся в плоть: — Моя бабушка? Старая, слепая дура, цепляющаяся за призраки прошлого. Она не ведает истинного искусства. Она видит лишь внешнюю оболочку, но не душу вещей, превращённых в вечность. — Твоё искусство, — возразил Мадара, и в голосе его послышалась ледяная усталость человека, пережившего слишком много смертей, чтобы удивляться им, — твоё искусство есть смерть. Но я, Сасори, вкусил смерть тысячу раз. Она стала моей тенью, моим дыханием. Ты не потрясёшь меня, ибо я сам — порождение той же бездны. Но Сасори уже не слушал. Он рванулся вперёд, выбросив руки, и из тёмных рукавов его, словно стая бесов, вылетели куклы — сотни бездушных личин с острыми, как кинжалы, пальцами. — Тогда наслаждайся зрелищем, Мадара! — вскричал он, и крик этот был полон безумной, болезненной страсти. — Смотри, как твоя плоть встретится с моей вечностью! - Иглы, мечи, яды — вся ненависть, накопленная за долгие годы, обрушилась на стоящего неподвижно. Но Мадара даже не дрогнул. Он лишь прикрыл глаза, и из самой глубины его существа, из первородной тьмы, восстало нечто: — Сусаноо, — выдохнул он едва слышно. Огромный призрачный скелет, цвета ночного неба, развернул свои рёбра вокруг него. И куклы, эти жалкие подобия жизни, разбивались о них, как назойливые мухи о холодное стекло. С глухим, болезненным хрустом, Мадара небрежно повёл рукой, и Сусаноо сжало оставшихся уродцев, превращая их в труху, в прах, в ничто. — Твои игрушки сломаны, — констатировал Мадара, и в голосе его не было даже злорадства — одно лишь равнодушие судьи. — Что дальше, творец? - Сасори разинул рот, и из горла его, как у бесноватого, вырвалось облако ядовитых игл, брызжущих ядом самой его души: — Умри! — закричал он, и в этом крике было всё: и отчаяние, и гордыня, и страх перед собственной ничтожностью. - Но Мадара поднял свой Гунбай, похожий на огромный сухой лист древнего папоротника: — Огненный стиль: Стена пламени, — произнёс он бесстрастно. Веер взметнулся, и стена огня встала между ними, пожирая ядовитые иглы в воздухе, превращая их в пепел, не долетевший до цели. — Бесполезно, — произнёс Мадара, и голос его звучал как приговор. — Твой яд не достигает меня, ибо я уже мёртв для этого мира. Твои куклы сломаны. Ты остался один, Сасори. Один со своей страшной, пустой вечностью. Тогда Сасори, движимый тем отчаянным бесстрашием, что граничит с безумием, сбросил свою человеческую оболочку, как змея сбрасывает старую кожу. Из груды плоти вылезла его истинная суть — безликое, страшное подобие человека, с механическим хвостом и светящейся капсулой в груди, где билась его убогая, искусственная жизнь. — Я создан для вечности! — прорычал он, и в рыке этом слышалась мука существа, потерявшего себя. — Я не умру так легко, ибо я выше смерти! Я — само искусство! - Он бросился на Мадару, и хвост его, как змея, метнулся вперёд, жаля пустоту. Мадара уклонился с лёгкостью, которая говорила о несопоставимой пропасти между ними: — Твоя слабость, — сказал Мадара, глядя на него с той странной, почти сострадательной печалью, которую испытывают сильные мира сего к заблудшим, — твоя слабость в том, что ты стал тем, что создал. Ты возомнил себя творцом, но стал лишь рабом собственных рук. Ты потерял себя, Сасори. Ты не человек. Ты просто оружие, заточенное против собственной души. Он исчез. Просто растворился в колеблющемся свете. И явился вновь уже перед самым лицом кукольника. Его рука, твёрдая и холодная, как лезвие, пронзила кукольную грудь. Пальцы, подобные стальным когтям, сжали капсулу — пульсирующий, хрупкий сосуд жизни. — Прощай, Сасори, — выдохнул Мадара. - Капсула треснула под его пальцами, издав жалобный, похожий на всхлип, звук. Сасори застыл. В его безжизненных, механических глазах погас последний болезненный свет: — Ты... — прошептал он, и голос его был подобен скрежету