И всё бы ничего, но…

NC-21
Завершён
9
Фэндом:
Размер:
57 страниц, 28 787 слов, 7 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
9 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник

Часть 1

Настройки
      Помню, мне было пять лет, когда я впервые осознанно увидел женскую грудь. Увидел её в профиль, почти оголённую, в грубой чашечке лифчика, похожей на заржавелую лодку с выцветшим каркасом. Сама сиська была чуть подвисшей, но довольно милой глазу, за исключением соска, неприятно большого и красного, будто оплавленная кнопка лифта. Где-то с неделю после увиденного я боялся в нашем доме нажимать вызов и просил это сделать родителей. На вопросы «почему?» я одну за другой играючи придумывал версии: от банальной брезгливости — она грязная/ обожжённая/ некрасиво торчит/ просто страшная, — до мифической легенды, что в самой кнопке живёт домовёнок, и если на него нажать, он вылезет и откусит палец. Увиденный эпизод я замалчивал, как мне тогда казалось, с изрядной долей героизма. А без лифта было не обойтись — мы жили на последнем, восьмом или девятом этаже общежития. Почему такая путаница — объясню позже.       Но как меня угораздило лицезреть фрагмент женской груди в столь юном возрасте? Ответ лежал на поверхности расписания: с девяти часов утра до трёх дня, в детском садике. Наша группа числилась сразу за двумя воспитательницами — Анной Степановной и Ириной Валерьевной. Сами себя они почему-то называли руководительницами, и нас, детей, просили о том же. Слово «руководительница» казалось забавным и милым, похожим на шерстяные вязаные рукавицы, которые дарят, к примеру, на Новый Год или на Рождество. Я так их и называл за глаза — рукавички Аня и Ира. Правда, однажды Анна Степановна услышала про «рукавички», но ничего не сказала, лишь улыбнулась.       Они умело выполняли функционал доброго и злого полицейских. Для начала опишу их внешнее различие: Анна Степановна — высокая, худощавая женщина лет сорока с небольшим, светлые мягкие кудри до плеч, доброе, чуть морщинистое лицо. Ирина Валерьевна — низенькая девушка лет двадцати пяти с прямыми и чёрными, как смоль, волосами, всегда заплетёнными в косу или хвост, с точёной коренастой фигурой и чётко обозначенными чертами лица, будто их вырезали из мрамора. Глаза у рукавички-Ани были лучистые, с морщинками-солнышками в уголках, светло-карие, как ароматный заваренный чай, а у рукавички-Иры — с точным и внимательным прищуром, отливающим холодной сталью синевы. К тому же, Ира носила очки в тонкой угловатой оправе, что усиливало резкость её лицевых черт. Аня ходила в вязаной жёлтой жилетке с чёрным свитером и длинной, почти до щиколоток, узорчатой юбке: ноги ныряли в тепло уютных меховых тапочек лимонно-жёлтого цвета, как и сама жилетка. Ирина любила одежду не столько разноцветную и яркую, сколько удобную и сидящую ровно по фигуре. Белая кофта и строгие чёрные брюки. Только и всего. Анна Степановна походила на мультяшного кота Леопольда — даже улыбка один в один! Ей бы идеально подошла знаменитая реплика: «Ребя-ята! Давайте жить дру-ужно!». Ирина Валерьевна на этот образ явно не тянула, зато к ней непреодолимой силой влекло иное чувство… какое-то приятное, но вместе с тем до ужаса болезненное томление, которое я однажды обозвал не иначе как «в письке косточка».       