Вдруг уже не пойдешь? Облачившись в чужое, оставишь ли ты хозяина?
Нет, не так.Отпустят ли тебя?
А кому ты нужен. Жалобно скрипит дверь, острым щелчком выключается за спиной свет, Римус выходит, как провинившийся щенок, волочит свое тело, за ним волочатся ноги, руки безвольными нитками свисают от плечей. На комоде в коридоре фотографии, лица на них не то что незнакомые, они едва видны. Одно только лицо улыбается лучезарно под вспышкой, заставишей мир за фигурой потухнуть в непроглядном мраке и тишине. Блестят глаза, над ними брови вразлет перещипанные, яркий-яркий чересчур румянец на чуть загорелом лице, пережженые волосы, сбившаяся на одну сторону белая челка. Нога натыкается на что-то, взгляд опускает — видит уголок рамки, такой же пыльный, как все в этой квартире. Нагибается, скрипит костями, поднимает. Тянется, кряхтит, дотягивается. Рукавом проводит по стеклу, оставляя на ткани серый пыльный след, и ему открывается лицо,так похожее на то, что смотрело на него час назад,
луна, отражающая вспышку, луна с чуть кривыми зубами, скученными под брекетами с фиолетовыми резинками, что украшают улыбку, придают ей юное несовершенство, цепляют взгляд, кричат о невинности, целостности, наивности. Глаза серые, темные, плоские что-то ему говорят, но Римус не умеет читать. На него опускается тень, затмевая единственный источник света с кухни. Римус пугается, но ему хватает сил найти внутри себя стержень еще попрочнее того, что не дал ему как минимум свинтить с квартиры вон. В своей естественной тени лицо Сириуса становится странным, похожим на что-то… Глазные впадины, утемнение у скул и под губой, чернеющая в тени шея — все кажется до безобразия знакомым. Он ставит рамку на, как ему казалось, законное место, рядом с улыбающейся девушкой, и чувствует, как взгляд Сириуса провожает его руку. — Мы с тобой не могли… где-то видеться? — спрашивает Римус, прижимает к себе руки. На вопрос Сириус только жмет плечами, глаза его на фоторамке, под кожей ходят мышцы, переваливаются желваки, и он тоже закрывается руками. — А где моя одежда? — спрашивает Римус кое-что попроще. Сириус молчит, смотрит сквозь. — Чаю? — говорит он, заправляя рукой черные волосы. Римус чувствует, как кровь отливает от головы и как слабеют моментально ноги. Хочется завалиться на бок, к стене. — Меня дома ждут, — говорит Римус слабо. — Так хочешь домой? — хмыкает Сириус, не веря словам стоящей в коридоре полумертвой шпалы. Он разворачивается на пятках, не расцепливая у груди рук. И Римус медленно плетется за ушедшей тенью. Кухня маленькая, но чуть больше чем ванная комната. Светлее, чем коридор. И более мертвая, чем вся квартира целиком, чего-то здесь не хватает. В холодильнике успевает заметить голодную пустоту под белой мерцающей лампой. На конфорке старый налет жира. Стол шаткий, без скатерти, без салфеток, на белой голой стене над ним чёрный простой крест. Обстановка почти как в келье. Две табуретки. Обыкновенные, тусклые, дешевые. На такой Римус стоял, когда плотная веревка только лишь колола, щекотала ему шею, так и не затянувшись. Сил не хватило, мужества под рукой не оказалось. Сириус затыкает унылое радио и воздух становится в пять раз мертвее. Но взгляд все еще на кресте висит, Римусу мерещится распятие поверх черного дерева, но это совершенно точно ему дорисовывает воображение. Перед ним оказывается синяя керамическая кружка. Внутри белые стенки, и Римус пытается разглядеть в них чайные разводы, пятна, ищет очертания чужих губ, которые могли касаться кромки. — Расскажешь, что случилось? — Сириус чуть нагибается, упирается руками в колени, и смотрит прямо, словно перед ним не чужой с улицы человек, а кто-то более… близкий. У этого человека границы чужого, личного и безличного совершенно точно стерты. И Римус смущается глупо, по детски отводит взгляд, отклоняется со скромностью, глазами цепляется за крест, боковым зрением видит Сириуса. — Это тебя побили или ты побил? — спрашивает Сириус, сыпет вопросами прямо в левое ухо. Римус молчит, уткувшись в слабозаваренный чай взглядом. Его тошнит даже от пара, тяжёлого, густого и горячего. — Может, у тебя есть… Семья? Мама-папа? Брат-сестра? Девушка-парень? Он тарахтит быстро, сыпет-сыпет-сыпет. И Римус жмурится. Сглатывает. — Эван. — Что? — Сириус позы не меняет, его дыхание — свежее, мятное, марку леденцов он почти вспоминает. Такие продаются в аптеке ближайшей. — У меня Эван, — и выходит настолько убийственно понуро и тоскливо, что Римусу самого себя становится жаль, настолько, что вторая волна слез схватывает горло и жмет терновой петлей. — М-да… — тянет Сириус, и Римус с ним согласен. — А у тебя? — спрашивает Римус, пытаясь отнять от себя внимание, перевести