ржавых петель, — ты даже не вспотел... — Я — Учиха Мадара, — ответил тот, и в этом ответе была вся тяжесть непомерной, одинокой власти. — Ты был силён. Для своего времени. Для своей песчинки в этом мире. Но я, Сасори, я — из другой эпохи. Я стою над временем, и твои муки для меня — лишь тень минуты. Сасори рухнул на колени. Его искусственное тело начало рассыпаться, как гнилой труп, тронутый временем. Механизмы выли, суставы скрипели, и сквозь этот адский шум пробился слабый, по-детски беспомощный шёпот: — Бабушка... Я... я хотел... Он не закончил. Он не смог. Смерть скрутила его, оборвав нить, которой он сам себя связал. Мадара стоял над поверженным телом, и тени плясали на его непроницаемом лице. В этом человеке не было жестокости, но была та страшная ясность, которая бывает только у гениев и безумцев. — Твоя бабушка будет плакать, — произнёс он тихо, словно говорил не с трупом, а с той невидимой горем старухой, что осталась где-то там, за стенами этого проклятого места. — Но твоя смерть, быть может, единственное спасение для неё. Ибо видеть, как внук превращается в чудовище, страшнее, чем смерть. - Он выпрямился и, не оборачиваясь, бросил в темноту: — Выходи, Карин. Я чувствую твоё дрожащее дыхание, как чувствуют приближение бури. - Из тени, словно призрак, отделилась фигура девушки. Её глаза были полны ужаса, но ещё больше — той странной, рабской преданности, что сродни безумию: — Простите, сенсей, — пролепетала она, кусая губы. — Я... — Я сказал — уходить, — перебил её Мадара, и голос его не повысился, но в нём послышался холодок стального клинка. — Так почему же ты здесь, вопреки слову моему? - Карин вздрогнула, будто её ударили, и выпалила, задыхаясь: — Я боялась... боялась, что этот Сасори... ранит вас... Поэтому я... — Ты решила остаться, — закончил за неё Мадара, и в глазах его мелькнуло что-то похожее на усмешку, — на всякий случай. Как видишь, я в порядке. Моя жизнь не зависит от случайностей, Карин. Запомни это раз и навсегда. - Он повернулся к выходу, туда, где мелькали тени остальных, и бросил через плечо: — А теперь пойдём. Они ждут. У нас есть цель, а цель, как ты знаешь, оправдывает любые наши безумства. И они побежали — Мадара впереди, величественный и одинокий в своей силе, и Карин за ним, как тень, как маленький, потерянный зверь, следующий за своим безжалостным богом. И темнота поглотила их, оставив в зале лишь прах кукол и шелест умирающего пламени. Они мчались, задыхаясь, продираясь сквозь лесную чащу, где каждый куст казался живым существом, а тени — сгустками чужой воли. Наруко, Саске, Хината и Таюя — четверо, одержимых одной безумной целью: настигнуть Дейдару, этого беглого жреца смерти, уносящего на своей глиняной птице тело несчастного Гаары. Хината, не сводя глаз с удаляющейся фигуры, искала в нём ту самую, роковую трещину — слабое место, где кончается искусство и начинается простое, человеческое «не могу». Таюя приникла к своей флейте, и из отверстий её полились звуки, которые не ласкали слух, а ломали его, внося в сознание Дейдары липкий, тошнотворный хаос. Саске сжимала меч Нуибари — холодное лезвие, одолженное ей Наруко, — и пропускала сквозь сталь дикую, необузданную молнию, пытаясь сбить проклятую птицу с курса. А Наруко, призвав тьму своих теней, породила их тьму, и клоны её, словно стая голодных волков, окружили подрывника плотным кольцом. — Сдавайся или умри! — крикнула Саске, и голос её дрожал той особенной, безнадёжной решимостью, что бывает у людей, стоящих на краю. - Дейдара стиснул зубы так, что желваки заходили на его бледном лице. В глазах его метался страх, но гордыня — страшная, болезненная гордыня художника — не позволяла ему сдаться: — Я не сдамся. Моё искусство не кончается здесь! — прорычал он, но в рыке этом уже не было прежней уверенности. - А тем