При этом обе рукавички любили нашу группу: каждая в своей манере, как умела. Анна Степановна источала то душевное тепло, подобное тихому пламени домашней свечи, согревая наши детские сердца. Ирина Валерьевна даже внешне производила впечатление этакой Снежной Королевы, а когда кто-то осмеливался не слушаться, тогда показывала характер, и от неё исходила суровая электрическая вьюга. Анна Степановна слыла добрейшим человеком, и в ней мы души не чаяли, а кто понаглее, откровенно пользовался её лояльностью и безграничной любовью к детям. Ирина Валерьевна держалась жёстче, мы её тоже любили, однако боялись… нет, вернее будет сказать, справедливо опасались. Она была строга, очень строга, но мы всегда знали причину, за которой следовало наказание. Если к рукавичке-Ане детишки тянулись как цветы к солнечному свету и доверяли свои тайные переживания, то Ирина Валерьевна вызывала противоречивые эмоции. Она тоже могла быть с нами ласковой, но и не позволяла никому садиться на свою шею. Когда я капризничал и не желал есть переваренные, похожие на верёвки, макароны с деревянной котлетой, Анна Степановна могла поуговаривать строптивое чадо с минуту, а затем пойти на уступку и отдать блюдо другому ребёнку или отнести обратно поварихе. Ира же в таких случаях высилась над моей вихрастой головой суровым надзирателем и выжидательно смотрела до тех пор, пока я не решусь притронуться к стынущему казённому обеду. А в особых случаях ставила безоговорочный ультиматум: «пока хоть что-то одно не выберешь — из-за стола не выйдешь!»       Мне кажется, во всех типовых детских садах постсоветских девяносто-нулевых преобладала тактика двух воспитателей, действующих в разнополярной спайке, похожей на контрастный душ. Однако именно рукавичка Ира стала моим проводником в мир полового влечения и посеяла первые ростки эротического начала.       В тот вечер всех детей из нашей группы забрали по домам. Анна Степановна работала в первую смену с разницей в два часа от Ирины Валерьевны, поэтому ушла раньше вместе с остальными детьми, а я остался последним. Мама то ли задерживалась на работе, то ли что… папа, скорее всего, хорошенько устал после смены на стройке. Ирина Валерьевна позвонила на мой домашний номер телефона, и сквозь хмельное бормотание отца едва разобрала, что «Галя на ра-аботе… ик… или кто там за-а ней бегает… ик…»       — С вами всё ясно, до свидания!       Рукавичка-Ира резко бросила трубку и принялась звонить моей маме на завод. Телефон в детском саду был такой же, как и у нас дома в общежитии — с дисковым колесом и десятью круглыми отверстиями, где значились цифры от 0 до 9. Мне всегда нравился звук прокрутки этого колеса, так похожий на спрессованные щелчки печатной машинки вперемешку с кузнечным стрёкотом. Разве что наш телефон был ядовито-красный, а в детсаде — бежевый с кремовым оттенком.       Сквозь лязгающий шум станков начальница цеха прогрохотала гулким басом, что «…Галочка чуть задержится, устраняет производственную неполадку!»       — А у нас её ребёнок задерживается! — гневно перебила Ирина Валерьевна. — Спрашивает, где мама, переживает! А отец сидит дома пьяный и двух слов связать не может! Это нормально по-вашему?!       Через хрипы стационарного телефона с того конца провода донеслись сочувственные оханья, потом трубку взяла мама и сказала, что приедет через час и заберёт меня.       — Не приедете через час — отведу Мишу в милицию, — грозно пообещала воспитательница. — И проследите за вашим папой, чтобы он пришёл в себя уже, наконец!!!       Затем повесила трубку и ласково произнесла:       — Не переживай, Мишуля, такое бывает… Твоя мама сказала, что приедет через час. А сейчас хочешь, поиграем в кубики?       — Нет, спасибо, я не хочу… — обескураженно произнёс я севшим голосом. — Можно, я в железную дорогу поиграю?       — Что за вопрос? — изумилась рукавичка-Ира, видимо, испугавшись собственной же постоянной властности. — Конечно, можно!       Я догадывался, что с папой определённо творится что-то не то, раз он «двух слов связать не может». У него тоже после работы всегда наступал тихий час, только пахло от него не супом и не котлетами, а чем-то нестерпимо едким, будто подгоревший хлеб, вымоченный в сладковатом сиропе. И спать отец ложился как-то странно, не как все: почти каждый день он страдал от нехватки равновесия, и ему приходилось держаться за подлокотники дивана. Однажды папа едва не порушил своей неуклюжестью книжный стеллаж, за что мать устроила ему грандиозный скандал и пригрозила в следующий раз выгнать из дома.       А спустя полчаса Ирина Валерьевна вовсю прихорашивалась перед крупным зеркалом, висящим на саморезе в бетонной стене, крашеной в персиковый цвет. Я играл с железной дорогой: видимо, на то и был расчёт воспитательницы, чтобы успеть быстренько переодеться. Однако я услышал шуршание в сумке и каким-то шестым чувством понял, что меня ждёт нечто интересное. Повернув голову, я заметил, как Ирина Валерьевна быстрым рывком стянула белую кофточку: оголилась изящная спина с налётом загара, перетянутая бретельками лифчика, и мои глаза тотчас поползли на лоб. В одно мгновение детское туловище облепила жаркая испарина, будто с утра до вечера я в одиночку лепил огромных снеговиков по всему периметру детсадовской территории. Сердце затрепыхалось шальным воробьём — я не мог оторвать воспалённый взор от полураздетой воспитательницы.       Одна бретелька из-за рывка сползла на плечо и обнажила тем самым добрую половину левой груди. Я предполагал, что наблюдаю нечто запрещённое, за что могут наругать взрослые, а Ирина Валерьевна и вовсе меня съест вместе с верёвчатыми макаронами и дубовыми котлетами, похожими на круглые печати из сургуча… Сама девушка отчего-то недовольно буркнула и случайно повернулась профилем в мою сторону.       Тогда-то я и увидел ту самую сиську, отпечатавшуюся в памяти навсегда. А рукавичка-Ира заметила на себе ошарашенный взгляд, и полицейский её настрой вмиг улетучился: мои голубые глаза жадно впитывали незаурядное зрелище. Пышная, чуть подвисшая левая грудь в белой чашке лифчика, похожая на объёмную сдобу с вишнёвой кляксой. Чёрные волосы туго затянуты в сочную хвостовую волну, что при ходьбе покачивалась в будоражащей амплитуде.       Прежде, чем натянуть на себя чёрную футболку, рукавичка-Ира заметила обе мои тревожные голубые пуговицы, тотчас заслонила рукой открывшуюся «сдобу» и в ужасе ахнула:       — Миша!       Её испуганный шёпот дал понять, что воспитательница, некогда строгая и властная, теперь сама угодила в капкан моего компрометирующего влияния. Упиваться собственным величием от раскрытия непостижимой тайны я не мог — вместо этого я был парализован благоговейным страхом перед открывшимся таинством женского тела.       — Мишенька, зайчик, ты ведь… ничего не видел, да? — опасливо засюсюкала девушка и одёрнула футболку, будто хотела стряхнуть с себя дрянной поступок. — Да что я несу, конечно, видел!.. Ты, знаешь, что? Давай, ты об этом никому не скажешь, а я… я тебе мороженого куплю? Хочешь мороженое?       — Нет! Не хочу! — отчаянно запротестовал я изо всех детских силёнок и воскликнул с перепугу: — Я всё расскажу маме! И Анне Степановне!       — Господи… только этого ещё не хватало…       Бедная рукавичка-Ира с тихим болезненным стоном сползла вниз по крашенной персиковой стене. Мне стало жаль воспитательницу, ведь она не хотела мне навредить. Вечно сердитая и требовательная Ирина Валерьевна открылась для меня с иной стороны. Она защищала по телефону своего воспитанника будто родного сына, а когда сама допустила неосторожность, признала её и предложила выход из ситуации. Я осторожно присел рядом с ней на корточки и, не говоря ни слова, со всей присущей непосредственностью погладил её по руке.       — Мишенька, прости меня… я не хотела, чтобы ты видел… я боюсь… что теперь сломала тебе жизнь.       Ирина Валерьевна была окончательно растеряна: синие глаза затянула слезливая плёнка, а губы мелко задрожали. От былой строгости не осталось ни следа, ни даже запаха.       — Ты же понимаешь, что это было не нарочно?       — Конечно, я понимаю!       — Скажи честно… ты очень испугался?       Тут я замешкался, потому как не хотел обидеть воспитательницу. Но и врать тоже не было желания…       — Ладно, по глазам вижу, что да. Прости меня ещё раз, пожалуйста… не сейчас ты должен был это увидеть, и не со мной. Это — женская грудь, Миша… — шумно выдохнув, пояснила девушка и, затянув потуже хвост на затылке, дрожащим голосом провела мне краткий взволнованный экскурс. — Она формируется у девочек в возрасте двенадцати-тринадцати лет. Грудь становится большой, наливается молоком, чтобы кормить ребёнка.       — Но я… я ведь не ем из маминой груди, — растерялся я ещё больше, сражённый новым открытием. — А у меня потом такая же вырастет?       Ирина Валерьевна судорожно и нервно усмехнулась:       — Нет, солнышко, не вырастет: у мальчиков грудь остаётся такой же, там нет молока. Тебе, наверное, был годик, когда мама перестала кормить грудью. Молоко у мамы заканчивается, а ребёнку требуется уже обычная еда… Вот у меня дочке год и два месяца: как раз недавно перестала кормить.       Дебютная лекция прошла вполне успешно, и воспитательница вернулась к исповеданию:       — Прости меня, Миш, я правда не хотела, чтобы так случилось… Не подумала, что ты в любой момент можешь увидеть. Хотела быстрее переодеться… Ты простишь меня?       — Да, — пролепетал я, тщетно ловя в рассеянной дымке смысл её слов.       — И ты никому об этом не скажешь?       — А что будет, если сказать? — без тени иронии полюбопытствовал я. В самом деле, а что, если бы я отважился признаться в увиденном маме и Анне Степановне, как и пообещал в пылу нешуточного испуга? Ирина Валерьевна с несвойственной ей тоской взглянула на меня поверх очков и спросила:       — Ты ведь не хочешь, чтобы меня посадили в тюрьму?       С ужасом я представил, как молоденькую рукавичку-Иру заковывают в наручники милиционеры и ведут к серому «бобику» с зарешечённым овалом окна. По бокам тянется синяя ватерлиния с белым трафаретным шрифтом «МИЛИЦИЯ», а внизу значится единый телефон 02. Прямо как в передаче «Следствие вели с Леонидом Каневским». В своей белой кофточке, Ирина Валерьевна заставляет себя идти к автомобилю с зарешеченным багажником, похожим на мини-макет КПЗ, но перед тем, как войти, она медленно поворачивает голову в мою сторону. Отчаяние и безысходность в глазах прячутся за стёклами строгих очков, но даже издали я вижу, как из её красивых синих глаз бегут ручейки слёз…       — Нет, нет, ни за что не хочу!!! — пронзительно закричал я и в порыве отчаяния обвил своими ручками её крепенькое приземистое тельце. Я заметил, как растрогалась рукавичка-Ира: она вновь задрала голову вверх и, чуть слышно всхлипнув, стала гладить меня по волосам.      