все на Сириуса. Сейчас проще будет думать о нем, чем о себе. Проще плакать о чужой потере или радоваться чужим приобретениям. Проще обсудить чужой секс, удачный и не очень. Проще обсудить чужую мать-нарцисску или эмоционально отстраненного отца, либо же скорбную кончину их обоих. — Я один, — Сириус выпрямляется, — Ну, почти один. Может, два. — Два тебя? — морщится Римус. — Нет, — корчится в ответ, — в плане, да, один я. — Ясно, — кивает Римус. Хотя ему нихуя не ясно. — А крест это декор или ты типа… молитвы ему читаешь перед тем как поесть? — Римус пытается хоть немного Сириус внезапно смеется раскатисто, лающе. — Да, перед тем как сожрать самую дешевую лапшу я молюсь Господу. Боже, дай мне по роже, чтобы глупости не творил и бьагодарю тебя, Всевышнего, за трапезу. Боже, пошли мне пива и спаси от гастрита. Прости, но сейчас у меня шаром покати. Только чай. Римус отхлебывает и морщится: — Из чего он? Сорняков на обочине нарвал и высушил? — Вообще-то на последние деньги купленный «Эрл Грей». Римус смотрит в серое окно с разводами от лондонских пыли, дождей и тоски. — Значит это Эван тебя так отмудохал? — Сириус вновь наклоняется, бесцеремонно хватает пальцами за чёлку, запрокидывает ему голову и рассматривает вдоволь. Римус лишь немного жмурится от неожиданности, мышцы рефлекторно сжимаются вокруг костей, сдавливают в ожидании удара. Но ему даже не очень хочется отстраниться, он почти льнет к чужой руке, застывшей в таком привычном для Римуса жесте. В ушах — звук расстегивающейся молнии. Но Римус смотрит на брюки Сириуса: сидят, как пришитые, и кажется у него даже нет и мысли, чтобы насадить Римуса на себя. Хочется даже засмеяться такой глупой радости. И видимо, уголки губ дрогнули. Потому что в следующую секунду на лице Сириуса — замешательство. — Извращенец, – кидает Сириус, отпуская волосы. Ну и ну. Какие поспешные выводы. — Неужели ты после всего этого еще и говоришь: меня дома ждут? В голосе его звучит столько непонимания, будто этим вопросом задались тысячи, и озвучились одним ртом. Ну и глупость. — Можешь у меня остаться, я все равно… типа один, — говорит Сириус. Римус почти ответил да. Римус почти почувствовал что-то живое и приятное, словно тёплые лозы в своём зачатке начали пробиваться к свету, к надежде, пообещали обвить израненные, переломанные ребра цветными, мягкими лозами с шелковыми цветами. Но вскакивает он быстрее, чем рождается его соглашение. Страх в нем сильнее той безудержной деградации, которая сжирает его мозг. — Нет, не хватало еще, чтобы он сюда явился, — дрожащим голосом выдавливает Римус. Для убедительности ему хочется сказать все погромче, но чтобы говорить громко, не то, что кричать, нужно задействовать какие-то мышцы, что-то определённое. Римус не знает, где находятся рычаги его управления, до которых он может самостоятельно дотянуться, поэтому речь его мало чем убеждает. Он не только выглядит, но и ощущает себя до бессовестного жалко. Вот бы его прихлопнуло чем прямо сейчас. — Дурак ты, Римус, — Сириус щелкает его по лбу, легко и безобидно. — У меня на двери есть замки. Теперь смеется Римус. Хрипло и сбивчиво, в нос, пытается заглушить себя самого глотком чая, но это — фатальная ошибка. Сухой смех его душит и взвинвичается в груди, заставляя выдыхать куда больше, чем он привык. Нарушает баланс вдоха-выдоха, Римус задыхается, захлебывается, расплескивая чай по столу. Чай жжёт носоглотку, стекает из носа к губам, по подбородку, на рубашку, на руки, на колени, на стол, и он не может перестать хохотать. К глазам поступает третья волна слез, и пока Сириус мятыми бумажными полотенцами вытирает его, бормоча что-то невразумительное, Римус шмыгает носом, вытирает ладонями хлынувшие слезы, хихикает и кашляет в перемешку, ему больно и смешно, тело трясет и табуретка под задницей начинает ходить ходуном. Сириус что-то спрашивает. Язык совершенно непонятный, инопланетный. Руки его вновь на плечах, держат, останавливают, и глаза смотрят почти с беспокойством. Сейчас вызовет скорую помощь, не иначе. И Римус вновь закрывает глаза, вдыхает запах, которым сам уже пропитался, крепится куда-то вперед и его ловят. Ловят тощие руки, но сильные по своему. Утыкаясь в теплую, костлявую грудь, Римус перестает смеяться. Слезы все еще градом бегут по лицу, но хохот сменяется на редкие всхлипы. И Римус что-то рассказывает ему, уткнувшись прямо в ребра. Под лбом он ощущает биение сердца чужого, и в это сердце он что-то говорит. Долго, бессвязано, трепеща. Под чужими руками, которые обвили его тело и прижали к себе мягко, и вырывается больше, чем он мог себе позволить. Больше, чем он мог бы сказать на исповеди. Каждое слово — признание. В самом страшном грехе.