временем, вдалеке, среди тех же самых теней, Темари, собрав отряд, спешила из последних сил. Её сердце колотилось где-то у горла, и она шептала, словно молитву, одно лишь имя: — Гаара... дождись меня, слышишь? Дождись, прошу тебя... Но Дейдара, узрев, что просто так, с награбленным грузом, уйти ему не дадут, вдруг понял простую, как удар ножа, истину: собственная шкура дороже любого «искусства». И он, движимый животным, первобытным инстинктом, решил бросить свою ношу. — Моя жизнь мне дороже! — выкрикнул он, и в голосе его слышалась та почти физическая боль, когда человек отрекается от своего детища. — Забирайте, чёрт с вами! - Птица, лишённая хозяйской воли, камнем рухнула вниз, в зияющую пустоту: — Ловите её! — вскрикнула Наруко, и крик этот вырвался из самой глубины её существа. Клоны, будто очнувшись от кошмара, ринулись вниз и, сцепив руки, поймали глиняную тушу, опустив её на мокрую, пахнущую прелью траву. И тут же, в исступлении, девушки принялись ломать птицу, раздирать её твёрдое нутро, чтобы найти там — или уже не найти — своего казекáге. В этот самый миг из темноты, как два бесплотных духа, возникли Мадара и Карин. Мадара окинул место взглядом, в котором не было ни жалости, ни волнения — одна лишь ледяная отстранённость. — Где второй акацушник? — спросил он, и голос его прозвучал как приговор, произнесённый задолго до того, как свершилось преступление. — Похоже, он сбежал, — ответила Карин, и голос её дрожал. — Я не ощущаю его чакру. Он ушёл в никуда, как тень... Наруко, Саске, Хината и Таюя, наконец, извлекли из глиняных осколков тело Гаары. Оно было безжизненным, холодным, как камень, и в нём не было ни дыхания, ни тепла. И в этот миг, продираясь сквозь кусты, появилась Темари с отрядом. — Гаара! — вскрикнула она, и в этом крике была вся надежда, вся любовь, накопленная за долгие годы одиночества. Но, увидев мёртвенно-спокойное лицо младшего брата, она замерла. Словно громом поражённая, она рухнула на колени, и из её глаз хлынули слёзы — горькие, бессильные, солёные, как морская вода. — Мы не успели, — прошептала Хината, и в голосе её слышалось такое неподдельное страдание, что, казалось, земля под ногами дрогнула. — Прости нас, Темари. Прости... — Это... это не ваша вина, — выдохнула Темари, но голос её был пустым, словно душа уже покинула тело вместе с надеждой. — Утри слёзы, — раздался вдруг твёрдый, почти стальной голос Наруко, стоящей над телом казекáге. — Это ещё не конец. — Что ты задумала? — спросила Таюя, и в её глазах мелькнул страх — не перед врагом, а перед тем безумием, что могла родить эта девушка. — Тело Гаары ещё не остыло, — ответила Наруко, и в руке её, словно из ниоткуда, возникла чёрная, зловещая маска Шинигами — Бога Смерти. — Его можно вернуть. Я должна вернуть. - Мадара отвернулся, и по его губам скользнула едва заметная, но ледяная усмешка. Он фыркнул, как сытый зверь, наблюдающий за вознёй мышей: — Безрассудная девчонка, — произнёс он, и в голосе его смешались презрение и тоска человека, видевшего такие жертвы сотни раз. — Только не говори, что ты собираешься... — начала Хината, но слова застряли у неё в горле, ибо она уже знала ответ. — У меня нет выбора, — отрезала Наруко, и в этом «нет» была та страшная, абсолютная решимость, которая превращает человека в фанатика или в святого. — Мадара-сенсей, — вдруг вскрикнула Саске, и голос её сорвался на умоляющий, почти детский вопль, — остановите её! Я не хочу её терять! Я не вынесу этого! — Что происходит? — спросила Темари, с ужасом переводя взгляд с лица Наруко на заплаканное лицо Саске. — Объясните мне! — Наруко хочет воспользоваться услугами Бога Смерти, — ответила Карин, и голос её звучал как из-под земли, — чтобы вернуть Гаару к жизни. Она хочет обменять душу на душу. — А разве это плохо? — с наивным, почти детским недоумением спросила Темари. — Разве это не спасение? - Карин вздохнула, и в этом вздохе слышалась та тяжёлая, неподъёмная мудрость, которая даётся только ценой страданий: — Плохо? Это чудовищно. Есть вероятность... и она слишком велика, Темари, — что она сама отдаст свою жизнь за жизнь твоего брата. Понимаешь? Не просто заплатит, а уйдёт навсегда, оставив нас здесь, в этой кромешной тьме, с её молчаливым, холодным телом. Наруко медленно, с почти религиозным трепетом, надела на лицо маску Шинигами. И в тот же миг мир вокруг неё рухнул, рассыпался на тысячи осколков, и она провалилась в бездну собственного подсознания — туда, где нет ни времени, ни пространства, а есть лишь вечный, давящий мрак и холод, пронизывающий до костей. Там, в этой зияющей пустоте, она встретила Его. Бога Смерти. Он не имел лица в привычном понимании — его черты были подобны застывшей лаве, а глаза, если их можно было назвать глазами, светились той первородной тьмой, что предшествует самому сотворению мира. Наруко опустилась на одно колено, склонив голову в глубоком, почтительном поклоне — не из страха, а из того странного, почти болезненного уважения, которое испытываешь перед неизбежным. — Шинигами-сама, — произнесла она, и голос её в этом безмолвии звучал глухо, словно доносился из глубокого колодца, — приветствую Вас. Я пришла с просьбой, которая тяжелее камня на сердце. — Полукровка Узумаки, — отозвался Шинигами, и голос Его был подобен скрежету ржавых цепей и шелесту увядших листьев одновременно, — зачем ты потревожила мой вечный покой? Зачем явилась сюда, где смертные обретают лишь отчаяние? — Я прошу Вас, — выдохнула Наруко, и в этом выдохе была вся её боль, — отдайте душу нынешнего казекáге. Он не должен умереть. Он слишком много значил для этого мира, и мир не простит мне, если я не попытаюсь. — Душу казекáге? — переспросил Шинигами, и в Его голосе послышалась та ледяная усмешка, что свойственна существам, для которых людские страдания — лишь мимолётная тень. — Ты должна знать цену. В этом мире ничто не даётся даром, девочка. За каждое дыхание, за каждый удар сердца нужно платить. — Сколько душ Вам предоставить? — спросила Наруко, и голос её дрогнул, но лишь на мгновение. — Я найду их. Я отдам всё, что потребуется. Шинигами усмехнулся, но Его усмешка была страшнее любого крика — она больше походила на оскал голодного зверя, учуявшего добычу. Он склонил свою безмерную голову, и в Его глазах заплясали тени нерождённых миров. — Твоя цена, — произнёс Он медленно, смакуя каждое слово, будто пробуя его на вкус, — это твоя душа. Понимаешь ли ты это, глупая? Чем чаще ты будешь безрассудно, безумно рисковать своей бесценной жизнью, тем быстрее твои алые волосы — эта гордость твоего рода, этот огненный знак судьбы — станут терять свой цвет. Они побелеют, как пепел, как первый снег, как сама смерть. Каждый раз, когда ты шагаешь в пропасть ради других, ты оставляешь там частицу себя. - Наруко даже не дрогнула. Она смотрела в эту бездну и не отводила взгляда: — Я согласна, — сказала она, и голос её был твёрже стали. — Я принимаю вашу цену, Шинигами-сама. — Даже не раздумывая, — протянул Бог Смерти, и в Его голосе послышалось нечто, похожее на жадное, холодное любопытство. — Мне это нравится. Твоя душа играет огнём, и этот огонь пьянит меня. — Ради друга не жалко, — ответила Наруко просто, и в этой простоте была та страшная сила, которая двигает горами и рушит стены мироздания. — Но что насчёт Гаары? — спросила она, и в голосе её впервые мелькнула тревога. — Он жив? Вы сдержали слово? - Шинигами усмехнулся в последний раз, и Его тень, огромная и всепоглощающая, начала таять в фиолетовом сумраке: — Расслабься, дитя, — произнёс Он, и голос Его становился всё тише, уходя в небытие. — Свою часть уговора я уже выполнил. Я всегда плачу по счетам. Но помни: твоя душа теперь принадлежит мне. И каждый раз, когда ты будешь ею рисковать, я буду забирать своё. Он исчез. Растворился в той пустоте, из которой пришёл, оставив после себя лишь ледяное дыхание и чувство непоправимой, тяжёлой утраты. Наруко открыла глаза. Она снова была в мире живых. Она медленно, с усилием, сняла маску, и в тот же миг её тело качнулось — ноги перестали держать её, и она начала падать в ту тёмную, бездонную пустоту, что таилась внутри неё самой. Но Саске, словно чувствуя это за мгновение, подхватила её, прижала к себе с такой силой, будто хотела защитить от всех тёмных сил мира. — Ты меня напугала, — прошептала Саске, и в её голосе слышались слёзы, которые она сдерживала из последних сил. — Не смей так больше. Слышишь меня? Не смей... — Проверьте Гаару, — выдохнула Наруко, и голос её был слаб, но в нём всё ещё жила та неистребимая воля, что двигала ею. - Карин, не мешкая, бросилась к телу казекáге, припала к его груди, вслушиваясь в то, что должно было биться, но ещё мгновение назад молчало: — Жив! — воскликнула она, и в этом возгласе смешались изумление, радость и тот странный, ледяной ужас, который всегда приходит, когда чудо оборачивается слишком высокой ценой. — Казекáге жив! Он дышит! Темари, не веря своим ушам, бросилась к брату и, опустившись на колени, обняла его безжизненное, но уже тёплое тело, прижимая к себе, будто боясь, что его снова отнимут. Слёзы катились по её щекам, но это уже были не слёзы отчаяния, а слёзы той сладкой, горькой благодарности, которую невозможно выразить словами. Но Хината, окинув внимательным, почти болезненным взглядом состояние Наруко, перевела глаза на Гаару и спросила, и в голосе её слышалась тревога, граничащая с ужасом: — Но что ты сделала? Что ты отдала? Мадара, стоявший поодаль, внезапно напрягся. Его острый, как лезвие, взгляд упал на волосы Наруко, и он заметил то, чего никто не хотел замечать: несколько алых, огненных прядей тускло потускнели, потеряли свой сочный, живой цвет, став серыми, как пепел, как увядшая трава. — Ты что, пожертвовала своей душой? — спросил он, и в голосе его прозвучало нечто, похожее на грубоватое, почти звериное изумление. — Ты понимаешь ли, что ты наделала, глупая? — Ты что, с ума сошла? — вскрикнула Саске, и голос её сорвался на истерический, надрывный вопль. — Зачем? Зачем ты это сделала?! — Хватит кричать, — сказала Наруко, и голос её был спокойным, но в этом спокойствии слышалась та усталость, которая бывает только у человека, заглянувшего в лицо самой смерти. — Лучше давайте отнесём казекáге в Суну. У нас ещё много дел. Много боли. Много искупления. Она повернулась и пошла, и её походка была твёрже, чем следовало бы, словно она пыталась доказать самой себе, что ещё жива. А Мадара, глядя ей вслед, думал свои мрачные, тяжёлые мысли, и в голове его крутилась одна и та же фраза, как заезженная пластинка: - «Похоже, что семью Хокаге ожидает страшное потрясение. Особенно мать этой девчонки. Она сойдёт с ума, когда узнает. А Курама... Курама вообще будет рвать на себе шкуру от ярости. Эта девочка — слишком яркая искра, чтобы не сгореть дотла». Весь отряд медленно, словно неся на плечах непомерный груз, направился к стенам Сунагакурэ. В воздухе висела та тягучая, болезненная тишина, которая бывает только после великих потрясений. И за всем этим, из тени, из самого нутра этой мрачной ночи, наблюдал Зецу. Его бесстрастное, мертвенно-бледное лицо исказила едва заметная, но от этого ещё более жуткая усмешка. - «Я не ошибся, — прошептал он, и голос его, казалось, исходил из самой земли. — Эта Узумаки — она совершенна. Она горит, не сгорая. Она идеально подойдёт в качестве сосуда. Её душа, её боль, её безрассудная любовь — всё это станет нашим инструментом. О, как сладко будет смотреть на её падение...»
3 Нравится 6 Отзывы 1 В сборник