***

      На следующий день у нас была хореография. Я еле втиснулся в жмущие, давящие в носах чешки, и вместе с ребятами поплёлся в гулкую рекреацию с ядрёными бирюзовыми стенами, звонкой акустикой и огромными квадратами окон в облупившейся деревянной раме. Явилась с пятиминутным опозданием преподаватель хореографии — Светлана Игоревна, женщина средних лет в фиолетовом спортивном костюме PUMA. В правой ладони она держала за чёрную ручку-скобку увесистый красный магнитофон «СТЕРЕО» с белым рядом кнопок и двумя круглыми решётчатыми динамиками.       — Здравствуйте, детишки, кто сегодня хочет как следует потанцевать? — бодро поинтересовалась педагог. Насладившись детским грянувшим хором «Я! И я! Я тоже хочу!», она очень озорно, со смешком, будто школьница, выпалила на одном дыхании:       — Прошу меня извинить — опоздала!       Светлана Игоревна включила магнитофон, и оттуда пронзительным эхом взмыл по рекреации голос Пэтти Райан. Мы танцевали под неповторимые хиты певицы, прекрасные в своей зажигательной меланхолии, а я от волнения никак не мог попасть в ритм. Перед глазами до сих пор стояла та самая сиська с огромным красным соском, в чуть присползшей белой чашечке. Она с завидным постоянством мелькала перед глазами, будучи всегда на виду. Перед обедом, на детской игровой площадке, в тихий час, даже во время мультиков по телевизору. Она неизменно рябила зыбким фоном, как рябит полосатое видео при записи на кассете VHC. И, конечно же, на страницах детской книжки про Курочку Рябу, перед сном.

***

      А на выпускной из детсада я приготовил подарки для каждой из воспитательниц. С дозволения соседей я загорал часок-другой под весенним солнцем на балконе общежития и с недюжинным усердием мастерил из папье-маше двух бородатых старичков-лесовичков. Работа привела меня в такой восторг, что на радостях я выделил для образовавшейся пары два рисунка с лесным пейзажем и подписью для каждой «рукавички».       В тот день отец, временно сложивший полномочия запойного алкоголика, явился на церемонию моего прощания с детским садом. Вместо привычной фляжки он держал в руках видеокамеру и снимал, как я с выражением лопочу стишок про дождик, а заодно — я это ясно видел! — любовался Ириной Валерьевной. Не то, что бы плотоядно пожирал глазами, но и не особенно скрывался. Мама слишком была поглощена выступлением, но, я уверен, посмотри она хоть краем глаза в сторону папы — и ему несдобровать.       И всё бы ничего, но… на полпути к завершению стишка я поймал улыбчивый отцовский взгляд, подозрительно долго задержавшийся на роковой воспитательнице, и в один миг стушевался. Мне стало страшно: а вдруг папа сейчас тоже, как я когда-то, корчится в болезненных муках?

***

      Как-то на тихом часе я рассказал Серёже Смирнову, своему приятелю с соседней койки, про «в письке косточку». Наверняка у каждого в детсадовской группе был мальчик по фамилии Смирнов с каким-нибудь распространённым именем вроде Саши, Алёши или того же Серёжи. У этого Смирнова был старший брат Егор, и благодаря его рассказам юный детсадовец уже косвенно разбирался в физиологии. Он сходу сообразил, о чём я говорю, и с тихим, сдавленным смешком объяснил, что это у меня на Ирину Валерьевну «стоит писюн».       — Только слово «писюн» не говори, а то наругают, — наставительно предупредил мальчишка, лёжа на койке и с важным видом подпирая чуть припухшую диатезную щёку. — Лучше сказать вот так — «солнышко встаёт».       — А почему именно «солнышко»? — изумился я, поражаясь нелепости сравнения с невинным утренним рассветом и тянущей сладкой болью в паху. Такие мучения я испытал, когда увидел на днях по телевизору клип Анжелики Варум «Стоп, любопытство!»: множество полураздетых женских тел вогнали меня в краску, а штаны чуть ниже пояса вспорола твёрдая мачта.       — Ну-у… — Серёжа задумался, а затем расплылся в заговорщицкой, чересчур хитрющей для ребёнка улыбке и вопросил громким шёпотом: — Как ты думаешь, что каждое утро делает солнышко? А?       — Встаёт, — покладисто ответил я.       — Во-о-от! — Смирнов горделиво поднял указательный палец вверх, и уже тогда его мина превзошла по самодовольству даже какого-нибудь фантазийного кандидата на мировое господство. — И это…       В наш познавательный экскурс вмешалась Анна Степановна.       — Мальчики, вы сами не спите, и другим не даёте, — с напускной строгостью, как умела, произнесла она. — Вот ваши друзья-товарищи спят, зачем вы им мешаете? Закончится тихий час — и пожалуйста, шумите, хоть на голове стойте. А сейчас надо спать. Ну-ка баиньки давайте, живенько…       Затем уже по своему желанию она мягко подоткнула наши одеяльца с ромбовидным вырезом в середине, и стало намного теплее. К стопам прилила кровь, я смог даже ненадолго задремать, а не как обычно создавать видимость сна. Спасибо чутким, заботливым рукам Анны Степановны…

***

      А теперь, на прощальном выступлении, от волнения я позабыл оставшиеся слова. Я читал Бориса Заходера «Дождик». Начал очень резво и звонко, с бравурными восклицаниями: Дождик песенку поёт! Кап! Кап! Только кто её поймёт? Кап! Кап! Не поймём ни я, ни ты! Но зато поймут цветы!       Приметив эротическое смятение отца, вместо ожидаемых «листвы» и «травы», я скомкано пробормотал что-то про ухабы и кочки (откуда я это только взял?) и, сжимая в кулачке крохи мужества, вкатил обратно в правый глаз просочившуюся слезинку. Затем без объяснений удалился в свой ряд и там уже разревелся вволю. Мама тщетно пыталась меня успокоить, расспрашивая, что случилось. Она неуёмно сюсюкала и растягивала ударные гласные, что мне уже тогда переставало нравиться, а я не знал, как бы деликатно ей об этом сообщить.       Папа не любил, когда я плачу, считая, что это подрывает мужской характер, несмотря на то, что сам, как я понял впоследствии, далеко не блистал выразительной мужественностью, а в далёком детстве и вовсе слыл тем ещё «рёвой-коровой». Однако в этот раз он проявил себя очень мудро и сдержанно. Отец произнёс точную и ёмкую фразу, которую я вспоминаю до сих пор:       — Галюш, ну, пойми… Мишка с садиком прощается. Часть своего детства здесь оставил… не приставай ты к парню, дай ему нареветься вволю!       И, добродушно подмигнув, легонько потрепал меня по голове:       — Ничего, Мишка, это всё равно случилось бы, рано или поздно… — А затем добавил великую премудрость, которую я ещё не раз услышу в школе: — Побольше поплачешь, поменьше пописаешь.       Потом было фотографирование. Мама наскоро утёрла моё зарёванное лицо чистым носовым платком, и я в последний раз встал между обеих своих любимых рукавичек. Я отдал им старичков-лесовичков из папье-маше вместе с рисунками, а мне вручили фотоальбом с целой хронологией моего детсадовского пути. Воспитательницы пришли в восторг от поделок и расцеловали меня в обе щеки. Затем мы обнялись: сначала с нашей троицей сделал несколько кадров фотограф, затем мама с азартом защёлкала своей плёночной мыльницей «Кодак». Отец истолковал причину моего расстройства в своём ключе, и я не стал его разубеждать. Тем более, он тоже был прав: этот детский сад мне здорово полюбился, и расставаться с ним казалось чем-то запредельно болезненным, даже хуже реакции Манту в местной поликлинике.       Но плакал-то я не только из-за прощания с безоблачной детсадовской жизнью. В первую очередь, я был напуган тем, что папа при виде Ирины Валерьевны прятал за лёгкой рассеянной улыбкой свою боль. Чудовищную боль от того, как ему тоже мешает жёсткая, колючая, неудобная «в письке косточка»…
9 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник